Последняя репродукция

Герасимов Дмитрий

Жизнь провинциального художника Федора Лосева лишена триумфов и падений. Она спокойна и прозаична. Не складывается карьера, гнетут неустроенность и творческие амбиции, но любовь к прекрасной Елене удерживает Федора от отчаяния. Все неожиданно меняется, когда при загадочных обстоятельствах убивают его друга. Федора затягивает в круговорот странных, пугающих событий. Объяснение найти можно, но вот поверить в него человеческий разум отказывается...

По книге снят криминально-мистический сериал, главные роли в котором сыграли Светлана Ходченкова. Кирилл Гребенщиков, Ирина Печерникова, Николай Чиндяйкин и известный рок-музыкант Александр Ф.Скляр.

 

ПРОЛОГ

Обычным московским утром в небольшой галерее изобразительных искусств, приютившейся на бывшей улице Чернышевского, а ныне Покровке, появились ранние посетители. Это была супружеская пара с девочкой лет десяти. Все трое не спеша бродили по павильонам, негромко переговариваясь в гулкой тишине сводчатых комнат. И будний день, и ранний час появления, и несмелая торжественность передвижений по залам, а главное – многочисленные пакеты в руках с лихими лейблами московских торговых центров выдавали в них гостей столицы. Они зашли сюда случайно, коротая время до ближайшего рейсового автобуса или до отправления поезда дальнего следования с Курского вокзала. Но было очевидно, что они интересовались живописью и даже были не прочь что-нибудь прикупить в этой милой галерее. На почтительном расстоянии сопровождала визитеров из зала в зал сотрудница галереи – женщина средних лет с удивленно-сонным выражением на лице. Она не надеялась, что ранние гости совершат покупку, но работа обязывала ее находиться поблизости в стремительной готовности выписать чек.

Наконец семья остановилась возле одной из картин, размещавшихся в самой маленькой комнате.

– Гляди-ка, – сказала женщина, обращаясь к своему спутнику, – какой печальный сюжет. Что-то из мифологии… Это Прометей?

– Это Эстей, – мгновенно подоспела сотрудница, – мифологический герой, обреченный на одиночество.

– На одиночество? – переспросила женщина, вглядываясь в сгорбленную фигурку юноши, стоящего среди камней перед бушующим черным океаном.

– Да. Согласно легенде, его создал по своему образу и подобию маленький бог Тур, племянник Феба, – с удовольствием демонстрировала осведомленность сотрудница галереи. – Эстей – двойник и образ Тора, его эйдолон. Только плотский, осязаемый. Вот и получилось, что Эстей – это второй Тур. И он оказался лишним в этой жизни. Ведь и у Феба – бога солнца, и у Инора – бога океана уже есть свой Тур – их настоящий родственник. Маленький бог камней и надводных скал. Самому Туру тоже не нужен второй бог камней. Поэтому Эстею нельзя ни к солнцу, ни в морскую пучину, ни на ревущие скалы. Он – один. И так – целую вечность, потому что он, увы, бессмертен.

– Действительно, грустная история, – прошептала девочка и, прижавшись к маминой руке, не сводила глаз с печальной фигурки на берегу.

Эстей стоял на самой кромке каменистого склона, отделяющего его от безумной и свирепой стихии. Пузырящиеся ненавистью волны едва не касались его ног, а соленый ветер хлестал по лицу, толкая на камни. Океан бурлил и грозно сдвигал над юношей пенную стену водяных осколков. Крохотный кусочек равнодушного солнца тонул в ватной патоке темнеющих облаков, не оставляя ни одного луча, ни одной надежды брошенному на скале человеку. Шершавый и холодный склон уползал из-под ног Эстея россыпью мелких камней, пытался сбросить его со своей жилистой шеи в кипящую, рвущуюся на миллионы ледяных лохмотьев стихию.

Семья на какое-то время застыла перед картиной в глубоком молчании. Сотрудница галереи задумчиво и без интереса рассматривала своих утренних гостей. Мужчине было около сорока, и он походил на провинциального бизнесмена или чиновника средней руки какой-нибудь захолустной городской администрации. Женщина выглядела моложе.

Последние несколько лет она была скорее всего милой домохозяйкой. А до этого, вероятно, преподавала музыку в центральной школе малюсенького городка.

Сотрудница галереи зевнула в руку, но вдруг от неожиданности вздрогнула: мужчина резко сделал шаг к картине и произнес громко:

– Странно… Просто невероятно!

 

ГЛАВА 1

Полгода назад, в самом конце января, местные газеты Лобнинска выстрелили аршинными заголовками: «УБИЙСТВО В ФОТОСТУДИИ», «ФОТОГРАФА ЗАРЕЗАЛИ НА РАБОЧЕМ МЕСТЕ», «В ТЕЛЕ ФОТОГРАФА НАСЧИТАЛИ ВОСЕМЬ НОЖЕВЫХ РАН», «КОМУ ПОМЕШАЛ ЛОБНИНСКИЙ ФОТОМАСТЕР? ЕГО ИСКРОМСАЛИ КУХОННЫМ НОЖОМ». Убийцу так и не нашли. Сейчас газеты уже не вспоминают о той кровавой и страшной расправе. А о странных, почти мистических событиях, последовавших за этим преступлением, журналисты не узнают, наверное, никогда.

Виктор Камолов был другом Федора. Ну, если не другом, то по крайней мере хорошим и близким приятелем. Они познакомились пятнадцать лет назад в Москве, в художественном училище, куда поступили одновременно и даже были зачислены в одну и ту же мастерскую. В отличие от своего нового приятеля Федор Лосев не стремился стать выдающимся художником. Ему просто нравилось рисовать, нравилось, как под рукой медленно оживают сцены и события, услышанные, увиденные или прочитанные когда-то, а то и выдуманные вдруг – неспешно и в охотку. Виктор насмешливо упрекал друга в отсутствии честолюбия и даже фантазии.

– Ты не умеешь мечтать по-настоящему, Федя, – говорил он, разглядывая из-за плеча Лосева влажный от краски ватман. – Художник, Федя, – это творец не картинок, а жизни! Надо вершить не людей, а судьбы!

Этот пафос, кажущийся еще более неуместным в устах семнадцатилетнего подростка, был тем не менее главной отличительной особенностью Виктора. Его кожей. Его лицом. И никто никогда не мог с точностью определить, в маске это лицо или оно настоящее. Лосев не обижался на покровительственный тон Виктора и его кажущееся высокомерие. Он был рад обретенному другу, поскольку определенно встретил интересного человека – ровесника, совсем не похожего на себя.

Камолов даже внешне был прямой противоположностью Федору. Высокого роста, сухой и сутулый, он удивлял окружающих проворством и решительностью, никак не вязавшимися с кажущейся угловатостью. У него было невыразительное лицо, но очень живые черные глаза, стреляющие молниеносно оценивающе, и странная привычка чуть пришлепывать губами перед тем, как что-то сказать.

Виктор видел себя выдающимся художником. Он был тщеславен и резок в суждениях. Его остроумные, но злые шутки веселили далеко не всех. Многие однокурсники сторонились высокомерного малого, опасаясь раниться о его жестокость. А некоторые платили той же монетой. За Виктором прочно закрепилась слава склочника и завистника. Говаривали, что он сблизился с Лосевым только потому, что не увидел в нем конкурента своему таланту. Причем слово «талант» произносилось с фырканьем и усмешкой.

Федор многое прощал другу. Он был физически крепче Виктора, но при этом терпимее и добрее. Поэтому он совершенно искренне негодовал, оказываясь свидетелем чьего-нибудь ехидства:

– Слышали, что сегодня Камолов отмочил на спецсеминаре?

– Камолов, как всегда, исходит какашками и желчью!

– Вы бы видели, что сделалось с Камоловым, когда его работы не отобрали на конкурс!

– Ребята, сегодня Камолов будет срывать зло на всех. Запасайтесь бирушами…

Лосев встревал в разговор:

– Витек такой, какой есть. Он ведь и правда талантлив, чертяка… Значит, ему больше прощается.

Вдобавок ко всему Виктору не везло с девушками. Юные прелестницы, коими была полна не только столица, но и само училище, в упор не замечали его таланта, пожимали плечами, слыша его остроумные колкости в адрес однокашников, и заглядывались на ребят постарше и посмелее. В самом деле, Виктор старался открыто задевать только тех, кто не мог ответить на колкость, с прочими он был молчалив и осторожен. После очередных любовных промахов Камолов запирался в комнате общежития и делал вид, что не слышит стука в дверь более удачливых соседей, возвращавшихся далеко за полночь. Федору один раз пришлось ломать дверной замок, за что на следующий день он был оштрафован комендантом общежития.

– Я спал, – оправдывался Камолов. – Я работал допоздна и вырубился как убитый. Ничего не слышал!

В другой раз он делился с Федором своими наблюдениями – как всегда, категоричными и краткими:

– Москва населена проститутками или пустышками. Они не могут разглядеть в человеке ничего, кроме смазливой рожи и большого члена. Здесь нет места любви и творчеству.

* * *

Сам Виктор приехал в Москву из Лобнинска – крупного областного центра с более чем миллионным населением.

– Москва по сравнению с ним – самосвал, – объяснял Камолов. – Художник должен жить и работать в Лобнинске.

Правда, сразу же нехотя признавал, что за деньгами лучше все-таки ездить в столицу.

– У нас там шесть бюджетообразующих предприятий, трубный завод и комбинат оргсинтеза. Все, кто не сумел стать гражданами этих маленьких государств, – нищие. А художник, Федя, может, и должен быть голодным, но только в плане соблюдения оздоровительной диеты. А в остальном он должен быть сытым! А еще – зубастым и злым. – И Виктор хохотал от души над собственными шутками.

Федор тоже улыбался. Ему и в голову не приходило, какой мистический и страшный поворот сделает его собственная жизнь в этом самом Лобнинске. А пока ему просто нравился его необычный друг. Он прекрасно видел слабости и даже склочность, но не мог не замечать, что Виктор умен, находчив и интересен. Федор чувствовал в нем что-то разительно отличающее его от прочих сверстников. Он был трусоват и смел одновременно. Безумство и неадекватность его поступков и слов, их парадоксальность приводили подчас Лосева в изумление. Впрочем, Камолов это знал. Он сам заявлял хвастливо:

– Я хорош тем, что меня невозможно предугадать. Я непредсказуем! А это удел великих людей.

Вместе с тем Виктор обладал прекрасной, почти машинной памятью и математическим складом ума. Он запоминал на спор целые главы из «Илиады» и с удовольствием и артистизмом цитировал их обомлевшим сокурсникам. Его невозможно было обыграть в шахматы, хотя он в Москве впервые уселся за доску. Мог сыграть партию вслепую, не видя фигур, а назавтра перечислить по памяти все ходы – свои и соперника.

Очень скоро, уже к концу второго курса, у Виктора появились деньги. Он стал все чаще пропускать семинары в творческой мастерской, потому что отсыпался в общаге и вставал только к обеду. Ночи напролет Камолов осваивал покер. Он молниеносно впитал тонкости этой карточной игры и очень скоро стал выигрывать. Его соперники разводили руками: играет, как Лобачевский, а блефует, как Качалов.

Федор с сомнением качал головой:

– Едва ли вам приходилось играть когда-нибудь с тем и другим…

Но в ответ на шутку слышал:

– Нет, серьезно! Он математик и артист. Ему бы продаться шулерам и наперсточникам – оценили бы по достоинству.

Все ухмылялись вокруг, а Виктор не раздумывая так и поступил. Очень скоро он уже был состоятельным студентом. Но в отличие от многих прочих не ударился в ресторанные и клубные загулы, а бережливо откладывал «денюжку», вынашивая в голове соблазнительные и тщеславные планы.

Как-то днем Виктор застал Федора за подготовкой к очередному семинару. Тот обложился тяжелыми и скользкими альбомами в суперобложках и рассеянно просматривал репродукции. Камолов долго молча сопел, упершись руками в стол и исподлобья рассматривая страничку Модильяни, а потом выпалил с сарказмом:

– Лосев, ты знаешь, что такое репродукция? Это не просто копия, а ФОТОКОПИЯ. Она ничтожна и мертва. Она пошла и груба. Она – ТРУД БЕЗ СМЫСЛА, БЕЗ ВДОХНОВЕНИЯ И БЕЗ УСИЛИЙ. Жизнь, Федя, – это только оригинал!

– Не будь снобом, – отмахнулся Лосев. – И помяни мое слово: ты завалишь сессию.

Спустя пару дней Виктор, словно в насмешку над собственными словами, приобрел дорогущий фотоаппарат. Он снимал все подряд и превратил половину общей ванной мужского блока в лабораторию. После лекций он спешно собирался и уезжал куда-то, возвращаясь частенько позднее своих любвеобильных соседей. Вскоре недорогие журнальчики, издававшиеся на газетной бумаге немыслимыми тиражами и с таким же немыслимым количеством полос, стали покупать у Камолова снимки. Охотнее всего у него брали «кадры замочных скважин», как сам Виктор называл свои ночные подглядывания с объективом в окна второго корпуса общежития, находившегося напротив. Камолова так засосало новое увлечение, что он забросил не только грифель и кисти, но и покер. Последнее вызывало открытое недовольство его новых «коллег» по игорному мошенничеству. Сначала Виктору давали понять, что он не прав и обязан образумиться. А вскоре перешли к действиям. Как-то в комнатку общежития, где, по обыкновению, кроме Камолова, находился еще и Лосев, ввалились трое недвусмысленного вида. Один остался в дверях и, прислонившись спиной к косяку, сложил руки на груди, лениво и сонно оглядывая жилище студентов. А двое присели к Виктору на кровать, поигрывая ключами от дорогих «тачек», припаркованных где-нибудь у самого входа в общежитие.

Этому визиту предшествовало еще одно событие. Однажды вечером Камолов отозвал Федора в коридор и, заманив к торцевому балкону этажа, вынул из сумки аккуратно сложенный в трубочку черный лист бумаги.

– Федя, – заговорщическим шепотом сказал он, тараща глаза и пошлепывая губами. – Я сегодня был у одной тетки. Солидная тетка, хоть и дура набитая… Понимаешь, мне о ней рассказывали мои начальнички авторитетные, что, мол, она как по писаному судьбу предсказывает. У нее даже люди Горбача консультировались. Я сегодня к ней пошел. Ну, просто из любопытства. Интересно же, что она там про будущее набрешет. Да и не стоило это мне ни копейки – почему не пойти? Я так решил: если хорошее что-то напророчит – поверю, а плохое – значит, брехня. Посмотри, что мне тут написали…

Федор с интересом развернул черный, стилизованный под состаренный пергамент лист и принялся читать вслух, делая паузы, чтобы дать возможность Виктору прокомментировать то или иное пророчество:

– «ДЛИННЫЙ И ДОЛГИЙ ПУТЬ. ДОРОГА ИСЧЕЗАЕТ НА СЕМЬДЕСЯТ ВТОРОЙ ЛУНЕ. (Это значит, я до семидесяти двух лет доживу. Неплохо!) ДВЕ ЗВЕЗДЫ – ОДНА ЛЮБОВЬ. (Только две женщины будут в моей жизни, но лишь одну из них я полюблю по-настоящему!) ИГРА С НЕБОМ – КТО СИЛЬНЕЕ, ВЕЛИЧИЕ – В КОПИЯХ. (Я спросил у этой дуры: „Я что, великое открытие сделаю? А почему – в копиях? Репродукции, что ли, буду делать?“ А она говорит: „Да“. Я говорю: „Ну, это вряд ли… И в чем величие-то – копии малевать?“ А она: „И величие, и трагедия“. Представляешь?) УТРАЧЕННАЯ ШУЙЦА ЧЕРЕЗ НЕНАВИСТЬ К ТВОРЕНИЮ. (Здесь вообще ни фига не понятно. Шуйца – это левая рука. То есть мне руку отрубят, что ли? Из-за моей ненависти к тому, что я творю? Я, Федя, рисую и творю только правой рукой. Левая-то в чем провинилась?) И ДОЛГАЯ ДОРОГА В НОЧИ ДО СЕМЬДЕСЯТ ВТОРОЙ ЛУНЫ. (Ну, это она уже повторяется. Только я спросил еще: Почему „в ночи“? Мне что, и глаза могут выколоть?» А она: «Ночь – это скорбь». Я ей говорю: «Иди в жопу!» Вот и весь разговор)».

Когда в общежитие к Виктору нагрянула колоритная троица с требованием вернуться к «ремеслу» и отработать уход, зловещий пергамент висел на стене прямо над кроватью. В самый разгар неприятного разговора Камолов вдруг вскочил на кровать и, тыча кулаком в пергамент, заорал:

– Вы это видели? Я спрашиваю: вы ЭТО видели?

Визитеры растерялись от неожиданного фортеля и уставились, моргая, на черную бумажку.

– Тетушка Нелли мне сделала знак! Слышали о такой? Конечно, слышали! Что хвосты поджали?

Сбитые поначалу с толку нелепыми прыжками своего «подопечного», стриженые парни быстро пришли в себя. Один из них живо схватил Камолова за шиворот и стащил с кровати на пол.

– Ну и что же тебе тетя Нелли сказала? – спросил он насмешливо. – Чтобы ты в карты не играл?

– Она предсказала, что я буду жить до глубокой старости!

– Сомневаюсь, – хмыкнул бритоголовый. – Боюсь, не протянешь и до зрелости, если будешь косить под идиота.

– Почитай сам! Там написано – «до семьдесят второй луны»!

В разговор вдруг вклинился стоящий в дверях верзила:

– Да пусть живет хоть до сто первой луны! Мы ему только ручонки шаловливые отчекрыжим! Ага. По самый локоток…

Виктор прикусил язык. На следующий день он убрал фотоаппарат в чемодан, задвинул его глубоко под кровать и поплелся отрабатывать «барщину».

В разгар подготовки к защите диплома с Камоловым случилась еще одна неприятность: он угодил в изолятор временного содержания. Весь курс гудел как улей, обсуждая новость. Недоброжелатели, коих было в избытке, уже рисовали, смакуя, ближайшее тюремное будущее Виктора. Они не жалели ни красок, ни фантазии, и картина получалась яркой, но скорбной. Вскоре им вослед и друзья Камолова – все, кто уважал или жалел его, – стали верить душераздирающим бредням и даже представлять, как пятидесятилетний, хромой и беззубый, бледный и мстительный Виктор покинет наконец неволю, словно узник замка Иф. Все оказалось прозаичнее. Спустя полтора месяца действительно – бледный и злой – Камолов пришел в общагу. Часом раньше он слонялся по училищу, тыкаясь в двери деканата и учебной части. Получив за обеими дверями подтверждение тому, что он отчислен из училища, Виктор плюнул и пошел собирать вещи.

– Все кончено, Федя, – говорил он Лосеву, шмыгая носом и отводя глаза, – меня к тому же обобрали до нитки. Но надо было выбирать – или с голой задницей остаться, или на шконке годы считать.

Лосеву было искренне жаль друга.

– Эк как тебя угораздило, Витек! И под самый занавес учебы! Ты держись, парень.

Федор дал Виктору денег на билет и проводил его до поезда. У вагона они обнялись и, уже не сдерживая слез, кричали друг другу, торопливо перекрывая лязг отправляющегося состава:

– Витька, прошу тебя: не пропадай! Пиши! Звони!

– Федя! Приезжай ко мне в Лобнинск! Обязательно приезжай! Я ведь тебе так и не говорил никогда: ты талантлив, Федя! Ты – художник, Лосев! А я – КОПИИСТ на веки вечные! Но я тебе всегда буду рад! Приезжай!

Камолов уехал в свой родной город и за десять последующих лет ни разу его не покидал. Он женился, но очень быстро развелся и жил у матери в небольшой двухкомнатной квартире в самом центре Лобнинска. Он был последователен в выборе профессий и менял их с таким же постоянством, не задерживаясь нигде больше двух лет.

Поначалу Виктор устроился в редакцию местной газеты фоторепортером. Очень скоро ему наскучило делать зарисовки и подклишевки для колонки «Жизнь города». Тогда, втеревшись в паразитирующую круговерть лобнинских сутенеров, он стал фотографировать проституток для постеров и рекламных модулей, которыми пестрели обложки журналов развлечений. Довольные сутенеры дали Виктору денег на открытие собственного дела. Однако он не спешил. Следующим местом его двухлетнего пребывания стала лаборатория научно-исследовательского института оптической физики. Лаборатории в отличие от всего института удавалось держаться на плаву за счет заказов и контрактов на стороне, и Камолов был среди тех, кому удавалось такие контракты заключать, благодаря связям, наработанным еще репортерством.

А четыре года назад, ясным утром, он вдруг не только не появился, по обыкновению, с сияющим и бодрым видом у руководителя лаборатории, а вообще не вышел на работу. Камолов просто взял и исчез. Коллеги и знакомые пробыли в недоумении неделю. Потом обнаружилось, что Виктор открыл собственную фотостудию на окраине города и затеял в ней капитальный ремонт. Дела у неугомонного фотографа быстро пошли в гору. Он собирал заказы на художественное фото от редакций журналов и бизнесменов, от директоров школ и тех же сутенеров. Говорили, что даже дочка мэра города тайно снималась у Камолова в студии обнаженной, а потом Виктору заплатили приличные деньги – но не за фотографии, а, наоборот, за то, чтобы они никогда не появились на свет. Словом, «копиист», кажется, наконец нашел свое место в профессии, начавшейся, как и положено, с «подсматривания» в окна студенческого общежития.

Между тем профессиональная судьба самого Федора Лосева складывалась еще более несуразно. Может, прав был Виктор и ему не хватало честолюбия, а может, просто не везло. На третьем курсе его работы заметил известный художник Вениамин Страхов и пригласил к себе в мастер-класс. Федор с удовольствием посещал семинары и даже числился в любимчиках у именитого мастера. Но спустя полгода Страхов скоропостижно скончался от инсульта, и Федор остался «непристроенным». Всех остальных студентов давно уже «курировали» опытные художники, они неохотно брали «чужаков» с натасканной не ими манерой письма. Поэтому, поменяв руководителя, Лосев так и остался до самого выпуска «чужим». Еще в самом начале их творческого знакомства Страхов подарил Федору свою картину. Это была короткая и грустная история маленького мальчика, потерявшегося в большом, полном ночных, пугающих огней городе. Польщенный и обрадованный Лосев часами просиживал перед этим маленьким шедевром в простеньком багете, стараясь впитать в себя игру красок и настроения, чувствуя кожей мастерство равновесия, которому ему еще предстояло научиться. Он сам был этим мальчиком, которого проглотил жадный и холодный монстр под названием Чужая Жизнь. Потом, много позже, переезжая с места на место в попытках устроить свою судьбу, Федор неизменно таскал картину с собой. Он не мог бросить этого придуманного мальчика, лишив его шанса быть спасенным, как не мог перестать верить, что и сам обретет когда-нибудь Свою Жизнь.

На последнем курсе у Лосева появился шанс выставить свои работы в студенческой галерее. Ходили слухи, что именно там – в единственной коммерческой экспозиции начинающих авторов – можно найти себе агента и выгодно продать картины. Федор долго готовился к предстоящему показу, волновался и придирчиво отбирал полотна, за которые ему не было бы стыдно. Самой первой он приготовил работу, которая особенно нравилась его бывшему наставнику. Это была сцена из мифологического сюжета, когда-то им услышанного. Юноша по имени Эстей – двойник, эйдолон маленького бога Тура – был обречен на вечное одиночество. Эстей стоял на самой кромке каменистого склона, отделяющего его от безумной и свирепой стихии. Пузырящиеся ненавистью волны почти касались его ног, а соленый ветер хлестал по лицу, толкая на камни. Океан бурлил и грозно сдвигал над юношей пенную стену водяных осколков. Крохотный кусочек равнодушного солнца тонул в ватной патоке темнеющих облаков, не оставляя ни одного луча, ни одной надежды брошенному на скале человеку. Шершавый и холодный склон уползал из-под ног Эстея россыпью мелких камней, пытался сбросить его со своей жилистой шеи в кипящую, рвущуюся на миллионы ледяных лохмотьев стихию.

Две картины Федора ждали своего часа в мастерской училища, чтобы через пару дней перекочевать на серьезные, пахнущие успехом и деньгами стены галереи. За день до экспозиции Лосев пришел в мастерскую, и здесь его ждал страшный сюрприз: накануне обе работы кто-то искромсал перочинным ножом вдоль и поперек. Федор смог узнать их только по рамкам. Бессмертный юноша Эстей не имел уже ни малейшего шанса быть спасенным. Еще более жадный и хладнокровный монстр, чем бурлящий океан, поглотил его… Имя монстру было – Зависть.

Виктор пытался утешить друга. Он подолгу сидел с молчаливо-отчаявшимся Лосевым в комнате общежития, искал его на улице, когда тот пытался улизнуть, чтобы побыть одному, и болтал без умолку всякую всячину.

– Талант все равно пробьет себе дорогу, Федя, – витийствовал он, – Не ПОТОМУ ЧТО, а НЕСМОТРЯ НА.

Еще через пару дней Камолов сообщил Федору торжественно и зло:

– Я вычислил, кто это сделал! Этот сучок! Этот завистливый и бездарный Рома Картыленко!

Лосев удивленно поднял на друга глаза:

– Ромка? Не может быть! С чего ты взял?

Виктор снисходительно усмехнулся:

– Я знаю точно. Этот хмырь всегда тебе завидовал. А в ночь перед тем, как все произошло, он последний уходил из мастерской. Я все выяснил. Это он, Федя…

Рома Картыленко был худеньким пареньком, который смотрелся много моложе своих лет. Длинные, но бесцветные и жидкие волосы его были всегда гладко зачесаны назад и перехвачены простенькой резинкой на затылке. Его щеки не покидал болезненный румянец, похожий на аллергию. Говорил он всегда торопливо и неразборчиво, а потом умолкал надолго, будто собираясь с силами для следующей тирады. Он не хватал звезд с неба, но был дисциплинирован и усидчив. Ко всему прочему Картыленко был коренным москвичом и папа его держал небольшую лавчонку художественных промыслов на Арбате.

У Федора не укладывалось в голове, что Ромка способен на такую подлость. Единственное, что выглядело правдоподобным в рассказанной Камоловым истории, – это то, что Картыленко и сам готовил к продаже несколько своих работ при активной поддержке папы и, похоже, через ту же галерею. Лосев долго колебался, стоит ли поговорить с Ромкой о погибших картинах, но так и не решился. «Если это не он, то я просто обижу парня», – думал Федор, разглядывая на лекциях белесый хвост Ромкиных волос, его худые плечи и сутулую спину.

Спустя четыре дня после сделанного Виктором «открытия» Ромку Картыленко кто-то подкараулил вечером в скверике возле училища и жестоко избил. Вдобавок ему выбили глаз. Несколько студентов с Федором в том числе той же ночью спешно приехали к товарищу в больницу и беседовали с врачом.

– Увы, друзья мои, – говорил тот на ходу, спеша куда-то по коридору клиники, – мы потеряли хрусталик. Ваш приятель теперь инвалид. Я не знаю, насколько важно для художника видеть обоими глазами, но Роману придется жить только с одним…

Федор спешно разыскал Камолова. Тот раскладывал на столе снимки полуобнаженных красавиц и в задумчивости щелкал языком.

– Витя, ну-ка посмотри на меня, – приказал Лосев.

Тот спокойно и даже фиглярски задрал подбородок и вытаращил глаза.

– Твоих рук дело?

– Ты о чем, Федя?

– Сам знаешь. Я – о Картыленко.

Виктор отложил в сторону фотографии и облокотился на стол, глядя другу в глаза.

– Федор, если Ромка заслуживал наказания – он его понес. А кто вершит правосудие – вопрос сложный. Философский вопрос.

Этот ответ совсем не успокоил Федора. Но он не нашелся что еще сказать, а только покивал чуть заметно и вышел вон.

После окончания училища Федор хотел задержаться в Москве. Он цеплялся за любую возможность, но не было ни одного человека, который смог бы ему дать надлежащие референции. В итоге Лосев не без труда устроился учителем рисования и живописи в один подмосковный лицей. Очень скоро у него вспыхнул роман с директрисой. Женщина была много старше Федора и казалась ему несимпатичной. Ей же, напротив, очень приглянулся молодой педагог, и она утонула в своем страстном увлечении безвозвратно.

Так прошел год. Лосев чувствовал себя неуютно под насмешливыми или осуждающими взглядами коллег, но не мог остановить роман. Зато это оказалось по силам мужу директрисы. Федору порезали бритвой его единственную новую работу, приготовленную для экспозиции, и дали расчет, а женщина оказалась в больнице с многочисленными переломами и ушибами. Лосев был растоптан. Он неделю болтался по пивным и однажды средь бела дня заснул в той самой галерее, где собирался выставлять свои работы.

Чуть позже знакомый лоточник, торгующий возле метро газетами и книгами, помог Лосеву устроиться в редакцию одного умирающего еженедельника. Федор стал делать коллажи для первой полосы этого вялого издания и рисовать карикатуры – для последней. Занятие было прескучное, платили гроши, зато у него была куча свободного времени и свой кабинет-мастерская. Но работать для души уже не хотелось. То ли гибель предыдущих картин так сильно ранила Федора, то ли он просто устал еще на старте своей творческой биографии, только все его свободное время пропадало впустую. За три последующих года он не написал ни одного этюда, не сделал ни одного эскиза.

Издание, в котором коротал свою молодость Лосев, упорно не умирало, но становилось все более тусклым и скучным. Иногда Федор листал на столе старые подшивки этого еженедельника, и его собственные коллажи и рисунки с меняющимися датами напоминали ему, как давно он перестал заниматься настоящим делом. В такие минуты Федору по-настоящему было худо. Он глотал теплую водку из стакана, в котором обычно замачивал кисточки и перья, и постанывал от безысходности и тоски.

Неожиданно все изменилось. Жизнь заиграла новыми красками, и даже безликие полосы еженедельника, утыканные лосевскими коллажами, не вызывали острое чувство тоски и жалости к себе. Федор влюбился. Безоглядно и всерьез. Девушку звали Света, и она была частым гостем полубогемных вечеринок, устраиваемых бывшим однокашником Лосева, а ныне востребованным дизайнером по интерьеру Пашкой Кубиком. Лосева приглашали на такие посиделки не часто.

– Пойдем, поиграем в «кубики»!

Он приходил охотно, сидел на диване, потягивая пиво, жмурился, как кот, и даже с азартом принимал участие в обсуждении нового фильма, который еще не видел и название которого ему ничего не говорило. Его забавляла эта игра. Он веселился в душе, наблюдая, как взрослые и солидные люди слушают его реплики и комментарии к фильму, кивают ему, надувая щеки, и вздыхают глубокомысленно:

– Тонко подмечено…

– Верно схвачено…

Света тоже внимательно слушала Лосева, но – как ему показалось – поняла его игру и сидела молча, улыбаясь одними глазами. Федор проводил ее домой, а на следующий день понял, что хочет видеть ее снова и снова.

– Тебе надо бросать эту никудышную работенку, – сказала она как-то утром, спустя месяц после их знакомства, прихорашиваясь перед зеркалом, пока Лосев еще дремал в постели. – Ты должен зарабатывать приличные деньги, а не прозябать в своей задрипанной редакции. Я говорила с одним приятелем Кубика. Он может помочь тебе взять место в парке Горького.

– Что? – переспросил Федор, зевая и блаженно потягиваясь. – Какое еще место?

– Портретисты! Ты что, не знаешь? Это блатная и прибыльная должность. Туда без знакомств и без опекунов даже соваться бессмысленно. Сидят дядечки перед мольбертом и рисуют карандашом отдыхающих. Двадцать минут – и купюра в кармане. В конце дня делишься заработком с опекуном. Остальное – твое. На жизнь хватает.

Она подошла к кровати и наклонилась над улыбающимся Лосевым. Тот притянул ее к себе. Она уклонилась игриво, но тут же вновь коснулась губами его уха:

– Что скажешь, милый?

Федор закрыл глаза и с силой опустил обе руки на кровать вдоль тела.

– На жизнь хватает? Ну, значит, буду портретистом в парке культуры… и отдыха.

