Дома, когда Анжелка вернулась, она с порога попала под каток такой лютой, такой непереносимой ненависти, что не успела сказать ни слова, только воскликнула «мама!» и заревела, увидев страшные оловянные глаза Веры Степановны, застывшую маску ее лица, – заревела сразу, как только мама выдвинулась в прихожую и влепила первую очередь увесистых слов. Слова падали, чугунными чушками дробя сокрушенное сознание Анжелки: мир, который они строили вместе, обрушился, потому что она размякла на передок и вместо посильного соучастия отдалась, блин, в ассортименте, закрутила романы, сошлась с этим пархатым цыганом, козлоногим волком в овечьей шкуре… Она ревела, заглушая маму и ужас, сползла по стенке и покатилась по полу, рыдая до судорог, до заполошного воя, до полного изнеможения, – рыдала и потом, когда Вера Степановна перетащила ее на диван, обмотала голову полотенцем и скормила две таблетки элениума… Анжелка икала, тряслась, всхлипывала, потом забылась в болоте мокрого, горького, беспросветного сна.

«Ну погоди, Тимоша», думала Вера Степановна, прислушиваясь к всхлипам и скулежу засыпающей дочери. В голове было сухо и ясно, словно сама собой разрешилась многолетняя затяжная мысль. Она пошла спать и в постели сказала Дымшицу: «Вот увидишь. Я тебе вставлю свой пистон, жопа цыганская».

Видит Бог, она не хотела терять ни друга, можно сказать единственного, ни тем более дочери, хотя жизнь давно обернулась битвой, правила которой гласили: Вера, будь готова к любым потерям. На ней висели сотни кормильцев, тысячи вкладчиков, две мафии, ГУВД, туча чиновной сволочи – обселанасратьпрефектурная – плюс одно весьма специфическое управление, игравшее с Верой Степановной в кошки-мышки. С такой уродливой, неотцентрованной пирамидой, опрокинутой острием вниз, на ее загривок, она не могла оступиться, не могла сделать и шага в сторону. Все держалось на ее воле, выносливости, изворотливости, цинизме, на хрупком условном равновесии, пока она шла по рельсам – шаг в сторону неминуемо грозил обвалом, она не могла сойти с рельсов ни ради себя, ни ради Анжелки, ни тем более ради Дымшица. Он давал слово и не сдержал – следовательно, он должен ответить. Таковы правила. Есть правила игры, соблюдение которых есть правило игры; кто нарушил правило, должен ответить, не ею это придумано и не ей, бабе, переписывать их волчьи законы.

Он-то, сучара, считал наперед не хуже нее. И тем не менее. Ну, что ж, раз так – тем паче.

Тем паче.

На другой день, приехав на фирму, она позвонила Дымшицу. Ответила Карина Вартановна, секретарша Дымшица еще с мосфильмовских лет. Тимофей Михайлович улетел в Канны и вернется только четырнадцатого, сообщила она – но вообще-то, Вера Степановна, он летит сегодняшним вечерним рейсом, так что, если вы позвоните ему домой… Она набрала домашний телефон и услышала густой, подсевший, хорошо прополощенный водкой баритон Дымшица:

– Слушаю…

– Здравствуй, Тимофей Михалыч, – с прохладцей приступила Вера Степановна. – Как там тебе живется-можется и похмеляется в частности?

– Живется, Веруня, по-разному, а можется как всегда, благодарствую. Рад слышать твой трезвый командный голос.

– Не спеши радоваться, – предупредила Вера Степановна. – Ты один? Говорить можешь? Жена-детишки не путаются под ногами?

– Говори, Вера Степановна, говори не стесняйся, я тебя внимательно слушаю.

– Ты же давал слово, Дымшиц.

– Это насчет чего?

– Это насчет Анжелки.

– Насчет Анжелки я помню, можешь не сомневаться.

– А фули мне сомневаться, когда ты спишь с ней, сучара? – сорвалась Вера Степановна. – Фули бы тебе, Дымшиц, не только помнить, но и держать слово, а не трахать для освежения памяти мою дочь?

