Сентябрь заурчал в холодных трубах отопительных батарей, мохнатая зеленая вода Патриаршего почернела, подернулась рябью, а липы вокруг пруда желтели медленно, неохотно, заливая гостиную комнату то теплым медовым золотом, то медной прозеленью. Осенняя неприкаянность упала на Анжелку шелковым ситничком: на улицах стало холодно, слякотно, а она привыкла к долгим прогулкам. Все четыре окна в гостиной, как застывшие циферблаты, показывали время дождя: ливни, косые и слепые дожди посменно секли покорную жухлую листву, и на душе от этой затяжной экзекуции было безотрадно, как «после бала», короткого летнего бала уличной жизни. Теперь с каждым днем она просыпалась все позже, оставляя дневным делам считанные часы. А ведь сентябрем – по внутреннему исчислению – начинался новый (учебный) год: в сентябре вся Москва возвращается в гнезда, на зимние то бишь квартиры, москвичи обустраиваются всерьез работать, учиться, ходить на выставки и друг к другу на дни рождения… У Анжелки не было ни работы, ни друзей, ни учебы – ощущение нового витка спирали изнывало, томясь собственной невостребованностью. Вспоминая год прошлый, она находила, что изрядно повзрослела и выросла по крайней мере в собственных глазах, тем не менее – тем не менее – сентябрь опять начинался с нуля, она вновь оказалась в банке, стеклянной банке одиночества, неприкаянности, никчемности, и все новые атрибуты жизни – квартирка-студия, машина, деньги, даже долгожданное одиночество – на поверку оказались дорогими игрушками, брошенными ребенку в манеж.
Дымшиц так и не позвонил. Иногда Анжелка сама звонила дяде Володечке, который работал теперь в охране «Росвидео», и он приходил после смены, помогая ей то с машиной, то по хозяйству – ввинтить шуруп под картину, починить кофемолку, принять водочки из рук хозяйки и покалякать за жизнь. От него же она услышала историю карточной игры на акции – не слишком правдоподобную, но вполне в духе Дымшица; в любом случае она порадовалась за Тимофея Михайловича, который в очередной раз обернулся ловко и с блеском, разделав мамашиных прихвостней под орех.
Ей не было места в их азартных, опасных, аляповато раскрашенных видеоиграх.
Мама на новой квартире жила, как на вокзале, и не прибиралась, кажется, со дня переезда. Анжелка наведывалась к ней когда раз, когда два в неделю, не глядя подписывала деловые бумаги и не глядя шла вон – смотреть на то, как возрождается в бесподобной роскоши Чистого лихоборский срач, не было сил. По тисненным золотом корешкам Брокгауза и Ефрона, по драгоценной обивке стен бегали тараканы; на кухне, вымощенной плиточной византийской мозаикой – с подогревом! – громыхала стульями и скрипела подошвами ботинок охрана; сама Вера Степановна в затрапезном халате сидела за антикварным столом, заваленным бумагами, болтала по двум телефонам одновременно и смотрела на мир заплывшими, кроличьими, красными от бессонницы глазками. Ореол безумия, какого-то стадного гона, сквозивший за всей ее лихорадочной деятельностью, пугал Анжелку.
В таком осеннем раздрае, в таком спазматическом предзимнем ступоре она нечаянно для себя устроилась на работу. Даже не то слово – нечаянно. Она просто лежала в ванне, листая очередную бесплатную газету, подброшенную в почтовый ящик, как вдруг наткнулась на объявление, которое ее позабавило, заинтриговало и раздразнило одновременно, так что рука сама потянулась за телефоном. На том конце откликнулся женский голос:
– Фирма «Сирена», здравствуйте.
– Я по объявлению, – сказала Анжелка.
– Какому?
– Тут сказано, что требуются девушки, умеющие раскованно общаться по телефону. По-моему, это как раз про меня.
– Расскажите об этом Борису Викторовичу, – посоветовала секретарша. – Одну минутку. Соединяю.
– Голосок у вас нежный, приятный, но очень уж девичий, – засомневался, послушав ее, Борис Викторович. – Вы, надеюсь, совершеннолетняя?
– Вполне.
– Вообще-то нам нужны девушки с опытом, воображением, способные общаться с клиентами на любом уровне. Думаете, потянете?