Как давно заметил один остряк, там, где начинается отдых, заканчивается всякая культура. Заработки в парке перед мольбертом оказались действительно неплохими, но «рваными», то есть непостоянными. Бывало, Лосев просиживал впустую по пять-шесть дней на своем складном табурете и даже с сожалением вспоминал оставленный в редакции кабинет. Но через какое-то время количество желающих «нарисоваться» увеличивалось, и Федор едва успевал менять листы на мольберте. Денег прибавилось, и Лосев сменил свое убогое жилище в Москве на другое – тоже съемное, но побольше и поближе к центру: дело шло к свадьбе. Они со Светой подали заявление в ЗАГС, потом долго и тщательно выбирали кольца, и Федор уже собрался везти ее знакомить с отцом – в Николаевск. Он не видел своего старика почти год – с тех пор, как приезжал в отпуск. Родной город тянул Федора, манил, зазывая ласково и сиротливо. Он снился ему все чаще и чаще. Но какое-то незнакомое щемящее чувство стыда удерживало Лосева от того, чтобы вернуться домой насовсем, оставив огромную и бездушную Москву расцвечивать саму себя ужасными огнями витрин и рекламы.

Перед самым отъездом у Светы обнаружились неотложные дела, и она попросила Федора ехать к отцу без нее, а сама обещала быть через пару дней.

В Николаевске все было как много лет назад. Все так же судачили соседки во дворе, где сушилось вперемешку белье, а обнаглевшие воробьи таскали мелкую добычу прямо из-под носа ленивых и сонных котов. Сонным был и весь городок. После столичной суеты здесь все выглядело как на кинопленке при съемке рапидо.

Отец встретил Федора на вокзале и до самого дома нарочито громко приветствовал всех встречных знакомых, привлекая внимание к сыну, которым гордился необычайно.

– Федя, насовсем к нам или так, на побывку? – весело интересовались соседи, с интересом пялясь на столичный лосевский «прикид».

Федор неопределенно пожимал плечами и улыбался.

Света не объявилась ни через два дня, ни через пять. Лосев разыскивал ее по всем телефонам, которые мог припомнить, но безуспешно. Наконец он набрал номер Кубика.

– Во дела, – стушевался тот. – А она разве не ввела тебя в курс дела?

– Какого еще дела?! – раздраженно спросил Федор.

Выяснилось, что его Света, с которой еще неделю назад он выбирал обручальные кольца, укатила отдыхать куда-то в Турцию с тем самым приятелем Кубика, который «пристроил» Федора работать в ЦПКиО.

Лосев пил несколько дней. А потом, встрепенувшись, протрезвел, взглянув в тревожно-печальные глаза отца. Он положил ослабевшие руки ему на плечи, ткнулся в них головой и сказал тихо:

– Я никуда не поеду, батя. Остаюсь здесь…

Как ни странно, но именно в Николаевске Федор вдруг почувствовал себя в своей тарелке. Не нужно было никуда бежать, изворачиваться и крутиться, не нужно было втираться в доверие к «опекунам». Здесь, на родине, в малюсеньком городишке, все было естественным, простым и настоящим. Даже вновь обрушившееся безденежье не пугало Федора. Он ощущал прилив сил и – главное – давно забытое, пьянящее желание взяться за кисти. Работу по специальности в городе было найти трудно, но Лосев не унывал. Полгода он увлеченно мастерил лекала для местных обувщиков и портных, потом его подрядили делать эскизы интерьера нового медицинского центра. Наконец, поддавшись уговорам старинного школьного приятеля, открывшего небольшое кафе в центре Николаевска, Лосев переквалифицировался в бармена, кассира и администратора в одном лице. Между тем в его маленькой комнате стали вновь появляться и оживать сюжеты и пейзажи. Сначала робкие, а потом все более уверенные в своей нужности и неповторимости.

Три года назад в квартире у Лосева раздался звонок.

– Здорово, старина! Я уж не чаял тебя разыскать! Как живешь, Федя?

Голос Виктора звенел неподдельной радостью. Обрадованный неожиданно объявившемуся приятелю, Федор торопливо рассказывал о себе.

– Вот, переквалифицировался в управдомы, – шутил он. – Даже не знаю, как сказать… Что-то вроде официанта я теперь. Или метрдотеля. Спаиваю местное население. Нет, рисовать не бросил… Но так… для себя. Так сказать, в стол…

– Федор, а я ведь к тебе с предложением. Давай-ка, дружок, бросай все в сто первый раз и дуй ко мне в Лобнинск. Это, конечно, не Москва, но и с Николаевском твоим не сравнить! Есть у меня для тебя настоящая работа почти по специальности.

– Что значит – почти?

– Фотографом, фотохудожником, Федя. Моей, так сказать, правой рукой. Ну и левой заодно!

– Левой – не хочу, – отшучивался Лосев. – Ее, помнится, у тебя должны оттяпать.

– Я серьезно, чудак-человек. Видишь ли, Федя, я наконец открыл свое дело. У меня великолепная студия. Тут тебе и мастерская, и монтажная, и целый творческий цех. Работы – вагон и маленькая тележка. Я один зашиваюсь, уже не справляюсь с заказами. Приезжай, Федор. Тебе я доверю творческий процесс, другим – нет…

– Я польщен, Витя, – вздыхал в нерешительности Лосев. – Но я уже как-то осел в Николаевске, привык. Да и отец при мне.

– С отцом все будет в порядке. Уверен, он только порадуется успехам сына. И вспомни, Федя, мои слова давнишние: художник должен жить и работать в Лобнинске! А ты – художник, Лосев! Настоящий художник.

Несколько дней после этого звонка Федор ходил сам не свой. «А может, и впрямь начать все сызнова? – думал он. – Ну не век же мне бокалы протирать. Может, еще повезет и любимая профессия будет кормить?» Он поймал себя на мысли, что с отвращением разглядывает пестрый ряд бутылок на барной стойке…

И Лосев принял решение, но долго не решался заговорить об этом с отцом. Но тот как будто сам все почувствовал.

– Уезжаешь, Федя?

– Звонил однокашник. Мой старый друг. Батя, может, попробовать мне еще разик устроить свою судьбу?

– Отчего же не попробовать… Вот если бы было два Федора, и каждый – со своей судьбой, тогда и торопиться некуда. Один – со мной, в маленьком городе, а другой – с профессией – где-нибудь в столице…

Лосев обнял отца.

– В том-то и дело, что я один. И жизнь у меня одна-единственная. А о тебе я позабочусь, обещаю. Спасибо тебе, батя.

Так снова пересеклись пути Федора Лосева и Виктора Камолова.

Первый год в Лобнинске оказался для Федора интересным и действительно удачным. Он трудился в фотостудии Виктора, помогая ему обрабатывать заказы, выставлять свет для художественной съемки, делать фотопортреты и портфолио для особо важных клиентов. Сам Виктор все чаще возился с компьютером, кучей неведомых Лосеву приборов и аппаратов, основную часть творческого процесса, как и обещал, возложив на него. А Федор вошел во вкус, ему нравилась новомодная разновидность его профессии. Он удивлялся, почему так долго не чувствовал интереса к этому виду искусства. «Молодец все-таки Виктор, – думал он. – Я был прав: у меня незаурядный и умный друг».

Но вскоре Лосев стал замечать какую-то перемену в Викторе. Тот стал менее общителен и даже раздражителен. Кроме того, он вдруг принялся давать Федору незапланированные отгулы, мотивируя это необходимостью повозиться с аппаратурой, «кое-что проверить и поменять железяки разные… совсем неинтересные».

– Ты приходи послезавтра, – миролюбиво похлопывал он друга по плечу. – Я все налажу, и будем дальше трудиться.

Эти странности продолжались месяц, пока наконец сконфуженный и раздосадованный Виктор не признался Лосеву, что хочет попросить его найти временно другую работу.

– Ты только не обижайся, старик! Я чувствую себя последней скотиной. Уверяю тебя, что это временно! Через полгодика мы опять засучим рукава и все пойдет по-прежнему. Понимаешь, Федь, ко мне нежданно-негаданно нагрянул родственничек. Я должен его пристроить на первых порах, натаскать в профессии. А платить двоим мне не по карману пока. Прошу тебя, не обижайся. Мы ведь друзья…

Но Федор в глубине души все-таки обиделся. Он ничего не мог поделать с собой, с этим сладко-сосущим чувством незаслуженной обиды. Он убеждал себя, что Виктор вправе так поступить с ним, что он даже молодец, что решился на такой непростой разговор с другом, но все равно испытывал досаду. Обида не улеглась даже тогда, когда Камолов помог ему устроиться на «временную» работу в местный драматический театр оформителем. Они почти перестали видеться. Раз в месяц, не чаще. То Виктор зайдет в театр – поболтать, то Федор завернет по дороге в фотостудию – поделиться новостями. Делиться, впрочем, было особо нечем. Для Федора опять настали тяжелые времена: неинтересная, малооплачиваемая работа, тоска, теплая водка в стакане из-под кисточек и – что хуже всего – апатия к живописи.

Так протянулся еще год, и Лосев всерьез подумывал об отъезде обратно в Николаевск.

– И опять – под щитом, – горько усмехался он, представляя свою встречу с отцом.

И в этот самый момент, в этот новый тяжелый период жизнь опять повернула к свету, словно по давно изученной, заданной траектории. Федор вновь влюбился. На этот раз так серьезно и безоглядно, что поразился сам и поразил всех вокруг. Сердце провалилось в сладкую бездну. Новое чувство только теперь казалось настоящим и искренним после стольких промахов и падений. Такой, наверно, когда-то ощущалась жизнь в Николаевске после циничной и фальшивой Москвы.

Ее звали Елена. Лена, Леночка, Еленка… И она в одночасье стала для Федора и другом, и любовницей, и матерью, которой он не помнил с детства, и невестой.

А через полгода, в самом конце января, местные газеты Лобнинска выстрелили аршинными заголовками: «УБИЙСТВО В ФОТОСТУДИИ», «ФОТОГРАФА ЗАРЕЗАЛИ НА РАБОЧЕМ МЕСТЕ», «В ТЕЛЕ ФОТОГРАФА НАСЧИТАЛИ ВОСЕМЬ НОЖЕВЫХ РАН», «КОМУ ПОМЕШАЛ ЛОБНИНСКИЙ ФОТОМАСТЕР? ЕГО ИСКРОМСАЛИ КУХОННЫМ НОЖОМ»…

Остывшее и обезображенное тело Виктора обнаружили ранние посетители студии. Федор был потрясен случившимся. На похоронах он словно онемел. Он смотрел на знакомые черты бескровного лица, застывшего в гробу, и силился понять, как такое могло случиться с самым жизнерадостным и жизнелюбивым человеком, которого он когда-либо знал.

– Он собирался прожить до семидесяти двух лет. Эх, тетушка Нелли…

Убийцу так и не нашли, а горожане давно перестали обсуждать и домысливать это страшное происшествие. Федор тоже старался все реже вспоминать про трагедию с другом. У него опять не клеились дела, работа вызывала раздражение и глухую тоску. От очередной депрессии его спасала только Елена. Она все понимала без слов и, как могла, утешала любимого, стараясь при этом не задеть его самолюбия:

– Ты просто устал, милый. На тебя так много свалилось в последние годы.

– Мы уедем, родная, – говорил он ей, убеждая и успокаивая скорее себя самого, – уедем к отцу. Художник, возможно, должен жить в Лобнинске, а бармен-неудачник – в Николаевске.

И он горько усмехался, ловя себя на мысли, что только что перефразировал убитого друга, сдаваясь окончательному диагнозу своей ненужности и бесталанности.

Федор редко цитировал Виктора. Время от времени он вспоминал его уверенность и назидательность, иногда натыкался вдруг на снимки, сделанные с ним вместе для какого-то важного и капризного клиента. Тогда в памяти всплывало на секунду белое лицо в обитом атласом гробу, и Лосев расстроенно замолкал, хмурясь и опуская голову.

…Поэтому он удивился и даже вздрогнул, когда как-то вечером услышал в трубке глухой и неторопливый голос матери Камолова – Вассы Федоровны. Она была спокойна, даже приветлива, и очень просила Лосева приехать к ней для важного разговора.

Встревоженный Федор терялся в догадках. Ему было не по себе от мысли, что придется что-то рассказывать или объяснять женщине, потерявшей единственного сына. Неизвестно почему, но Лосеву казалось, что от него ждут каких-то рассказов и объяснений. Он почему-то боялся услышать упрек, что стал отдаляться от друга в последний год его жизни. Эта нелепая робость раздражала Федора. Он злился на самого себя, стыдясь даже краешком выдать свою нерешительность.

– Конечно, Васса Федоровна. Я завтра зайду вечером. В пять часов вам удобно?

Он положил трубку и долго пытался унять проснувшуюся тревогу. Ему почудилось, что сам погибший друг приглашает его на встречу.

 

ГЛАВА 2

С недавних пор Елена стала замечать странного человека, который будто бы преследует ее. Она уже обращала внимание на этого мерзкого субъекта в очках с продолговатым лицом и узкими бакенбардами – в автобусе, во дворе, возле магазина. Он никогда не заговаривает с ней и даже не приближается, а только наблюдает издалека. Впервые она почувствовала беспокойство, когда столкнулась с ним нос к носу, выходя после работы из офиса. Он стушевался, кашлянул, развернулся и быстро потопал в обратном направлении. Елена смотрела ему вслед, и смутная тревога стала холодком вползать в сердце.

В другой раз она увидела гадкие бакенбарды на рынке, куда заглянула купить овощей. Уже знакомый ей субъект с продолговатым лицом нервно перебирал длиннющими, искривленными пальцами помидоры, на которые даже не смотрел. Зато из-за толстенных линз на Елену непрестанно таращились два страшных немигающих глаза. Елена с детства почему-то боялась людей в очках с очень большими плюсовыми диоптриями. Неестественно крупные, гротескно увеличенные стеклами глазищи, какие бывают у героев голливудских «ужастиков», страшили ее и приводили в смятение. Елена убеждала себя, что ей все это мерещится, что приехавшей не так давно из маленького провинциального городка женщине может почудиться в большом городе множество похожих, одинаково отвратительных лиц. Но с тех пор она видела этого странного типа еще несколько раз и окончательно поняла, что их мимолетные встречи неслучайны, только когда наткнулась на него в своем собственном дворе. Линзы очков сверкнули лучами заходящего солнца, и Елена, повернув голову, вздрогнула: незнакомец, ссутулившись и опустив руки, стоял возле мусорного контейнера, наблюдая за ней. Она не решилась зайти в подъезд, прибавила шаг, пересекла двор и скрылась за соседней пятиэтажкой. «Какой-то маньяк! – подумала она с отчаянием. – Даже внешность соответствующая».

А сегодня ей приснился кошмар: продолговатое лицо с бакенбардами навязчиво заслоняло луну и, кривясь в слюнявой усмешке, шептало:

– Лена, вы мертвецов боитесь? Не тех, которые в могиле, а тех, которые воскресли и живут совсем рядом, на улице Птушко. Боитесь? Правильно делаете!

И глаза за толстенными линзами слезились от беззвучного смеха…

– Федор! – крикнула Елена, рывком сбрасывая с себя одеяло и садясь в кровати. – Федя!

Она обвела испуганным взглядом комнату и, немного успокоившись, сообразила, что уже позднее утро, Лосев ушел на работу, а за окном надрывно и весело рычит отбойный молоток, крошащий асфальт на детской площадке. «Сегодня же расскажу Федору про этого маньяка!» – решила она и, посмотрев на часы, сунула ноги в тапочки. В агентство, где она работала менеджером по полиграфии, ей нужно было только к двенадцати, а заснуть еще на часок, наверно, уже не удастся.

Лобнинский театр драмы и комедии по сей день оставался местной достопримечательностью. Сюда возили немногочисленных экскурсантов, показывая из окна автобуса серые шершавые колонны. Гиды без выражения читали заученный текст из недавно изданного путеводителя по городу:

«Лобнинскому театру уже девяносто лет. Он был основан князьями Лаховскими как дань уважения бессмертному таланту Зинаиды Башковой – бывшей крепостной актрисы. В летописях города сохранились сведения, что на новой сцене собиралась играть небезызвестная Книппер-Чехова – супруга выдающегося писателя и драматурга. Однако театру не суждено было превратиться в Дом Муз. Грянула революция, и роскошь театрального убранства была разворована „военными коммунистами“. Само здание пощадили, и здесь сначала расположился Революционный военный совет Лобнинска, а потом – небезызвестное Главное политуправление. В простонародье – ГПУ. Спустя почти десятилетие вспомнили, что театр хоть и был основан князьями, но строился в память о крепостной девке – женщине из простой крестьянской семьи. Поэтому с конца двадцатых годов минувшего столетия здесь стала работать труппа рабоче-крестьянского театра „Красный артист“…»

На самом деле все это было вранье от начала и до конца. Никакой революции лобнинская сцена не видела и в глаза. Не было здесь военных коммунистов. Театр не грабили и не жгли.

Он вообще не пережил ни одного катаклизма, не считая драмы последнего десятилетия. Первую колонну здесь возвели перед самой войной – в конце 30-х годов. Здание строили на совесть. Поэтому даже единственный взрыв, прогремевший в стенах театра весной 42-го года, не сильно повредил его. Первый коллектив, набранный в труппу перед самой войной, через какое-то время задорно танцевал канкан на оккупированной немцами территории. Лобнинский театр драмы превратился в варьете. Сюда приходили офицеры и пьяные унтеры, чтобы весело провести время перед переброской в новую часть. В один из таких вечеров молодая актриса бросила гранату в переполненный зал.

Справедливости ради надо сказать, что это чуть ли не единственное событие, которым могли гордиться лобнинские театралы. Других достижений эта сцена не видела последующие полвека. Тем не менее назвать скудным репертуар было нельзя. Здесь ставили Сервантеса и Метерлинка, Островского и Толстого, Горького и Маяковского. В 60-е годы в Лобнинске с аншлагом прошла булгаковская «Зойкина квартира». Окрыленные успехом режиссеры уже взялись за либретто к «Ивану Денисовичу», но не успели. Худруку что-то объяснили в райкоме, и он принялся мастерить злободневные пьесы про урожай и соцсоревнование. Он был дважды премирован за новый репертуар и вернулся из Москвы со званием «Заслуженный деятель искусств», а спустя пару лет взял и эмигрировал в США. Там, по слухам, он очень долго пытался поставить пьесу по ранним произведениям Толстого, но в результате дебютировал с мюзиклом «Иди ко мне, крошка». Спектакль провалился, и худрук ушел работать в такси.

Новый руководитель театра оказался человеком толковым и предприимчивым. Он выпрашивал и вытребовал все новые и новые дополнительные ассигнования на развитие сценического искусства, пока в конце семидесятых не получил десятилетний срок за незначительные разногласия с ОБХСС. Отсидев больше половины, он эмигрировал в США.

Между тем на сцене театра умудрялись ставить Липатова и Арбузова, Рощина и Вампилова.

В конце восьмидесятых театр в Лобнинске стал стремительно умирать. Он уже не собирал даже половины зала, а потом и вовсе перестал бороться за зрителя. Часть коллектива ушла заниматься бизнесом, кое-кто подался в Москву, а оставшаяся труппа гоняла один и тот же спектакль, полюбившийся местной детворе за обилие эротических сцен и ненормативной лексики.

Одна актриса сумела сделать карьеру в столице. Ее приметил спонсор и стал лепить из нее эстрадную диву. Однажды она появилась на экранах телевизора со шлягером «Поцелуй меня, мальчик» и в одночасье стала знаменитой. Лобнинцы по праву гордились своей звездой. Но недолго. Потому что через некоторое время у нее возникли разногласия со спонсором и она была задушена им в собственной квартире. Спонсор не стал дожидаться уголовного преследования и эмигрировал в США.

Уже десять лет, как лобнинский театр перестал быть местом культурного досуга большинства горожан. Половина его площадей сдавалась в аренду под офисы, а другая половина все еще пыталась бороться за место под театральным солнцем. В этой половине трудился последнее время и Лосев.

В начале пятого Федор скатал остатки драпировки, которой заделывали проемы декораций, и крикнул напарнику:

– Юрик! Я закругляюсь! Я обещал матери Камолова быть у нее в пять!

Юрик, круглолицый, темноглазый парень лет двадцати трех, с блестящими от пота и бриолина волосами, зачесанными вниз на лоб, отвлекся от зеленой волнистой линии, которую выводил уже три четверти часа малярной кистью.

– Валяй! От меня привет передавай! – Потом задумался на секунду и поправился: – Нет, привет не передавай. А просто это… ну скажи, что, мол, помню, скорблю… и все такое.

Лосев кивнул, опустил засученные рукава, спрыгнул со сцены и направился к выходу. Юрик посмотрел на часы и крякнул насмешливо:

– Мог бы еще поработать! До улицы Птушко десять минут гусиным шагом!

Лосев, не оборачиваясь, только рукой махнул в ответ:

– Пока!

Даже за массивной металлической дверью, обитой вишневым дерматином, было слышно, как тишину небольшой квартиры рвет хриплый и протяжный рев звонка. Федор еще несколько раз надавил кнопку, прислушался и в недоумении посмотрел на часы: «Странно. Я точно сказал, что приду ровно в пять. Однако никого дома нет…» Он еще постоял некоторое время, разглядывая узорчатые разводы на двери, похожие на кровавые подтеки. Потом вздохнул и повернулся, чтобы уйти, но тут едва не вскрикнул от испуга: за спиной стояла мать Камолова и молча смотрела на него.

– Вы… чего? – пробормотал Лосев.

– Здравствуй, Федор, – спокойно сказала женщина. – Извини, что заставила тебя ждать. Я вышла во двор посидеть на солнышке и… задремала.

«Врет, – незамедлительно подумал Лосев и опять вздрогнул, словно произнес это вслух. – Я сам сидел во дворе на солнышке, дожидаясь, пока будет ровно пять часов, и не видел поблизости ни души».

– Я была в соседнем дворе, – как будто отвечая ему, произнесла женщина, – заговорилась с товаркой… – Она достала ключи и проворно открыла замок. – Входи, Федор.

Он вежливо отказался от чая и сидел на краешке стула, поигрывая пальцами, рассеянно оглядываясь по сторонам. Здесь мало что изменилось с тех пор, как он наведывался сюда последний раз. Незадолго до своей трагической гибели Виктор позвонил Лосеву и попросил его срочно заехать. Но не в студию, а сюда, к нему домой.

Елена как раз собиралась в командировку, и Федору не хотелось оставлять ее ни на час перед первой в их жизни разлукой. Он пробубнил в ответ, что сегодня прийти не сможет, но Камолов настаивал:

– Приезжай, приезжай, Федя. Я тебя долго не задержу…

Вот здесь, за этим столом, Виктор бросил перед ним фотографию:

– Признавайся, твоя работа?

Федор взял в руки снимок и обомлел: это был портрет самого Камолова с двумя рваными дырками на месте глаз.

– Ты о чем? – осторожно спросил Федор, чувствуя, что начинает злиться, потому что фото действительно делал он, но Виктор его спрашивал явно не об этом.

– Этот портрет кто-то выкрал из студии, – сказал Виктор, неестественно улыбаясь. – Он висел на стене и вдруг пропал. А сегодня мне его подбросили в почтовый ящик. – Он опять, словно любуясь, приподнял снимок над столом и, поднеся к лицу, взглянул на Федора сквозь проделанные в фотографии отверстия: – Экие вандалы!

Лосев не выдержал:

– Хватит паясничать! Ты спрашиваешь меня, не я ли выкрал твой портрет, проколол тебе глаза, а потом подбросил в ящик?

Виктор посмотрел на него внимательно и откинулся на спинку стула.

– Конечно, нет, Федя. Извини, если тебе показалось. Я тут вот подумал… Ты правда не обижаешься, что временно не работаешь со мной?

– Во-он что… – протянул Лосев. – Понятно… Отвечаю: мне было очень досадно, что я потерял эту работу, потому что успел полюбить ее. Но я не имею права обижаться на тебя. Напротив – я благодарен тебе за то участие, которое ты принял в моей судьбе, пригласив меня в Лобнинск. Поэтому я не крал твоего портрета и не учинял над ним эту глупую расправу!

Сейчас Лосев с горечью вспомнил этот диалог и вздохнул. Васса Федоровна все-таки принесла из кухни чайник и поставила перед Федором чашку. Тот неохотно подвинулся к столу и… похолодел. Внезапно он вспомнил явственно, слово в слово: «И ДОЛГАЯ ДОРОГА В НОЧИ… (Мне что, и глаза могут выколоть?)».

– Что с тобой, Федор? Ты чем-то расстроен?

– Мне… У меня неприятности на работе. – Лосев и соврал и сказал правду одновременно. – Я, наверное, уеду обратно в Николаевск, Васса Федоровна.

– А я как раз о работе и собиралась с тобой поговорить. Я прошу тебя стать владельцем студии, которая принадлежала Вите, а теперь стоит заброшенная и закрытая. Никто не переступал порога творческой мастерской с тех дней, когда… когда велось следствие, а бездыханное тело Витеньки, которое нашли там же, на полу, увезли в морг.

Женщина отвернулась и замолчала. Ей опять стало тяжело говорить, и Федор чувствовал, что она едва сдерживается, чтобы не расплакаться.

– Васса Федоровна… – только и мог выговорить он.

Словно гора свалилась с его плеч в один миг. Какими ничтожными и позорными теперь казались его недавние страхи и подозрения! Вот оно что! Вот зачем его пригласила к себе эта странная и вместе с тем удивительная женщина! Чтобы сделать подарок, о котором он – Лосев – и мечтать не мог! Особенно сейчас, когда жизнь словно остановилась и замерла в унылой и безнадежной гримасе. На самом деле очередной конец работы и творчества оказался очередным началом и того и другого.

– Я в некотором замешательстве, – продолжил он задушенным от волнения голосом. – По правде сказать, в последнее время мои дела идут из рук вон, но… Но такого щедрого, великодушного и своевременного подарка мне еще никто никогда не делал. Я… я потрясен, Васса Федоровна. Я…

Федор был растроган и, окончательно смутившись, замолчал, не в силах подобрать правильные слова. Он смотрел на женщину, сидящую перед ним, и ему было стыдно за те смешанные и неприятные чувства, что он испытывал по дороге сюда, за раздражение и испуг у закрытой, молчащей двери.

– Спасибо вам… Спасибо…

Она кивнула в ответ и уронила негромко, обращаясь куда-то в яркую зыбь оконного света:

– Я уверена, что сын ОДОБРИЛ БЫ мой поступок. – Васса Федоровна на секундочку замялась и, понизив голос, закончила громким шепотом более решительно: – Я уверена, что мой сын ОДОБРИТ мой поступок.

Все еще испытывая неловкость, Федор взял ее за руку:

– Вы не пожалеете. Я не подведу вас. Я заставлю по-новому засиять дело, начатое Виктором, – и в память о нем.

Васса Федоровна встала, подошла к серванту и аккуратно достала с полки пухлый конверт.

– Здесь ключи от студии, Федя. – Она протянула руку, чтобы отдать конверт, но на мгновение задержала ее, словно что-то вспомнив. – Да, и вот еще что… Отдай мне на память все фотографии сына, которые могли случайно остаться в студии. Все, которые найдешь там. Я ведь так и не осмелилась ни разу туда войти за полгода.

Лосев ожидал, что Елена захлопает в ладоши от радости, услышав от него эту невероятную новость. Но она, казалось, была в растерянности и даже полунапугана, полурасстроена. Она видела Виктора Камолова лишь однажды год назад, у него в студии, куда Лосев ее затащил, чтобы представить другу. Но она немало слышала от Федора и об их студенческой юности, и о недолгой совместной работе, и о таинственной, страшной смерти Виктора, о которой к тому же так много писали в газетах.

Елена суеверно поежилась:

– Может, не следует браться за то, что когда-то уже кому-то принадлежало и с кем случилась такая трагедия? Жутковато как-то не то что работать, а даже входить в помещение, где пол был залит кровью, а по углам разбросаны ошметки человеческого мяса…

– Какие еще ошметки? – Федор даже поперхнулся. – Ты что, не понимаешь: У НАС ТЕПЕРЬ БУДЕТ СОБСТВЕННОЕ ДЕЛО! А это означает – конец мытарствам!

– Не знаю, Федя, – растерянно твердила она, – как бы чего худого не стряслось…

– Да тьфу ты! Откуда в тебе такой суеверный, мистический страх? У вас в Склянске все такие дремучие?

Он обнял любимую и чмокнул попеременно в оба ее зажмуренных глаза. Она положила голову ему на грудь:

– Мне страшно, Федя, почему-то… Еще и сон дурацкий все из головы у меня не идет. Один маньяк – жуткий тип – меня спросил: «Вы мертвецов боитесь?»

Федор расхохотался:

– Теперь понятно! Тебя, глупышку, просто сон напугал.

– Сон-то он сон, конечно… – задумчиво возразила девушка. – А маньяк-то – реальный. Я его несколько раз в городе видела. На улице, на рынке.

– На рынке? – переспросил Федор и опять засмеялся. – Это там, где сто человек народу с лицами оголодавших маньяков? Послушай меня, девочка: завтра мы поедем в студию, откроем настежь двери, впустим туда дневной свет и свежий воздух, и твои страхи улетучатся, поверь мне.

Она с сомнением посмотрела ему в глаза и, вздохнув, опять прижалась к его груди. И Лосев прошептал ей в самое ухо давно припасенный, решающий, утешительный аргумент:

– Судьба нам делает подарок, родная. К нашей годовщине.

Завтра, 18 июля, – ровно год, как они познакомились и полюбили друг друга, и этот маленький юбилей приходится на субботу. Они будут вдвоем весь день, и всю жизнь, конечно, тоже. А новое, неожиданное обретение внесет в жизнь и новые краски…

Фотостудия Камолова располагалась на другом конце города, в районе, который до сих пор называется Зеленый, в небольшой кирпичной пристройке к жилому зданию. Неизвестно, что дало название району, потому что если оно и делало ему честь, то незаслуженную. Для этой части города даже чахлые деревца – редкость. Кому-то когда-то пришло в голову расширить областной центр, застроив домами бывшее картофельное поле. Вскоре на карте города появился новый район, прилепленный к основному массиву, как репейник к штанам первоклассника. А новоселы района на вопрос: «Где ты живешь?» – отвечали язвительно: «На картошке!» В разговорах эту часть города по сию пору называют «Картошка». Даже на выборах в органы местного самоуправления депутатов за глаза именовали «картофельными», а местный совет – «бульбой». В неказистой пристройке с покатой крышей и полуподвальными окнами когда-то размещался «красный уголок». Пионеры здесь играли в пинг-понг, а пенсионеры слушали лекции и пространные политинформации. Когда отпала надобность в уголке, пинг-понге и пенсионерах, помещение долгое время пустовало. Окна забили досками, а входную дверь сняли с петель и унесли в неизвестном направлении. Оголенный, сиротливый полуподвальчик днем облюбовала местная детвора, по вечерам здесь собиралась шпана постарше – с портвейном и картишками, и в любое время суток сюда захаживали торопливые граждане, не успевающие добежать до ближайшей уборной. Потом пристройку повесили на баланс какому-то предприятию, и у пустующего, обгаженного помещения появились наконец хозяева. Несколько лет полуподвальчик сдавали в аренду коммерсантам. Здесь побывали и торговцы сахарным песком, и юридическая контора, и фирма по ремонту бытовой техники. Арендаторы менялись так часто, что у новых хозяев лопнуло терпение, и они продали помещение некоему предпринимателю с фамилией Хван. У нового владельца дела быстро пошли в гору: он наладил в подвале цех по производству странной субстанции, которую выдавал за армянский коньяк. Перед самым арестом господин Хван спешно избавлялся от нажитого имущества, распродавая свои подвальчики, магазинчики и квартиры немногим желающим.

Одним из таких желающих был Виктор Камолов. Хван согласился на его цену не торгуясь, и спустя две недели в кирпичной пристройке на улице Архитектора Румянцева, в «картофельном» районе Лобнинска, уже трудились маляры и плотники, готовя многострадальное помещение для нового вида деятельности. А на фасаде жилого дома, прямо над крышей пристройки, появилась броская вывеска: «ФОТОУСЛУГИ. ВСЕ ВИДЫ. ДИЗАЙНЕР. ХУДОЖЕСТВЕННОЕ ФОТО».