– Погоди, Вера, это совсем…

– Ты давал слово и не сдержал. Ты обосрал нашу дружбу, Дымшиц, плюнул мне в душу, с чем тебя поздравляю от всей оплеванной тобой души. Только учти, что я не привыкла к такому обращению, и ты это очень скоро…

– Тра-та-та-та!.. – заорал, перекрикивая ее, Дымшиц. – Извини, Вера, приходится рвать стоп-кран. Давай сначала. Давай без патетик – ты же разумная женщина, а не героиня мексиканского сериала. Ты-то сама помнишь наш уговор? Кто говорил: твой номер шестнадцатый, Дымшиц? Кто говорил: девочке нужны мальчики, розовые сопли, любовь, а изюбри вроде тебя хороши ближе к вечеру кто? Так вот – я нашего уговора не нарушал.

– Да мне плевать, шестнадцатый ты там или тридцать второй, она может трахаться хоть в подъезде, хоть в детском саду на клумбе с розами и собачьим дерьмом, это не моя и тем более не твоя забота… Мне непонятно, как тебя вообще угораздило затесаться в эту очередь со своим интересом наперевес, у тебя там и в мыслях не должно было стоять, понял?…

Далее бесподобно, однако непотребно и непередаваемо по соображениям вкуса. Дымшиц, переждав бурю чернушного красноречия, продолжал:

– Ты ее совсем не знаешь, Вера. Ей эти мальчики что семечки, потому что она ищет не любовника, а папочку. Она выбрала меня, сама выбрала, клянусь, а могла выбрать себе охранника или плешивого дядьку в шлепанцах из квартиры напротив. Такой у тебя выбор, мамочка.

– Ты мне не хами, урод, – отрезала Вера Степановна. – У тебя, козлоногого, у самого взрослые дети, ты бы почаще смотрелся в зеркало, Дымшиц. И вообще может, у вас на земле обетованной и дружат членами, а у нас в таких случаях говорят: где поел, там и посрал. В общем, я тебя отвергаю, Дымшиц, отказываю тебе от дома и посылаю в жопу – не за себя с Анжелкой, так за ради внучек и правнучек, а то ты какой-то вечный и очень шустрый еврей. Канай в свои Канны, сукин сын, радуйся жизни, а я тут о тебе позабочусь, можешь не сомневаться…

Она бросила трубку, довольная ударной концовкой, в задумчивости постучала о край столешницы кулаком, потом позвонила дочери. Та еще не отошла от таблеток: голосок был квелый, придушенный, словно ее держали за горло.

– Как спалось, доча?

– Так себе, – откликнулась без проблеска чувств Анжелка. – Что мне теперь делать?

– Все то же, только без скачек на сторону. Плюс ежевечерний отчет по полной программе. Да – Владимира твоего Николаевича я оштрафовала на двести баксов. Мужик он хороший, но недотепистый, даром что майор. Еще раз бросит тебя – уволю, а к тебе приставлю своих козлов. Поимей в виду.

– Я вчера уже поимела от тебя по полной программе…

– Это цветочки, доча, а ягодок тебе лучше не пробовать. И не вздумай компенсировать ему из строительных денег – проверю. Все, до вечера.

– Шла бы ты, – буркнула Анжелка в загудевшую трубку и поплелась с другим телефоном в ванну. Чувствовала она себя ужасно, тошнотно, мерзко, противно мамаша перешибла весь интерес к жизни, а может, это водка с таблетками или истерика. Она позвонила Дымшицу на работу, потом домой и поведала ему сводку новостей с домашнего фронта.

– Я даже не знала, что так боюсь ее, – пожаловалась Анжелка. – То есть знала, наверное, но забыла, какая она страшная. Она даже пальцем до меня не дотронулась, а я чуть не наложила в штаны.

– Будет круче, – пообещал Тимофей Михайлович.