– Мне бы хотелось попробовать, – сказала Анжелка.
– Попробуйте, – одобрила трубка. – Попробуйте рассказать о себе так, чтобы я вас запомнил…
– Меня зовут Марина, – забавляясь, продекламировала Анжелка. – Мне восемнадцать лет. Я стройная, длинноногая, светловолосая девушка с симпатичной родинкой на левом бедре. Я лежу в роскошной, пахнущей бергамотом ванне, вся в пене, как Афродита, пью апельсиновый сок и болтаю с вами по телефону…
– Верю, верю, – хмыкнув, одобрил Борис Викторович, – все правильно. Теперь у нас только так: ванны, «мерседесы», борзые и бергамоты… Ладно. Будем считать, что способность к импровизации вы проявили…
Договорились, что завтра к одиннадцати Мариночка явится на собеседование; Анжелка запомнила адрес, положила телефон на теплый полированный мрамор и, отхлебнув сок, в задумчивости украсила плечи эполетами искрящейся пены.
А почему бы и нет, сказала она себе. Взглянуть хоть одним глазком, как они там раскованно общаются на любом уровне. Тем более что при ином раскладе она и впрямь могла оказаться такой Мариночкой. Съездить и посмотреть, почем этот иной расклад.
Она припарковалась на Сухаревке и пошла по Сретенке, пока не нашла искомую подворотню и нужное строение во дворе: большой отселенный дом, выпавший из жилого фонда в точно рассчитанную прореху безвременья. В наваристом ожидании капремонта он весь, от чердака до подвалов, оброс конторами, офисами, консультациями – их вывески лепились впритык друг к другу, оставляя ощущение беззвучного базарного гвалта. На площадках парадной лестницы в темпе перекуривали клерки, курьеры, деловые конторские барышни, вполголоса мусолившие одни и те же затертые до неразборчивости слова: баксы, отксерить, по факту, перебьется, затрахал; пахло куревом и тем самым одурением от ежедневной гонки за долларом, которое пугало Анжелку в маме. Она успела пожалеть, что пришла, тем не менее доплелась до пятого этажа, сориентировалась и, отвергнув поочередно недвижимость на Кипре, шоп-туры в Стамбул, мастерскую по производству наружной рекламы и правление Американской финансовой корпорации, позвонила в высокую, грубо сварганенную железную дверь.
За дверью, за жирными плечами охранника обнаружился коридор четырехкомнатной коммуналки с высокими сретенскими потолками, из которой Анжелка на ходу, машинально слепила и разлепила апартаменты. Кабинет Бориса Викторовича – первая дверь направо – располагался в крошечной комнатушке типа крысячей норки-кладовки; сам Борис Викторович оказался сухоньким, остроносым пареньком лет сорока, почти сливавшимся с замызганными обоями. Он с ходу растолковал Мариночке, что работа ее ждет архисложная, артистическая, недурно оплачиваемая (250 долларов в месяц) – потому, соответственно, претенденток много, а достойных кандидатур раз-два и обчелся: на улице все мастерицы языками чесать, палец в рот не клади, а как по работе надо, да не с подругой, понимаете, а с клиентом, да чтоб с чувством, сопереживанием – так нету! – нету сопереживания, нету чувств, нету двух слов связать. Сложно все это. Народ грубый, зажатый, некоторые вещи веками, можно сказать, не практиковались, а теперь вот приходится за раз осваивать и внедрять…
Анжелка слушала с тем не совсем притворным сочувствием, с каким в школе внимали учителю по труду.
– А с другой стороны – жалко вас, молодых, – с обескураживающей искренностью молотил свою чушь Борис Викторович. – Время сами видите какое тут тебе и рэкет, и проституция с наркоманией, и вообще… Надо ведь как-то поддерживать молодежь, давать шанс, не выталкивать же на улицу, верно? И я так думаю. Тем более что такой нежный, детский, ну чисто девичий голос в нашем диапазоне пока отсутствует. Я обсуждал этот вопрос со старшой по смене – она вас прослушает и, если поладите, возьмет с испытательным сроком, на неделю, значит, потому как за неделю у нас артистки раскрываются на все сто… А вот и Татьяна. А эта та самая девочка-Мариночка, о которой, значит…
Старшая кивнула и уставилась на Анжелку цепким, неприятно застывшим взглядом. Анжелка сообразила, что лгать этой худощавой брюнетке с роскошным бюстом и нездоровым цветом лица себе дороже. Она только еще додумывала эту мысль, а Татьяна уже закончила осмотр и переключилась на Бориса Викторовича:
– Она такая же Мариночка, как ты Пахом. Давайте сразу определимся с именем, чтобы потом не путаться. У нас не приняты настоящие имена, – пояснила она Анжелке. – А твое, даже если ты Мариночка, тебе не подходит.