Елена и Федор подошли к студии, когда музыка, доносившаяся из распахнутых настежь окон, стихла и сменилась радиосигналами «Маяка»: в Москве – полдень. Лосев повозился с ключами, осторожно открыл тяжелую дверь и первым вошел внутрь. Елена постояла в нерешительности, а потом двинулась вслед за Федором, пригнувшись, словно боясь удариться о невидимую притолоку, и зачем-то выставив перед собой сумочку в вытянутой руке, как щит. Лосев долго шарил рукой по стене в поисках выключателя – все полуподвальные окна студии были наглухо задрапированы для удобства фотографа, и дневного света она не видела со времен господина Хвана. Наконец Федор щелкнул выключателем и замер на пороге, оглядывая свое новое рабочее пристанище.

Сюда явно уже давно никто не наведывался. Он скользил взглядом по накренившимся от тяжелой ненужности длиннющим пеналам, сгорбленным осветительным приборам, съемочным фонам, покосившимся в усталой заброшенности, грудам бумаг, конвертов и прочей канцелярской ерунды, сваленным на столе. Лосев вдруг посмотрел себе под ноги, вспомнив, что может увидеть следы крови на сером и грязном линолеуме. Но пол был выстлан мягким и сырым слоем пыли, в котором местами желтели квадратные пятна оброненных фотографий. Он ничем не выдавал своей страшной тайны. Трудно было представить, что здесь, на этом самом месте, где сейчас топчется Лосев, еще только шесть месяцев назад лежало скрюченное, словно связанное в узел, и остывшее тело его друга. Виктор умер с открытыми глазами, похожими на трещины в асфальте, заполненные черной дождевой водой. Компьютер на дизайнерском столике тоже сейчас похож на мертвеца, а над ним горестно возвышаются неведомые приборы и аппараты, словно скорбящие о невосполнимой потере.

Елене стало не по себе. Она съежилась, прижав сумочку к груди, и страдальчески посмотрела на Федора. Он подмигнул ей, желая приободрить, и лихо крутанул вокруг своей оси компьютерное кресло.

– Ленка! Это все наше! Чего же ты дрожишь? Мы с тобой два везунчика!

Елена сейчас была мало похожа на везунчика. Она втянула голову в плечи.

– Федя, здесь убирать нужно неделю!

– Да хоть три! Мы же не на дядю теперь будем трудиться.

– Я боюсь, Федор, что начну мыть пол и вдруг найду…

– Что?

– Найду… что-нибудь страшное.

– Глупышка. – Он обнял ее и крепко прижал к себе. – Я ведь с тобой. Навсегда.

– Навсегда… – повторила она и закрыла глаза.

Под потолком заурчала и стала мелко подмигивать лампа дневного света.

– Смотри! – Федор весело отпрыгнул в сторону и стал дурачиться, позируя перед фонами, изображая то культуриста, то заучившегося ботаника, то застенчивую барышню.

Елена невольно прыснула со смеху и даже ухватилась за пыльную камеру на высоком штативе, подыгрывая Лосеву и имитируя съемку. Повеселев и немного осмелев, она развернулась на каблуках и прошлась по студии, показывая Федору, что в ней тоже проснулся интерес к новому рабочему месту. У стены, увешанной фотографиями в рамках, она остановилась и испуганно притихла.

– Федя… – позвала она негромко, – здесь наша фотография.

Действительно, в самом центре миниатюрного вернисажа расположился снимок, на котором Федор и Елена смущенно улыбались в объектив. Лосев наморщил лоб:

– Откуда она здесь?

Но тут же вспомнил: это было в тот единственный раз, когда он привел Елену в студию к заваленному работой Виктору, чтобы познакомить его со своей будущей невестой. Уже тогда Федор понял, что встретил девушку, с которой готов связать все свои надежды и чаяния, все стремления и желания – всю жизнь. Здесь же, в студии, они и сфотографировались, угловато и стеснительно позируя перед камерой. Сейчас это кажется нелепым и смешным, но тогда Федор вдруг испугался, что Елена не понравится Виктору, а его друг, напротив, приглянется его невесте. И он почти угадал. Виктор прохладно отнесся к выбору Федора и даже потом пытался отговорить друга от поспешной женитьбы, но и Елена осталась совершенно равнодушна к взлохмаченному фотографу. Казалось, она забыла о нем, как только вышла из студии, и не вспоминала до того печального дня, когда лобнинские газеты сообщили о его зверском убийстве.

Сейчас Федор все это вспомнил, взглянув на жизнерадостный снимок годичной давности.

Елена тронула его за руку:

– Пойдем, Федя. На сегодня довольно. Ознакомительную экскурсию мы совершили, теперь придем сюда в понедельник.

– Подожди, Ленка, мы еще не целиком осмотрели помещение. Здесь есть две подсобки… – И Федор потянул ее к двери, спрятавшейся между боковыми пеналами.

– В другой раз, Федя, – робко запротестовала она, но Лосев уже подбирал к дверям ключи из связки, которую получил от матери Камолова.

Внезапно хрупкое колечко брелока щелкнуло, расстегнувшись, и на пол пролился металлический дождик.

– Ну что же ты… неуклюжий! – Елена присела на корточки рядом с Лосевым, и они принялись шарить руками по полу между пеналами и под ними. Вдруг пальцы ее нащупали необычный предмет. Она выпрямилась и вышла на середину мастерской, чтобы рассмотреть свою находку при свете.

– Что там? Нашла что-то? – спросил Федор, продолжая на корточках собирать рассыпанные ключи. Елена быстро посмотрела на него, словно что-то соображая.

– Нет. Ничего… – Она повернулась к нему спиной, мгновенно достала из сумочки носовой платок, завернула в него свою находку и убрала обратно – поглубже.

Поход в новообретенную студию заставил их обоих поволноваться, порадоваться, погрустить и задуматься.

– Жизнь так скоротечна и непредсказуема, – произнесла Елена, когда они подъезжали на рейсовом автобусе к остановке «Лобнинский парк». – Никогда не знаешь, чем обернется завтрашний день.

Почти всю дорогу от студии они молчали, каждый погруженный в свои мысли. Федор вздрогнул, будто Елена сказала не сакраментальную фразу, а холодный приговор. Он часто думал о том, почему его собственная жизнь складывается именно так, а не иначе. Лосев не имел обыкновения роптать на судьбу, но иногда вспоминал ироничную фантазию отца: «Вот если бы было два Федора, и каждый – со своей судьбой…» Как бы тогда все сложилось? И кто вообще может это сказать? Существует ли предопределенность? Откуда, из каких глубин прорастает в человеке уверенность в будущем? Вот Виктор… Он же пошел к тетушке… как ее? Нелли. И он поверил ей! Федор почувствовал это, прочитал в его глазах – он поверил в те несколько туманных строк, написанных на черном листке бумаги, стилизованном под пергамент. И что в итоге? Листок и сейчас лежит где-то на письменном столе Камолова, а сам Виктор лег на стол патологоанатома, а потом – в сырую землю. За свои тридцать с небольшим лет Федор так и не научился понимать природу главных открытий и катастроф, пунктиром пересекающих любую судьбу. А Елена? Она столько страдала, столько пережила, потеряла семью – мать и шестилетнюю дочку. Потеряла в итоге все: родной дом, который оставила на растерзание воспоминаниям, работу… Неудивительно, что она такая напуганная, словно все время ожидает какой-то катастрофы, какой-то беды. И к ним, таким разным, таким даже по-разному несчастным, вдруг приходит любовь. Приходит для того, чтобы подсказать: «У ВАС ЕЩЕ ЕСТЬ ДРУГАЯ ЖИЗНЬ. Вы о ней ничего не знали, не предполагали, что такое вообще возможно, а она – есть. И судьба ваша не делится на плохую и хорошую, на удачную и неудачную – она состоит из того и другого, смешанного в равных пропорциях. Доли равные, как две половинки, нарезанные мелко-мелко. Но, как и в любой каше, от недостаточного помешивания появляются сгустки и комки. Вы их пробуете на вкус, проглатываете, а потом все равно доедаете то, что осталось».

– Остановка «Лобнинский парк», – объявил водитель, возвращая задумчивых пассажиров к действительности.

Елена и Федор как по команде посмотрели друг на друга и, взявшись за руки, сбежали по ступеням автобуса.

Сегодня ровно год, как они познакомились. Вот здесь, на этой скамейке. Так же лениво скользили лодочки в пруду, так же солнце заливало каждый уголок парка, выхватывая разноцветные пары, неторопливо бредущие вдоль огненной кромки воды, так же шумливо-радостно вскрикивали дети, гоняясь за разбегающимися мячами… Федор рисовал дождь. Карандашом в широком блокноте. Она подошла, бросила взгляд на движения грифеля и остановилась в нерешительности. А потом спросила:

– Почему – дождь?

Федор обернулся через плечо и так застыл, не отрывая взгляда от незнакомки. Елена повторила вопрос, еще больше смущаясь.

– Не знаю, – ответил Федор. – Наверно, потому что дождь оставил бы нас здесь одних… Вы бы остались?

И она ответила:

– Осталась.

Потом они долго гуляли по парку, наслаждаясь тем, что им так легко и хорошо вдвоем, испытывая неизъяснимую благодарность и к этим лодкам, и к разбегающимся мячам, и к залитому солнцем воздуху, и к блокноту, в котором ощетинился дождь.

Сейчас Федор и Елена все это вспомнили. Они брели вдоль исколотого лодками берега по рваной, пыльной тропинке и счастливо щурились заходящему солнцу.

Внезапно Елена остановилась и потянула Федора за рукав:

– Гляди – тот же тип! Маньяк, о котором я тебе говорила! Тот же! Что и в автобусе, и на рынке, и у подъезда!

Федор внимательно вгляделся в странного субъекта в очках, с сухим, продолговатым лицом, который сначала замедлил шаг, а потом поспешно скрылся за киоском с мороженым.

– Похоже, он проявляет к нам интерес, – сказал Федор. – Но это мы сейчас выясним…

– Мне жутко, Федя! – крикнула Елена, но Лосев уже перемахнул через невысокий бортик ограды, идущей вдоль газонов, и напрямки бросился к центральному пятачку парка, где веселая детвора шумела вокруг продавцов воздушных шаров. Он в три прыжка очутился возле киоска с мороженым, за которой исчез незнакомец, и, обойдя ее, остановился, всматриваясь в лица гуляющих. В какой-то момент ему почудилась ускользающая спина странного типа на дорожке, ведущей к повороту на аллею парка. Он ринулся вперед, задевая неспешных горожан, бормоча на ходу рассеянное «извините».

Выскочив на аллею и оглядываясь по сторонам, Федор сделал еще несколько быстрых шагов в сторону пруда, как вдруг из сплошного кустарника прямо ему под ноги на четвереньках выскочила женщина. Она вцепилась Лосеву в колено, пытаясь подняться, но ноги ее не слушались, и она только судорожно хватала Федора за одежду, увлекая к земле. Он подхватил ее под руку и, как мог, поставил наконец на ноги перед собой. В глазах женщины плескался ужас, а по лицу пробегали судороги.

– Прошу вас… Там… Прошу вас… – И она замахала руками куда-то в сторону тенистого частокола деревьев, растущих за густым кустарником. – Там… человек… Прошу вас…

И она уже тащила Федора за собой через завесу грубых веток и листьев в глубину подлеска. Обескураженный Лосев не сопротивлялся, только едва успевал подставлять руку, чтобы не поцарапать лицо о сучья деревьев. Сделав несколько шагов, он остановился как вкопанный, тяжело дыша и даже уже не слушая причитания женщины: в пяти шагах прямо перед ним висел человек. Его шея посинела от тугой петли, а из открытого рта, как тяжелая картонка, вываливался язык. Он еще подергивался в предсмертной судороге, и было слышно, как над ним поскрипывает обмотанная веревкой ветка.

– Снимите его! – заорала женщина в самое ухо Лосеву. – Он еще жив!

Федор растерялся на мгновение, не зная, с чего начать, а потом бросился к повешенному и, обхватив его ноги, приподнял, буквально посадив себе на плечо. Женщина замолчала и, отступив на шаг, наблюдала за происходящим. Судороги самоубийцы неожиданно усилились, и Лосев едва удерживал его на плече, пытаясь сохранить равновесие.

– Ну что он там? – спросил наконец он у женщины, задыхаясь и хрипя, как будто сам только что вылез из петли.

– ОН ТАМ – ХОРОШО! – раздался резкий голос прямо над головой Федора.

Лосев вздрогнул и быстро отпустил повешенного. Тот качался на ветке, сотрясаясь уже не от судорог, а от безудержного смеха.

– СЮР-ПРИЗ!

Неожиданно повеселевшая женщина схватила Федора под руку и развернула лицом к ближайшему густому кустарнику:

– Посмотрите туда и помашите рукой! Вас снимала скрытая камера лобнинского телевидения!

Лосев онемел.

А через секунду произнес громко и отчетливо:

– Вы идиоты! Понимаете? Полные дегенераты!

И под аккомпанемент радостного смеха, вызванного состоявшейся телевизионной шуткой, он пошел через кустарник обратно на аллею, ломая сучья и матерясь…

А таинственный незнакомец с продолговатым лицом бесследно исчез.

Но исчез не только маньяк. Пропала и Елена.

Лосев метался по парку, возвращался на пятачок, бегал к заветной скамейке, дважды обошел пруд и исходил взад-вперед аллею. Все напрасно – его любимой не было нигде.

Она стояла у входа в универмаг в самом людном месте города и судорожно соображала, куда теперь идти. Вернуться в парк она была не в силах, это казалось ей немыслимым. Ехать домой без Федора – тоже. Елена в отчаянии зажмурилась и потрясла головой, чтобы сбросить с себя воспоминания о только что увиденном…

Едва только Федор скрылся за киоском с мороженым в погоне за таинственным незнакомцем, Елену окликнули. Сначала она даже не поняла, что зовут именно ее. Но голос повторил громче:

– Лена!

Она обернулась и увидела в шаге от себя женщину средних лет с букетом цветов.

– Это вам. – Женщина протянула руку, улыбаясь как-то странно, одними губами.

– Мне? – растерялась Елена, с изумлением разглядывая букет. – Вы, наверно, ошиблись…

– Это вам, – твердо повторила женщина. – К восемнадцатому июля.

Все еще ничего не понимая, Елена взяла цветы и повторила машинально:

– К восемнадцатому июля… А… от кого?

– Пойдемте. – Женщина кивнула и решительно направилась к выходу из парка. Елена не тронулась с места, пытаясь придумать, как поступить. Она с мольбой посмотрела в сторону киоска с мороженым, но Федора не было видно ни возле него, ни вообще поблизости. – Пойдемте, – повторила женщина, – это на минутку…

Постоянно оглядываясь, Елена пошла за ней, неся букет обеими руками, как младенца. Они прошли турникет, свернули за дебаркадер уходящего в сторону от шоссе моста, перешли улочку, ведущую в тупик двора, и остановились перед синей машиной с тонированными стеклами, припаркованной у тротуара. Здесь было мало прохожих, потому что поток идущих из парка людей направлялся либо на мост, либо на основную дорогу – к автобусной остановке. Елена остановилась, твердо решив, что в незнакомую машину с затемненными стеклами она не сядет, даже если ей подарят еще один букет. Но в этот момент боковое стекло машины медленно опустилось, и Елене совершенно отчетливо стал виден сидящий за рулем человек. Она вскрикнула, задрожала всем телом и выронила цветы на асфальт.

– ЛЕНА, ВЫ МЕРТВЕЦОВ БОИТЕСЬ?

…Через десять минут она поняла, что бежит, задыхаясь, по мосту, удаляясь не только от страшной машины, но и от Федора, оставшегося в парке.

 

ГЛАВА 3

Следователь лобнинской прокуратуры Андрей Гаев щелкнул пультом телевизора и откинулся со вздохом на своем рабочем стуле. Экран свернулся в маленькую, сияющую точку и погас, обрывая на полуслове пятьдесят вторую серию очередного мутного сериала, в котором следователь гонялся с пистолетом за преступниками, обезвреживал взрывные устройства в своем авто и заламывал бандитам руки в их собственных квартирах, куда проникал, снося с петель входные двери ударом ноги. Гаев давно уже перестал насмехаться над подобной нелепицей и объяснять, что в жизни ни один следователь не ходит с оружием. Пистолет они видят максимум раз в два года – на стрельбище или в тире, а главное оружие следователя – бумаги, бумаги и бумаги.

Вот и сегодня – суббота, а Гаев торчит на работе с утра, пытаясь привести в порядок документы. В понедельник – планерка, а значит, нужно быстро поднять дела, сроки по которым уже истекают.

В свои неполные тридцать Андрей Гаев повидал всякое, поработав в следственном управлении УВД Лобнинска, и отлично ориентировался в отношениях между следствием и оперативными отделами. Он научился вести дела так, чтобы, с одной стороны, самому не получать по шее от руководства, а с другой – не подставлять под удары коллег. Поэтому он и был переведен в прокуратуру, где тоже числился толковым исполнителем и «хорошим парнем».

Гаев отодвинул пульт в сторону и вернулся к бумагам. Стол был завален увесистыми папками, а сейф открывать было прямо-таки страшновато: второй раз закрыть будет почти невозможно. Это как с чемоданом, в который укладываешь, утрамбовываешь, утаптываешь вещи, чтобы с немыслимым усилием его наконец застегнуть и потом уже не открывать без серьезной надобности. Гаев раскладывал бумаги на столе в три стопочки, и сценарий его поведения на планерке уже близился к завершению. Вот по этим делам не хватает трех пустячных объяснений. Что он намерен делать? Он планирует их получить на этой неделе. Вот здесь ему нужно только три дня, и в деле появится «лицо». Да, он уверен. Вот по этому делу срок предварительного заключения подозреваемого истек, а предъявлять обвинение нет ни малейшей возможности. Это дело – в стол, может, о нем и не вспомнят в понедельник. Здесь – нет результата экспертизы. Что значит – почему? Он посылал запрос (когда же это было?) два с половиной месяца назад (годится!). Да, он свяжется с экспертами, но их особо не поторопишь – сами знаете. А вот здесь осталось направить несколько поручений операм. Он сейчас же этим и займется.

Следователь Гаев давно снискал репутацию «честного мента». Но справедливее было сказать – «осторожного мента». Еще работая в следственном управлении, он как-то вел дело о контрабанде. Тысячи единиц задержанного оперативниками товара – куртки, дубленки и шубы – находились на ответственном хранении в складских помещениях некоей коммерческой фирмы, куда были перевезены работниками УВД. Спустя неделю Гаев обнаружил, что оперативники отдела по борьбе с экономическими преступлениями неправильно посчитали и переписали товар. Они «ошиблись» ровно на треть. Хозяин товара, испуганно и срочно собиравший документы, призванные освободить его от ответственности, даже не догадывался, что уже лишился части своего имущества. Следователь понимал, что, если он не сможет предъявить обвинение в контрабанде незадачливому коммерсанту, подлог скорее всего раскроется, и тогда операм несдобровать. А дело между тем было такое зыбкое и непрочное, что вряд ли дотянуло бы до суда. Гаев долго колебался, как ему поступить в этой ситуации с двумя нечистыми на руку сторонами – хозяином товара и сотрудниками милиции. В конце концов корпоративная солидарность взяла верх. Он убедил руководство, что хранение вещественных доказательств по этому делу, занимающих два огромных склада, введет государство в убытки, и добился разрешения на реализацию товара. Деньги от продажи дубленок были зачислены на депозитный счет УВД. Уголовное дело просуществовало еще четыре месяца, а потом было закрыто за отсутствием состава преступления: Гаев просто-напросто щадил коммерсанта, не торопил его, и тот кое-как, но смог объяснить происхождение своего имущества. В итоге владелец многострадальных дубленок получил вместо них две копейки со счета УВД. И был доволен даже этому.

Выруливая из стороны в сторону в этой непростой и гнусной комбинации, Гаев не взял ни с кого ни копейки, хотя обе запачкавшиеся стороны ему непрозрачно намекали на благодарность. Он маршировал по службе свободным от сомнительных обязательств и предпочитал, чтобы были обязаны ему. Такая позиция у одних его коллег вызывала уважение, у других – недоумение, а «осторожный мент» быстро делал себе карьеру.

В кабинете зазвонил телефон. Гаев недовольно покосился на аппарат, но отвечать не стал. Он сидел, перебирая бланки и формуляры, в раздражении ожидая, когда же закончится треньканье. Звонящий оказался терпеливым. Беспечная трель заполняла комнату, выливалась под дверь и утекала далеко по коридору, ударяясь о стены и запертые двери кабинетов. Гаев не выдержал и схватил трубку, но говорить «алло» не стал. Он подержал ее возле уха, слушая шуршащую тишину, и собирался уже положить обратно на рычаг, как на другом конце провода робко и вопросительно спросили:

– Алло?

– Гаев у телефона, – сурово отозвался он.

– Здравствуйте, господин следователь, – вкрадчиво произнес голос в трубке.

Гаев усмехнулся: так его еще никто не называл. Голос помедлил, ожидая ответного приветствия, и, не дождавшись, поинтересовался:

– Скажите, это вы ведете дело об убийстве Камолова?

– Кого? – переспросил Гаев, хотя прекрасно расслышал фамилию. Ему нужна была пауза, чтобы вспомнить, о ком идет речь.

– Виктора Камолова. Фотографа, убитого полгода назад в студии…

– Да, – перебил Гаев, – и что?

Он действительно вспомнил это безнадежное дело, сроки по которому уже однажды продлевались. В нем не было даже подозреваемого. Отработали пару версий, но без результата. Гаеву казалась вероятной мысль, что Камолова зарезали сутенеры, с которыми он поддерживал отношения и с которыми, возможно, что-то не поделил. Он даже вспомнил мать убитого, почему-то наотрез отказавшуюся помогать следствию. «Странная женщина, – подумал он тогда, – она немного не в себе. Это и неудивительно, впрочем… единственный сын… и все такое». Ухватиться было не за что. Все опрошенные уверяли, что Камолов был чуть ли не затворником своей фотоконуры, что единственный человек, с кем он проводил большую часть времени, – некто профессор Лобник, с которым Камолов познакомился в бытность своей работы в институте оптической физики. «Лобник тоже шизофреник, – вспоминал Гаев. – Единственный результат беседы с ним – это почти комсомольская характеристика на убитого: „устойчив“, „не состоял“, „не участвовал“, „выдержан“, „талантлив“ – и все такое прочее… Словом, у Камолова не было ни друзей, ни врагов.

– Понимаете, – продолжал голос в трубке, – мне кажется, я знаю, кто убийца…

Следователь помедлил, а потом холодно спросил:

– А вы кто?

– Я был знаком с убитым. И… знаком с убийцей.

– А почему вы звоните только сейчас, спустя столько времени?

– Ну… Я не был уверен.

– А теперь?

– Теперь я думаю, что Камолова убил Федор Лосев.

– Кто это? – спросил Гаев, чувствуя, что понапрасну теряет время.

– Это старый институтский приятель Камолова. Он даже одно время работал у него в студии. Ну там фотографии печатал…

– А почему вы решили, что это он убил?

– Понимаете, факты…

– Какие еще факты? – Сейчас Гаев повесит трубку и больше не снимет ее ни за что.

– Лосев был очень обижен на Камолова за то, что тот уволил его.

– И поэтому убил?

– Нет… Не только. Лосев вдруг исчез незадолго до гибели Камолова, даже с работы уволился. Я звонил его отцу в Николаевск, а он сказал, что Федор в Склянске.

– Где?

– В Склянске. Это город такой маленький. Еще меньше, чем Николаевск.

– Ну и что?

– А потом Лосев вдруг объявился и опять как ни в чем не бывало вышел на работу. Как будто и не уезжал, понимаете?

– Нет.

– Он вроде как насовсем уехал, а потом взял и вернулся.

– Послушайте… как вас там? – Гаев потерял терпение. – Если это все, то благодарю вас за звонок…

– Нет, это не все. Вчера Лосев получил наконец то, ради чего пошел на убийство, – фотостудию Камолова. Понимаете? Он стал абсолютным собственником всего камоловского дела.

Гаев помолчал.

– Знаете что, – сказал он стальным голосом, – если у вас есть веские основания подозревать кого-то в совершении тяжкого преступления, то приезжайте ко мне в прокуратуру и изложите все свои предположения на бумаге. А так – это анонимка, милостивый государь. Анонимки всегда подозрительны, согласны со мной? В них есть что-то мстительное и лживое… Приезжайте прямо сейчас. Адрес знаете?

– Нет-нет, – ответил голос поспешно. – Я не могу… До свидания.

Гаев бросил трубку на рычаг и снова уткнулся в бумаги. Через минуту он выпрямился за столом, плюнул зло, взял карандаш и, придвинув к себе ежедневник, написал на всякий случай: «Федор Лосев». Потом посидел еще с минуту, глядя в одну точку, опять плюнул и кинул карандаш на стол.

– Бред какой-то!

* * *

– Это бред какой-то! – кричал Федор, бегая по комнате взад-вперед. – Что значит – ты испугалась? Ну как же так можно поступать! Я не знал, что и думать! Обегал весь парк, ходил к администратору, в радиорубку! Трижды вызывал тебя по громкоговорителю! Помчался домой – пусто! Я даже в театр заезжал, к Юрику. Думал, может, ты ему звонила откуда-нибудь и оставила информацию!

Елена сидела молча на самом краешке кровати, зажав руки между коленями и слегка покачиваясь, словно хотела глубоко спрятать свою боль и тревогу, но едва справлялась с собой, чтобы не расплакаться вновь.

– Прости меня, Федя… Прости. Ты убежал, и мне вдруг стало так страшно одной. Не знаю, что вдруг со мной случилось. И я побежала. Побежала… Я сама не своя. Эти страхи, эти сны… Маньяк этот ужасный. Еще и в фотостудии мне жутко было. Наверно, все наложилось одно на другое – и я не выдержала. Прости, Федя.

Он перестал бегать из угла в угол, присел рядом и обнял ее за плечи.

– Ну, ну, глупышка, ну успокойся, прошу тебя. Ты не представляешь, как я испугался! Ведь ты – самое дорогое, что у меня есть, понимаешь? И никогда так не делай больше. Я просто не выдержу. Мое сердце остановится, родная. Я люблю тебя, слышишь?

Елена закивала, а слезы текли у нее по щекам. Она все еще сидела на краешке кровати и всхлипывала, когда Лосев принес с кухни шаткий столик с ветхой клеенкой, быстро сервировал его нехитрой снедью и, как сюрприз, бухнул в центр бутылку вина:

– Допразднуем, девочка. Наш день еще не кончился…

Они пили вино и ели жареную картошку с грибами под синее мерцанье телевизора. Елена молчала. Их день, их долгожданный праздник, был непоправимо испорчен и смыт слезами. Она заснула, вздрагивая и прижимаясь к Федору, но даже во сне боялась рассказать ему что-то. Про машину с затемненными стеклами, например. И про ее страшного пассажира…

Лосев и Елена уже спали, так и не погасив прыгающее мерцанье экрана, когда пощелкивающую тишину их крохотной съемной квартиры прорезал телефонный звонок. Федор подскочил на кровати, словно вынырнул из ледяной, накатившей волны ужаса. Он даже не сразу нашарил рукой трубку.

– Да… Здравствуйте, Васса Федоровна… Что-то случилось? Я просто уже задремал. Да… Да, благодарю вас, мы уже побывали сегодня в студии. Да, благодарю… Нет, еще не разбирал ни бумаги, ни фотографии. Знаете, я завтра поеду и уже как следует там повожусь. Приберу, приведу все в порядок. Да, не волнуйтесь, я все сделаю, как обещал. Все фотографии Виктора, которые найду, сразу же вам передам. Спасибо… До свидания… – Он положил трубку, сонно посмотрел на часы и пробурчал: – С ума сошла совсем с горя…

Потом выключил телевизор и упал головой в подушку.

– Ты спишь, любимая?

Елена молчала. Федор подтянул повыше одеяло, обнял ее и моментально заснул. А она не спала. Она лежала на спине и широко раскрытыми от страха и отчаяния глазами смотрела в тяжелую, вздрагивающую темноту.

На будильнике не было еще и шести, когда Лосев сел на кровати. Воскресенье начиналось, как будто еще не закончилась суббота. Сон был душным и тяжелым. Всю ночь Лосев метался, вздрагивал, просыпался, таращился в потолок, соображая, спал он или все еще только пытается заснуть, опять забывался в бредовой полудреме. Ему мерещилась какая-то странная женщина с закрытыми глазами и протянутыми руками. Она скалилась и шипела: «Знаешь, кто я?» И Федор отвечал боязливо, но твердо, потому что точно знал, кто она: «Вы – тетушка Нелли…»

За окном висело светлое утро, а в комнате – тяжелая тишина. Лосев взглянул на Елену. Она спала на животе, уткнувшись лицом в подушку. Ему вдруг стало страшно, что она задохнулась. Он осторожно перевернул ее на бок, послушал тревожное дыхание, поцеловал в висок и поплелся на кухню.

Но едва он переступил порог, как вздрогнул и похолодел: на том месте, где стоял кухонный стол, который Федор перетащил накануне в комнату, сидела птица размером с курицу и подрагивала опереньем. Лосев ее вспугнул своим появлением, и она, тяжело захлопав крыльями по полу так, что пыль метнулась в разные стороны, попробовала взлететь, но грузно ударилась о подоконник и упала, как шумный, трепыхающийся ком, прямо под ноги Федору. Тот отскочил, ошалело моргая и задыхаясь от ужаса.

Постепенно приходя в себя, Федор наблюдал за диковинной птицей и соображал, как та могла сюда попасть, если ВСЕ ОКНА НА КУХНЕ БЫЛИ ЗАКРЫТЫ. «Она, наверно, влетела в комнатное окно, – рассуждал он, продвигаясь боком на кухню, – а потом уже перебралась на кухню. Красивая птица, однако… Похожа на хищную».

Почему-то красота пернатой гостьи успокоила Лосева. Он потянулся к подоконнику и с силой толкнул створки окна, освобождая путь своей утренней пленнице. Но птица уже больше не делала попыток взлететь. Она ходила по кухне, держась от Лосева на безопасном расстоянии, громко пощелкивая и повизгивая. Тогда он перебежал в коридор, распахнул входную дверь и опять вернулся на кухню.

– Пш-шла, пш-шла, – замахал он руками на птицу, и она неспешно проковыляла по коридору к выходу, норовя по пути то свернуть в ванную, то спрятаться за открытой дверью.

Выпроводив странную гостью, Федор присел на табурет и, закрыв глаза, с силой надавил на них ладонями: явно еще не закончилась суббота! А может, это знак, что воскресенье будет продолжением вчерашнего дня? А может, вся его жизнь теперь станет непрекращающимся восемнадцатым июля?

«Сегодня Елену не потащу с собой в студию, – решил он. – Пусть отдыхает, бедняжка. Она уже на грани нервного срыва».

В ванной Федор, пока умывался, время от времени поглядывал в зеркало: не появилась ли опять за его спиной странная птица? Наклонялся, брызгал в лицо ледяной водой и вновь выпрямлялся и поглядывал в зеркало.

– Я тоже на грани нервного срыва…

Он уже покидал квартиру, когда затрещал телефон. Не разуваясь, Лосев бросился в комнату и схватил трубку. Он не сомневался, что сейчас услышит знакомый и странный женский голос, пронзительно шипящий: «Знаешь, кто я? Я не тетушка Нелли! Я – Васса Федоровна!»

Но на другом конце провода оказался неизвестный мужчина.

– Доброе утро. Извините за ранний звонок, но я боялся не застать вас дома. Моя фамилия Гаев. Я следователь лобнинской прокуратуры. Мне нужно с вами поговорить.

Федор хотел спросить, с какой целью он вдруг понадобился следователю прокуратуры, но вместо этого неожиданно для себя зачем-то вздохнул жалобно:

– Ко мне в квартиру сегодня залетела птица…

– Синяя? – насмешливо поинтересовался голос.

Федор замолчал, путано соображая, что ответить, но звонящий не дал ему опомниться:

– Завтра вам будет удобно? Запишите мой рабочий телефон…

Лосев и сам не знал, суеверный он или нет. Он не запоминал приметы, но чутко прислушивался, когда кто-нибудь вздыхал: «Это к несчастью…» Или: «Нехорошая примета. Будет горе».