– Что же делать, Тим?

– Ничего. Просто живи. Время работает на тебя: она порох, а ты сырые дрова, осина. Чует моя… эта самая, третья ноздря, что она быстро перегорит уж больно жарко пылает.

– Сам ты осина, – сказала Анжелка, нарочно всплеснув водой, но Дымшиц, раскусив кокетство, злодейски загоготал.

Они распрощались, благодарные друг другу за поддержку и предстоящий антракт.

Потом явился Владимир Николаевич; Анжелка только-только выскочила из ванной и не сразу смогла составить ему компанию по распиванию растворимого кофе. Вид у бравого майора был совершенно не бравый, скорее даже задумчивый: он хлебал кофе из двухсотграммовой кружки с гравированным олимпийским Мишкой и озадаченно наблюдал, как убывает по назначению черно-бурое варево.

– По-моему, я вчера крепко лопухнулся, – сообщил он Анжелке. – Только получил аванец, а мне – зайди, говорят, к Вере Степановне… И понеслось: какой ты, трам-трам, телохранитель, когда сам здесь, а тело хрен знает где… Правильно, оно конечно… А главное, я от большого ума стал Веру Степановну успокаивать: сам, говорю, слыхал, как Анжела Викторовна звонила Тимофею Михайловичу и договаривалась о встрече…

– Я сама виновата, – сказала Анжелка, – надо было обговорить детали, только и всего. Я слышала, дядя Володечка, вас оштрафовали, – она протянула ему две сотенные купюры, – вот, хочу войти в долю, потому как из-за меня.

Владимир Николаевич удивленно взглянул на доллары и на Анжелку.

– Спрячь, – буркнул он. – Оштрафовали меня по делу, сам виноват. Это все Леня Голубков, будь он неладен… За всю службу такого прокола не было…

– А еще у нас новые инструкции, – добавил он, взглянув на сидящую напротив Анжелку, – докладывать о твоих непосредственных и телефонных контактах с Тимофеем Михайловичем. Я сказал, что вынужден буду поставить тебя в известность. Вере Степановне это не понравилось. Она даже сказала, что найдет кого-нибудь посговорчивее.

Анжелка смотрела на бокал с темно-прозрачным вишневым соком и видела маленькую девочку, почти Дюймовочку, плавающую по горло в багровой жидкости.

– У тебя хорошая выдержка, Анжелка, – похвалил Владимир Николаевич.

– Я вот что думаю, дядя Володечка, – сказала она. – Телохранитель мне нужен, а охранник – нет. То есть или вы, или никто, вот что я хотела сказать. Как-никак я совершеннолетняя, охранять меня без моего согласия невозможно… Дымшиц прав, она съезжает с катушек.

– Без комментариев, – майор поднял руки, заслоняясь ладонями от крамолы.

– Вот наши планы, – сказала Анжелка. – Гоним квартиру на Патриарших, чтоб через неделю, максимум две закончить. Если не хватит рук – потихоньку, без рекламы перекидываем людей с Чистого. Потому что очень возможно, что через недельку-другую меня погонят на вольное поселение. Или я сама погонюсь…

Владимир Николаевич кивнул, легко по-военному встал и прошелся туда-сюда в прихожую и обратно.

– Я готов, – напомнил он.

– А я даже не знаю, – призналась Анжелка, отодвигая от себя пустой бокал из-под сока…

Следующие три недели они в пене и мыле заканчивали ремонты. Владимира Николаевича удалось отстоять, но черная кошка уже пробежала между Анжелкой и мамой – если раньше она была за мамой, как за стеной, в мертвой зоне, то теперь удушливая ненависть Веры Степановны к миру надвинулась и опаляла, как дыхание Змея-Горыныча. Она ежевечерне придирчиво проверяла счета и комментировала их сплошь нецензурными выражениями. Хорошо еще, что основные расходы проходили по Чистому – будущей квартире Веры Степановны; однако все, что она имела сообщить дочери по поводу итальянской мебели, наборного дубового паркета, французского камина и прочих замечательных, но неслыханно расточительных приобретений, так и повисало на них невидимыми, но очевидными для Анжелки мочалами, жирной невидимой миру копотью, застившей радость строительства новой жизни.