– Может, Анжела? – попыталась сымпровизировать та.
– Вообще-то она Кристина, – послушав новенькую, сказала Татьяна. Натуральная, вылитая Орбакайте. Тут даже лепить нечего – все на слуху. Но дело в том, вот именно, что одна Кристина у нас уже есть, так что получается перебор. А Анжела – даже не знаю… По-моему, это все-таки что-то смуглявое, зажигательное…
– Категорически не согласен, – возразил лапушка Борис Викторович. – А как же Анжелика – маркиза ангелов, роскошная такая блондинка, как ее там…
Он задумался, почесал щеку, засмотрелся в окно; Татьяна нетерпеливо сказала, что ей, в принципе, все равно, Анжела так Анжела, лишь бы человек был хороший. Анжелка тоже не возражала.
– Тогда пошли, Анжелочка, – сказала Татьяна, а Борис Викторович кивнул, утверждая новое имя. – Покажу тебе, что к чему, заодно поболтаем…
Девушки-операторы сидели в двух больших смежных комнатах, по-домашнему обставленных подержанной мебелью. У каждой был выгорожен свой уголок для переговоров, но сейчас, когда звонков было мало (в такое время, пояснила Татьяна, звонят либо дети, либо халявщики из чужих кабинетов), артистки разговорного жанра гуртовались за общим столом, вяло обсуждая достоинства Ким Бейсинджер и Наоми Кэмпбелл. Внешне они напоминали скорее библиотекарш, ткачих, работниц шоколадной фабрики, но никак не «артисток» – тем не менее чувствовалась какая-то нефабричная расслабленность, какая-то расслабленная погруженность в себя, отчего вся сцена неуловимо напоминала утро в борделе. А может быть, ощущение шло от самой Татьяны – она-то со своими набрякшими лупетками, точеной фигуркой укротительницы и одутловатой физиономией почечницы без разговоров смахивала на бандершу, а с разговорами прямо тип-топ. «Артистками» девушек называл, по-видимому, только лапушка Борис Викторович – у Татьяны все были «мамочками», но не ласкательно, как в роддоме, а хлестко, с прямой отсылкой к клушам в курятнике. «Мамочек» ее интонации очевидно бесили, бесили и усмиряли одновременно, так что в воздухе между Татьяной и подчиненными, в поле напряжения между ними ощутимо пахло паленым – это Анжелка почувствовала сразу, с первого захода.
В четвертой комнате ютился производственный отдел. Здесь стояли офисные столы с компьютерами, принтер выдавал распечатку счетов, секретарша проверяла телефоны клиентов, а на столе старшей по смене стояли два головных телефона через них мамочек соединяли с клиентами и, как выразилась Татьяна, «осуществляли выборочное прослушивание».
– С клиентами можно болтать о чем угодно: хоть о футболе, хоть о Рембрандте, – пояснила она. – Есть только три «нельзя». Нельзя называть свои подлинные имена-фамилии, нельзя давать домашние телефоны и адреса, нельзя соглашаться на предложения встретиться. За это не только увольняют, но и наказывают.
Анжелка кивнула. Даже в этот момент красная лампочка тревоги не полыхнула – настолько она была уверена, что пришла на экскурсию.
– Ты похожа на девушку, которую бросил богатый любовник, – сказала Татьяна, насаживая ее на вертел своего взгляда. – Поэтому предупреждаю сразу: если надеешься подцепить здесь другого – лучше даже не начинай.
– Я не ищу любовника, – Анжелка вспыхнула, – тем более среди ваших клиентов.