Обычно Федор плевал через плечо при виде черной кошки и смотрелся в зеркало, когда вынужденно возвращался за чем-нибудь с пути. Но приметы посерьезнее были неведомы ему и поэтому пугали своей таинственной и зловещей знаковостью. Особенно если кто-то их неожиданно расшифровывал при нем.

Он опасался примет. Боялся неожиданных, странных, необъяснимых событий в своей жизни, про которые кто-нибудь вдруг скажет, вздыхая: «У-у! Это не к добру».

Федору казались ужасными любые пророчества. Он не хотел знать ничего о своей будущей судьбе. В отличие от того же Камолова Федор никогда не ходил к гадалкам и экстрасенсам, ни о чем не спрашивал бабок и провидцев, никому даже не рассказывал своих снов. Одна короткая, но обжигающая мысль всегда брала верх над естественным любопытством. Мысль о том, что вот сейчас он услышит: «Знаешь, Федор, а ведь ты ВСЮ СВОЮ ЖИЗНЬ БУДЕШЬ НЕСЧАСТНЫМ».

Он хорошо запомнил картинку из собственного детства.

Его бабка по отцу Катерина Степановна славилась во всем Николаевске и за его пределами способностью утешать и успокаивать. К ней приходили разные люди.

– Баб Кать, подскажи…

– Баб Кать, чтой-то на душе тревожно…

– Муторно, баб Кать…

Несли вареные яйца, недопитый кофе, расчески и бумажки.

– Видно что, баб Кать?

Рассказывали сны, видения и кошмары. Бежали с рассыпанной солью и сломанными коромыслами.

– Баб Кать, я третьего дня водицу зачерпнула с ключа, а она… горькая! Ой, верно, не к добру?

Баба Катя всех успокаивала:

– К известию хорошему…

– Ой, девонька, отяжелеешь к осени! Петра-то своего порадуешь сыном!

– А это, милый, к радости нечаянной…

– Вскорости… вскорости… ты только жди, родная…

Маленький Федя дернул бабку за рукав:

– Бабушка, что же ты всем одно только хорошее рисуешь? Неужто одни счастливчики ходят к тебе?

Баба Катя улыбалась:

– Ну как тебе сказать, чтоб понял ты? Все, вишь, от самой веры зависит. Бывает, случится что – бежит человек к одной бабке, потом – к другой. Те ему по-разному все сказывают. Случается – совсем по-разному, до наоборот. Вот в чей сказ он поверит сам, то и сбудется. Вот давеча приходила девонька молодая, несмышленая совсем, хоть и студентка. Бормочет: мол, тревожно ей, что гребень уронила в полный месяц. Что это за примета такая – уроненный гребень, – никто не знает. А ей, вишь, тревожно. Так я ей и говорю: мол, ступай, девка, и радость жди большую. Может, жениха хорошего встретишь, а может, в учебе у тебя завтра все наладится. Ты иди. И верь… Она ушла, а на сердце у нее легче теперь. Она верит, а Боженька ласков к тому, кто верит в хорошее. Понял, воробышек?

Федор покивал, хотя мало что понял. Он не мог взять в толк, зачем врать человеку, успокаивать его, если ему на роду написано в колодец свалиться? Так и ходил без ответа, пока не задал вопросы свои соседу дяде Коле. Тот похлопал Федора по плечу:

– Чудак-человек… У меня вон рак давно уже в груди. Знаю, что жить мне совсем малость. До ноябрьских – если повезет. Врачи говорят – и того меньше. А вот поговорю с Катериной – и полегче делается. Думаю, может, и впрямь еще годик-два осилю?

Дядю Колю хоронили в крещенский мороз – в самую январскую стужу. Федор шел с мужиками за гробом и думал, что бабушка, наверно, права. Выпросил дядя Коля у Бога своею верою еще лишних три месяца.

А однажды пришел к бабе Кате Петька Кулик из ближайшего колхоза. Субтильный мужичонка, пропащий пьяница. В колхозе его терпели, потому что не дебоширил никогда. Напьется и спит весь день. А с работой – грех, да и только. И журили его тихо, и ругали громко, и угрожали санкциями, и на поруки брали – ничего не помогало.

Пришел Кулик к ним в дом и хнычет:

– Утешь, баб Кать, совсем худо! Жизнь мне не мила. Утешь и… налей.

Катерина Степановна долго с ним в комнате разговаривала о чем-то. Только из-за дверей было слышно, как голос ее журчит. Кулик ушел от нее мрачный.

Бабушка из комнаты вышла, улыбается:

– Я ему сказала: «Все у тебя, Петя, будет в жизни. Совсем молодой еще. И уважать тебя станут, и женишься на красавице не из последних. Ты только, Петя, не пей хотя бы до конца лета. Ну превозмоги. Всего-то – пару месяцев».

Кулик в тот день напился сильнее обычного. А через три дня пришел к председателю:

– Дай работу!

Петьке поручили сено косить для колхозной живности. Сколько стожков накидаешь, столько раз уважение примешь. Не верил никто, что Петька Кулик больше двух дней продержится. А того – будто подначили. Косит и косит, косит и косит. Охапки высушивает – в стога таскает. Полмесяца продержался.

В середине августа туристы разбили палаточный городок на берегу залива. Поставили палатки и сено под них напихали, чтобы мягче и суше было. А сено с соседних стожков брали.

Кулик пришел как-то утром – от двух стогов только холмики сухие остались. Сел он на землю, схватился за голову и чуть не воет:

– Две недели не пил! Как лошадь, потел! Суки!

Ринулся домой, схватил ружье. Пока до залива обратно бежал – оба ствола зарядил. Подбежал к ближайшей палатке. Туристы спали еще. Сладким утренним сном. От картечи брезент палатки стал похож на дуршлаг…

Потом Кулика судили. Дали двенадцать лет. Но он на первом же этапе умер. Сердце…

Он слабый был. Субтильный. И не дебошир.

Бабушка тяжело переживала случившееся.

– Вот горемычный! А все я виновата. Пил бы себе и пил. Никому зла не делал.

Отец Федора буркнул тогда:

– Пил бы, не пил бы – все одно: так бы и кончил. Судьба такая…

Судьба… Сколько раз Лосев вздрагивал, слыша это простое и такое тяжелое слово. Вот и сейчас он думал с тревогой: «Куда поворачивает судьба? Что значат все эти нелепые случайности и странные совпадения? К чему вдруг появилась у меня в квартире эта утренняя пернатая гостья? Может, и впрямь знак? Кто ответит? Бабушка, успокой!»

Лосев подошел к дверям фотостудии, когда сигналы радиостанции «Маяк» оповестили пустующую округу, что в Москве – восемь часов. «Они что, вообще не выключают радио?» – подумал Федор, разглядывая, щурясь от солнца, серую скалу жилого дома, покрытую щербинками распахнутых окон. Он повозился с замком, открыл тяжелую дверь и, уже привычно пошарив в темноте рукой, щелкнул выключателем. Но чрево подвала оставалось черным и безжизненным. Лампа дневного света все-таки вышла из строя. Она ведь предупреждала вчера…

Федор открыл пошире дверь, чтобы хоть как-то ориентироваться в темноте, спустился по ступенькам, на ощупь добрался до стола и присел на корточки в надежде найти кнопку на блоке удлинителя и включить фоновый свет. Это ему удалось, и вместе с тусклыми софитами, закрепленными над бумажными фонами, засветилась неожиданно тонкая рамка двери, спрятанной между пеналами, – той самой, что так и не открыли они с Еленой вчера.

Лосев осторожно присел за стол, освободил локтем пространство и, высыпав перед собой ключи, принялся отбирать нужный. Слепые блики заднего освещения, отраженные фонами, робко очерчивали в темноте съемочный табурет, часть рабочего стола и самую верхушку нагроможденной друг на друга аппаратуры. Федор вновь отметил про себя, что ему еще предстоит разобраться в ее назначении. Он провел ладонью по пыльной, шершавой поверхности передней панели массивного агрегата, подключенного к рабочему компьютеру фотографа. Тут его взгляд упал на внушительный ворох конвертов и фотографий, сваленных на многоярусной пирамиде пластиковых полок. Он не без труда снял верхний ярус и, как корзину с бельем, перетащил его на монтажный стол, примыкающий к плоттеру, после чего вернулся на рабочее место и опять склонился над ключами.

Наконец ему показалось, что он нашел что искал. Маленькая щербатая макаронина действительно подошла к замку, и Федор, распахнув таинственную дверь, оказался в комнатушке, похожей на подсобку. Это и была подсобка, оборудованная под склад, но при этом было совершенно очевидно, что здесь кто-то раньше жил: Федор с удивлением обнаружил раскладушку в углу, столик с газетами и тарелками, электрическую плитку и чайник.

– Кого ты здесь прятал, Витя? – спросил Лосев вслух, брезгливо двумя пальцами приподнимая над раскладушкой чью-то скомканную футболку.

Неожиданно снаружи громко хлопнула входная дверь студии. Федор вздрогнул и опять почувствовал, как что-то ледяное оторвалось от сердца вниз и растеклось под желудком – точь-в-точь как сегодня утром, когда он увидел странную птицу. Он быстро вышел из подсобки и прислушался, зорко всматриваясь в полумрак съемочного зала.

– Кто здесь?! – И Лосев сам испугался своего голоса.

Он опять прислушался, а потом осторожно, словно взвешивая каждое движение, вернулся к монтажному столу, взял стопку обрезанных фотографий – сколько уместилось в руках – и направился было к компьютеру, но сообразил, что снимки лучше сортировать прямо здесь, сразу избавляясь от ненужных бумаг и прочей макулатуры. Он высыпал фотографии с конвертами в пластиковый поддон и стал вынимать по две, бегло просматривая каждый снимок.

Очень скоро он убедился, что весь поддон занимает брак портретной съемки. Нескончаемая вереница лиц, личиков и физиономий. Некоторые фото Федор рассматривал несколько дольше, отмечая про себя, что невольно выставляет им оценки: «Здесь – хороший свет», «Здесь – удачный ракурс», «Здесь – все плохо. Совсем сырой материал».

В следующем лотке стали попадаться фотографии знакомых. Тут были лица, сюжеты и целые эпизоды, выхваченные из жизни. Лосев время от времени узнавал кого-нибудь: «О, да это небезызвестный в городе господин Кульман! Тоже попался Виктору в объектив…», «Ба! Это Ритка Журавлева – актриса театра, в котором я работаю. С кем-то болтает и смеется… Заразительная у нее улыбка», «О! Это… как же его фамилия? Не помню. Он пил как-то с нами. Ну, как же его? Ладно, не важно…» Попадались и снимки с самим Виктором. «Интересно, кто его снимал? – думал Федор, откладывая фотографии в отдельную стопку. – Грамотно сделано. Профессионально».

Вдруг один уже просмотренный снимок почему-то опять привлек внимание Лосева. Он медленно поднял его из уже отложенной стопки и вытаращился, не веря своим глазам: на фотографии рядом с Виктором – ТОТ САМЫЙ ТИП с аскетичным, продолговатым лицом и отвратительными бакенбардами, которого Федор упустил в парке и который, казалось тогда, следит за ним и Еленой!

Лосев ошеломленно застыл с фотографией в руке, пытаясь что-то понять, сложить в голове, выстроить какую-то картину, способную спокойно и просто вывести его из напряженного удивления, объяснить ему все и прояснить…

Яркая вспышка с кровавым ядром, словно слетевшая с фотоаппарата, заслонила на мгновение от Федора снимок и спустя миг обрушилась на голову страшной и резкой болью. Лосев ткнулся лицом в плоттер, сминая грудью пластиковый поддон и опрокидывая стопки бумаг. Он еще не до конца осознал, что произошло, когда тяжелое и упругое человеческое тело, навалившееся сзади, прижало его голову к столу, норовя нанести второй удар – последний. Подбородок Федора скользнул по угловому креплению монтажного станка, и тот, кому осталось нанести завершающий удар, замешкался на секунду, опасаясь промахнуться. Но Лосеву оказалось достаточно этого мгновения, чтобы прийти в себя и явственно понять, что случилось. Он с силой поджал ногу и, ощутив опору, дернулся в сторону, пытаясь перевернуться на бок. Что-то мокрое и горячее защекотало шею за воротником, ухо, лизнуло глаза и склеило веки – бумаги, рассыпанные на столе перед самым лицом Федора, стремительно съедала растущая черная лужа. Нападающий потерял равновесие, необходимое ему для замаха, вцепился одной рукой в край стола, сметая с него остатки документов и фотографий, а другой пытаясь удержать выворачивающегося Федора. Еще с полминуты оба молча боролись на столе, перемещаясь к монтажному станку. В какой-то момент Лосеву удалось опрокинуть незнакомца и протолкнуть вперед, чтобы затем, вывернувшись, оказаться над ним. Нападающий почти сдал позицию, отпустил шею Лосева и уперся обеими руками в монтажный станок, не давая протолкнуть себя дальше и подмять. На мгновение его рука оказалась между плоскостью монтажного станка и поднятым тесаком для резки баннерной фотобумаги. Федор вдруг отпустил противника и, застонав от натуги, прогнувшись, как гигантский лук, в ту же секунду всей массой, обеими руками, обрушился на ручку тесака… Лезвие упало с глухим стуком, и впервые за полгода тишину студии прорезал пронзительный исступленный крик. Возможно, так в последний раз кричал Виктор Камолов, зажимая дрожащими пальцами рваную кровавую плоть под ножом своего убийцы…

Обезумевший от боли незнакомец рванулся в сторону, скидывая с себя ослабевшего Лосева, в свирепом, раненом ожесточении прокатился с ним по полу и из последних сил бросился к выходу, воя и спотыкаясь на каждой ступеньке.

Федор сидел на полу, держась за голову, и слушал, как протяжный стон несостоявшегося на этот раз убийцы тонет в гуле спеленутого ветром утреннего двора.

 

ГЛАВА 4

Сергей Спасский очень любил думать о войне. Рвущиеся снаряды, грохочущая сталь, окровавленные тела занимали все его свободное мыслительное время. Он часто мог часами сидеть на своем рабочем месте, устремив влажный взгляд в кривящиеся мониторы глупых, лишенных фантазии приборов, и представлять, как ворочается лента танковой гусеницы, вминая в сырую грязь воздетые к небу руки беспомощных людей.

Спасский никогда не был на войне. Больше того, среди его знакомых не было даже служивших в армии. Но уже много лет он чувствовал в себе эту сладко-сосущую жажду – думать о войне, осязать ее в своих фантазиях, отдаваться ей в почти болезненных грезах. Его день начинался с пролистывания газет. Он жадно впивался глазами в колонки репортажей с места каких-нибудь боевых действий и всегда был слегка разочарован, если находил количество жертв недостаточным. Он смотрел подряд все фильмы про войну и испытывал досаду, если батальные сцены не шокировали своей натуралистичностью. Спасский жил под свист пуль и минометные залпы.

Ему исполнилось сорок лет, и жизнь не удалась. В ней не было катаклизмов и катастроф. В ней не было взлетов и триумфов. В ней был только никому не нужный факультет захолустного вуза, занудливая жена, располневшая и подурневшая сразу после свадьбы, и копеечное место в унылой лаборатории чахлого института. Он добирался от дома до работы и с работы до дома одним и тем же скучным маршрутом – на автобусе № 22. На остановке «Лобнинский рынок», где выходила большая часть пассажиров, он плюхался на освободившееся сиденье, складывал руки на спинке впереди стоящего кресла (как на пулемете, висящем на шее) и поглядывал в окно, будто ехал на броне, снисходительно улыбаясь восторженному местному населению.

В своих фантазиях Спасский никогда не повторялся. Он смаковал горящие вертолеты, разрушенные дома и мосты, перевернутые машины и бэтээры с лопнувшей от жара броней. Он лелеял в мечтах обугленные воронки и расплавленные корпуса артиллерийских орудий, разбросанные тубусы ручных гранатометов и изрешеченный осколками брезент земляных укрытий. Он неторопливо разглядывал остывающих в предсмертных судорогах солдат, с искривленными ртами и оторванными конечностями, и пробовал на ладони окровавленные каски и бронежилеты.

С некоторых пор Спасский привнес в свои жестокие и неуемные фантазии новый волнующий элемент, придававший его игре еще большую пикантность: он стал вводить в них реальных персонажей – своих знакомых, коллег по работе и даже родственников. Со всеми, к кому он испытывал неприязнь и на кого держал обиду, Спасский спешил расправиться таким вот необычным и, казалось бы, безобидным способом. Уже полдюжины лет горели в танках его соседи по лестничной клетке, стонали в агонии под ударами бомб научные сотрудники лаборатории и начальники отделов, задыхались под завалами пораженных ракетами убежищ владельцы дворовых собак и автолюбители.

Однажды, прошлой весной, соседка Анна Игнатьевна, которую он встретил во дворе, сообщила ему с деланным сожалением:

– Слышали, Сергей Борисович, что с Мотей-то случилось?

– Нет… – осторожно ответил Спасский и остановился в ожидании новости, к которой его уже подготовил тревожно-сочувствующий тон соседки.

Мотя (в быту – Матвей Скороходов) был старшим по подъезду их невзрачной пятиэтажки и своей общественной, назидательной активностью раздражал угрюмого и недисциплинированного Спасского. Последний раз Мотя додумался до того, что написал красным фломастером его фамилию в числе злостных неплательщиков за газ и повесил этот пасквиль на двери подъезда. В тот же день Мотя уже корчился в газовой камере в лагере для военнопленных.

– Угорел, бедолага… – вздохнула соседка. – Надышался газом и – капут. Уж приезжали эти ремонтники… газовщики наши. И «скорую» вызвали быстрехонько. Но какое там! Поздно. Жалко-то как, да? Не старый совсем был.

Спасский шел к автобусной остановке, пораженный таким фатальным совпадением. Весь день он думал об этой странности. Отравившийся газом Мотя не выходил у него из головы. Ему хотелось поделиться с кем-нибудь своим удивлением, но он так и не решился. «Сочтут за ненормального», – подумал он и вскоре забыл про этот странный случай.

Однако через полгода утренние газеты заставили Спасского опять вздрогнуть от мистического совпадения. Пресса сообщала, что на своем рабочем месте убит Виктор Камолов – бывший сослуживец Спасского, уволившийся из лаборатории несколько лет назад.

Спасский невзлюбил Камолова сразу. Тщеславный выскочка без специального образования, тот с ходу завоевал симпатии коллег и, что еще более невероятно, руководства. Он числился в любимчиках у «старикана» – руководителя лаборатории профессора Лобника. В Камолове раздражало все – от его веселой и фамильярной манеры держаться с сослуживцами до самоуверенности и всезнайства в работе, которой Спасский отдал годы. Жалкий художнишка, дилетант, распоясавшийся купчик – он считал возможным снисходительно давать ему – Сергею Спасскому, человеку с техническим образованием, – советы в делах, о которых скорее всего черпал знания из популярной литературы! Двоюродный брат Спасского заканчивал когда-то то же самое художественное училище, что и Камолов. И что же? Сейчас он без работы и без средств к существованию пытается хоть как-то удержаться на плаву в этой жестокой жизни. А Камолов? Этот и не думает унывать! Он уже стал физиком! «Вот только такие наглые, пронырливые деляги и устраиваются в жизни, – размышлял Спасский, поглядывая из-за монитора на довольную физиономию Камолова, о чем-то шушукающегося со „стариканом“. – Пролезут везде! Растолкают локтями, нагадят – и дальше побегут. А настоящие специалисты вынуждены десятилетиями пахать, чтобы их заметили и оценили по достоинству». Каждое утро Камолов забегал в клетушку профессора с какими-то договорами, чертежами и планами, часами просиживал у него, а потом, воодушевленный, скрывался в неизвестном направлении.

Зато по вечерам приходило возмездие. Камолова давили танками, сжигали огнеметами, забрасывали гранатами, расстреливали из всех видов стрелкового оружия.

После того как место Камолова в лаборатории освободилось, Спасскому даже не предложили его занять – он остался на своей крохотной должности – неприметный и злой. С этого дня Камолова ждала новая ежевечерняя расплата – его ставили к стене и кололи штыками, а потом добивали саперными лопатками.

«Кому помешал лобнинский фотомастер? Его искромсали кухонным ножом», – прочитал Спасский, и газета задрожала в его руках. Сомнений не оставалось – неведомым образом он, Сергей Спасский, научился своими фантазиями приближать настоящий и невыдуманный конец своих недругов! Он – гений! Вот когда пришла пора реализоваться тому, что его всегда отличало от других людей! Всему – свой черед. Нужно было сорок лет прожить серой мышкой и неудачником, чтобы в одно прекрасное утро проснуться с осознанием того, что ты – маленький бог! Он метнул быстрый и мстительный взгляд на дверь в клетушку профессора, где местные лизоблюды пристроили самодельную табличку: «МАЛЕНЬКИЙ БОГ», и покачал головой:

– Время покажет…

В этот понедельник с самого утра у Спасского было замечательное настроение. Он ехал на работу в автобусе и, против обыкновения, не стал занимать сиденье возле окошка на остановке «Лобнинский рынок». Он приветствовал побежденное и завоеванное местное население стоя, держась за поручень капитанского мостика своего торпедного катера, пришвартовывающегося к пристани сдавшегося города. Он гордо продефилировал мимо дежурного на проходной института, даже не вынув из портфеля пропуск, с которым в обычное время не расставался даже по воскресеньям, и распахнул дверь лаборатории со словами: «Прошу садиться…»

Единственный сотрудник, пришедший на работу раньше Спасского, поднял голову, оторвавшись от сборника «Шахматные задачи», и, понимающе кивнув: «А-а, это ты, дурень…» – вновь углубился в чтение. Когда ровно в десять по лестницам института скатился противный и дребезжащий звонок, Спасский сидел за столом и не мигая смотрел на дверь клетушки с наглой надписью «Маленький бог». Лобника на работе не было! Не пришел он ни через десять минут, ни через полчаса. Но лишь только тогда, когда сотрудники в недоумении стали поглядывать на часы и пожимать плечами: «Где же „старикан“?» – Спасский облегченно откинулся на спинку стула и победно изрек:

– Свершилось!

Если бы все эти рядовые сотрудники и заурядные человеки кинулись к нему с расспросами, если бы они, кусая губы в уважительном трепете, умоляли его раскрыть перед ними свой пророческий, мистический дар, он, возможно, и рассказал бы, что вот уже больше года прокручивает перед глазами одну и ту же картинку: захваченного в плен профессора Лобника пытают на дыбе, а потом огромной монгольской саблей режут ему сухожилия и вены на левой руке. Профессор корчится от боли, ревет, как портовый сухогрузный трейлер, а потом обмякает бессильно и медленно умирает от потери крови…

– Теперь его черед настал!

– Теперь мой черед настал! – Лосев приподнял перебинтованную голову с подушки и посмотрел на вжавшуюся в стул Елену, словно удивляясь ее молчаливому бездействию. – Он хотел меня убить, понимаешь? Именно убить! Не ранить, не напугать, а убить! Как Виктора, понимаешь? И на том же месте! Мистика какая-то! Чушь! Я ни-че-го не понимаю!

Елена молчала. Она уже не плакала, кусая пальцы, как вчера, когда Федор позвонил ей из больницы, куда едва доплелся, истекая кровью. Казалось, она смирилась и с ужасом последних дней, и с какой-то фатальной неизбежностью, нависшей над ними.

Вечером, забирая Лосева из больницы, она еще всхлипывала и дрожала. А потом всю длинную, нескончаемую ночь, в которую ей так и не удалось сомкнуть глаз, она смотрела в черное окно, положив ладони на раненую голову единственного близкого ей человека, и шептала гулко и страшно:

– Это он… он… Он убьет нас обоих… Он уже не остановится…

Перед глазами снова и снова опускалось затемненное стекло синей машины, и все яснее выплывал из ее бездны силуэт страшного человека. Она видела, как, словно из расфокуса, возникает из темноты его лицо – глаза и губы, искривленные в долгожданной усмешке: «Лена, вы мертвецов боитесь?»

Утро не принесло облегчения. Елена молчала, а ее глаза – сухие и уставшие – с жалобной обреченностью смотрели на Федора.

– Я видел его на фотографии! – Лосев метался в болезненном возбуждении. – Они были знакомы с Витей! Может быть, даже близко знакомы! Ты не ошиблась, девочка! Этот тип следит за нами! Нам наверняка угрожает опасность! И тебе… И тебе…

Федор внезапно замолчал, пораженный этим простым и вместе с тем ужасным открытием. Он вскочил с кровати и бросился к Елене, обхватив руками ее колени и ткнувшись в них забинтованной головой:

– Не бойся! Не бойся… Я сумею защитить тебя! Я сумею нас защитить! Надо только понять, что происходит… Мне нужно понять, откуда исходит опасность… Не бойся, родная… Я сумею…

Она гладила его по плечам, задрав подбородок и закусив губы, чтобы опять не дать волю слезам.

– Ты смог разглядеть нападавшего? Лицо, фигуру?

– Нет… Было темно, а глаза – в крови. Да и напал он сзади. Сразу ударил, а потом навалился… Я ничего не разглядел. Разве только крик его истошный запомнил. Звериный… – Вдруг Федор поднял голову, словно что-то вспомнив. – Лена! Лена… Я ведь, кажется, отрезал ему кисть руки… Тесаком для фотобумаги. Ну, когда мы… когда он… Когда он чуть не убил меня! Она до сих пор должна быть там, в студии.

Елена обхватила ладонями голову Лосева:

– Прошу тебя, любимый! Умоляю! Не предпринимай ничего! Прошу тебя! Давай уедем! – Она вдруг замерла, словно просветленная внезапной идеей. – Давай уедем к твоему отцу! В Николаевск! В твой родной город, где у тебя все было хорошо и спокойно. Художники, оформители, дизайнеры везде нужны. А нет – так барменом опять устроишься. Я готова официанткой быть – лишь бы рядом с тобой. Уедем, Федор!

* * *

Летнее кафе «Горизонт» располагалось прямо во дворе дома, в котором Лосев снимал квартиру. В будние дни оно чаще всего пустовало, и даже в обеденное время посетители занимали едва ли третью часть выставленных на улицу столиков. Здесь готовили люля-кебаб и жареных цыплят, о чем жители дома имели возможность догадываться по запаху, вливавшемуся в распахнутые окна и оседавшему на подоконниках и диванах. С наступлением сумерек чесночно-цыплячий дух обильно смешивался с сигаретным дымом, и этот коктейль путался в квартирных занавесках уже до утра.

Зимой столики уносили в помещение, и «Горизонт» превращался в «коктейль-бар». Из всего разнообразия горячительных смесей местное население на протяжении многих лет выбирало привычное «водку с пивом». У лобнинцев постарше еще был жив в памяти прежний «Горизонт» – конца семидесятых – начала восьмидесятых, когда здесь размещалось сначала молодежное кафе с варениками, а потом пивной бар-«автопоилка». С утра до позднего вечера в «Горизонте» простаивали пенсионеры, студенты и «лица без определенных занятий», забаррикадировавшись от внешнего мира стеной пенных кружек. Когда в Лобнинске, как и во всей стране, стало тяжело с пивом (и с водкой тоже), к «Горизонту» выстраивалась длиннющая очередь.

– Чего дают? – интересовались взволнованные домохозяйки. – За чем очередь?

– Очередь, мамаша, до самого «Горизонта», – острили любители пива.

К пивным автоматам (в просторечии – «автопоилкам») продирались с боем. Торопливо бросали в щель скользкие монетки. 15 копеек – половина кружки пахучего «Ячменного колоса», еще 15 копеек – и кружка выворачивалась наружу густой и плотной пеной с лиловыми разводами. У автоматов набирали сразу по семь – десять кружек и несли их в охапке, прижимая к себе, как букет тюльпанов, к отвоеванным пространствам на переполненных столиках.

У самого окна находился отдельный стол, за которым собиралась особая каста «блатных». «Откинувшиеся» с зоны мужики не спеша потягивали пивко за игрой в «сику» или в «очко». Компанию им составляли сонные дамы с заплывшими глазами и засохшей блевотиной на вязаных кофточках. Время от времени «блатные» наводили в баре «порядок». Среди любителей кислого пива непременно попадался какой-нибудь либерал-бунтарь с самиздатовским Алешковским в руке или непризнанный поэт-авангардист, пробующий местную аудиторию на прочность строки. Они всегда первыми принимали удар. Спустя минуту в «Горизонте» уже было не разобрать, где диссидент-разночинец, а где мастеровой после станковой смены. Разлетались и падали тела и кружки. Осколки стекла торчали из пенно-кровавых лужиц, а среди этой разухабистой молотильни азартно ползала по полу тетя Рая, спешно подбирая рассыпанные кем-то монетки.

В конце восьмидесятых на месте пивной забегаловки открылось первое в Лобнинске кооперативное кафе с прежним названием. Кто был хозяином нового заведения, лобнинцы уже не могли припомнить. Зато многое слышали о его сыне. Молодой человек, «отмазанный» родителем от армии, помогал отцу тем, что еженощно сколачивал постоянную клиентуру нового «Горизонта». Сначала частыми гостями здесь были куртуазные маньеристы. Они громко пили портвейн и кричали невнятные стихи, создавая очередные проблемы жильцам многострадального дома, одуревшим еще от старого «Горизонта». Затем под крышей заведения стала кучковаться «золотая молодежь». Вчерашние фарцовщики и валютчики родили на свет лоточников и «менял». Дети кооператоров подъезжали к модному кафе на сияющих «пятерках» и «восьмерках» к полудню и пили вермут с соком до самого вечера, листая журналы и веселя накрашенных десятиклассниц.

В один из таких вечеров в кафе появился странный парень со шрамом над бровью. Он слушал маньеристов, рассматривал ломающихся в танце десятиклассниц и молча пил водку в полном одиночестве. Позже газеты описывали происшедшее по-разному. В одних говорилось, что парень первым начал задирать поэтов и мажоров, в других – что кто-то из «золотых», увидев орденские колодки на рубашке молодого человека, затеял с ним спор о внешней политике СССР. Так или иначе, но парень со шрамом стал зачинщиком драки, «в ходе которой», как сообщалось, «нанес тяжкие телесные повреждения» тому самому сыну владельца кафе.

«Афганца» очень быстро судили и дали три года.

«Конфликт одного поколения», как его назвали журналисты, взбудоражил весь город. «Горизонт» осаждали пикетчики с призывом кооператору убираться вон вместе с сынком и не позорить Лобнинск. Кафе стремительно несло убытки, и хозяин перестал платить бандитам. Те после недолгих раздумий облили «Горизонт» бензином и подожгли. Кафе полыхало несколько часов кряду, под радостные возгласы толпы и отчаянный рев жителей дома, задыхающихся в черных клубах дыма. А первый лобнинский кооператор спешно эмигрировал в США с румяной женой и неунывающим сыном.

Сегодняшний «Горизонт» – кажется, пятый по счету – формально принадлежал племяннику начальника УВД области. На деле им руководил некто господин Сафаров, вот уже пятый год сводивший с ума жильцов лосевского дома запахами люля-кебаб и жареных цыплят.

Федор осторожно спустился во двор, чувствуя, как время от времени на него накатывает слабость и дурнота, и присел за крайний столик полупустого кафе. Он попросил чай с лимоном и долго сидел, помешивая ложечкой в чашке, изредка поднимая голову и обводя глазами редких посетителей.

Наконец к столику подошел русоволосый мужчина лет тридцати с небольшим, в белоснежной тенниске, джинсах и с папкой под мышкой. Он скользнул взглядом по шапочке из бинтовых повязок на голове Федора и уточнил на всякий случай:

– Вы Лосев?

Федор приподнялся для рукопожатия:

– Да. А вы Гаев? Извините, что пришлось перенести встречу сюда – я никуда ехать не в силах.

Следователь никак не отреагировал на извинение, попросил у подошедшего официанта кофе и сел напротив Лосева, положив папку на середину стола.

Федор придвинул к себе чашку и продолжил:

– Не знаю, зачем я понадобился вам, но вы мне очень нужны, и мое дело не терпит отлагательств. Это касается убийства Камолова – фотографа, который…

– Прекрасно, – невозмутимо перебил его Гаев. – Я веду это дело, и оно еще не закрыто. Кстати, и я хотел с вами поговорить о Камолове.

Лосев оторопело замолчал, чувствуя, что уже начинается путаться в совпадениях. Гаев достал сигарету, закурил и откинулся на спинку стула.