К концу двадцатых чисел квартирку на Бронной вымыли, выскребли, положили ковры и пригласили Веру Степановну для инспекции. Она прикатила на новом черном «мерседесе» с мигалкой, похожем на огромного бронированного таракана, оставила охрану внизу и самолично, ножками поднялась на второй этаж, ругая на ходу дерьмом собачьим то ли узковатые для нее марши, то ли общую бетонно-кирпичную сирость номенклатурной застройки. Анжелка с Владимиром Николаевичем встречали ее в дверях.

– Ну-ка закройтесь, дайте взглянуть снаружи, – отдуваясь, скомандовала Вера Степановна, покорябала ногтем добротную кожаную обшивку стальной двери, потом позвонила.

– Можно открывать? – спросила, открывая, Анжелка; Вера Степановна сверкнула глазами, но промолчала. Молча огляделась в прихожей и молча обошла всю квартиру, по ходу осмотра заметно светлея лицом. Правду сказать, такого жилья она не ожидала увидеть: квартирка оказалась легкой, просторной, уютно скомпонованной и необыкновенно тщательно проработанной именно в деталях, чего от русских работяг добиться всего труднее. Проглядывала сама Анжелка, ее въедливая скрупулезность, а еще больше – педантичный Владимир Николаевич. Кухня и спаленка выходили во двор, но недостатка света не чувствовалось, напротив – они выигрывали в уюте за счет грамотных, достаточно неожиданных цветовых сочетаний. Чего-то Вера Степановна по необразованности своей могла упустить, но чувствовать она чувствовала, да и поднаторела в ремонтах за последние годы. В особенности ей понравилась спаленка, по-девичьи веселая и уютная – может быть, девичеством и понравилась. Слева от входа стоял притопленный в нишу платяной шкаф, далее нечто вроде комода для белья и туалетный столик с мраморной, цвета рафинада столешницей; справа от окна тумбочка с лампой, кровать с высокими резными спинками, посередине – круглый индийский пуф. Все это здорово и непонятно как сочеталось с легкими ярко-оранжевыми шторами, завязанными узлами, цветочными сиренево-розовыми с позолотой обоями, персидским ковром и лампой под матерчатым, с бахромой абажуром. Большая сдвоенная гостиная показалась Вере Степановне пустоватой: буфет в две трети торцевой стены, мускулистый кожаный диван цвета кофе с молоком, к нему два кресла, пуфик да столик – вот и вся обстановочка, не считая огромного серо-голубого ковра, мощного музыкального центра и пруда за всеми за четырьмя окнами. Веру Степановну заинтересовали стены; Анжелка с гордостью пояснила, что их шлифовали до матового блеска шпаклевки, потом покрасили в белый цвет – не понравилось – напылили по белому золотую крошку, и получился такой вот светло-коричневый крап, теплый песчаник; тут еще будут шторы, портьеры из золотистого шелка, лампы, какие-нибудь картины с чем-нибудь красным или оранжевым – ну, и телик с видюшником, это само собой.

В ванной, как и следовало ожидать, Анжелка не стала себя щемить и оборудовала натуральный храм гигиены. Золоченые шаровые краны сверкали, как лампады в святилище; огромная ванна, окольцованная цельной мраморной рамой, смотрелась величественным алтарем и даже у Веры Степановны вызвала нечаянный приступ почтительности.

– Недурственно, – подытожила она, закончив обход; они присели в гостиной, а дядя Володя на кухне мыл стаканы, оставшиеся от строителей, и открывал шампанское. – Дорого, чисто, пусто. У меня тоже так будет?

– Да ты что!.. У тебя в сто раз лучше, вот увидишь…

– Увижу, – согласилась Вера Степановна. – Когда?