– И правильно. Только не обижайся и не дуй губки. Клиенты у нас, между прочим, не сплошь уроды, а очень часто нормальные мужики, звонящие из чистого любопытства. Если правильно выстроить диалог, они позвонят и в другой раз, и в третий, потому что любопытный мужик, он всегда несколько инфантилен, то есть ребячлив, то есть, опять-таки, в принципе легко обучаем. Для него в диалоге важен состязательный, игровой момент, догонялочки, ощущение азартной игры если не на денежку, так на голый интерес типа нагретой постельки – понимаешь? Это как бокс, флирт, фехтование, только по телефону. Тот же ринг, гонг, чувство дистанции, хорошо поставленный удар – плюс абсолютный слух и абсолютная интуиция.
– Какая-то очень мужская аналогия, – невинно заметила Анжелка, чувствовавшая себя под взглядом Татьяны, как курочка на вертеле. – Очень такая агрессивно-спортивная.
Татьяна одобрительно усмехнулась.
– Ты за сутью следи, не за аналогиями. Я говорю не о спорте, а об игре. Спорт придумали в прошлом веке, а игра – это стихия, элемент мироздания. Играют люди, звери, птицы, даже рыбы. Я уж не говорю о Его Величестве Случае, который играет всем. И относиться к этому следует очень, очень серьезно. Потому что в любой игре участвуют силы, которые настолько древнее нас, всего рода людского, что им даже нет названий в человеческом языке. Ты меня понимаешь? Хочешь понять, да? Это уже хорошо…
Татьяна говорила и говорила, Анжелка пыталась вникнуть, потом уже только делала вид, что слушает, – и среагировала только на конкретное обращение «деточка»:
– Даже само стремление выговориться, проговорить, назвать неназываемое оно очень сильное, навязчивое и темное. Тут, деточка, такого можно наслушаться, что ушки с непривычки завянут в первый же день.
«Ты бы мою маму послушала», подумала Анжелка.
– Тут градус выше, – возразила Татьяна, угадав мысль по лицу. – В любой забегаловке люди охотно грузят друг друга, но ведь и в забегаловке не обо всем можно, верно? А с нами – можно. Потому что лиц не видать, стыдиться некого, можно закрыть глаза и сосредоточиться на своем. От этой внутренней сосредоточенности – совсем другой разговор. Так что тут серьезная работа, Анжелочка. Если нет закалки, мозги могут расплавиться только так. Это не болтовня с подружкой, даже не откровенный разговор с мальчиком – это рискованная работа по вызову, игра на вызовах, на провокациях, на собственных и чужих заморочках. Тут можно сорвать себе резьбу навсегда. Понимаешь, о чем я?
– Понимаю, – Анжелка кивнула. – Только у меня другая проблема. Я сама живу в такой тишине, что можно свихнуться. Мне кажется, что по телефону с незнакомыми людьми я могла бы болтать о чем угодно. Я, собственно, за этим пришла.
Она сама потом удивлялась, как просто выскочили из нее эти слова.
Татьяна подумала-подумала и сказала:
– Вот и ладненько. Тогда завтра к восьми, если не передумаешь, выходи на работу. Посидишь ночь на прослушивании, а там посмотрим. Если у тебя хоть не сразу, хоть понемногу, но начнет наклевываться что-то типа диалога с клиентами – я тебя возьму.
Прощаясь, Анжелка уже догадывалась, что вернется.