– Но я готов сначала выслушать вас. Вы хотите сделать какое-то официальное заявление?

– Да… То есть нет… Наверно… – Федора сбивала с толку расслабленная и в то же время уверенная манера следователя бросать реплики – словно игровые кости. – Меня вчера хотели убить! – Лосев торжественно выпрямился за столом, ожидая реакции собеседника, и добавил: – В той самой студии, где убили Камолова!

Следователь, однако, даже не поменял выражения лица. Он выпустил дым, опять скользнул взглядом по забинтованной голове Федора и не проронил ни слова.

– Меня хотели убить, – с нажимом повторил Лосев, в растерянности глядя на Гаева.

Тот благосклонно кивнул:

– Я слушаю-слушаю.

– Это, собственно, все.

Федор вдруг почувствовал себя мальчишкой, забывшим ответ у школьной доски.

– Все? – переспросил Гаев.

– У меня есть основания предполагать, что на меня покушался тот же человек, что убил и Камолова.

– Вы знаете его?

– Нет, но мне кажется, он следит за мной и моей невестой. Мы уже несколько раз встречали этого типа во дворе, на рынке, в парке. А потом я увидел фотографию. На ней – он и Камолов.

Гаеву принесли кофе. Он отпил из чашки.

– Вы давно стали владельцем студии?

– Нет. Я еще не владелец. Мать Камолова попросила меня продолжить дело Виктора. Она дала мне ключи. Но стоило мне там появиться, как… – Лосев красноречиво показал на перебинтованную голову, – меня хотели убить.

– Вы часто с ней видитесь?

– С кем?

– С матерью Камолова.

– Нечасто. Мы вообще не встречались после смерти Виктора.

– А почему она решила отдать ключи именно вам?

– Не знаю. Ну, я был другом… Кроме того, мы одно время работали вместе.

– Камолов вас уволил?

– Нет… То есть да. Так получилось… Но мы все равно остались друзьями. Встречались. А потом эта страшная смерть…

– Кстати, я вспомнил: я собирался и вас тоже опросить тогда, полгода назад, но мне сказали, что вы уехали в Склянск. Насовсем.

– Куда?! – Федор даже поперхнулся. – В Склянск? Это город, где родилась Елена. Впрочем, не важно. Я никуда не уезжал. И не собирался. Кто вам сказал?

– Сейчас уже не помню. – Следователь внимательно посмотрел на Лосева. – Кто-то звонил вашему отцу, и он сказал, что вы навсегда покинули Лобнинск. Ну разумеется, если бы вы мне очень понадобились, я бы вас нашел и в Склянске. А так…

Федор отодвинул от себя чашку, и она жалобно звякнула.

– Отцу? Он не мог это сказать! Я сам не могу дозвониться до отца вот уже сколько времени! Места не нахожу! Я даже собрался ехать к нему. И теперь уже насовсем. Но не в Склянск, а к отцу, в Николаевск!

– Так вы никогда не были в Склянске?

– Не был.

– Ни до убийства, ни после него?

– Совершенно верно. Я никуда не уезжал из Лобнинска вот уже почти три года.

Гаев тоже отодвинул чашку.

– Оставьте мне свои координаты, где вас искать, если что… Будет нужно, я с вами свяжусь.

Федор на секунду застыл в недоумении.

– Послушайте, я не для этого вас пригласил!

– Кто кого пригласил? – усмехнулся Гаев.

– На меня покушались, понимаете? Меня хотели убить! В том же самом месте, что и Камолова!

– Вы заявляли в милицию?

– А вы тогда кто?

– Я – следователь прокуратуры. Веду дело об убийстве Камолова.

– Вот я вам и заявляю: человек, который убил Камолова и который хотел убить меня, одно и то же лицо. У меня есть его фотография.

– И я вам заявляю: обратитесь в милицию по факту покушения. По этому факту проведут оперативно-розыскные мероприятия, возбудят дело, если потребуется. А потом – опять же, если будут основания, – два уголовных дела можно объединить в одно. Такая практика существует. Я следователь, понимаете? А не оперативный работник. Каждый должен делать свое дело.

– Вот я и прошу вас делать ваше дело! И я хочу вам помочь. И прошу вас помочь мне.

– Ну хорошо. Почему вы решили, что на вас покушался убийца Камолова? Только потому, что вам почудилось, что за вами кто-то следит?

– Мне не почудилось.

– За вами следит знакомый Камолова?

– Да. У меня есть его фотография.

– И что?

– Его надо найти! И если окажется, что у него нет руки… – Федор запнулся. – Понимаете… Я отрезал нападавшему кисть левой руки. В целях самообороны. Когда он меня уже добивал. Эта рука… Она осталась в студии. Можно поехать туда и найти ее. Возле монтажного стола.

– Увольте. – Гаев встал. – Обращайтесь в милицию. К экспертам, криминалистам, патологоанатомам… Всего хорошего.

Федор тоже поднялся и положил руки на папку следователя.

– Я прошу вас. Просто поехать и убедиться. Прямо сейчас. Это займет час.

Гаев помедлил. Вместе с раздражением и скукой, которые вызвал у него сегодняшний разговор, он чувствовал и любопытство, смешанное с симпатией к этому чудаковатому парню с перебинтованной головой. «Лосев не убийца, – размышлял он. – Это очевидно. Но вместе с тем он, несомненно, неким образом причастен ко многим странным событиям, имеющим отношение к убийству. Я теряю время… Я попусту теряю время. Он затягивает меня в трясину, из которой потом не будет никакой возможности выбраться. А воз и ныне там. Дело Камолова – „висяк“. И даже если убийца действительно отыщется – доказать что-либо будет необычайно сложно. Еще и рука отрезанная. Прямо триллер какой-то!»

– Я прошу вас, – повторил Федор умоляюще.

– Вам так важно, чтобы я посмотрел на отрезанную конечность?

– Это рука убийцы! Говорю же! Ее надо дактилоскопировать.

– Хорошо, – вздохнул Гаев, – я вызову криминалистов.

– Я хочу, чтобы вы поехали сами и все увидели своими глазами.

Но следователь уже звонил кому-то по телефону.

– Какой район? – заслонив рукой трубку, быстро спросил он у Лосева.

– Зеленый. Вот адрес и ключи.

– Какой из них от студии?

Лосев покрутил в руках связку, потом сел за стол, рассыпал ключи и принялся перебирать по одному. Потом еще и еще. Федор хорошо помнил этот ключ. Он был необычной формы – длинный и плоский, с отверстиями, как на перфокарте. Когда Гаев закончил телефонный разговор и застыл над столом в терпеливом ожидании, Федор в третий раз перебирал связку, уже зная: КЛЮЧА ОТ СТУДИИ ЗДЕСЬ НЕТ. Но он не мог в это поверить.

Следователь посмотрел на часы.

– Ключ пропал. – Лосев жалобно поднял на него глаза. – Опять мистика…

– Эта мистика называется расхлябанностью, – назидательно отчеканил Гаев. – Ладно. Коль скоро я уже поднял людей… У меня где-то были дубликаты. Но придется заезжать на работу. А это лишние полчаса…

– Знаете, я из студии сразу направился в больницу. Скорее всего я просто не запер дверь. Я был в таком состоянии – сами понимаете. Значит, ключ, должно быть, остался в замке.

Лосев смотрел вслед удаляющемуся следователю и чувствовал, что окончательно обессилел: перед глазами все плыло, а колени потряхивало противной дрожью. Он склонился над пустыми чашками, просидел так с минуту, а потом попросил счет.

* * *

Время двигалось к обеду, и в коридоре института уже пощелкивал древний с пожелтевшими полушариями настенный звонок, готовый пролиться на пол хрустящей, раскатистой трелью.

Профессор с утра так и не появился в лаборатории, и Спасский праздновал окончательную победу. Он бездельничал, ликующе поглядывая на коллег из-за громоздкого монитора. Пакт о безоговорочной капитуляции противника был подписан, и его уже доставляли Спасскому фельдъегерской почтой. Его уже везли в громадном белоснежном конверте, запечатанном толстой сургучной печатью. Спасский встал, прошелся между столами, не в силах сдерживать радостное волнение, потом вернулся на место, но тут же опять вскочил и кавалерийским шагом направился к профессорской двери. С минуту он постоял, вперив презрительный взгляд в нахальную, чуть покосившуюся самодельную табличку, а потом неожиданно сорвал ее вместе с планкой узорчатого плетения. Двое сотрудников подняли головы, оторвавшись от работы, и с удивлением наблюдали, как Спасский, неторопливо вернувшись на свое место, небрежно швырнул сорванную табличку на стол, сел и, откинувшись на спинку стула, оскалился в неестественной и страшной улыбке.

Зазвонил телефон, и кто-то из лаборантов проронил взволнованно:

– Это, наверно, старикан!

Спасский вздрогнул и уставился на поднявшего трубку сотрудника. Но к телефону просили самого Спасского.

Звонил двоюродный брат из Москвы. Он спрашивал, как дела, и, по обыкновению, интересовался здоровьем кузена. Спасского подмывало прямо в трубку рассказать о своем необыкновенном даре, о своем всемогуществе, о своей гениальности. Ему хотелось крикнуть: «Я – маленький бог!» Но рабочая тишина лаборатории смущала его, и он, оглядываясь на коллег и прикрывая трубку рукой, говорил вполголоса:

– Я-то ничего. Что со мной станется? Здоровье в порядке – спасибо зарядке! А вот у начальства моего, видать, со здоровьем дела обстоят похуже. Спекся, похоже, профессор наш. Не знаю, что с ним, но предполагаю, что летальный исход. Ага… Я не радуюсь, я скорблю. Ага… Отправился Лобник к дружку своему – Вите Камолову. Что значит – при чем? Они два сапога пара были. Нет, убийцу не нашли. Да кто его ищет-то? Но скажу тебе по секрету: и Камолова, и Лобника угробил один и тот же человек. Откуда известно? Да ниоткуда. Просто я знаю точно. Уж я-то знаю точно! Да никого не арестовывали, чудак-человек! А оттуда знаю, потому что убийца – я!

Тут только Спасский заметил, что все до единого сотрудники лаборатории смотрят на него в немом изумлении и даже страхе. Он сам не обратил внимания, как перешел с шепота почти на крик. Он стушевался на мгновение, а потом быстро и невнятно пробормотал в трубку:

– Ну все, пока, братишка, мне работать надо… – И отправился на свое место, ссутулившись под взглядами коллег.

Неловкую тишину и оторопь снова прорвал телефонный звонок. Спасский уставился в окно, мысленно ругая себя за допущенную неосторожность. «Ну и пусть, – подумал он наконец. – Все равно когда-нибудь все узнают о моем мистическом даре».

– Господа! – раздался радостный голос лаборанта. – Звонил Лобник. Он слегка приболел. Извинялся, что не сообщил сразу. Сказал, что постарается завтра уже быть на работе!

На столе у Спасского что-то стукнуло. Фельдъегерь с пакетом подорвался на случайной мине уже на подступах к штабу.

И в этот момент на коридоры, лестничные проемы, двери кабинетов института обрушился ливень долгожданного обеденного звонка.

Федор не находил себе места. Он тревожился за Елену и корил себя, что позволил ей сегодня уехать на работу. Лосева всегда удивляла и восхищала эта волевая особенность характера его любимой. «Надо» было для нее важнее не только «хочу», но и «могу». Федора не переставали волновать удивительные метаморфозы в ее поведении, когда буквально на глазах его Леночка из тихого, нежного, слабого, хрупкого цветочка в один миг превращалась в собранного, целеустремленного и сильного человека. «Жизнь ее научила быть такой, – размышлял Лосев. – Она столько повидала, через столько страданий прошла, что вынуждена быть сильной». В то же время он чувствовал, как ей не хватает его тепла и заботы, как необходима его защита. Она интуитивно тянулась к теплу и нежности, а потом вдруг опять могла стать жесткой и непреклонной. Как и сегодня, когда после ужасов и тревог выходных дней, после бессонной ночи она вдруг, посмотрев на часы, оделась, слегка припорошила косметикой следы усталости и отчаяния и заспешила на работу.

– Останься, – увещевал Федор, – ничего не случится, если сегодня ты скажешься больной.

– Мне нельзя пропускать работу, Федя, – отвечала она со вздохом. – У нас летний сезон и без того не самый удачный в смысле заработка, а если в конце месяца с меня еще и удержат за прогулы – совсем худо.

Сейчас Лосев терзался угрызениями совести, бродя по квартире и зачем-то перекладывая вещи с места на место. Если бы он мог, если бы он только мог нормально обеспечивать их маленькую семью – не было бы этих страданий и страхов, не случилось бы катаклизмов всех последних месяцев и дней! Он сам во всем виноват! Он сам виноват, что его жизнь складывалась совсем не так, как он мечтал еще там, в Москве, стоя перед холстом в мастерской Страхова и размышляя о таинственной судьбе одинокого и несчастного Эстея.

А сейчас мир словно опрокинулся, увлекая Федора за собой в водоворот странных и страшных событий. Убийство, фотографии, мерзкий тип в очках и с бакенбардами, отрезанная рука… Лосев остановился посреди комнаты и уже в сотый раз за сегодняшний день бросил тревожный взгляд на будильник: «Почему же не звонит Гаев? Он уже давно должен был все закончить!»

Федор сделал в волнении еще один круг по квартире и, поколебавшись, схватил трубку. Очень долго было занято. Лосев слушал противные частые гудки и в раздражении хлопал рукой по рычагу. Наконец телефон следователя сдался его настойчивости, и в трубке простонал длинный сигнал соединения. Через мгновение в ней что-то щелкнуло, и спокойный мужской голос произнес:

– Гаев у телефона.

– Это… это Лосев, – выдохнул Федор, и сердце его заколотилось в уже знакомой саднящей тревоге.

– Слушаю вас.

Федор растерялся настолько, что даже не нашелся что сказать. Он сжал влажными пальцами трубку и выдавил хрипло-виноватое:

– Я хотел… м-м-м… хотел спросить…

– Спрашивайте, – разрешили на том конце провода.

– Вы… вы были в студии? – Федор наконец нашел правильную форму вопроса.

– Да, был. И не я один. Были еще оперативники и криминалисты.

– И… что же?

– Ничего.

Федор задохнулся.

– Как – ничего? Что значит – ничего?

– Ничего означает ничего. Ни отрезанной руки, ни даже видимых следов борьбы мы там не обнаружили.

– А вы внимательно смотрели?

Гаев промолчал в ответ на этот глупый вопрос.

– Другими словами, – медленно произнес ошеломленный Лосев, – она бесследно исчезла?

– Или не существовала никогда, – безжалостно закончил следователь.

В трубке уже запищали противные частые гудки, а оглушенный Федор еще долго держал ее в руках.

 

ГЛАВА 5

Юрик Нивин был уже давно пылко влюблен в Елену. Ему всегда нравились женщины постарше. В свои двадцать три он считал, что жена должна быть мудрее мужа, умнее и образованнее его. Ему было скучно с ровесницами, да и те не испытывали к нему особого интереса. Друзей и привязанностей у Юрика не было с самого раннего детства. Его часто обижали ребята во дворе, дразнили, подбрасывали жуков под рубашку и закрывали в телефонных будках, а девчонки норовили исподтишка стащить с него трусы и убегали с ними на соседний двор.

Он рано лишился матери, а отец вскоре привел в дом новую жену, моложе себя на пятнадцать лет. Юрик не любил ни отца, ни мачеху. Он не любил никого из тех, кто окружал его. Частенько, затворничая в глубине двора, он пристраивался к заросшей крапивой беседке и, разложив на коленях альбом для рисования, сочинял себе будущую невесту. У него до сих пор сохранились все эти детские рисунки, неизменно изображавшие строгую, взрослую даму с глазами как вишни, в широкополой шляпе и изящными руками в черных лайковых перчатках.

Пять лет назад он бросил учебу и устроился работать оформителем в театр только потому, что безумно влюбился в одну из актрис. Женщине было под тридцать, и ее умиляло и забавляло внимание юного воздыхателя. Юрик следовал за ней по пятам, караулил возле дома и на почтительном расстоянии провожал до театра. Он ходил на все спектакли с ее участием и неизменно восхищался ее игрой. Ему приходилось высиживать в ожидании ее появления на сцене весь спектакль, потому что его возлюбленной доверяли только незначительные эпизоды и, как правило, в самом конце действия.

Упорство пылкого юнца было вознаграждено. Как-то после спектакля раздосадованная чем-то актриса вышла из театра и, поискав глазами своего робкого спутника, поманила его пальцем. Она увезла обомлевшего от счастья Юрика к себе домой, провела с ним ночь, умиляясь его неопытности и неискушенности, и оставила у себя на неделю. Нивин был на седьмом небе.

Но счастье его оказалось недолгим. Актриса очень скоро приняла незамысловатое предложение местного коммерсанта и укатила с ним на курорт в качестве «подружки на лето». Потом говорили, будто видели ее в обществе уже другого коммерсанта, потом третьего… В театр она больше не вернулась. Нивин был безутешен. Он часами просиживал в театре, бродил по опустевшему залу, по сцене, заставленной пропахшими свежей краской и жженой пластмассой декорациями, наблюдал, как возятся с юпитерами осветители, и беззвучно плакал.

Нового напарника, появившегося в театре полтора года назад, он встретил дружелюбно. Лосев нравился ему в первую очередь потому, что был призван выполнять ту же работу, что и он, хотя был на десять лет старше. На работе они как будто оказались ровесниками. Юрик иногда даже прикрикивал на Федора, упрекая его за нерасторопность. Тот не обижался и не комплексовал. Их маленький рабочий коллектив получился слаженным и равновесным.

Все изменилось, когда Юрик впервые увидел Елену. Она зашла как-то в конце дня за Федором и долго ждала его, любуясь пестрыми и аляповатыми конструкциями, возводимыми на сцене.

Нивин влюбился с первого взгляда. Он глазел на невесту приятеля, словно сраженный бутафорской молнией, обрушившейся с крепежей за кулисами. С тех пор он не упускал ни одной возможности увидеть ее, поговорить с ней, рассмешить ее, понравиться ей. Возможностей таких было немало, потому что и Елена нередко захаживала в театр, и сам Юрик наведывался в гости к Лосеву под любым удобным предлогом.

Елене нравился смешной темноглазый паренек, и она с удовольствием общалась с ним, пока наконец Федора это не разозлило. Он наговорил Елене резкостей, она разрыдалась и с тех пор перестала заходить за ним на работу. Встревоженный ее долгим отсутствием в театре, Юрик не выдержал и навестил ее дома. Федора не было – он ушел куда-то по делам, а Елена не была готова ни к чьему визиту: накануне они опять поссорились. Она в очередной раз утешала Лосева, убеждая его, что полоса неудач закончится и все будет хорошо, а тот взбрыкнул, ответил что-то грубо и раздраженно.

Появление Юрика было некстати, и Елена попыталась вежливо выпроводить его, ссылаясь на недомогание. Вот тогда-то Нивин вдруг расплакался, рухнул перед ней на колени и признался в своей сумасшедшей, отчаянной и такой безнадежной любви.

А потом… Потом, сама не понимая, как это произошло, Елена отдалась ему на единственной в квартире кровати – их с Федором кровати. Это было какое-то мгновенное помешательство, вспышка, и, оставшись одна, Елена почувствовала, что готова сойти с ума от стыда и раскаяния. Она боялась взглянуть в глаза вернувшемуся Лосеву, боялась произнести даже слово, опасаясь, что тут же выдаст себя с потрохами…

А Юрик продолжал приходить к ней. Он вычислял, когда она бывала дома одна, и топтался перед дверью, жалобно поскуливая. Елена не открывала ему. Она больше ни разу не разговаривала с ним, избегала его. А Нивин сходил с ума от любви и отчаяния.

Он кидал ей в почтовый ящик длиннющие письма с тысячекратными «люблю» и такими же многочисленными грамматическими ошибками. Он напрашивался к Федору в гости, но тот без конца ссылался на занятость. Вот тогда-то Юрик понял, что ненавидит Лосева.

Даже сейчас, разглядывая его перебинтованную голову, он не испытывал к нему ни сочувствия, ни дружеского расположения, как несколько месяцев назад.

Федор в раздражении положил телефонную трубку:

– Я просто не знаю, что делать! Отца опять нет дома. Я звоню каждую неделю по несколько раз – безрезультатно. Надо ехать к нему…

Юрик сочувственно кивнул. Междугородние разговоры с рабочего телефона не поощрялись, и он ждал, когда они состоятся у Лосева, чтобы немедленно доложить руководству.

– Представляешь, – продолжал Федор, вспомнив о чем-то, – следователь сказал, что якобы кто-то разговаривал с моим отцом, и тот сообщил, что я в Склянске!

Юрик посмотрел на него испуганно и осторожно заметил:

– Но ты ведь собирался в свое время в Склянск. С Еленой. Только не поехал почему-то.

Лосев уставился на него в замешательстве:

– С чего ты взял? Я никогда не собирался в Склянск. Лена слышать ничего не хочет о городе, где у нее случилась такая трагедия. У нее погибли мать и шестилетняя дочка.

Юрик пожал плечами:

– Ну, значит, я что-то перепутал. А тогда откуда, по-твоему, я знаю об этом задрипанном городишке?

– А что ты о нем знаешь?

– Что ты собирался там открыть собственную фотостудию.

Федор секунду помолчал.

– Знаешь, Юрик, мне кажется, я болен. Я в каком-то нелепом, невообразимом и мистическом водовороте. В самом его центре. Не понимаю, что происходит. Отказываюсь понимать.

Нивин опять сочувственно покачал головой. С самого утра он слушает невероятную историю происшедшего с Лосевым, и что-то непонятно-сладкое начинает шевелиться в его душе. Юрик вдруг явственно почувствовал, что приближается к Елене. Смерть Лосева – это, конечно, чересчур. Крайность, так сказать… Но начинает казаться, что весь уже кем-то запущенный механизм необъяснимых событий призван отобрать Елену у Федора. ОНА БУДЕТ СВОБОДНОЙ! Эта мысль, сверкнув в мозжечке Нивина, уже не оставляла его в покое. Он был настроен дослушать историю до конца, но главное – он был настроен ДОЖДАТЬСЯ конца всей этой истории.

– Так, значит, говоришь, не нашли руку отрезанную?

Федор расстроенно кивнул.

– Пошли работать, – сказал он и, подхватив на плечо стремянку, вышел из помещения.

– Я сейчас! – крикнул ему вдогонку Юрик, немного помедлил, прислушиваясь к шагам удаляющегося Федора, и быстро схватил трубку телефона. В комнате на минуту повисла тишина, отраженная высоченными потолками могучего театрального сооружения. – Аллё? Здравствуйте, господин следователь. Я вам опять звоню по поводу Лосева…

Прямо из театра Федор отправился встречать Елену с работы. Она вышла из офиса и, увидев его, обрадованно помахала рукой. Сейчас, как никогда, они были нужны друг другу, и оба чувствовали это. Выйдя из пыльного автобуса, они долго брели по длиннющим улицам. Федор взял ее ладонь и говорил обо всем, только не о том, о чем они оба думали вот уже три дня. Лосев видел, что Елена все еще напугана, и пытался отвлечь ее. Она благодарно улыбалась и молчала, но у самого дома неожиданно остановилась и выдернула руку.

– Федя! Я так не могу больше! Я не могу работать! Сегодня я подготовила шефа к тому, что напишу заявление.

Лосев тоже остановился и замолчал. Отвернувшись, он разглядывал серую ладошку водостока и не знал, как успокоить любимую, побороть ее смятение и страх. Он понимал, что события последних дней вымотали ее и отобрали силы.

– Больше всего меня страшит неизвестность. – Елена повернула голову Федора к себе обеими руками и заглянула в глаза. – Я прошу тебя: уедем отсюда навсегда. Поставим здесь жирную точку, даже не пытаясь разобраться в случившемся.

Лосев озабоченно вздохнул:

– Я сегодня опять пытался дозвониться до отца. И опять не застал его дома. Понятия не имею, что это может значить. Но я уже принял решение – мы уедем, любимая. В Николаевск. Очень скоро, обещаю тебе. Мне осталось доделать кое-какие дела в Лобнинске, после чего мы незамедлительно уедем. Только не волнуйся, прошу тебя.

Елена прижалась к его груди и вздохнула. И Федор услышал в этом вздохе главное ее переживание. Трагедии последних лет заставляют ее бежать из города в город, из одной жизни – в другую. Но с ним, с любимым, ей, кажется, все по силам…

* * *

Это был обычный вечер, похожий на сотни предыдущих вечеров, которые они проводили дома. Но в нем растворилась тревога и невыносимое ожидание чего-то, что должно непременно случиться и только злорадно медлит со своим появлением. Федор ощущал каждой своей клеточкой это тяжелое, напряженное ожидание. Он пытался стряхнуть его, заглушить звуком старенького телевизора, смыть с лица водой из-под крана. Они неохотно поужинали и даже не стали мыть посуду, сгрудив ее в раковину под полумертвый, капающий кран.

Елена забралась под одеяло и, хотя в комнате было душно, закуталась в него, словно в ознобе. Она уже дремала, и сиреневые блики включенного телевизора трогали ее красивое лицо, скользили по волосам, прыгали по усталым векам и щекам. Федор еще долго возился с бессмысленными домашними делами, готовясь ко сну. Он никак не мог сосредоточиться на одном занятии и в который раз перекладывал вещи с места на место, вытирал клеенку, включал и выключал воду на кухне, не в силах притронуться к грязной посуде. Он зажег свет в ванной и долго разглядывал свое мрачное лицо в мутном зеркале над раковиной.

Бессвязный диалог главных героев вечернего сериала, доносившийся из комнаты, вдруг оборвался на полуслове – телевизор с глухим треском остановил теплившуюся в полуночной квартире жизнь, оставив нелепым мерцающим пятном слепой экран. Елена открыла глаза. Федор вздрогнул перед зеркалом. Тяжелое ожидание близилось к развязке.

В повисшей тишине раздался испуганный голос Елены:

– Федор!

– Что? – отозвался он из ванной, не в силах отвернуться от зеркала. Он смотрел в свои глаза с черными дырами расширенных зрачков и не мог пошевельнуться.

– Мне страшно…

– Я уже иду, родная… Сейчас.

Он медленно протянул руку и неспешно выдвинул ящичек верхней полки. В ту же секунду ледяная волна долгожданной развязки заставила Федора пошатнуться, а в зеркале отразилось его искаженное ужасом лицо: в самом центре ящика, словно взывая о помощи, лежала потемневшая отрезанная кисть человеческой руки…

Лосев оцепенел. Через мгновение он бросился в комнату и споткнулся об испуганно-кричащий взгляд Елены.

– Что случилось?!

Федор помедлил в дверях и, ничего не ответив, быстро вернулся в ванную. На этот раз он был способен отчетливо рассмотреть страшную находку. На внешней стороне руки, застывшей в кривой судороге, между указательным и большим пальцами явственно чернела татуировка: «БОМ» с голубем посередине. Федор сел как оглушенный на край ванны и сгорбился в тяжелом бессилии. Ему была хорошо знакома эта татуировка…

Очень давно, работая с Виктором в фотостудии, Лосев как-то в разговоре поймал руку друга, которой тот жестикулировал, передразнивая кого-то и весело смеясь. «Что это за „БОМ“?» – спросил тогда Федор. Виктор весело и даже игриво выдернул руку:

– Считай, что это – Большие Ошибки Молодости…

Сейчас Федор вспомнил тот случай со страшной отчетливостью. А вслед за ним – непонятно-пророческое: «УТРАЧЕННАЯ ШУЙЦА ЧЕРЕЗ НЕНАВИСТЬ К ТВОРЕНИЮ…»

Он вдруг услышал, как Елена в испуганном неведении зашлепала босыми ногами по полу, и быстро задвинул ящик.

– Я уже иду, родная, – сказал он глухо. – Все в порядке. Сейчас…

– Все в порядке? – усмехнулся Гаев в трубку. – Ну я надеюсь, что с ним действительно все в порядке. Прошу вас передать профессору, как только он появится на работе, что я хотел бы с ним побеседовать. Запишите мой телефон…

Следователь звонил в лабораторию института оптической физики. Он сам не мог понять, почему снова заинтересовался уже, казалось бы, безнадежным делом Камолова. Разговор с Лосевым не шел у него из головы. «Что за ерунда с покушением и отрезанной рукой?» – размышлял он в раздражении. Гаев вдруг отчетливо понял, что разгадка гибели Камолова – не на панели у сутенеров, а где-то совсем рядом. Может быть, прямо здесь, за окном. И он, прищурившись, кинул взгляд на залитый солнцем проспект, подрагивающий потоком машин и спешащих куда-то людей, пестрой струйкой вытекающих из-за поворота на улицу Птушко. Следователь злился, когда не мог собрать воедино мозаику рассыпанных фактов и событий. Он досадовал вдвойне, если не мог дать им даже хоть сколько-нибудь логичного объяснения.

– Нет, Лосев не убивал, – убеждал он себя вслух, – мотивы совсем смехотворные. Но зачем ему весь этот маскарад, вся эта свистопляска с только что полученной в подарок студией? Вчера опять звонил анонимный доброжелатель и сообщил, что Лосев вновь кого-то убил в фотостудии и намерен скрываться от возмездия в Николаевске. Впечатление такое, что в этом деле одни шизофреники. Еще профессор этот… Он явно говорит меньше, чем знает. И тоже – почему? Любимый ученик погибает страшной смертью, а он даже ни разу не поинтересовался, как продвигается следствие, нашли ли убийцу…

Звякнул внутренний телефон. Дежурный сообщил, что к следователю просится Лосев. «Забавно, – подумал Гаев, – он теперь не оставит меня без лишних забот».

Едва только бледный и осунувшийся Федор переступил порог кабинета, следователь, глядя куда-то в окно, произнес громко:

– Я же сказал, что сам вам позвоню, если понадобитесь.

Лосев быстрым шагом подошел к столу и, вынув из пакета сверток, молча положил его перед Гаевым.

Тот нахмурился:

– Что это?

– То, что вы не нашли в фотостудии… и что мне подбросили вчера в квартиру. Отрезанная рука… Виктора Камолова!

Следователь посмотрел на Лосева, как будто примеряясь, в какое место его ударить.

– Скажите, вы сумасшедший?

– Разверните и убедитесь сами, – сказал Федор, тяжело дыша. – Я эту татуировку узнаю из тысячи! Это рука Виктора Камолова!

– Вот как? – Гаев изобразил на лице изумление. – Вы же сказали, что отрезали ее человеку, напавшему на вас в это воскресенье.

Федор замялся.

– Если честно, я сам ничего понять не могу. Я чувствую, что схожу с ума…

– Я это заметил, – сухо отрезал Гаев.

Федор упал на стул и сглотнул комок в горле.

– Помогите мне…

– Уберите это со стола, – приказал Гаев.

Лосев послушно убрал сверток обратно в пакет.

– Вы хотите предположить, – продолжал насмешливо следователь, – что Камолов не только ожил, но и пытался вас убить?

Федор в волнении объяснил, что ничего, по сути, предположить не может, кроме того, что все происходящее – какая-то мистическая загадка. И он просит, нет, он настоятельно требует произвести эксгумацию трупа Камолова, чтобы установить истину.

– Понимаете, – настаивал он, в волнении водя руками по столу, – я сейчас просто уверен, что убитый полгода назад не Виктор. Надо посмотреть, в целости ли кисти рук у трупа!

Гаев подпер кулаком подбородок и с сожалением смотрел на Лосева.

– Надо просто посмотреть! – нетерпеливо убеждал его Федор. – Это же возможно?

– Даже если предположить, – произнес с расстановкой Гаев, – что подобная нелепица возможна, – что это даст? Разве это внесет какую-то ясность? Разве не наоборот? Вы и так уже окончательно запутались, а норовите влезть еще глубже. Представьте себе: вдруг выяснится, что у трупа отсутствует кисть левой руки, – что тогда? Это что-то объяснит? А вам, между прочим, предстоит ответить на другой вопрос, куда более прагматичный и прозаичный: кто подбросил отрезанную кисть в вашу квартиру, и, главное, зачем?

Лосев развел руками и замолчал в обреченной безнадежности. Гаев, казалось, задумался. Он разглядывал унылую и обмякшую фигуру своего посетителя, его посеревшую от грязи повязку на голове и наконец громко захлопнул папку, показывая, что разговор окончен.