Анжелка подумала и сказала, что еще две недели.

– Ну-ну, – Вера Степановна кивнула и еще раз осмотрелась вокруг. Неплохо, неплохо… Он что, с палкой над ними стоял?

– В общем, почти что, – Анжелка хмыкнула. – Он такой – требовательный.

– Ну, а переезжать когда будешь? Небось не терпится обновить ванну? Или уже «плавали – знаем»?

– Я так думала – переезды потом, одновременно, когда твою квартиру закончим.

Вера Степановна удивилась, внимательно взглянула на дочь и пробурчала что-то типа «надо же, как трогательно» – потом спросила о планах на будущее. Анжелка призналась, что после ремонтов с удовольствием смоталась бы за границу, например в Грецию, а осенью занялась бы дачей, которую Миша с Машей обещали присмотреть к сентябрю.

– Не торопишься жить, – подумав, подытожила мама. – Может, и правильно… Ладно, пошли пить шампанское, а то мне пора. Вашими темпами работать – на ходу обглодают, как динозавра. Где там наше шампанское, командир?!.

После этого отношения с мамой вроде бы пошли на поправку, тем более что поток счетов обмелел – все, что можно было купить, было закуплено, в Чистом монтировали мебель и наводили лоск. На Бронной повесили наконец портьеры, перевезли телик с видюшником, все кассеты и все журналы; закупили белье, посуду, бессчетное количество прочей мелочи, без которой в мирной жизни никак. Квартирка притягивала Анжелку со страшной силой. Она искала и находила предлоги наведываться к себе по два-три раза на дню и возвращалась в постылые Лихоборы со скрипом, как в гостиницу на окраине. Искушение обновить ванну накатывало с каждым днем все сильнее; наконец, услав Владимира Николаевича под каким-то предлогом в Чистый, Анжелка разделась, прошлась по квартире голенькая, достала из холодильника бутылку белого мозельского, открыла новеньким двуручным пробочником и налила в новенький хрустальный бокал. Все вокруг было ее и только ее; перечислять подвластные ей новенькие с иголочки вещи и обустроенные квадратные метры можно было торжественно, нараспев, долго-долго. Прихватив телефон и свежий номер полезного журнала «Салон», она пошла в ванную, крутанула кран, плеснула под мощную струю немного вина – так, на радостях – и два колпачка густого розового масла. Вода запенилась-зашипела-запахла; Анжелка нырнула в скользкую маслянистую воду и вытянулась во весь рост. Ей захотелось запеть от счастья и остаться в этом душистом пенистом состоянии навсегда – как в кино, чтобы можно было прокручивать этот кайф по пять раз на дню. Ванна своей основательной, несколько даже тяжеловесной роскошью тянула на хороший «роллс-ройс»; кстати вспомнился Дымшиц. На работе Тимофея Михайловича не нашли; она позвонила на сотовый и перехватила его в полете: куда-то он гнал по запруженной магистрали и орал в телефон, как солдат с передовой, перекрывая гул машин и гудки.

– Угадай, откуда я звоню, – предложила она.

– Из новой ванны на Патриарших, – ответил Дымшиц.

Анжелка рассмеялась: он был бесподобен, просто это забывалось на расстоянии.

– Говорят, это новое слово в кинематографе, – рассказывал Дымшиц о Тарантино, отдыхая на светофорах. – На самом деле не новое слово, а новый диалог – абсолютно чумовой диалог, мощный, как Ниагара. На таких диалогах можно строить плотины и добывать энергию для заводов. Обязательно посмотри, только покупай нашу кассету – на пиратских перевод фуфловый, уходит весь кайф. Да, еще: не звони мне на работу, душа моя, только на сотовый. У нас там шухер – боюсь, как бы служба безопасности сдуру не выскочила на тебя. Только на сотовый, хорошо?

Анжелка не поняла.