Вечером следующего дня она действительно прикатила на фирму и просидела всю ночь в наушниках, прослушивая чужие охи, вздохи и откровения. На практике все оказалось проще и примитивнее, чем в теории. «Мамочки» деловито направляли клиентов, кроя диалоги по шаблонам третьеразрядных фильмов: что бы там ни мычал собеседник, его заботливо ориентировали на оргазм, приуготовляли к оргазму, как корову к дойке, и всеми правдами-неправдами доводили до оного, после чего разговор увядал с пронзительной скоротечной обыденностью прощальное «позвони мне, милый» резало слух, как после случки в подъезде, на выходе из которого дежурит мордастенький сутенер. Не только стиль, не только все эти приемчики, заемные обороты речи – даже междометия (латинское «o-o-o!!!») имели явно несвежий, синтетический, переводной привкус. Прослушав один разговор, другой, третий, Анжелка почувствовала себя полной дурой – по совести надо было линять из этого дурдома еще вчера, когда Татьяна, приняв очередной звонок, переключила ее на Ксюшу, многозначительно показав – обрати внимание… Накануне Анжелка слишком впопыхах знакомилась с девушками, чтобы запомнить, которая из них Ксюша, но сейчас, на прослушивании, само собой из голоса и придыханий соткалось нечто косенькое, круглоликое, с толстой русой косой и приметными усиками над пухлой верхней губой. В наушниках звучал хрипловатый, медовый, только с постельки голос, лениво-замедленный и переливчатый в интонациях. Он не бежал навстречу собеседнику, частя словами, а жевал жвачку, воркуя и переливаясь смешинками, лениво мурлыкал в своей теплой наспанной телефонной норке, обволакивая слух сладким клеем слюны. Она играла с клиентом, обучала интонациям и словам, добиваясь такой же, как у себя, чистоты звучания – она купалась в его удивлении, благодарности, шутя убирала робость, шутя отражала дерзкие поспешные натиски, микшируя их в мощный мужской напор, нарастающий страстный рык – минут через сорок, когда оба голоса зазвучали в унисон, Анжелка с удивлением обнаружила, что заводится тоже, настолько естественным было ощущение их полной близости – ее чуть не замуровали в одной слуховой камере с парочкой, одержимой страстью, – когда же эта страсть разразилась стонами, вскриками, всхлипами, она не выдержала и сорвала наушники.
– Это невозможно! – пожаловалась она Татьяне. – Это просто фантастика!
– Это Ксюша, – объяснила Татьяна, слушая трубку. – Работает вживую, как и положено суперзвезде… Просто, как сказал один мой знакомый, надо любить это дело, вот и все. Не конкретного мужика, а сам процесс. По телефону это проще, чем в жизни. И безопаснее.
Клиент долго еще умолял Ксюшу о встрече, уверяя, что они созданы друг для друга, долго выклянчивал телефончик, затем наудачу решился продиктовать собственный, но Татьяна, нажав кнопочку паузы, велела Ксюше вежливо закругляться – электронный органчик тем временем сбренчал ухажеру проигрыш; полнозвучно выругавшись перекованным голосом, клиент сдался, обиженно распрощался с Ксюшей и отрубился.
– Позвонит как миленький, – Татьяна не скрывала удовлетворения. – С таких крючков не срываются. Это вам не Сереженька.
Новый голос обошелся клиенту долларов в сто – для операции недорого, решила Анжелка.
– А Сереженька – это кто?
– Есть тут один такой не-разбери-поймешь: то на нашу смену выходит, то на другие, никак не удается по-настоящему зацепить. Денег не считает, может час проговорить, может два. Мамочки от него млеют-балдеют все поголовно – очень, говорят, легкий собеседник, душевный. И все, понятное дело, хотят залучить к себе, только… Пробовала на Ксюшу – сорвался. На Виолетту пробовала – ушел. Теперь вот – только не удивляйся – думаю попробовать на тебя.
Анжелка все равно удивилась: она, можно сказать, еще и не приступала, куда ей до Ксюши…
– В том-то и фокус – может, ему как раз не нужна умелая; может, ему как раз неумелая подмастит. То есть не совсем чтобы неумелая, но свежая, без профессионального глянца. Если он сам такой артист, должен ценить живые шероховатости. Так что имей в виду. Кто-то ведь должен привадить этого говоруна, верно?
Анжелка кивнула, а про себя усмехнулась: очень уж экзотическим ракурсом полез из Татьяны ловчий азарт. Хотя – опять-таки – тут было чем потешиться на досуге: бандерша недотрог, амазонка на коммутаторе, охотница за голосами одиноких чудаковатых мужчин – и ее, Анжелкин, слабый голос вместо манка.
– Имей в виду, – предупредила Татьяна.
– Я подумаю, – пообещала Анжелка.