– Вот что, – сказал он, вставая, – я, так и быть (сам не знаю зачем), подниму фотографии, фигурирующие в уголовном деле, и обещаю вам хорошенько их рассмотреть на предмет целостности рук убитого.

Федор поднял голову:

– Спасибо вам…

– Если честно, вы меня затягиваете все глубже и глубже в какую-то алогичность и несуразность. Прошу вас: не пытайтесь найти во мне Шерлока Холмса. И сами не играйте в Ватсона. Если будут новости, я вам позвоню.

Федор поднялся и, подхватив пакет, устало двинулся к выходу.

– Кстати, – вдруг вспомнил Гаев. – А ключ-то действительно был в двери. Вы не заперли студию после себя. – И следователь протянул Лосеву длинную, плоскую железку с дырочками, как на перфокарте.

Когда-то, очень давно, на реке под Николаевском строили неведомые гидросооружения. Вода разлилась вширь по окрестностям, поглотив гектары полей и перелесков. На дне реки оказалось и старое Николаевское кладбище. Федор еще пацаном ездил с ребятами постарше на велосипедах купаться в заливе. Они выезжали из города, пересекали по кочкам пару деревушек и останавливались на равнинном берегу, с которого открывался удивительный вид на речные острова. Взлохмаченные сосенками и березами пятна земли выглядывали тут и там из воды. Они не уместились в прожорливом чреве потопа и испуганно жались друг к другу посреди безбрежной глади раздувшейся речки.

Ребята бросали велосипеды и с визгом ныряли в глубоководье. Смельчаки плавали до ближайших островков и там небрежно прохаживались по берегу и горланили песни.

В один из таких теплых дней Федор нашел человеческий череп. Он чернел пустыми глазницами у самой воды и наводил ужас на редких гостей островка. Лосев поддел череп палкой и поднял с земли, чтобы хорошо рассмотреть. По всей вероятности, его вымыло со дна реки, где покоилось старое кладбище. Череп был тяжелый, темно-серого цвета. У него отсутствовала нижняя челюсть, зато в затылочной части сохранилось немного волос. Федор был потрясен. Впервые он видел настоящие человеческие останки и чувствовал, как мурашки ползут по телу от страха и мрачной таинственности. Он поднял палку с черепом высоко над собой, как копье победителя, и поплыл обратно к берегу залива. Ему и в голову не пришло тогда, что он поступает скверно, что останки людей с погубленного кладбища не игрушки и даже не наглядные пособия для урока анатомии.

Он ехал на велосипеде по деревне, держа над собой палку, подбадриваемый восхищенными возгласами своих товарищей. Разномастные деревенские псы, почуяв сырую кость, бежали за велосипедом Федора и пытались в прыжке дотянуться до палки зубами. Глядя на них, Лосев почувствовал приступ дурноты. Он с отвращением смотрел, как жадные слюнявые пасти тянутся к тому, что еще недавно было человеческой головой, и крутил педали быстрее.

В Николаевске он проехал со своим трофеем по центральной улице, упиваясь вниманием праздных зевак и пассажиров маршрутных «ЛИАЗов».

У самого дома Федор задумался: а теперь – куда? Не тащить же череп домой. Он покружился по двору в надежде, что появится кто-нибудь из соседских мальчишек или девчонок, чтобы похвастаться находкой. Не дождавшись, он зашел в ближайший подъезд и аккуратно выложил свою жуткую ношу перед квартирой Светки Соловьевой – его одноклассницы. Федор развернул череп на коврике так, чтобы он «смотрел» прямо на выходящего из квартиры, и, довольный, выскочил на улицу.

За обедом он не выдержал и признался бабушке:

– Баб, а я череп нашел на заливе. Настоящий…

– Да бог с тобой! – испугалась Катерина Степановна. – Это, поди, старое кладбище напоминает о себе. Людей два раза похоронили. Сначала – в земле, а потом – в воде. Надо было закопать находку, Феденька. Чтобы птицы не надругались или люди.

– А я, баб, его сюда привез. В город… – И Федор смущенно отложил ложку.

Бабушка всплеснула руками:

– Да что ж ты глупый-то такой! Или бессердечный… Куда подевал его?

– Светке Соловьевой подкинул. – Федор вдруг почувствовал, что его шутка в самом деле получилась глупой.

Катерина Степановна отодвинула от него тарелку.

– Давай ступай. Забери. И отвези обратно, откуда взял!

– Да ты что, бабушка? – Федор даже представить себе не мог обратный путь с черепом на залив. – Не поеду я никуда. Сейчас заберу его от Светки и выброшу в мусорный бак.

– Федя, не кликай горе понапрасну. Сделай, как нужно поступать человеку, а не псу.

– Псу? – переспросил он и вспомнил жадные лязгающие пасти у своих ног.

Ехать обратно с черепом через весь город и по деревням Федору теперь было страшно. Куда-то улетучилась недавняя бравада и восторг. Ему казалось, что теперь все с нескрываемым презрением будут показывать на него пальцем и шипеть в спину:

– Вон, посмотрите! Он украл человеческий череп! Пес кровожадный! Любитель падали! Людоед!

– Гляньте, что у него в руках! Его нужно арестовать за убийство!

– Он сам накликал беду! Пусть едет! Он уже не вернется с залива живым!

Череп все так же лежал на пороге Светкиной квартиры. Федор поддел его совочком и перекатил в холщовую сумку, принесенную из дома. На улице он опять заколебался: может, не ехать? Вот он, мусорный бак. Одно движение – и дело с концом. Федор заглянул внутрь полупустого контейнера, перенес руку за бортик и держал сумку на весу.

– Федор! – услышал он за спиной, вздрогнул и выпустил сумку. Она мягко упала в бак на кучу мусора. – Ты чего это по помойкам рыскаешь? – Возле контейнера в домашних тапочках стоял сосед дядя Коля. Он опрокинул в бак мусорное ведро и вопросительно уставился на Федора.

– Я… не рыскаю. – Лосев втянул голову и отошел.

– Только псы дворовые на помойках пропитание ищут! – назидательно закончил дядя Коля и пошел домой.

Опять – псы! Федор стоял посреди двора и ясно представлял, как собаки с соседних улиц кинутся к контейнеру и станут драться, выдирая друг у друга холщовую сумку. А потом здесь же, прямо на куче мусора, устроят себе трупное пиршество, раздирая череп на десятки мелких костей и вгрызаясь зубами в серую массу.

Он поежился с отвращением, огляделся по сторонам, быстро перемахнул через бортик контейнера, схватил сумку и бросился с ней к велосипеду.

Федор ехал по Николаевску, а в ушах у него стучало: «Пес кровожадный! Людоед!», «Гляньте, что у него в руках! Его нужно арестовать за убийство!», «Посмотрите, что у него в сумочке!»

– Молодой человек! Давайте посмотрим, что у вас в сумочке! – На выходе из прокуратуры путь ему преградил вахтенный милиционер с автоматом. Федор вздрогнул, и у него заложило уши от мгновенного холодного страха.

– Шучу-шучу… – И милиционер расплылся в улыбке. – Чего так перепугался, Лосев? Белый как полотно. Что с башкой у тебя? С балкона упал, что ли?

Через мгновение Федор узнал в постовом своего давнего клиента по художественной съемке. Лосев уже забыл его имя. Вспомнил только, что он приводил фотографироваться всю свою семью – жену и пятилетнего сынишку. А потом, получив снимки, долго благодарил Федора:

– Ну, господин Лосев, уважил! Лучше фотографий мне еще никто не делал! Красота! Спасибо тебе.

Потом он еще дважды приходил фотографироваться в форме и всякий раз шутил:

– Лосев! Сделай качественно, как ты умеешь. Если получится плохо – я тебя арестую за оскорбление при исполнении служебных обязанностей!

Сейчас Федор узнал его и натужно улыбнулся в ответ:

– Бандитская пуля…

Скучающий на посту милиционер был рад возможности переброситься парой шуток со знакомым.

– У тебя рожа, Лосев, словно ты труп расчленил и по городу таскаешь! Чего тебя в прокуратуру занесло?

– Я к Гаеву приходил, – выдавил Федор, стараясь не принимать близко к сердцу шутку про расчлененный труп. – По делу об убийстве моего друга.

– Вон что… – посерьезнел постовой. – Ну, бывает, брат… Мужайся.

Выйдя на улицу, Лосев постоял в раздумьях возле газона, обрамлявшего здание прокуратуры, и нерешительно двинулся к площади, за которой было рукой подать до городского театра. Сейчас он вспомнил тот случай из далекого детства. Ему стало не по себе. С самого утра он разгуливал по городу с пакетом, в котором болталась отрезанная человеческая рука. Его запросто могут остановить и потребовать показать содержимое пакета, как это было только что! Что он скажет? Как объяснит происхождение мертвой кисти? Зачем он таскает ее по городу?

– Пес кровожадный! Людоед! – прозвенело в ушах.

Ноги путались и цеплялись за трещины мостовой. Голова гудела после кошмаров бессонной ночи. Он ничем не выдал вчера свой ужас перед Еленой. С нее довольно уже случившегося. Она заснула в объятиях Лосева, даже не подозревая, через какое новое испытание неведомым страхом прошел он только что…

Федор брел через площадь, не обращая внимания на сигналы светофора и даже не оборачиваясь на свирепо гудящие машины. Ему нужно было на работу. Юрик уже второй раз на этой злосчастной неделе отдувался без напарника. Но Лосев чувствовал, как плоская, металлическая стрелка невидимого компаса с дырочками, как на перфокарте, настойчиво указывает ему иной путь. Он уже почти пересек площадь, как вдруг развернулся и быстрым, уверенным шагом двинулся в обратном направлении.

Ему повезло: не прошло и минуты, как к остановке подкатил автобус с табличкой «Зеленый» на ветровом стекле. Лосев уже не колебался. Он прыгнул в автобус, кинув виновато-расстроенный взгляд на расплавленные полуденным солнцем крыши домов, за которыми виднелись серые шершавые колонны городского театра.

В фотостудии все было так же, как и в то фатальное воскресенье, события которого уже стала заслонять от Федора стена новых происшествий и потрясений. Лосев оглядел стол, где еще недавно шла его смертельная схватка с убийцей, опрокинул зачем-то на пол последний поддон с непросмотренными фотографиями и сел на корточки перед фототесаком, чертя в голове траектории невидимых движений – своих и противника. Потом исследовал пол вокруг стола, расчищая ступней пыльные квадраты линолеума, постоял в раздумьях у плоттера и наконец двинулся неспешно вдоль съемочного зала, повторяя свой первый маршрут. Теперь уже более внимательно он рассмотрел таинственную аппаратуру, назначение которой и сейчас оставалось ему неизвестным. Просунув голову между рабочей площадкой прибора и подвесным аппаратом, похожим на кухонную вытяжку, он обнаружил необычных размеров толстенную линзу, спрятанную под карнизом сооружения. Его голова напоминала ему сейчас простейший одноклеточный организм на стекле гигантского микроскопа неведомого исследователя. Федор просунул руку под «вытяжку», щелкнул пальцем по линзе, потом аккуратно вынул голову из пыльной пасти электронного зверя и, отступив на шаг, одобрительно кивнул:

– Будем считать, что это увеличитель для аналоговой печати.

Лосев включил юпитеры и постоял перед камерой, вспоминая, как пытался развеселить Елену, кривляясь и корча ей физиономии, затем провел ладонями по фонам и вновь остановился у двери в подсобку. Ключ на этот раз нашелся быстро, и Федор опять убедился, что назначение этой таинственной комнаты – приют бездомного или скрывающегося человека. Он поискал глазами вещи, которые смогли бы подробнее рассказать об обитателе этой конуры, но ничего не обнаружил, кроме уже знакомой ему старой футболки и потрепанного пособия для начинающего фотографа. Лосев повертел в руках книжицу в сломанном картонном переплете и открыл страницу, заложенную игральной картой. «Свет и цвет», – прочитал Федор название параграфа. На страничке, утыканной рисунками и диаграммами, чьей-то рукой был выделен целый абзац. На ярких разводах маркера чернели строчки: «Серый цвет является результатом смешения черного и белого цветов. В то же время обратное вычленение белого и черного из серого цвета невозможно. Серый цвет существует как самостоятельный цвет, не являясь наравне с черным и белым спектральным цветом. Известно более чем двенадцать понтонных оттенков серого цвета». Федор захлопнул учебник, бросил его на раскладушку и вдруг повторил вслух:

– «ОБРАТНОЕ ВЫЧЛЕНЕНИЕ БЕЛОГО И ЧЕРНОГО ИЗ СЕРОГО ЦВЕТА НЕВОЗМОЖНО».

Он вдруг усмехнулся: буквально об этом же самом он размышлял в субботу, когда ехал в автобусе с Еленой.

«Верно! Моя жизнь – серый цвет. Она сочетание в равных пропорциях черного и белого цветов. А выделение из нее черного и белого как отдельных цветов невозможно. – И он опять усмехнулся: – А хотелось бы оставить только белый!»

Завершая визит, который теперь казался ему бессмысленным, Федор зашвырнул пакет с его жутким содержимым в дальний угол зала, выключил свет в мастерской и в подсобке, поправил защитные шторы и по широкой солнечной полосе, прочерченной из приоткрытой входной двери в самое сердце студии, стал пробираться к выходу. На пороге он задержался, что-то соображая и вглядываясь в черноту мастерской. Потом быстро вернулся внутрь и снял со стены фотографию – ту самую, которую сделал Камолов в их первый с Еленой визит в студию.

Трясясь в автобусе, теперь уже навсегда уносившем его из «картофельного» района, от погасшей и запертой несчастливой фотостудии, Лосев то и дело поглядывал на украденный снимок. На него с любовью смотрели две пары счастливых глаз. Он и Елена смущенно улыбались в кадре чему-то новому и прекрасному, что отныне так прочно связало их жизни.

И Лосев улыбался сейчас в ответ этим двум парам глаз, прислонившись виском к поцарапанному автобусному стеклу.

Неожиданно улыбка сползла с его лица, и он, отлепившись от горячего окна, с напряженным вниманием поднес фотографию к самому носу.

– Этого не может быть!

Пассажир на соседнем сиденье вздрогнул, подозрительно посмотрел на Лосева и на всякий случай пересел на другое место.

Федор безжизненно опустил руку с фотографией и ехал в полной растерянности, уставившись в окно. Потом опять поднес ее к глазам.

– Гаев прав: я сумасшедший!

 

ГЛАВА 6

Игорь Валентинович Лобник считался ведущим специалистом Института оптической физики в области специальных проектов. Злые языки говорили, что все его «специальные проекты» не что иное, как мелкие подрядные услуги коммерческим организациям. Самым нашумевшим проектом Лобника считалась разработка и создание инфракрасного «подсматривающего» устройства для одной из контор, занимающихся частным сыском. Аппарат величиной с холодильник возили по всему городу в микроавтобусе, пристраивали рядом с окнами жилых домов и записывали на видео мерзкие по качеству и такие же по существу сцены и сюжеты, чтобы потом выгодно продать эту продукцию неверным женам и обманутым мужьям. Или – с тем же успехом – неверным мужьям и обманутым женам.

Однажды произошла ошибка, и когда кассету с «клубничкой» предложили предполагаемому «ходоку», разразился страшный скандал. Мишенью сыскной конторы оказался добропорядочный отец семейства, да к тому же чиновник городской администрации. Он отправил кассету в редакцию местного телевидения, а сам гневно выступил на страницах центральных лобнинских газет с обвинениями в адрес злополучной конторы и бездействующей милиции.

Скандал получился еще пикантнее, чем ожидали городские обыватели: в ходе публичных разбирательств выяснилось, что предполагаемый «ходок» оказался на деле «рогоносцем». Его разоблаченная и посрамленная супруга сбежала из города, прихватив с собой троих детей, а убитый горем чиновник оказался объектом насмешек и острот всего Лобнинска.

Между тем очень скоро обнаружилось, что конвейер интимного шантажа был бы невозможен без диковинной штуковины, изобретенной лабораторией господина Лобника.

Игорь Валентинович прославился в одночасье. На ученого показывали пальцем на улице и радостно комментировали:

– Вон, извращенец пошел!

Популярность Лобника простиралась, таким образом, гораздо дальше его известности в научных кругах. Он опубликовал несколько серьезных работ, посвященных цветооптическим дифференциалам, и вел целую рубрику в никем не читаемом дотационном журнале «Техника – людям». В институте между тем его считали гением.

– Если бы лаборатория Лобника получала дополнительное бюджетное финансирование, – говорил директор, – он удивлял бы нас новыми потрясающими открытиями. А вместо этого вынужден зарабатывать хлебушек насущный для всего института, за что ему тоже низкий поклон.

Лобнику еще не было и пятидесяти пяти, но все сотрудники называли его уважительно и с любовью – «наш старикан». Полусумасшедшие идеи профессора давно никого не удивляли не только в институте, но и в городе. Лет десять назад он убеждал власти пристроить к центральной площади Лобнинска светоотражающую установку.

– Правильнее сказать: она не отражает, а поглощает свет, – торжествующе объяснял ученый, – а взамен увеличивает пространство.

– Это что, своего рода оптическая иллюзия? – вяло интересовались в администрации.

– Никакая не иллюзия, – обижался Лобник. – Она создает дополнительное осязаемое пространство. Пока это только миллиметры, но при правильном подходе наше изобретение позволит расширять улицы, удлинять мосты, увеличивать парки.

Воодушевленный своей идеей Лобник напросился на встречу с градоначальником. Тот слушал его десять минут, а потом задал короткий и вместе с тем очень конкретный вопрос:

– Сколько гектаров земли вы можете получить для создания новых пятен застройки?

Лобник задумался, сбитый с толку такой прагматичностью, а потом сказал неуверенно:

– Думаю, что при правильном финансировании и благоприятных условиях мы сможем через пятнадцать лет получить более пяти квадратных метров дополнительного пространства.

– До свидания… – Глава города спешно пожал профессору руку и уехал по более важным делам.

Потерпев крах с идеей увеличения пространства, Лобник долго не унывал. Через пару лет он уже пытался продать местной фабрике стекольных изделий проект изготовления нового оконного стекла. У Лобника имелся опытный образец, который он перевозил с места на место с величайшей бережностью.

– Даже в самую пасмурную погоду, – кричал он собравшимся инженерам, – в помещении с такими окнами всегда будет яркий солнечный свет! Наше стекло моделирует, воссоздает этот свет путем тончайшего компилирования любых дневных световых потоков и многократного их усиления.

Изобретением заинтересовались. Но когда выяснилось, что для функционирования такого стеклышка требуется восьмиамперный дизельный генератор, к затее Лобника моментально остыли.

Несколько лет назад профессор увлекся новой идеей. Он собирал в конце рабочего дня сотрудников лаборатории и вдохновенно чертил на маркерной доске крестики, квадратики и кружочки.

– Подобно тому как человеческий организм состоит из мельчайших клеток, каждая из которых является носителем определенной информации, так и любое фотоизображение человека состоит из сотен, тысяч цифровых точек, каждая из которых может являться носителем подобной информации! Если мы с вами хоть что-то слышали о делении клеток, то мы понятия не имеем об их репродуктивности в цифровых точках. Процесс фотомодуляции – великая тайна природы, которую нам предстоит разгадать.

Новое увлечение Лобника заразило далеко не всех сотрудников лаборатории. В курилке и за обедом Спасский частенько вздыхал:

– У нас куча работы по договорам, а старикан тратит свое и наше время на очередную авантюру, которая опять закончится ничем.

Многие соглашались со Спасским, однако не все были готовы противиться профессору в его научных сумасшествиях. Вот тогда-то на дверях лабораторной клетушки и появилась табличка с надписью «Маленький бог».

Лобник благосклонно отнесся к этому лаконичному определению. Он и сам так считал. Равно, как совершенно серьезно полагал, что название их родного города берет начало от его собственной фамилии.

Вчера и позавчера профессор сказался больным. Ему нужно было привести в порядок мысли и сосредоточиться на одном важном деле, не дававшем ему покоя все последнее время. Лобника преследовал страх. Он засыпал с этим липким, тревожным чувством и просыпался с ним. Ему снились кошмары. Какой-то человек с продолговатым аскетичным лицом, с рыжеватыми бакенбардами и в очках с толстенными линзами опять явился к нему этой ночью и зашептал в самое ухо:

– Профессор Лобник! Я пришел убить тебя! Ты умрешь, как Виктор Камолов! Но у тебя еще есть шанс… Завтра ночью, на кладбище… Ты придешь туда, чтобы спасти свою жизнь. Но через несколько дней там будет и твоя могилка. Я убью тебя!

Профессор вскрикнул и проснулся. Скомканное одеяло валялось на полу, а сам он лежал поперек кровати с запрокинутой, гудящей от боли головой. Лобнику был хорошо знаком этот страшный человек. Он мог наблюдать его каждое утро, умываясь перед зеркалом в ванной. Сегодня растрепанные бакенбарды и выцветшие дальнозоркие глаза профессора, как всегда, маячили в запотевшем отражении. Только теперь они излучали уверенность. Профессор уже твердо знал, что должен сделать.

В лаборатории ему первым делом сообщили о звонке следователя по фамилии Гаев. Лобник невольно обратил внимание, что один из сотрудников – Спасский – смотрит на него как-то странно – настороженно и вместе с тем недружелюбно. Профессору показалось, что Спасский рассматривает его руки. Лобник невольно заложил их за спину и спросил:

– У вас ко мне какой-то вопрос, Сергей?

– Нет, – быстро ответил тот. – Нет вопросов…

Лобник постоял с полминуты, провожая его взглядом до рабочего места, и направился к себе в клетушку. Он был так расстроен и озадачен, что даже не заметил исчезнувшей таблички – непременного атрибута его кабинетной двери.

«Только этого не хватало… – в отчаянии думал Лобник. – Я опять зачем-то понадобился этому мерзкому следователю. Неужели дело Камолова еще не похоронено ввиду его полной бесперспективности? Неужели у следователя появились какие-то зацепки или даже подозрения? Я должен… я должен его опередить! Я знаю, что делать. Но сначала надо понять, зачем звонил этот Гаев».

Профессор снял трубку и, сверяясь с бумажкой, набрал номер прокуратуры.

* * *

Рекламное агентство по полиграфии, в котором работала Елена, существовало уже восьмой год. Оно было создано изначально как агентство по связям с общественностью.

Обнаружив, что на предвыборной «джинсе» в разгар избирательных кампаний телевидение зарабатывает куда больше, чем на простой рекламе, агентство бросилось в самостоятельное плавание по бурлящему морю политтехнологий и информационных войн.

Крупные избирательные кампании проводились в городе и области чуть ли не каждый год. Лобнинцы, долго и с азартом выбиравшие губернатора, на следующий год сталкивались с необходимостью выбирать мэра. Еще через год перед ними веером выкладывали кандидатов в областную Думу, а затем – пестрый список претендентов на законодательные портфели города. В качестве дополнительной приправы к ежегодному блюду лобнинцам предлагали пресную россыпь желающих попасть в органы местного самоуправления. И наконец, раз в четыре года уставшим горожанам приходилось отвлекаться на выборы депутатов в Государственную Думу по одномандатным округам. На этом благодатном поле неумолкающих «за» и «против» агентство сколотило свой первый капитал.

Оно существенно расширило штат сотрудников, арендовало под офис целый особнячок и с новым рвением стало бороться за очередных кандидатов в депутаты.

Со временем будущие и потенциальные политики стали чураться лобнинских «пиарщиков». Об их разорившихся клиентах ходили легенды по всему городу. Однако специалисты «по связям с общественностью» не унывали. Они плавно перестроились и стали заниматься только коммерческой рекламой, не касаясь политики. По мере того как в Лобнинске вырастали все новые и новые рекламные фирмы, усиливалась конкуренция, агентство стало терять свои возможности сначала на телевидении, потом в газетах и журналах. Прочными его позиции оставались только в производстве полиграфической и сувенирной продукции.

Поэтому, когда Елена впервые открыла дверь этого агентства, увидев объявление о приеме на работу менеджеров по полиграфии, оно в основном зарабатывало на изготовлении календарей, постеров, плакатов, визиток и тех же баннеров.

Директор агентства – мужчина с двумя мясистыми подбородками – пробежал глазами ее резюме, пощупал взглядом ее грудь и спросил:

– А что вы умеете?

– Я долгое время работала в редакции одного журнала, – ответила Елена, – в Склянске.

– В Склянске?

– Я знаю все стадии производства полиграфической продукции, – поспешно вставила она, уворачиваясь от очередного «пощупывания».

– Ладно… – процедил директор, – посмотрим на вас…

Ожидая, пока Елена выйдет из офиса, Федор в нетерпении топтался во дворе двухэтажного кирпичного особнячка, в котором размещалось агентство, нервно рвал листья с тополя и кидал их на вздувшийся асфальт. Она появилась в дверях встревоженная и, поискав глазами Лосева, кинулась к нему:

– Что-то случилось? До конца рабочего дня еще два часа. У меня сердце оборвалось!

Федор схватил ее за руку:

– Ленка! Либо я действительно тяжело болен, либо все, что с нами происходит, все, что свалилось в последнее время на наши головы, – страшная и необъяснимая загадка, к которой вообще не существует ключа!

– Да что случилось-то? Говори наконец!

Лосев отступил назад, словно ему нужен был разбег для того, чтобы выпалить новость.

– Скажи, ты хорошо помнишь тот день, когда мы в первый и единственный раз пришли к Виктору в студию и он нас сфотографировал?

Елена смотрела на Федора широко открытыми от страха глазами и даже не сразу поняла, о чем он ее спрашивает, как будто страшная развязка, которая вот-вот должна была наступить, не имела к этому вопросу никакого отношения.

– Тот день… – повторила она в растерянности. – Тот день… Мы же гуляли в парке. Потом ели мороженое. Потом боялись, что попадем под дождь. Точь-в-точь как в твоем блокноте… А что? Что опять случилось?!

Федор торжествующе и страшно усмехнулся:

– То-то и оно – мороженое! Дождь! Летний, волшебный июльский день!

Елена была в отчаянии. Она чуть не плакала.

– Прошу тебя, не тяни! Ну что? Летний, волшебный день… Конечно! Ну конечно! Это же было восемнадцатое июля!

Федор резко поднес к ее лицу фотографию:

– Смотри! Что скажешь? Мы оба с тобой больны?

– Да что же здесь? – Елена торопливо и испуганно шарила глазами по снимку. – Не понимаю.

Лосев ткнул пальцем:

– Вешалку видишь в левом углу кадра? Видишь?

– Вижу. И что?

– На ней – мое зимнее пальто! И твоя куртка с воротником из этого… Как его… Ну, не важно. Из меха! Наша зимняя одежда, Лена! Если бы я был не в своем уме, я бы сказал, что мы с тобой фотографировались зимой. Разделись, отогрелись – и, разрумяненные, в объектив. А это было восемнадцатое июля! Восемнадцатое июля! Мы оба больны, Ленка?

Сергей Спасский спешил домой. Он был вне себя от ярости: «Старикан-то! И сам жив-здоров, и руки целы и невредимы!» Его – Спасского – таинственный волшебный дар давал сбой. Он чувствовал себя обманутым. Не может быть! Не может быть, что все предыдущие смерти – просто совпадение! Здесь что-то не так. И Спасский опять живо представил плененного Лобника, молящего о пощаде пузырящимися от крови губами и простирающего к обидчикам порезанную саблей руку.

Автобус неуклюже, по одной, распахнул перед ним створки дверей, и кровожадный научный сотрудник Института оптической физики грузно протиснулся в переполненный салон.

Поднявшись на свой этаж, Спасский остановился перед квартирой, и странное предчувствие кольнуло сердце. Ему вдруг почудилось, что кто-то невидимой рукой уже запустил чудовищный механизм справедливости, и он сам в этом железном молохе – ненужный винтик, лишняя, отработанная деталь. Он уставился на дверь, вздрогнув от мысли, что за ней, в глубине уютного семейного гнездышка, на прикрытом пледом высоком деревянном стуле его поджидает страшный человек с рыжими, растрепанными бакенбардами. Он корчится на стуле в предсмертной агонии, опустив безжизненную руку, повисшую на тонких, розовых сухожилиях. Его губы кривятся в кровавом шепоте.

– Сергей, вы хотели убить меня? Вам это почти удалось. Только я сам убил себя!

– Что вы, Игорь Валентинович! – бормочет Спасский, содрогаясь от ужаса. – У меня и в мыслях не было…

– Вы забыли, Сергей, что я – маленький бог!

– Я не забыл… Я просто…

– Вы сорвали с двери табличку… И думаете, что поменялись со мной местами?

Кровавые губы еще больше скривились, но уже в страшном беззвучном смехе.

Спасский опять вздрогнул и в нерешительности вынул обратно ключ из замка. Он боялся открыть дверь в собственную квартиру, объятый мистическим ужасом. Но замок щелкнул, и дверь открылась сама. Спасский отскочил назад и машинально вскинул руки, заслоняясь от невидимого противника. На пороге стояла жена.

– А вот и Сережа пришел! – воскликнула она неестественно громко, словно призывая кого-то невидимого разделить ее радость. – Сергей, а у нас гость.

– Кто? – выдохнул Спасский, не решаясь зайти в квартиру и глядя на жену полоумными глазами.

– Проходи. Увидишь.

В комнате, в самой глубине уютного семейного гнездышка Спасских, на прикрытом пледом высоком деревянном стуле сидел человек. Он повернул голову и устремил на вошедшего тяжелый, чуть раскосый взгляд.

– Ты? – спросил удивленно Спасский, стараясь избавиться от первоначального испуга.

– Ты будто не рад мне, – ответил гость, вставая.

– Я… Я рад… Я просто не ожидал, – бормотал Спасский, заключенный в короткие объятия визитера. – Что же не предупредил о своем приезде? Мы же только позавчера разговаривали по телефону. И ты ничего не сказал мне…

– А я тогда и не собирался еще… Я принял решение спонтанно. Хотел сделать сюрприз.

– Тебе это удалось… – поежился Спасский.

Ужинали молча втроем, изредка встречаясь глазами и неловко улыбаясь друг другу. Наконец Спасский спросил:

– Ты к нам надолго? На недельку, как в прошлый раз?

Гость, казалось, задумался.

– У меня в принципе только одно дельце в вашем городе. Небольшое, но очень важное.

– И сразу – обратно в Москву?

– Как получится, – неопределенно ответил гость. – Может статься, Сережа, что в Москву я больше не вернусь.

Спасский уставился на него с удивлением и даже с испугом:

– Как – не вернешься? Здесь, что ли, останешься? А Люба? А дочка?

Гость ничего не ответил, вытер салфеткой губы и, шумно отодвинув стул, поднялся из-за стола:

– Спасибо за ужин. Хочу пойти прогуляться. Сергей, составишь мне компанию?

Спасский растерянно взглянул на часы.

– Что, на ночь глядя?

– Да какая там ночь! Детское время. Пойдем-пойдем, не ленись.

Они брели по вечерним улицам Лобнинска, и Спасский мысленно ругал себя за то, что согласился на эту прогулку. «Вернемся теперь далеко за полночь, – раздраженно думал он, – и детектив пропущу по первому каналу! А завтра – на работу ни свет ни заря!» Вспомнив о работе, он расстроился еще больше. «Старикан явно что-то почувствовал. Он так посмотрел на меня! А теперь эти лизоблюды наверняка передадут ему слово в слово, что я тогда наболтал по телефону».

– Кстати, – сказал он громко и с нескрываемой досадой, – а с руководством моим оказалось все в порядке. Поспешил я его хоронить.

– Прекрасно, – отозвался гость и добавил с улыбкой: – Значит, ты его все-таки не угробил? А говорил… – Он вдруг остановился и уже без улыбки спросил негромко, будто даже и не у Спасского: – Может, и Камолов жив?

Спасский вздрогнул, как будто учитель у доски, отругав его за нерешенную задачу, спрашивал грозно: «Может, ты и еще и правила не выучил?»

– Камолов мертв! – выкрикнул он с поспешностью. – Мертвее некуда! Уже полгода в сырой земле лежит!

Гость помолчал, а потом спросил просто:

– Так, говоришь, это ты – его?

Спасский стушевался. С одной стороны, подмывало рассказать кому-нибудь о своем великом и удивительном открытии, с другой стороны – история с ожившим Лобником выглядела большущей ложкой дегтя. «Повременю», – решил он, а вслух сказал:

– Все относительно.