– Это между нами, – предупредил Дымшиц. – Твоя мамочка, не к ночи будь помянута, так-таки наехала на нас со всего размаху. Компаньоны мои не понимают, из-за чего сыр-бор, я тоже помалкиваю… Короче, мы с тобой вроде Ромео и Джульетты из фильма Дзефирелли – там две равноуважаемые семьи воюют, а детки втихаря обжимаются. Только Ромео – сущий пацан и все время попадает впросак, а нам нельзя. Так что надо затаиться, Анжелка. Маме тоже не говори ничего. В такой ситуации ей лучше не знать, что мы сообщаемся.

– А как она наехала? По-настоящему? – тупо спросила Анжелка.

– Я не знаю, душа моя, что у вас называется «по-настоящему», но наехала крепко. Потом, когда разгребусь, расскажу с подробностями. Можешь обещать, что ничего маме не скажешь?

– Могу, – упавшим голосом сказала Анжелка. – Обещаю.

– Вот и умница. Ты уже переехала?

– Нет еще, – сказала она. – Ты меня убил, Дымшиц.

– Мне очень жаль, Анжелочка. Действительно очень жаль. Ты, главное, не переживай за чужую дурь, не лезь в это дело. Я сам тебе позвоню, когда утрясется. Все, поехал.

Он уехал, а Анжелка осталась сидеть среди белоснежного, розовеющего изнутри мрамора. Она сидела, раскачиваясь, по пояс в розовой воде, сукровице, сидела в душистой пене, которая шелестела, лопалась и с тихим ужасом оседала, и что-то такое шелестело, лопалось, оседало в ее мозгах. Роскошная ванная комната показалась ей склепом. И этот оседающий в мозгах шелест пер из ушей.

Неделю она ходила чумная, пытаясь думать о себе, маме, Тимофее Михайловиче – и не могла. То ли она действительно не умела думать, то ли совсем запуталась. В конце концов, шут с ними обоими – он не любила ни маму, ни Дымшица, они достали ее каждый по-своему и на пару – но мир, в котором существовала Анжелка, держался на них, она привыкла жить между ними и боялась, что по-другому не сможет. Опять повеяла холодом ледяной, гладкой пустыни жизни – но теперь она знала, что лед тонок, а под ним бездна. Одиночество, почти забытое за весну – как легко, как сразу она отвыкла от своего естества! вернулось ободранной черной кошкой, забытой на даче, тощей кошкой с горящими от ненасытного голода глазами – и никакие любови, никакие работы, никакие Греции или там Италии не спасали от этого зверя, потому что он всегда возвращался. Потому что, наверное, никуда не уходил – просто брезгливо пережидал разор, дремал среди строительного мусора, прятался за мешками с цементом, просто дичал и лютел от голода, дожидаясь конца ремонта. И дождался.

Вечером, за двое суток до сдачи маминой квартиры, они сидели на лихоборской кухне и грызлись из-за очередного перерасхода сметы. Анжелка собиралась украсить кабинет в Чистом энциклопедией Брокгауза и Ефрона; почти полтора месяца она подавала объявления в городские газеты, но только вчера вышла наконец на старушку, сохранившую все восемьдесят шесть томов в товарном виде.

– Ты меня извини, доча, но это перебор, – устало говорила Вера Степановна. – Полторы штуки за одни корешки, за какого-то Тигра и Ефрата, от которых только пыль да микробы – это заслишком. Какой в них прок, когда они до революции изданы – у них там земля на трех китах, а до Америки двадцать тысяч лье и все под водой. Из книг мне нужны только свежие газеты и телефонный справочник, даже уголовный кодекс не нужен, потому что юристов на фирме хоть жопой ешь, а захотят упечь – упекут как миленькую, ни на кодекс не посмотрят, ни на юристов. Короче, отбой, ну ее в баню, эту энциклопедию гондурасскую…

Анжелка знала, что энциклопедия нужна, но втолковать маме не получалось. Она видела ребра пустых книжных полок в будущем кабинете и упрямо твердила: кабинет без энциклопедии не кабинет, а контора.