…Сутки спустя она провела свой первый самостоятельный сеанс. Клиента ей подобрали из «дневных» – поплоше – юношу гиперсексуального возраста, сопевшего в ухо все время, пока она нежным девичьим голоском наговаривала ему разные благоглупости. Скорее это был монолог, разукрашенный придыханиями двадцатиминутное шоу, в течение которого Анжелка успела проникнуться к школяру медсестринской материнской лаской. Приручить беднягу она, конечно же, не успела, только бегло пропальпировала его напряги, панику, легонько провела пальчиком по животику… Мальчик, должно быть, все время помнил про грозный счет, который «невидимо растет» – и убежал, как только получил облегчение. Надо разговаривать, объяснила Татьяна, поздравляя с дебютом; надо разговаривать клиентов, теребить, ставить на диалог – на монологах в рай не въедешь, надо тянуть вдвоем. Тут тебе не стриптиз, не театр одного актера, не радиопьеса. Клиенты должны работать, говорить-выговариваться, ибо – Татьяна погрозила перстом – только уловленное и названное, только высказанное и отданное собеседнику слово приносит подлинное облегчение, подлинную пустоту-благодать. Поняла?
Анжелка кивнула.
– А теперь – еще раз: поздравляю! – Татьяна улыбнулась, хлопнула в ладоши, словно кнутом щелкнула, и все мамочки закричали «ура», затопали, зааплодировали и сразу как-то приблизились к Анжелке, словно до этого держались на расстоянии.
Только теперь, после испытания, ее впустили в свой круг.
Так она стала другой, ненастоящей Анжелкой. Ощущение, что она в любой момент может выскочить из случайно подвернувшейся роли, удерживало в новом образе на удивление прочно, помогая сживаться с ним и теми новыми, порой тягостными обязательствами, которые в этот образ вменялись. Тут было какое-то особое коварство личины, потому что по собственной воле, в единственном числе – в любом из своих единственных чисел, то есть натуральной Анжелкой или натуральной Мариночкой – она, пожалуй, ограничилась бы одним посещением Бориной фирмы. Но ее повело, зацепило и повело искушение другой жизнью. И не то чтобы что-то сломалось в ней или, скажем, перегорела лампочка – она чувствовала, что с лампочкой все в порядке, а не горит она потому, что Анжелка движется в правильном направлении, день за днем, ступенька за ступенькой спускаясь по незнакомой лестнице в новую для себя жизнь. Ей очень хотелось стать как все – прикинуться, как прикидывается неживой загнанная лисица. Она чувствовала, что страх отпускает. Главный страх подкарауливал наверху, на уровне прежней Анжелки; опаснее всего было оставаться самой собой.
Ей казалось, что она затеяла детскую, глупую, не совсем приличную игру, о которой никому потом не расскажешь, тем не менее втянулась в нее и исправно ездила на работу к восьми утра или вечера, через сутки по двенадцать часов втянулась в жесткий, изматывающий график, от которого уставали волосы, кожа, все тело, нервы. Втянулась в жизнь, похожую на войну всех со всеми – с перемириями на сон, треп, прием пищи, любовные романы в мягких обложках и телевизор. Она словно вернулась в детство – правила вроде бы изменились, но сама атмосфера максимализма, нервный накал, невообразимое взаимное нагромождение глупостей напоминали разборки в девятом классе. Мир делился на начальство и подчиненных с той же определенностью, с какой в детстве делился на маленьких и больших; теперь все вроде были взрослыми, все обращались друг к другу по именам без отчеств, но все с простодушной детской категоричностью, с непонятным воодушевлением, с какой-то врожденной ангажированностью участвовали в извечной, темной, ожесточенной войне, в которой меньшинство – начальство всегда побеждало, потому что ему победа была нужнее, а большинство, прельщенное гипотезой о фатальной неустроенности мира, всегда роптало, ревновало, изнемогало, всегда сострадало себе и всегда проигрывало, сладострастно доказывая себе (на себе) правильность собственной же гипотезы. С другой стороны, мамочкам, в отличие от начальства, терять действительно было нечего, кроме своих цепей, так что они могли позволить себе и капризы, и легкомыслие, и роскошь отстраненного взгляда – могли, по идее, не особо впрягаться в войну, не закладывать безвозвратно душу, сохраняя ее для себя, людей, полнокровной жизни в тылу – но таких, неангажированных изначально, было на удивление мало. Такой была Ксюша, которая то ли стеснялась своего паранормального дара, своих натуральных оргазмов и трогательных усиков над верхней губой, то ли настолько витала в терпких парах чувственности, что не поспевала за разгулом реальных конторских страстей – она выпадала из дрязг, улыбаясь всем подряд одинаковой виноватой улыбкой, словно у всех успела уворовать что-то по мелочи. Такой была и сама Анжелка с ее легендой о богатом любовнике, оставившем ей машину, с ее дорогими серебряными побрякушками и сдержанностью в общении – за всем этим прозревалось какое-то неявное родство с кланом начальствующих; такими были еще полторы-две девчонки-пофигистки из других смен – вот, пожалуй, и все. С остальными приходилось быть начеку, как с напуганными детьми. Удивительная душевная теплота между мамочками регулярно взрывалась истериками, предельная откровенность росла на почве стукачества, а бескорыстное соучастие перемежалось столь же натуральной подлянкой. Логики не было ни в чем: если Бориса Викторовича, оказавшегося по основной своей должности главным инженером крупного телефонного узла, презирали за некомпетентность, за примитивную объяснимую алчность, то въедливую Татьяну именно за компетентность, за непонятную страстность ненавидели всей душой. Так что сказать, что Анжелка получала удовольствие от работы, нельзя было никак. Просто она изнемогла в пустыне, а теперь перемогалась на людях, пытаясь раствориться в их многотрудной, обыкновенной, другой, настоящей жизни; в настоящей жизни, в которой не было места подлинным именам, нормальной любви, реальным деньгам, а были – интриги, клички, зарплата, секс по телефону, синтетика.