– Разве? – не унимался гость. – А мне казалось, что если один человек убивает другого человека, то он убийца, как ни крути. Без всякой относительности.

– А если он это сделал… не нарочно? Не думая, что убьет. Все равно убийца?

Гость остановился, очень серьезно посмотрел на Спасского и повторил задумчиво, как эхо:

– Не нарочно… Даже не думая… – И закончил твердо: – Все равно убийца!

Они некоторое время шли молча. Гость был погружен в какие-то свои далекие мысли.

– Вот в детективе, продолжение которого ты мне сегодня не дал посмотреть, – нарушил его раздумья Спасский, – все убийцы – порядочные люди! А фильм, надо сказать, очень неглупый, что редкость для сегодняшнего дня. Прошлая серия закончилась тем, что два главных героя подошли к дому, где на третьем этаже их поджидал убийца…

Спасский вдруг остановился и удивленно огляделся по сторонам:

– А куда мы пришли? Я не понял: мы просто гуляем или куда-то идем целенаправленно?

Гость посерьезнел и кивнул на утопающий в зелени и едва различимый в темноте тусклый квадрат подъезда:

– В этом доме, на третьем этаже, в квартире сорок девять, живет человек…

– Ты что, издеваешься? – перебил его Спасский.

– Я совершенно серьезен, Сережа, – ответил гость. – То, что я попрошу тебя сделать, очень важно для меня. Понимаешь? Очень важно.

Спасский не верил своим ушам.

– Ты что, специально затащил меня сюда ночью, чтобы попросить о чем-то?

– Квартира номер сорок девять, – повторил гость. – Ты отдашь ему вот это… – Он достал из бокового кармана сложенный вдвое конверт и протянул Спасскому. – Отдашь и, ничего не говоря, сразу же уходи.

Спасский отступил назад и покачал головой:

– Никуда я не пойду! Что за фокусы?

– Я очень тебя прошу. Очень. Сделай это для меня. В последний раз.

– В какой еще последний раз? Что за таинственность?

– Я уже сказал: это очень важно для меня. Просто отдай конверт – и все.

Спасский в нерешительности повертел в руках сложенную бумажку:

– Здесь что, деньги?

– Иди, Сережа…

И гость, приобняв его за плечи, тихонько подтолкнул к тускнеющему квадрату. Спасский вздохнул и, негромко матерясь, поплелся в подъезд.

Оказавшись в парадном, он остановился и снова повертел конверт в руках. На нем не значилось ни имени, ни даже инициалов. Поколебавшись, Спасский подошел к почтовым ящикам, висевшим в три ряда на стене, поискал глазами дверцу с цифрой 49 и, зачем-то оглянувшись по сторонам, быстро опустил конверт в широкую щель. Выждав для правдоподобия несколько минут, он бодро толкнул входную дверь и выскочил на улицу.

 

ГЛАВА 7

Утром следующего дня в квартире у Лосева раздался телефонный звонок. Звонил Гаев. Он не спеша поинтересовался у Федора, как его самочувствие, а потом сообщил, что не только нашел и рассмотрел все фотографии с места преступления, но и поднял протоколы осмотра, в которых совершенно очевидно значится, что на левой кисти убитого имеется татуировка в виде трех заглавных букв «БОМ» и голубя.

– То есть, – в своей обычной насмешливой манере резюмировал Гаев, – если верить вам, можно предположить, что Камолов воскрес, вылез из могилы и пришел в студию именно в тот момент, когда вы в ней находились. А потом без всяких видимых причин и мотивов решил вас убить.

– Это все, что можно предположить? – растерянно спросил Федор, понимая и сам, что запутывается окончательно.

– Нет, не все, – с удовольствием ответил следователь, как будто заранее ждал, что у него попросят с десяток подобных нелепиц. – Еще вариант: человек, который покушался на вашу жизнь, умышленно сделал себе татуировку точь-в-точь как у покойника. Но тогда он заранее знал, что вы отрежете ему кисть руки в момент нападения, а потом, чтобы вы не забыли ее рассмотреть, хладнокровно пошел к вам домой и положил свой отчлененный орган в вашу ванную комнату.

Федор в отчаянии грохнул кулаком по стене:

– Но ведь мне действительно подбросили эту злосчастную руку!

– А с чего вы вообще взяли, что это кисть того, кто хотел вас убить? Быть может, вы отрезали одну руку, а подбросили вам – другую…

– Но зачем?

– Зачем – подбросили или зачем – другую?

Федор растерялся:

– Вы что, издеваетесь?

– Послушайте меня, Лосев. Помните, я говорил вам, что мы не только не приближаемся к разгадке, а, наоборот, запутываемся все больше и больше? Так вот. У меня сложилось впечатление, что мне умышленно отвели роль в этом театре абсурда. С одной только целью, чтобы я никогда не раскрыл это преступление.

– Вы считаете, – спросил Федор с расстановкой, – что это я вам отвел такую роль?

– Где сейчас эта отрезанная рука? – В голосе следователя хрустнул ледок.

– Она… в студии.

– Где? В фотостудии? Интересно, кто же ее без конца таскает туда-обратно?

– Понимаете, я вчера сразу от вас поехал в студию. И там оставил свой пакет… случайно.

– Скажите, почему вы все-таки не заявили в милицию о покушении, а вместо этого сообщили обо всем мне? И в аккурат на следующий день после того, как я сам вас разыскал.

– Вы… Вы меня в чем-то подозреваете?

– Мой вам совет: не пытайтесь меня убедить, что на вас нападал воскресший Камолов. Знаете почему? Потому что в этом невероятном случае единственный мотив для убийства у Камолова – это месть за то, что вы хотели убить его!

– Вы это серьезно?

– Совершенно. А еще лучше: не пытайтесь меня убедить, что на вас вообще кто-то нападал.

Федор горестно замолчал. Единственный его союзник поворачивался к нему спиной.

– Вот что, – сжалился следователь. – Я вас не подозреваю в убийстве друга. Это – чтобы вы с ума не сходили. Но прошу вас: не играйте больше в пинкертонов, не бегайте по городу с отрезанными конечностями и не выдумывайте сами себе страшилки. Знаете… Поезжайте-ка вы в Николаевск. А лучше – в Склянск. Потому что отец ваш, как я выяснил, находится именно там.

Федор на секунду забыл даже про отрезанную руку.

– Что?! Отец? В Склянске?! Что он там делает?

– Ну этого я, извините, не знаю. Он все-таки ваш отец, а не мой. Думаю, он поменял один провинциальный городок на другой по какой-то весомой причине… Вообще, надо сказать, с этим городом много совпадений. Прямо мистический центр Вселенной. Дело в том, что Камолов за неделю до смерти зачем-то ездил именно в Склянск. Хотя у него там, насколько мне известно, нет ни знакомых, ни родных.

Лосев ошарашенно положил трубку и долго сидел на кровати, ожидая, пока Елена выйдет из ванной. Вчера они все решили. Сегодня Елена напишет заявление об уходе, а он поедет на вокзал и возьмет два билета до Николаевска на один из ближайших дней. Звонок Гаева внес полную сумятицу в уже прояснившиеся было намерения. Федор не представлял, как он теперь объяснит Елене изменения в их планах. Она призналась вчера, что связывает с их скорейшим отъездом все надежды на лучшее.

– Я никогда не была сильным человеком, Федя! Бороться с судьбой – задача не для меня. Бежать! Бежать от опасности, от неизвестности, от воспоминаний! От себя! Это единственное, что я могу. У меня больше нет сил, любимый.

Федор с болью слушал эти признания. В их безысходности была и его вина. Он виноват в том, что не смог защитить и утешить любимого человека, что не стал для Елены единственной опорой и надеждой. Виноват в том, наконец, что из серого цвета, вопреки всем учебникам, вычленил черный, заслонивший собой все прочие оттенки и полутона.

Она сушила волосы феном, когда он подошел сзади и обнял ее за плечи:

– Нам надо повременить с Николаевском, родная.

Елена выключила фен и в испуге повернулась:

– Что ты сказал? Мы никуда не едем?

– Понимаешь, – Федор запнулся, – сейчас звонил следователь. Он сказал, что отец… что отца нет в Николаевске. Он зачем-то уехал в другой город.

Елена облегченно опустила плечи:

– Ах вон что… Значит, мы едем в другой город?

– Да. Наверно… Возможно, потребуется поехать в другой город. В Склянск.

Елена вздрогнула, и об пол звонко стукнулась щетка для волос. Федор поспешно поднял ее.

– Отец в Склянске. Я не знаю, зачем он уехал и почему уехал именно туда, но я знаю точно, что окончательно втянут в немыслимый водоворот странных событий, которые должны найти свое разрешение в Склянске. В этом, как выразился следователь, мистическом центре Вселенной.

Елена оттолкнула поданную щетку и бросила фен на кровать. В ее глазах отразилась на миг бессильная попытка бороться с обреченностью.

– Я не поеду в Склянск! Я ни за что не вернусь туда!

Она упала на колени перед кроватью и ткнулась лицом в подушку.

– Боже! Ну почему так неумолимо безжалостна жизнь? Почему у человека нет ни малейшей возможности исправить ее, изменить, сделать ее хотя бы немного… другой?

Федор опустился на пол рядом с ней.

– Я очень виноват перед тобой, любимая. Прости, что был не в силах сделать твою жизнь лучше. Но дай мне попытку. Я не могу просто бежать. Мне нужно вытащить нас всех из водоворота. Я чувствую ответственность за тебя, за отца, за вашу жизнь, за ваше спокойствие!

– Я не вернусь в Склянск!

Федор не знал, как ее успокоить.

– Ну хорошо, хорошо… Я съезжу туда один. Только для того, чтобы разыскать отца, образумить его и вернуть. А заодно понять, что же все-таки происходит с нами. Но сначала мне просто необходимо закончить одно дело здесь… – Он гладил Елену по голове, повторяя: – А потом мы сразу уедем. Все вместе. Скоро. Очень скоро. И жизнь будет совсем другой. Вот увидишь. Мы вдоволь наелись черными комками из серой каши. Теперь все, что останется в нашей тарелке, – белое. Вот увидишь. Я обещаю тебе: все будет по-другому. Ты верь мне, девочка.

Гаев в третий раз за сегодняшнее утро перекладывал с места на место стопки бумаг на своем рабочем столе. После звонка Лосеву он почувствовал некоторое облегчение. Теперь никому уже не удастся наворотить горы путаной мистической шелухи на месте уже похороненного уголовного дела. Он завтра же доложит начальству о новых безрезультатных попытках расследования, приложит вчерашний допрос шизофреника Лобника, который убежден, что Камолов сам искромсал себя ножом, и умоет руки. Начальство само решит, что делать дальше. Возможно, дело передадут другому следователю, а скорее всего его просто опять положат в стол. До той поры, пока о нем не вспомнят журналисты, а вслед за ними и областное руководство.

– План у меня в норме, – утешал себя Гаев, – показатели не порчу. Так что горите вы жарким пламенем, Лосевы – Лобники!

Он сдвинул бумаги на край стола и тряхнул головой – ему нужно было сосредоточиться на сегодняшнем допросе по делу о разбойном нападении на кассира завода оргсинтеза. Вот здесь точно вздуют, если он протянет со сроками. Сегодня Гаев предъявит обвинение подозреваемому и допросит его повторно – уже в новом качестве.

Он взглянул на электронные часы, висевшие над портретом Пушкина, включил чайник и достал из шкафчика банку растворимого кофе. Всякий раз, когда Гаев бросал взгляд на портрет поэта, он вспоминал остроты коллег: «Мы знаем, почему у тебя Пушкин в кабинете висит! Он же первым сказал: “ДУШИ прекрасные порывы!”»

Следователь опять усмехнулся.

В дверь постучали, и в кабинет протиснулся странный субъект:

– Разрешите?

– Вы ко мне? – недружелюбно поинтересовался Гаев, насыпая кофе в кружку с надписью «Андрей».

– Вы Гаев? – Посетитель, не дожидаясь ответа, подошел вплотную к столу и поставил на него пакет.

Следователь вздрогнул и рассыпал кофе: пакет был точь-в-точь как тот, что еще совсем недавно выкладывал перед ним на столе Лосев.

– Что это? – спросил Гаев, не отводя глаз от пакета.

Посетитель откашлялся и сказал твердо:

– Вещи.

– Какие вещи?

– Мои вещи. Все самое необходимое.

Гаев перевел взгляд на своего странного гостя. На вид ему еще не было тридцати, но глубокие морщины вдоль носа и жилистые, огрубевшие руки выдавали, что первое впечатление может быть ошибочным. Зачесанные назад жидкие светлые волосы открывали широкий лоб с большими залысинами. Из-под едва заметных редких бровей на следователя тяжело смотрели раскосые глаза.

Не дожидаясь приглашения, посетитель сел и, выложив перед собой руки на столе, произнес спокойно:

– Я пришел написать явку с повинной.

Гаев тоже сел и, чуть помедлив, не говоря ни слова, придвинул к незнакомцу лист бумаги и ручку:

– Пишите.

Посетитель охотно взял ручку, наклонился над бумагой и через секунду опять выпрямился:

– А с чего начинать?

– А в чем вы хотите признаться?

– В убийстве Виктора Камолова, – сказал гость и добавил: – В январе этого года.

Гаев не поверил своим ушам. Его мало чем можно было удивить, но от такого совпадения он раскрыл рот.

– Вы… убили Камолова?

– Да, – подтвердил посетитель. – Я не могу больше жить с этой тяжестью. Кроме того, я почувствовал, что из-за этого убийства могут пострадать невинные люди.

– Благородно, – оценил Гаев с усмешкой.

Он уже взял себя в руки и теперь быстро соображал, что делать дальше. «Еще один ненормальный?» – думал он, изучающе глядя в раскосые глаза незнакомца.

– Пишите, – Гаев положил перед ним еще несколько листов, – пишите подробно обо всем: о мотивах, о том, с чего начиналось и чем закончилось. И максимально подробно о том, как это произошло. Садитесь вон за тот стол. Там вам будет удобнее.

Посетитель кивнул, пересел за другой стол к самому окну и, подумав с полминуты, принялся писать.

– С чего начиналось… – повторил он и вздохнул. – У меня нет другого выхода.

– У меня нет другого выхода, – убеждал себя Федор, возвращаясь с работы домой. – Все встанет на свои места. Все прояснится. И жизнь изменится. Она должна измениться. Человек не может всю жизнь чувствовать себя несчастным.

Вечером он вел себя беззаботно и даже пытался шутить. Елена молчала. Она словно ушла в себя после утреннего разговора. Казалось, что надежда, которая теплилась в ней все эти дни, угасла и сорвалась в обреченность. «“Все возвращается на круги своя”, “От судьбы не уйти” – эти избитые фразы звучали сейчас в ней, будто наполненные новым содержанием. – Жизнь все равно построится так, как ей предписано построиться. Ее нельзя изменить, от нее нельзя убежать или спрятаться. Мы можем только пробовать и начинать сначала. А потом опять и опять удивляться, что финал все равно такой, о котором мы догадывались, но который все время пытались отодвинуть или изменить».

Напрасно Лосев старался развеселить ее и приободрить. Она заснула, даже не поужинав, свернувшись клубком на кровати и подоткнув одеяло со всех сторон.

В половине третьего ночи Федор осторожно встал и, стараясь не шуметь, быстро оделся. Он кинул взгляд на спящую Елену и прошептал с нежностью и пронзительной решимостью:

– Все будет хорошо, любимая… Вот увидишь.

На улице он завернул к дворницкой подсобке, ключи от которой еще днем выпросил у Фариса – местного трудяги-дворника. Если бы кто-нибудь в этот поздний час выглянул в окно, то был бы немало удивлен странными ночными приготовлениями возле дворницкой конуры. Федор выкатил из подсобки велосипед, аккуратно прислонил его к стене, затем опять юркнул в каморку и появился с лопатой и еще каким-то шанцевым инструментом. Расстелив на земле брезентовый мешок, Лосев сложил и тщательно завернул в него инвентарь, потом пристроил свою ношу на багажнике велосипеда и неспешно тронулся на нем в черную неизвестность ночного города.

Он проезжал мимо витрин магазинов, светящихся в зазывном подобострастии, мимо спящих жилых домов, мимо укоризненно нависающего в темноте здания театра.

В зыбкой тишине проплывали ровные искусственные зубы коммерческих ларьков, забытые ошейники цветочных клумб, пятнистые вереницы городских афиш.

Лосев миновал потрескивающую глыбу троллейбусного депо и долго колесил вдоль длиннющего, мелькающего белыми спицами забора целлюлозно-бумажного комбината. Очень скоро он выехал из города, съехал с трассы и запетлял по проселочной дороге, скупо подсвеченной редкими фонарями.

Еще через полчаса Федор уверенно миновал ворота старого лобнинского кладбища и некоторое время бесшумно ехал вдоль пустынного погоста.

Кладбище это действительно считалось древним. Здесь сохранились могилы и гробницы с датами позапрошлого века. Но лобнинцы и по сей день хоронили здесь своих близких. Любой зашедший сюда днем мог бы с грустью убедиться, прохаживаясь среди могил, как много людей умирает в совсем еще молодом возрасте.

Тихие погосты, наверно, существуют еще и для того, чтобы напоминать живущим о суетности и скоротечности жизни. Всяк ропщущий на судьбу устыдится здесь своей неблагодарности. Вот совсем свежая могилка. На ней даты. Сколько же ему было? Тридцать два. Совсем молодой. Вот еще надгробие. Какое красивое лицо. Девяносто восемь минус семьдесят пять… Двадцать три года! Она только жить начинала…

За последние четверть века кладбище расширилось до неузнаваемости. Его границы переносили трижды. Здесь хоронили умерших от радиации ликвидаторов Чернобыльской аварии, на глазах выросла аллея с захоронениями погибших «афганцев». Позже к ней прибавились могилы убитых в первую чеченскую кампанию. На отдельном участке покоились криминальные авторитеты и примкнувшие к ним участники многочисленных бандитских разборок. В другом конце кладбища не успевали рыть могилы застреленным и взорванным коммерсантам. Здесь же погребали и самоубийц: пенсионера, облившего себя бензином на центральной площади Лобнинска в знак протеста против нищенской пенсии; женщину, выбросившуюся из окна, когда ее выселяли из квартиры за неуплату; школьника, шагнувшего под поезд из-за насмешек «упакованных» сверстников. Когда в Лобнинске смертница взорвала рейсовый автобус, здесь появилось сразу двадцать могил.

Кладбище росло, год от года становясь все более скорбным и молчаливым. Все кладбища на свете именно потому тихие, что каждый день слышат громкие, безутешные рыдания и стенания.

С одной из самых древних могил лобнинского погоста связана история, о которой долго судачил весь город.

Это была усыпальница графини Сперанской. Под мрачными каменными сводами покоилось тело жестокой и своенравной старухи. Она скончалась перед самой революцией, и по всему уезду ползли слухи, что графиня оставила после себя несметные сокровища. В двадцатом году искатели кладов с комсомольскими значками перерыли весь ее дом от стенки до стенки, простукали перекрытия, обшарили подвалы и погреба. Наведывались они и к фамильной усыпальнице. Но величественная гробница не выдала своей тайны. Комсомольцы довольствовались тем, что уволокли с могилы тяжеленный бронзовый крест.

Через какое-то время по разнарядке из центра прибыло партийное руководство с заданием закрыть действующую по настоящее время церковь на территории лобнинского кладбища, а также торжественно снять с нее позолоченные кресты и колокол. Первых же добровольцев, пришедших на кладбище для выполнения указаний партии, нашли в тот же день мертвыми, лежащими под старым дубом с открытыми от ужаса глазами. Вторую группу, куда вошли и две девушки в красных косынках, постигла та же участь. Комсомольцев кто-то свалил в свежую яму, вырытую под фундамент памятника Кларе Цеткин. И, как в предыдущий раз, у всех мертвых молодых людей были широко раскрыты глаза.

Никто не мог дать вразумительного объяснения этим загадочным смертям. Партийное руководство теребили из центра, выражая явное недовольство медлительностью. Но в третий раз добровольцев идти на кладбище не нашлось. Даже самых смелых ленинцев обуял суеверный ужас.

Тогда начальнику лобнинского ГПУ пришла в голову гениальная и простая мысль. Он выписал себе на подмогу из центра целый грузовик красноармейцев с винтовками, чтобы назавтра привести к церкви под конвоем прихожан и заставить их под страхом расстрела снимать кресты и колокол.

– Вот увидите, – убеждал он кого-то по телефону, – все пройдет как по маслу. Как говорил Александр Македонский, рушить надо руками тех, кто строил.

Тот, с кем начальник ГПУ разговаривал по телефону, хоть и сомневался, что Македонский такое говорил, все же дал «добро» на операцию.

Ночью, накануне запланированного насилия, в дом начальника постучали.

– Кто там? – прохрипел он спросонья. – Кого черти носят?

– Кого они носят и прибирают – в доме, а не снаружи, – ответил женский голос. – Отвори!

Утром на площади собрался отряд красноармейцев, три местных милиционера и секретарь партийной ячейки. Ждали начальника ГПУ. Он опаздывал уже на два часа.

Когда стало понятно, что операцию придется переносить на другой день, догадались отправиться за начальником. Его нашли дома, в старом дубовом комоде. Он был белый, как исподняя рубашка, дрожал и быстро-быстро бормотал что-то несвязное, захлебываясь слюнями. Оправившись от шока, пришедшие с соблюдением строжайшей секретности переправили начальника в больницу.

Предосторожность не помогла – через час весь город гудел:

– Слышали, а этот-то из политуправления, говорят, тронулся?

– Так и есть. Его с полдня в психическую увезли. Говорят, молитвы читает.

– Не… Он к товарищу Свердлову на прием просится.

Следующим утром начальника навестил в больнице тот самый, что разговаривал с ним второго дня по телефону. Он долго и терпеливо убеждал больного, что сейчас не время хворать, когда враги революции не дремлют.

– Я видел! – страшным голосом кричал уже бывший начальник ГПУ. – Я видел эту врагиню! Она не дремлет никогда! Даже в могиле! – Он схватил пришедшего за отворот кожаного пальто и зашептал жарко: – Мою революционную совесть купить хотела! На-кось! Выкуси! – И больной поднес к лицу товарища слюнявый кукиш.

Сбивчивый рассказ начальника о событиях той страшной ночи визитер выслушал тем не менее очень внимательно. Со слов больного выходило, что к нему домой под утро пришла сама графиня Сперанская – в черном атласном платье. Она сказала, что готова отдать ему все свои фамильные драгоценности в обмен на клятву никогда не трогать церковь на кладбище.

– Нарушишь клятву, – сказала она, – и ты, и дети твои прокляты будут! – И старуха протянула начальнику карту, на которой было обозначено место, где якобы сокрыты сокровища.

Товарищ в кожаном пальто вышел из больницы и сочувственно бросил ожидавшим его у входа:

– Безнадежен…

Через пять дней к месту, обозначенному на карте, приехала машина. Полдюжины красноармейцев вгрызались лопатами в мерзлую землю. Не прошло и часа, как на свет извлекли ящик. Вскрыли и замерли: старухины драгоценности! Чудеса, да и только!

Сокровища отправили в Москву – по описи. Там сверили каждую сережку, каждую цепочку со списком фамильных ценностей Сперанских, составленным когда-то семейным ювелиром. Быстро выяснили, что отсутствует старинная брошь с бриллиантами. В Лобнинске повыдергивали на допросы всех, кто выкапывал ящик. Троих арестовали. Каждый из них по отдельности признался, что это он похитил драгоценность. Но успели расстрелять только одного, когда неожиданно выяснилось, что старую графиню хоронили с этой брошью. Она была приколота под воротничком черного атласного платья, в котором старуху положили в гроб. На этом дело закрыли, и с тех пор о графине и ее сокровищах никто не вспоминал.

Церковь разорили, а на кладбище возвели трехметровый монумент Клары Цеткин.

Не вспоминали больше и о бывшем начальнике ГПУ. Он провел шесть лет в психиатрической лечебнице, был выписан как «пошедший на поправку», а на второй день скоропостижно скончался от инфаркта дома, в старом дубовом комоде.

Однако спустя семь десятков лет его правнук заставил лобнинцев вспомнить и о тех давних мистических событиях, и о сокровищах графини Сперанской.

Потомок полоумного гэпэушника в начале девяностых стал вице-мэром Лобнинска. Он делал прямо противоположное тому, за что боролся его прадед, – осуществлял приватизацию государственной собственности. К концу девяностых он уже кроил и распределял городскую землю под «пятна застройки» (термин, напугавший тогда профессора Лобника). Должность обязывала его ходить под тучей уголовных статей, и он готовился к отбытию в США, не дожидаясь, пока завистники и конкуренты прольют на него эту тучу грозовым ливнем.

За несколько дней до отбытия, ночью, в дверь его квартиры позвонили.

– Кто там? – хрипло спросил сонный правнук. – Кого черти носят?

– Кого носят – тот в доме, а не снаружи! Отвори!

На следующее утро вице-мэра обнаружили в массивном платяном шкафу. Он был бледен, как шелковая пижама, дрожал и бормотал, захлебываясь слюнями:

– Графиня! Она приходила ко мне! Я выталкивал ее обратно, но она сильная! Я толкал ее в грудь, а она как каменная! Она сказала мне: «Верни наворованное у людей!»

Через три часа, в полдень, правнук начальника ГПУ умер в городской клинике сердечной хирургии. Когда наконец разжали его окостеневшую ладонь, то обнаружили в ней брошь невиданной красоты с куском черной атласной материи.

Об этом происшествии наперебой рассказывали все лобнинские газеты, перемежая повествование жуткими экскурсами в историю семидесятилетней давности. Первые полосы изданий чернели заголовками: «СТАРУХА БАСКЕРВИЛЕЙ», «ВИЦЕ-МЭР РАСПЛАТИЛСЯ ЗА ПРАДЕДА», «ПОСЛЕДНИЙ ИЗ ПРОКЛЯТОГО ГРАФИНЕЙ РОДА».

Лобнинцы читали и качали головами:

– Обычная бандитская разборка. Морочат голову мистикой всякой.

– Ох, не скажите. Про спятившего гэпэушника и про сокровища мы еще в детстве слышали…

– А вы верите всему услышанному?

– После того что случилось, приходится верить в невероятное!

– Тебе придется поверить в невероятное! – отчетливо прозвучало в ушах у Федора, и он сбавил ход, прислушиваясь.

Но гнетущую тишину старого лобнинского кладбища нарушало только мягкое шуршание колес и глухое позвякивание инструмента на багажнике.

Метров через сто Лосев спешился, оставил велосипед возле угрюмой туи, взвалил на плечо свой брезентовый сверток и углубился в мрачное сплетение надгробий и крестов. Он осторожно ступал среди могил, время от времени останавливался и, подсвечивая себе карманным фонариком, сверялся с бумажкой, которую зажимал между мизинцем и безымянным пальцем руки. Федор что-то шептал, напряженно всматривался в темноту и продолжал двигаться в глубь погоста.

Через некоторое время он убедился, что, хотя на кладбище не было ни единого фонаря, вся окрестность фосфоресцировала жутким холодным свечением. Земля словно возвращала в сырую безмятежность воздуха тяжелый, подслеповатый свет, впитанный за день.

Федор все-таки заблудился. Он несколько раз возвращался, сворачивал в другую сторону, опять шел вдоль частокола надгробий, согнувшись и всматриваясь в имена. Наконец свет фонарика шершаво скользнул по плите и выхватил из темноты фамилию «Камолов».

Федор остановился перед небольшим надгробием, возведенным здесь заботливой и скорбящей рукой Вассы Федоровны, и сбросил на землю инструмент. Неровный желтоватый круг света прилип к знакомому, чуть насмешливому лицу. Виктор смотрел с мраморной плиты прямо в глаза Федору, и тому показалось, что черные губы дрогнули в презрительной улыбке: «Пришел?»

Федор замер: то ли фонарик дрогнул в его руке, то ли в самом деле Камолов шевельнулся на черном гладком надгробии, и Лосев услышал странный шорох за могилой. Он напряженно прислушался. Но больше ничто не нарушало зловещую тяжелую тишину. Федор медленно присел и стал осторожно нащупывать брезентовый сверток у себя под ногами. Вдруг шорох повторился. На этот раз – с пугающей отчетливостью. Лосев резко перевел свет фонаря вправо и вздрогнул: ему почудилось, что умирающий желтый луч выхватил из темноты другое лицо. С бакенбардами и безобразными линзами вместо глаз. Но лицо мгновенно растворилось в вязкой черноте, а вместо него в свете нечетко и угловато вздрогнули края ближайших надгробий.

– Кто здесь?! – Федор вскинул лопату, как штык, и отступил на полшага.

Вязкий могильный холод ударил в лицо, отраженный звуком его голоса.

– Не бойтесь, прошу вас, – услышал Лосев из темноты, и на крохотное пятно земли перед плитой выступил человек. Он загораживал лицо от света фонаря, но Федор разглядел в нем того самого типа с продолговатым лицом, которого он упустил в парке и которого потом узнал на фотографии рядом с Камоловым. – Я знал, что вы придете сюда, – сказал человек, продолжая отворачиваться от света. – Я правильно просчитал ваши действия, Федор.

– Кто вы? – спросил Лосев, не опуская лопаты. – Откуда вы знаете мое имя и почему следите за моей невестой? Говорите коротко и правду, потому что еще мгновение, и я размозжу вам голову!

– Опустите лопату, Федор, – попросил незнакомец, – и не светите мне в лицо. Вы решительный человек. Но вы ведь еще и неглупый человек, правда? Я тот, кто вам нужен. Я тот, кто хочет предостеречь вас и помочь вам. С тем, чтобы вы помогли мне.

Лосев и не думал опускать лопату. Он лишь выключил фонарик. Ночное фосфоресцирование позволяло ему видеть всю фигуру незнакомца.

– Моя фамилия Лобник, – продолжал тот. – Профессор Лобник. Я физик. Уже много лет занимаюсь оптической модуляцией.

– Зачем вы следите за нами?

– Федор, вам угрожает опасность. И вашей невесте тоже. Это уже не новость для вас после всех событий минувшей недели. Вчера я беседовал со следователем, и он очень скупо, но рассказал мне о том, что с вами приключилось. Разница в том, что он не верит ни одному вашему слову, а я – напротив – знаю, что все так и было.

– Знаете? – переспросил Лосев.

– Да, знаю. Так и должно было случиться. К этому все шло. Я просто не мог, не успел вас предупредить. А теперь хочу успеть. Я пришел помочь вам понять, что происходит. И взамен собираюсь попросить помощи у вас.

Федор недоверчиво прищурился, отклонился назад, и лопата в его руках прочертила в темноте робкий треугольник.

– Чем вы можете мне помочь?! Вы знаете, кто пытался меня убить?

– Да, знаю. Напрасно вы пришли искать убийцу сюда. Вы изроете, оскверните могилу, а к разгадке не приблизитесь ни на йоту. Наоборот, еще больше запутаетесь. А между тем тот, кто здесь похоронен, полагаю, погиб от той же руки, что пыталась убить и вас и что была потом отсечена тесаком для фотобумаги.

– Может, вы знаете и того, кто подбросил мне эту руку в ванную комнату?

– Со временем мы разберемся и в этом. А пока прошу вас, опустите лопату.

Федор еще некоторое время постоял в нерешительности, а потом медленно опустил свое оружие.

– А кто же здесь похоронен? – Он перевел взгляд на плиту, с которой, уже невидимое глазу, продолжало на него смотреть насмешливое лицо.

– Вы же умеете читать. Там все написано.

– Там написано: «Виктор Камолов», – сказал Лосев, чувствуя, что начинает опять путаться в мыслях.

– Это имя того, кто здесь погребен, – подтвердил странный профессор. – Виктор Камолов. Ваш приятель и мой ученик.

– Я никогда не слышал, чтобы Виктор увлекался физикой, – пробормотал Федор.

– Не физикой как таковой, а оптической модуляцией, – поправил его профессор и добавил уверенно: – Очень увлекался. Был одержим. Поэтому и стал фотографом. Фотохудожником. Фотосозидателем, если хотите.

– Допустим, – сказал Федор. – А кто же тогда убийца? Кто он, с такой же, как у Виктора, татуировкой на руке?