– И хрен с ним, – отбивалась Вера Степановна. – Я понимаю на работе, куда люди приходят – но дома зачем, объясни? Вчера часы бронзовые, какой-то прибор чернильный, когда я терпеть не могу чернил, сегодня – нам что, денег девать некуда?

– А ты знаешь, сколько она в букинистическом стоит? Три штуки как минимум. И это сейчас, когда все магазины завалены книгами, потому что старушкам этим есть нечего – а через пару лет запросто потянет все десять, вот увидишь…

– Между купить и продать, дорогуша, есть разница, которую ты не сечешь, возразила Вера Степановна. – Ты только покупаешь, а продажами занимаюсь в основном я…

Она задумалась о чем-то своем, потом подозрительно легко отступилась:

– Ладно, хрен с тобой… Только продавать, если что, понесешь сама посмотрим, сколько наваришь…

Анжелка не успела обрадоваться, скорее удивилась легкой победе, как Вера Степановна уставилась на нее в упор и спросила:

– Ты мне вот что лучше скажи – ты с дорогим нашим Тимофеем Михайловичем когда общалась в последний раз?

Анжелка под ее взглядом обмерла и не сразу выговорила:

– Вот тогда в последний раз и общалась. А что?

– А то, – резко ответила Вера Степановна, – а то, что вляпался наш Тимофей Михайлович в крупные неприятности. В такие нехорошие неприятности, что лучше держаться от него подальше. На вот, почитай – она подала Анжелке сложенную вчетверо газету, та развернула и увидела фотографию развороченной взрывом машины под жизнерадостным заголовком: «ПРЕДСЕДАТЕЛЯ СОВЕТА ДИРЕКТОРОВ РАЗМАЗАЛО ПО АСФАЛЬТУ». Она побежала по тексту сверху вниз – как с горы, продираясь сквозь колючие заросли предложений:

«Вчера в 8.30 у подъезда многоэтажного жилого дома по улице Крылатские холмы прогремел мощный взрыв… В двух подъездах до уровня пятого этажа вылетели все стекла… Обескураженные жильцы увидели во дворе догорающий остов… и два трупа, в одном из которых не без труда опознали… г-на Котова Геннадия Павловича, известного бизнесмена, председателя совета директоров концерна „Росвидео“…»

– Это же наш Котов, – прошептала Анжелка, видевшая Котова раза два, и то издали, испуганно взглянула на маму и побежала по тексту дальше:

«Прибывшие оперативники восстановили… Водитель Свиридов Олег Петрович, 1958 г.р., поднялся в квартиру и минут через пять вместе с патроном спустился вниз… но, не проехав и десяти метров… Тело водителя, пробив крышу… самого г-на Котова в буквальном смысле… взрывное устройство с дистанционным управлением, эквивалентное… долгое время работал инструктором Краснопресненского райкома партии… уважением в деловых кругах… напрямую связывают с развернутой концерном кампанией по борьбе с видеопиратством в России…»

С разбегу Анжелка уперлась в неуместно игривую подпись – Фекла Алмазова, потом отодвинула от себя газету. Про Дымшица не было.

– Прочитала? – спросила мама.

Анжелка кивнула, потом спросила без выражения:

– Его-то за что?

– А пес их знает, – буркнула Вера Степановна. – Только не вздумай соваться туда с соболезнованиями – к Дымшицу теперь нельзя, сама понимаешь.

– Почему?

– Потому что его обложат со всех сторон, возьмут в оборот и его, и все его связи. Потому что непонятно, кому это выгодно. С партнеров и начнут, а как же…

– Начнут с тебя, – сказала Анжелка. – С тебя, мамочка.

– С…с кого? – изумилась Вера Степановна; по лицу ее словно судорога пробежала, она хмыкнула и удивленно спросила: – С какой это стати?

Они смотрели друг на друга, слезы потекли по щекам Анжелки, она вытерла их ладошкой и сказала:

– Там знают, что это ты.