В отношениях с Татьяной тоже ощущалась некоторая двусмысленность. С одной стороны, она целеустремленно натаскивала ее на Сереженьку, фактически формируя «фирменный» Анжелкин стиль общения с клиентами – стиль, в котором девичья нежность сочеталась с шокирующей откровенностью не циничного, а, скорее, невинного свойства – современный вариант инженю, девственной, в первую очередь, по части внутренних запретов; с другой стороны, взгляд ее подавлял Анжелку и чуть ли не гипнотизировал. Было в нем нечто тягостное, неподвижное, наводящее на мысль не то о прихотях сексуальной ориентации, не то о застывшей в человеке беде. Возможно, у Анжелки и впрямь слегка поехала крыша: познания ее по этой части ограничивались кинематографом, а более искушенные «мамочки» что-что, а подобного рода прихоть не преминули бы обсмаковать – тем не менее, противное ощущение, что ползучий немигающий взгляд Татьяны вечно выискивает ее и пришпиливает, дабы бесцеремонно разглядеть в микроскоп, не оставляло Анжелку, и природа этого любопытства, что бы там ни говорил голос разума, имела неявный для других, но очевидный для Анжелки оттенок то ли прямого, то ли косвенного разоблачения.
«Все, блин, это моя последняя смена», говорила себе Анжелка на излете ночных, самых тяжелых смен. За рассохшимся платяным шкафом мурлыкала и постанывала очередному клиенту сердобольная Ксюша, из смежной комнаты доносились сиротское звяканье чайных ложек вперемежку с вялыми, усталыми репликами Кристины, Виолетты, Линды – звук плыл, как в плохом видюшнике, заедающем шелестящую ленту сна, и жизнь навсегда бесповоротно зацикливалась на этих двух комнатах, загроможденных угрюмой мебелью… Это моя последняя смена, успокаивала себя Анжелка, захлопывая очередной любовный роман. Дома она принимала ванну, валилась спать и до вечера валялась в постели, чувствуя, как засасывает пустота, как зажевывают душу беспощадные челюсти тишины, как жизнь уходит, стекает в никуда, просачиваясь сквозь стерильную роскошь дома… Не две разные жизни проживала она, а два варианта одного беспросветного существования. Не было главного, что отличало жизнь от постылой необходимости существовать наперекор давлению атмосферы, наперекор разрастающейся изнутри пустоте – чего-то такого, что девочки называют про себя чудом, а женщины откровением; чего-то такого, во что она не верила для себя лично, воспринимая отсутствие этого как обычный повсеместный обман, недовес, недовложение верить не верила, но чувствовала, что жизнь без чуда не вытанцовывается, как пасьянс без упорхнувшего под стол туза.
Этот пасьянс не складывался, хоть убей, и опять она в трансе, в бесплотном утреннем сумраке шла на работу, чувствуя, как сереет лицом, выцветает душой, спит на ходу в этом подземном царстве и теряет себя – так бы, наверное, и ушла лунатиком за край жизни, если бы не Сережка – если бы их пути не скрестились в бесплотном сумраке, как ноги на спине у судьбы.