– Где – там? Ты что, рехнулась?

– Там, – сказала Анжелка, быстро запихивая Тимошу в ящик с игрушками. Даже девчонки из бухгалтерии говорили, что на них наехали Лихоборы.

– Это кто такое сморозил, Анжелка? – с нехорошим спокойствием спросила Вера Степановна. – С кем ты говорила из бухгалтерии?

На Анжелку вдруг повеяло ледяным холодком: каждое сказанное и несказанное слово падало на весы, а по следам слов, в глубине тяжелых бессонных маминых зрачков скакали черные всадники смерти и белые всадники жизни.

– С кем – ты – говорила? – Мамин голос гремел под черепной коробкой безжалостными раскатами.

Анжелка отрицательно помотала головой. Слезы вытекали из глаз, заслоняя ее от мамы.

– Успокойся, детка, – сказала Вера Степановна с интонациями опытного хирурга, – успокойся и выслушай меня внимательно. Я что, в чем-то тебя обвиняю? Мы что – враги, соперницы? Для кого я мудохаюсь, для кого тяну жилы из себя и своры народа? Только ради тебя и себя, ради нас с тобой. Нас двое ты да я – а больше никого на всем этом подлом свете. Может, я была тебе плохой матерью, мало с тобой цацкалась, за ручку не держала – зато теперь у тебя есть все, доверху, с пенкой. А то б сидели сейчас на пару в этой вот конуре, грызли сухари и презирали друг друга за убогую жизнь. Такая была бы затяжная любовь. Душевная. А сейчас на нас работают сотни людей, миллионы долларов. И не потому, что я такая умная, а потому, что так обломилось. На моем месте хотят быть тысячи, миллионы людей – и кто-нибудь да окажется, если сумеет меня спихнуть. Ты этого хочешь? Нет? Тогда объясни мне, кто распускает свой поганый язык, откуда идет эта сплетня – потому что, клянусь могилой матери, я не имею к этому взрыву никакого отношения. Ты слышишь?

Анжелка кивнула.

– Дымшиц? – спросила Вера Степановна.

Анжелка всхлипнула и тоненьким своим голоском призналась:

– Я ничего тебе не скажу, мама. Давай считать, что я ничего не говорила, а ты ничем не клялась.

– Что он тебе наговорил? – полюбопытствовала Вера Степановна с некоторым даже сочувствием.

– Я не общаюсь с Дымшицем, – раздраженно ответила Анжелка. – У меня достаточно друзей, не надо делать из меня дуру. Но с ним ничего не должно случиться, мама. Ни-че-го. Это и в моих, и в твоих интересах, ты же умная женщина, мама!

– Может, и умная, но ничего не понимаю, – призналась Вера Степановна. Может, все-таки объяснишься? При чем здесь я?

– Я тебе все сказала, – Анжелка вскочила, чувствуя удивительную легкость в теле, и, как на крыльях, выскочила из кухни собирать вещи. С непривычки от этой легкости ее слегка заносило, пока она набивала сумку, а впрочем, вещичек было немного, в основном шмотки и разного рода заначки – в пять минут она собралась и с дорожной сумкой вышла в прихожую, а мать сидела на кухне чугунным изваянием и смотрела в окно.

– Квартира твоя готова, так что я тебе ничего не должна, – сказала Анжелка ей в спину. – А ты Владимиру Николаевичу должна зарплату и премиальные. Не обижай его – он тебе еще пригодится.

– Я пока что тебя с работы не отпускала, – не оборачиваясь, ответила мама. – Сдадите послезавтра квартиру – будут вам и зарплаты, и премиальные. И чтоб энциклопедия была, и расписка от старушки – все как положено.

Анжелка подумала, потом запихнула в баул свою холщовую сумку.

– До свидания, мама, – сказала она.

– Пиздуй-пиздуй, – откликнулось изваяние.

С этим напутствием Анжелка и выскочила в июньскую ночь, под ласковый дождик, замывающий все дорожки в прошлое.