– Он же и убийца.

– Не понял… – Лосев напрягся, ожидая расшифровки этого парадокса.

– Федор, мне нужно многое вам рассказать, чтобы вы поняли. Убийца Виктора – сам Виктор. Как бы вам объяснить… Их было двое.

Лосев опять вскинул лопату.

– Вы пришли сюда ночью, чтобы рассказать мне, что было двое Камоловых? Что у Виктора был… брат– близнец?

– Скорее – двойник. Репродукция. Альтер эго…

При слове «репродукция» Лосев вздрогнул. «ИГРА С НЕБОМ. КТО СИЛЬНЕЕ. ВЕЛИЧИЕ – В КОПИЯХ, – вспомнил он. – (Я спросил у этой дуры: „А почему в копиях? Я репродукции, что ли, буду делать?“ „А она говорит: „Да“)“.

– Послушайте, Федор, – профессор вздохнул, – я знаю, что это звучит дико и невероятно. Особенно здесь – на погосте, ночью. Я прошу вас: найдите завтра время и приезжайте пораньше ко мне в лабораторию. Нет… лучше – домой. Я живу на улице Конюшкова в красном угловом доме. Приезжайте после обеда. Сможете? Я вам все обстоятельно расскажу. Поверьте, это столь же важно, сколь и невероятно. Это важно для вас, Федор. И для меня…

 

ГЛАВА 8

Федор был не на шутку встревожен ночным разговором. Как ни странно, но кладбищенская встреча не удивила его. Он вдруг поймал себя на мысли, что был готов к чему-то подобному. Он с удовлетворением признавался себе, что мистический ужас постепенно уступает место холодной сосредоточенности. Еще более странным оказалось, что Лосев без колебаний поверил в фантастическое заявление профессора. Он уже не пытался задавать себе никаких вопросов, потому что понял, что никогда не найдет на них ответы самостоятельно.

Федор уже не мог вспомнить, когда вдруг почувствовал, что ответы на эти вопросы лежат в совершенно иной плоскости – за границами его сознания или логичного рассуждения. Но он почувствовал это. И теперь был ведом только своей интуицией, чутьем, внутренним голосом. А голос этот подсказывал: все происходящее важно не потому, что оно необычно и таинственно, а потому что таит ОПАСНОСТЬ. Опасность, о существовании которой он знал, которая дышала ежедневно ему в затылок и о которой его опять предупреждают. Опасность, которая грозит не только ему, но – что самое невероятное и печальное – Елене. Лосев уже и так многое от нее скрыл, пытаясь уберечь от волнений.

О своей кладбищенской встрече он тем более промолчал, несмотря на то что Елена с удивлением обнаружила в коридоре его измазанную в глине обувь.

– Ты куда-то ходил, Федя?

– Я… я гулял, – ответил он, поспешно выхватывая у нее из рук свои грязные туфли.

– Ночью?

– Да. Мне нужно было сосредоточиться. Все обдумать.

Елена внимательно посмотрела на него:

– Ну и как, сосредоточился?

– Я уже близок к этому. Все идет к развязке, Леночка. Скоро мы станем свободными от кошмаров. Я же обещал тебе: жизнь будет совсем другой.

– Да, – сказала она в унисон, но с каким-то особым значением. – Другой.

Елена уже собралась выходить, как вдруг заметила, что Федор приготовился идти с ней вместе.

– Ты и на работу меня проводишь сегодня? – спросила она, разыгрывая лукавое удивление.

– Да, – без тени улыбки ответил Лосев. – В твои последние рабочие дни перед нашим отъездом я не хочу отпускать тебя ни на шаг.

– Только в рабочие дни? – опять улыбнулась она.

Федор вместо ответа чмокнул ее в висок.

«Вот теперь все откроется, – думал он, держась за поручень в автобусе и заслоняя собой Елену от всех на свете. – Все встанет на свои места. Мрак зловещей таинственности рассеется, и мы уедем к отцу. Теперь уже – навсегда».

Лосев поймал себя на мысли, что всерьез связывает сегодняшнюю встречу с надеждой на то, что весь ужас минувших дней вдруг растворится, исчезнет, словно и не было его.

Они вышли из автобуса, свернули за угол, за которым через улицу уже виднелась крыша двухэтажного особнячка, как вдруг сквозь утреннюю многолюдность проснувшейся улицы их ушей коснулось радостно-удивленное «Лена! Ленка?!».

К Елене со всех ног спешила пышногрудая шатенка, которая, видимо, собиралась садиться в автобус, но внезапно передумала. Было видно, что неожиданность и невероятность встречи буквально ошеломили ее. Она захлебывалась словами и возбужденно жестикулировала:

– Ленка! Звездочка моя ясная! Я глазам не поверила! Думаю: ты или не ты? Не может быть, чтобы это была ты! Ты – здесь?! Ленка! Ты – здесь?! Откуда? Как?

Только сейчас девушка заметила Федора и кокетливо кивнула ему в приветствии, которое обычно ожидает немедленного представления. Лосев увидел, что Елена ошарашена встречей не меньше, чем ее неизвестно откуда взявшаяся знакомая. Она застыла в некотором изумлении и даже испуге и не проронила ни слова. Незнакомка, не дожидаясь, пока будет представлена обескураженной подругой своему спутнику, протянула Лосеву сложенную трубочкой ладошку с длинными пальцами:

– Вика. Школьная подруга Лены. – Она кокетливо улыбнулась, задерживая взгляд на Федоре, и опять повернулась к Елене: – Ленка! С ума сойти! А я только сегодня из Склянска! Вчера видела твоих. Ну хоть бы сказали, хоть бы намекнули, что ты в Лобнинске!

Молчание Елены, которое походило уже даже не на растерянность, а на шок, нарушил Федор.

– Простите… Вика. Кого вы видели вчера в Склянске?

Девушка была еще по инерции радостно возбуждена, но, будто споткнувшись о каменное лицо Елены, стала в замешательстве замедлять слова:

– Ну… ее, Ленкиных… Маму там… Веронику… Вчера встретила на рынке. Говорю: как, мол, Ленка? Целый год ее не видела, хоть и в одном городке живем… от дома до дома доплюнуть можно… А они: нормально, мол, все хорошо… Туда-сюда… Вот.

Школьная подруга наконец озадаченно умолкла и вопросительно уставилась на Лосева.

Елена вдруг резко развернулась и быстрыми шагами направилась в сторону офиса.

Федор бросился ее догонять, на ходу буркнув «извините» совершенно опешившей подруге.

Какое-то время он торопливо вышагивал рядом с Еленой, не решаясь ни о чем ее спросить. У самых дверей особнячка он преградил ей путь и, неловко подбирая слова, выдавил из себя:

– Ты… ты не хочешь мне рассказать?

Елена молча сделала попытку пройти в офис. Лосев умоляюще схватил ее руку:

– Леночка! Я ведь никогда не спрашивал… Я и сейчас не спрашиваю… Я думал… Ты говорила мне об одном несчастье… А у тебя, наверно, другое несчастье? У тебя что-то… – И Федор замолчал, не в силах найти правильные слова.

– У нас накопилось много тайн друг от друга, – произнесла Елена, не глядя на Лосева.

– У меня нет от тебя тайн, – сказал Федор и осекся, вспомнив о предстоящей встрече с профессором. – Не тайны вовсе… А так… временно, пока все не встанет на свои места. Во благо, Лена…

– И у меня – во благо, – отчеканила она. – Пока не встанет все на свои места.

Лосев взял ее ладонь в свою.

– Это очень больно, Леночка?

Она кивнула, не поднимая головы. Федор прижал ее руку к себе.

– Ты мне когда-нибудь расскажешь? Когда сочтешь нужным.

Елена подняла на него глаза, и Лосев увидел в них что-то новое, незнакомое. Он еще не мог дать название этому новому. Это была не злость и не холодность. Скорее – решимость. Она была сродни тем волевым качествам, которые удивляли и восхищали Федора в любимой женщине. А сейчас – напугали.

Елена мягко убрала руку Лосева и шагнула в офис.

Улицу Конюшкова, на которой жил профессор, называли в Лобнинске «бульваром звезд». Здесь было несколько домов так называемой улучшенной планировки, куда заселяли работников обкома и горкома партии, генералов, членов Союза композиторов, профессоров и начальников главков. Со временем в городе появились гораздо более современные и «элитные» дома и коттеджи, в которых проживали «звезды» новой эпохи, но «бульваром звезд» по привычке называли только улицу Конюшкова.

Еще пятнадцать лет назад она носила имя Грибоедова. Неизвестно, чем провинился русский драматург перед демократической «элитой» начала девяностых, но улице дали название, которое она носила до конца пятидесятых годов. Логика новых градоначальников была либерально проста: всем улицам необходимо вернуть прежние названия. Если коммунисты зачем-то переименовали Конюшкова в Грибоедова, значит, Конюшков – достойный человек.

На всякий случай подняли архивы. «Алексей Конюшков , – значилось в них, – командовал ротой в войне с немецко-фашистскими захватчиками. Геройски погиб в 1942 году в боях за Лобнинск» . Проверили, не был ли он до войны незаконно репрессирован. Тогда можно было бы даже мемориальную табличку повесить. С досадой обнаружили, что не был.

Алексей Конюшков действительно никогда не сидел в сталинских лагерях, хотя знал о них не понаслышке. Он работал в системе исполнения наказаний… полномочным исполнителем. Проще говоря, двадцатилетний Конюшков приводил приговоры в исполнение. А еще проще – он был обыкновенным палачом.

На молодого человека сразу обратили внимание. Его отличал неуемный, творческий энтузиазм в выполнении рутинной и не совсем чистой работы. Уже через полгода он издал специальную брошюрку для коллег «Как правильно приводить приговор в исполнение». Руководство для палачей типография НКВД отпечатала небольшим тиражом для «внутреннего пользования», но книжица сразу стала бестселлером не только у синих фуражек, и ее автор прославился.

Среди прочих брошюра содержала и такие пассажи: «Когда пуля попадает в затылок, то много крови и мозгов. Плюс только один: у объекта сразу подкашиваются ноги и у него не деревенеют конечности. Смерть моментальная и почти безболезненная. На самом деле упомянутого эффекта можно достичь путем точного выстрела в место чуть ниже макушки. Тогда крови гораздо меньше и мозги не вытекают… Целясь, представляйте, что вы хотите дать объекту подзатыльник. Тогда попадете точно в нужное место…»

В сорок первом году Конюшкова вызвали к высокому начальству, прибывшему из Москвы в Свердловск с особым секретным заданием. О талантливом исполнителе уже были наслышаны. Характеристика свердловчанина коммуниста Конюшкова не вызывала сомнений в его профпригодности. Затылочных дел мастеру присвоили внеочередное звание майора и поручили щекотливое дело: укомплектовать штрафную роту, собранную из «подрасстрельных».

– Среди приговоренных к исключительной мере, – вежливо объясняли Конюшкову, – не все годятся для такой важной миссии. Политические отпадают сразу. Набирать роту следует только из уголовников. С каждым кандидатом вам необходимо поработать отдельно. Составить психологический портрет «штрафника», понять, чего от него можно ждать. Физические данные также имеют большое значение. Учтите, что именно вам, товарищ Конюшков, предстоит командовать новым подразделением.

И майор рьяно взялся за дело.

Он смутно представлял себе, какую «миссию» придется выполнять штрафной роте под его командованием, поэтому, наряду с политическими, отмел в сторону и расхитителей социалистической собственности. Конюшков «работал» только с убийцами и осужденными за разбой.

За каких-то два месяца он сколотил разношерстную «бригаду», численностью не больше взвода, но по свирепости и решимости не уступавшую целой роте.

Бригада Конюшкова приняла свой первый и последний бой под Лобнинском, близ села Стволовое. Штрафники получили приказ встретить отряд карателей, направлявшийся в село. Бой был недолгим. Необученную и плохо вооруженную бригаду смертников уничтожили быстро. Эксперимент провалился. Но не сбылись и опасения начальства – никто из уголовников не покинул поля боя. Вся «свирепая бригада» пыталась драться до последнего. За исключением ее командира майора Конюшкова. Он отсиделся в Стволовом у женщины по имени Аксинья, а потом огородами убрался восвояси.

Каратели почему-то не тронули село. Аксинья осталась жива и очень скоро давала показания в особом отделе дивизии «о действиях гражданина Конюшкова во время боя».

Майора очень быстро расстреляли. По всем правилам. Чуть ниже макушки.

Говаривали, что где-то в московском кабинете кто-то очень начальственный, узнав об этом, сказал:

– Палач никогда не стал бы героем… А его жертвы – стали.

Погибших близ села Стволовое солдат во всех официальных сводках называли «рота под командованием майора Конюшкова». Разобрались, кто герой, а кто – нет, только в конце пятидесятых. И улицу переименовали. Она стала улицей Грибоедова. На целых тридцать лет…

Федор едва дождался назначенного времени встречи с профессором. Он приехал на улицу Конюшкова на сорок минут раньше, быстро нашел нужный дом и еще долго бродил из конца в конец двора, нервно озираясь и время от времени поглядывая на часы. Он ждал этой встречи, наверно, больше, чем сам профессор, который уговаривал его прийти.

Когда стрелка скользнула в нужное положение, Федор уже стоял перед клеенчатой дверью и давил кнопку звонка.

Жилище профессора удивило Лосева. Это была настоящая холостяцкая берлога. Из всех атрибутов «интеллигентской роскоши» присутствовал только старинный дубовый письменный стол. Он занимал чуть ли не полкомнаты и был завален бумагами, книгами, деталями неведомой аппаратуры. Прямо в центре громоздилась гигантская линза, похожая на ту, что Лосев видел в фотостудии.

– Вы меня выслушайте, Федор, – попросил Лобник. – Внимательно выслушайте. И в ваших интересах поверить тому, что я расскажу. Иначе вы опять зайдете в тупик и, главное, не сможете уберечь себя от опасности.

– Да будет вам… – буркнул Федор, присаживаясь на единственный стул, не заваленный журналами. – Я уже понял про опасность. Вы по существу, пожалуйста… А я уж постараюсь поверить.

– Я Игорь Валентинович Лобник. – Профессор сложил руки домиком перед лицом и, делая паузы между предложениями, начал рассказывать, иногда для убедительности или от волнения делая мелкие движения ладонями вперед, как будто собирался нырять. – Пять лет назад я опубликовал интересную, но с точки зрения науки рядовую статью в одном популярном журнале. Я рассказывал в ней, как давно и безуспешно бьюсь над проблемой фотомодуляции и оптико-органической корреляции материи. Выражаясь простым языком, я искал возможность… дублировать материю. Не клонировать – как сейчас модно говорить, – а дублировать. Это совсем другое… Я ученый и, хоть представляю себе сущность клонирования, не верю в возможность таким путем осуществить полное органическое и – извините – духовное копирование. То, над чем я безуспешно трудился – синтез фотомодуляции, – позволил бы создать не только физического, но и духовного двойника. Понимаете? Не копию морской свинки или ягненка, а репродукцию человека во всей совокупности его физических и душевных качеств!

Федор чуть наклонился вперед и, словно пародируя рассказчика, сложив руки домиком, задал короткий и очень простой вопрос:

– А зачем?

Профессор даже привстал:

– Как же? Ну как же? Ужель вы не представляете поистине безграничные возможности для человеческого утешения и счастья?! Только представьте себе: сколько семей теряют близких, сколько матерей хоронит еще молодых сыновей, сколько талантливых ученых, художников, музыкантов уходят из жизни в самом расцвете лет, не сделав, может быть, главного своего открытия, изобретения, не создав самого мощного и глубинного своего шедевра!

Федор прищурился, потом широко раскрыл глаза и покачал головой:

– Но ведь так распорядилась Природа. Так распорядилась Жизнь.

Профессор улыбнулся:

– Вы умышленно избегаете слова «бог»? Напрасно. Ведь бог – это тот, кто созидает. И если мне удалось создать человека, значит, я – бог. Значит, могу сам распорядиться всем тем, чем не дано распоряжаться другим людям. Так я считал… Но события, последующие за моим открытием, подтвердили вашу правоту, а не мою. Правоту Природы, как вы выражаетесь. А тогда я все-таки был бог. Я чувствовал себя им. Я приближался к самой величайшей тайне на земле – тайне созидания человека. Повторюсь: не клонирования материи, а созидания новой жизни.

– Для этого не надо выдумывать велосипед, – не удержался Федор. – Природа уже изобрела простой и надежный способ такого… созидания.

Профессор сделал паузу, словно давая возможность ехидной ремарке упорхнуть в окно, и продолжал:

– Вот тогда, спустя месяц после этой публикации, ко мне в лабораторию пришел молодой человек, который представился Виктором Камоловым. На редкость приятный, умный и энергичный молодой человек.

Федор мгновенно представил, как Виктор, многозначительно улыбаясь, представлялся профессору. Самоуверенность была его главным козырем всегда.

– Талантливый фотограф, художник, – продолжал расхваливать Камолова Лобник, – он имел способность мыслить физическими формулами. Представляете – художник с математическим складом ума! Предметность красок и абстракция цифр! Оказалось – и это было самым невероятным, это и подкупило меня в физике-самоучке, – что он давно уже бредит той же самой идеей, которой я поделился в статье с читателями журнала. Не просто бредит – он пошел на поиски ее осуществления, но другим путем. Как фотограф, понимаете? По иронии судьбы, а может, и не случайно, но слова «фотосинтез», «фотомодуляция» – значения которых далеки друг от друга – имеют тем не менее один и тот же корень, восходящий к профессии Виктора. Он был убежден, что оптико-органическая корреляция возможна на основе цифрового фото. Обычного снимка, но чудовищно высокого разрешения. Как вам объяснить нагляднее… – Профессор огляделся по сторонам, будто подыскивая какой-то подручный образец для наглядности. – Словом, одна цифровая точка, увеличенная в сотни раз и скоррелированная органическим модемом, – это… другая реальность. Новая жизнь. Понимаете? А что такое фото? Это ведь не одна-единственная клетка ДНК – это миллионы клеток, образующих волосы, глаза, нос, шею, другие органы человеческого тела! И – самое главное – человеческого мозга!

– А что, – Федор все еще сохранял насмешливость во взгляде, – мозги тоже видны на фотографии?

– Мозги не видны, конечно, – ничуть не смущаясь, продолжал Лобник, – но я же сказал вам про органический модем! Это своего рода цифровой рентген и преобразователь цифровой информации в органическую. Таким образом, спустя только три года после той памятной публикации я вплотную приблизился к воссозданию фотодублера – точной органической и мыслительной копии любого человека, изображенного на цифровой фотографии высочайшего разрешения!

Лобник замолчал, нервно порылся в карманах, достал пустую пачку сигарет, скомкал ее и зашвырнул под стол. Потом пошарил в пиджаке, висевшем на дверце шкафа, и, найдя сигарету, спешно закурил. Дым облизал зеркальную дверцу и, отразившись в ней, заклубился с удвоенной силой, а потом так же стремительно стал таять с обеих сторон стекла.

– Мы очень сдружились с Виктором, – продолжил профессор, скосив глаза на тлеющий кончик сигареты. – Он часами пропадал у меня в лаборатории, а я кочевал с работы в студию и обратно. Мы собирали модем из сотни модулей и деталей, над каждой из которых, в свою очередь, трудились чудесные инженеры. В какой-то момент у нас все было готово к пилотному запуску программы. Не было лишь… оригинала. С кого лепить органическую фотокопию? С кого писать репродукцию?

Лобник опять замолчал, посидел в задумчивости, покачиваясь из стороны в сторону, а затем, словно встряхнувшись, придвинул к себе пепельницу, потому что уже давно ронял пепел на пол.

– Виктор сам предложил себя на роль оригинала, – продолжал он, – на роль созидателя-прототипа. Поверьте, это нелегкое решение. Так всегда бывает в науке: кто-то должен решиться, отважиться. Может быть, даже принести себя в жертву. История науки – это история жертв.

– И Камолов стал такой жертвой? – спросил Лосев, тщательно подыскивая правильные вопросы, способные скрыть его растерянность.

– Мы все стали жертвами… – Лобник закрыл глаза на секунду, потом шумно вдохнул воздух и повторил: – Мы все стали жертвами этого эксперимента, этого научного… блефа. Виктор сфотографировал себя специально для нашей программы. Он сделал несколько снимков на черном фоне, потом выбрал из них один, наиболее удачный, с его точки зрения, и поместил в модулятор. На следующий день мы запустили программу. Это было восемнадцатое июля…

Федор вздрогнул.

– Прошлого года?!

Лобник взглянул на него удивленно:

– Нет, позапрошлого.

На этот раз профессор замолчал надолго. Он подошел к окну и приник лбом к стеклу, закрыв глаза и каждым выдохом рисуя вокруг своей головы матовый туманный ореол. Федор, поколебавшись, взял без разрешения сигарету и закурил впервые за десять лет. Он неуверенно затянулся, откинув голову, шумно выдохнул дым и спросил тихо:

– И что же? Вам удалось? У вас получилось?

Профессор быстро повернулся спиной к окну и сверкнул глазами.

– Получилось. Совсем не то, что замышлялось. Совсем не то. Бог потерпел фиаско. Его теория, его эксперимент был скоррелирован Богом настоящим. – Лобник возвел глаза к потолку. – Все провалилось в тартарары. Вернее, органическая фотокопия у нас получилась. Появился на свет еще один Виктор Камолов. Но сразу стало понятно, что планируемого результата мы не достигли. Понимаете, Федор, ведь что такое органический и мыслительный дублер? Это точно такой же Виктор. С его внешностью, с его исторической, биографической памятью, с его потенциалом и профессиональными способностями, но… с совершенно самостоятельной судьбой. С отличными от оригинала жизненными установками и целями. С иными потребностями.

Лобник схватил со стола коробку из-под сканера, развернул ее чистой стороной и маркером провел жирную линию, завершившуюся еще более жирной точкой. Из точки профессор повел уже две линии в разных направлениях.

– Видите? До этой точки, до момента фотомодуляции, и у оргигинала и у копии как бы одна жизнь. Одно детство, одно отрочество, юность. А с этой точки линии разбегаются. И нет никакой возможности смоделировать дальнейшую прямую жизни и поступков дублера. Но и это еще не все. Самое ужасное, что весь дальнейший процесс изучения фотокопии Виктора (тяжелый процесс!) подтвердил мои главные опасения: в дублере изначально заложены психические и соматические отклонения от нормы. А за норму мы принимаем оригинал.

– Что это значит?

– А то и значит, что органический дублер хоть и наделен физическими и мыслительными способностями оригинала, но отличается от него… судьбой. С судьбой-то все гораздо сложнее. Ее ведь не модем конструирует, не цифровые технологии. Ее конструирует тот Бог, который старше меня – маленького бога, – мудрее, сильнее и могущественнее.

Федор забыл про сигарету и уставился в задумчивости на рассказчика:

– Я не понимаю. Что значит – отличается судьбой? У всех людей судьбы разные.

– Да не разные! Не разные! В том-то и дело! У оригинала и у дублера – одна судьба, но как бы разные ее половинки! Опять непонятно?

Лобник быстро прошелся по комнате.

– Вы художник и, конечно, знаете, из чего состоит серый цвет?

Федор похолодел. Он все понял. Он ясно понял, кому понадобилось в душной подсобке маркером выделять громоздкую заумь в старом учебнике.

– Выходит, – сказал он тихо, – вычленение черного и белого оказалось возможным?

Лобник посмотрел на Лосева с восхищением и выдохнул:

– Правильно.

Федор закрыл лицо руками и поежился, словно в комнате повеяло ночной могильной сыростью.

– Ну, допустим, – сказал он хрипло. – А в чем конкретно вас ждало разочарование?

– Неужели вы не понимаете? – воскликнул профессор. – Маленький бог создал НЕСЧАСТНОГО человека! И сделал несчастными всех остальных! Сначала я понял, что при помощи таких «дублеров» не удастся осчастливить человечество, не получится восстановить семьи, не выйдет тиражирование гениев. Оказалось, что такого органического дублера можно воссоздать, слепить только с человека… живого. Ну, в смысле, ныне живущего. Мы ведь с Виктором хотели потом скопировать человека, которого давно нет в живых, – Витиного отца. Тщетно. Пробовали еще – тот же результат. Больше попыток воссоздания фоточеловека мы не предпринимали, к счастью… Но единственный созданный нами человек – ФотоВиктор – ненавидел своего создателя! Это второе печальное открытие, сделанное мною: дублер ненавидит свой оригинал. Ненавидит за то, что ему достался… черный цвет. А оригиналу – белый. Дублер обречен быть несчастным. И он ненавидит своего создателя черной ненавистью, истоки которой – в зазеркалье, в желании, в стремлении занять место оригинала в этой жизни. То есть изначальное стремление уйти от дуальности – к уникальности, неповторимости. Только – шиворот-навыворот. Я думаю, дублер готов пойти на все в достижении этой цели. Он не остановится ни перед чем, он сметет и уничтожит все и всех на своем пути, кто вздумает ему помешать или даже сделает попытку вразумить. Но он не знает, что НЕ МОЖЕТ ЖИТЬ САМОСТОЯТЕЛЬНО. Где бы он ни находился, он связан с оригиналом невидимыми и очень прочными узами. Физическая гибель оригинала неминуемо повлечет за собой в скором времени его собственную гибель! Это очень важно.

– А если наоборот? – живо спросил Федор. – Если погибнет дублер, что станет с оригиналом? Вы говорите, они связаны прочными нитями…

– Хорошо, что вы спросили. Мы завершаем круг, и он становится замкнутым. Ничего не случится с оригиналом. Он останется жить… в черном цвете. До конца дней своих он будет несчастным. Вот так причудливо мешается колода судеб, не нами сданная…

– У них неравный выбор, – заметил Федор. – Перед оригиналом дилемма: либо СЧАСТЬЕ, либо НЕСЧАСТЬЕ. Между тем дублер обречен выбирать между НЕСЧАСТЬЕМ и СМЕРТЬЮ.

– Да. Неравный. А серый цвет уже не вернуть никогда.

– Знаете, – сказал Лосев, доверительно переходя на шепот, – я так часто жалею, что наша жизнь – серый цвет. А ведь в этом – мудрость Создателя… – Он сделал паузу и добавил: – Того, который Настоящий Создатель, а не маленький бог.

Лобник молчал. Последнее замечание Лосева было справедливым, но все-таки кольнуло его. Федор встал и прошелся по комнате.

– Все это очень интересно. И даже будем считать, что я верю вашему рассказу, похожему на главу из заурядного сборника фантастики. Но ответьте мне на главный вопрос: кто убил Виктора и кто покушался на мою жизнь? И – что еще более важно – зачем?

Лобник наконец сел на старую банкетку, задвинутую в угол, провел обеими руками по щекам на манер мусульман, завершающих трапезу, и сказал отрывисто:

– Я полагаю… Нет, я почти не сомневаюсь, что убийца Виктора, настоящего Виктора Камолова, его фотодублер. Думаю, что теперь в его планах – убить вас, меня и вашу невесту.

– Не понимаю… – Федор зажмурился на секунду и снова открыл глаза, словно привыкая к дневному свету. – Ну, Виктора убил – это вы мне еще как-то объяснили… Двойник ненавидит свой прототип, правильно? А меня? А Елену? Елену-то за что ему ненавидеть? Он ведь даже никогда ее не видел.

– Ошибаетесь, он видел всех: и меня, и вас, и вашу невесту. Помните, вы приходили с ней в студию к Виктору? ФотоВиктор тоже был там… И потом, не забывайте: у дублера – биографическая память оригинала. До того момента как ФотоВиктор начал свое самостоятельное существование, все его прошлое – это прошлое подлинного Виктора Камолова. Следовательно, в нем были и вы, и ваше приятельство, и все узлы ваших взаимных интересов. В нем не было лишь Елены. Она появилась, когда ФотоВиктор уже существовал. Он много расспрашивал о ней. Он словно… пытался понять, какие нити связывают ваши жизни и его собственную, какими причудливыми поворотами в его судьбе может быть чревато ее появление. Поймите, Федор, чтобы разобраться, с какой стороны нас поджидает опасность, нужно понять, чего добивается органический дублер. Понять, что им движет, какие у него цели. У ФотоВиктора одна-единственная цель, один смысл жизни: занять место оригинала, настоящего Виктора. Для этого ему необходимо убрать всех, кто, по его мнению, ему в этом мешает: самого Виктора; меня – поскольку я главное действующее лицо этой драмы; вас – поскольку никто и никогда не сможет объяснить вам, откуда снова появился на белом свете ваш друг, которого вы хоронили со слезами на глазах; вашу невесту – потому что она сегодня самый близкий вам человек. Он уже предпринял попытку убить вас. И… лишился руки. Вы узнали татуировку настоящего Виктора и решили, что убитый в фотостудии полгода назад человек не Камолов. И поперлись (извините – другого слова подобрать не могу) на кладбище. Если бы я вовремя не вычислил вашу логику, то вы полезли бы в могилу за разгадкой. Ну, теперь понятно?

– Мне на самом деле мало что понятно… Голова идет кругом. Мне еще предстоит все осмыслить и разложить по полочкам. Впрочем, я вам признателен уже за то, что хотя бы предупреждаете меня об опасности и даже подсказываете, откуда ее ждать. С другой стороны, если, опять же, верить всему рассказанному, то вы – единственный виновник уже случившегося и того, что еще может случиться. Но я хочу, в свою очередь, спросить и вас: что же вы хотите от меня? Какой помощи ждете?

Профессор подошел к Федору вплотную и взял его за руку.

– Надо найти этого… убийцу. Надо найти ФотоВиктора. И чем скорее, тем лучше для всех. Жить ему осталось недолго. По моим расчетам – еще месяц-полтора. Он же уничтожил оригинал. А я повторю: дублер не может жить самостоятельно.

Федор осторожно вынул свою руку из нервных пожатий профессора и спросил:

– Вы хотите, чтобы я разыскал этого… дублера?

– Совершенно верно. Мне это оказалось не по силам. Я только время потерял, наблюдая за вами и вашей Еленой. Надеялся, что он где-то рядом.

– На живца, что ли, ловили? – укоризненно произнес Федор.

– Ну, вроде того… А в итоге проморгал его выпад и он чуть не убил вас. Найдите его, Федор! Кому, как не вам, знать повадки и привычки вашего друга. Без руки он сейчас станет еще осторожнее и скрытнее. Найдите его! Вы молодой, сильный и смелый. Я давно наблюдаю за вами. Спасите всех! Спасите себя и свою невесту!

Федор наклонился к самому лицу профессора и произнес негромко и удивленно:

– Не вижу логики. Зачем торопиться? Зачем вообще искать его? Он же сам, как вы говорите, окочурится через месяц-полтора. Значит, нам всем просто надо быть предельно осторожными ближайшие сорок дней – и все. Кроме того… Ну, допустим, найду я его… И что? Что мне, убивать его? Вести в милицию? Что?

Лобник помешкал, опасаясь делать самое неприятное признание. Опять взял в руки коробку из-под сканера, покрутил ее, посмотрел на нарисованную маркером рогатину, показал ее Федору как напоминание и бросил коробку на стул.

– У ФотоВиктора остался диск с программой. С моей программой… с нашей программой. Я боюсь… Я боюсь, что он создаст моего дублера. То есть уже второго человека, который будет жить надеждой расправиться со мной.

Федор задумался, и тревога вдруг охватила его.

– Он что, может наплодить наших дублеров? ОН МОЖЕТ РАЗМНОЖИТЬ ПО СВЕТУ НАШИХ ПОТЕНЦИАЛЬНЫХ УБИЙЦ?

Лобник страдальчески ухватил опять руку Федора и прижал ее к груди.

– Найдите его, Федя… Найдите диск. Программу скопировать невозможно. Поэтому диск один.

– Диск один, – повторил Лосев с отчаянием. – А нас? Нас уже, может быть, много?

Федор выдернул руку и бросился к выходу. На пороге он обернулся, набрав воздуха, но передумал выплескивать возмущение на инфантильного профессора. Вместо этого спросил как-то обреченно:

– Где этот двойник жил все это время? Ну, в смысле, пока не случилась трагедия с настоящим Виктором?

Лобник с угодливой торопливостью затараторил:

– Он всегда находился в студии, в подсобной комнате. Никуда не выходил. Там жил, там и работал. Виктор давал ему возможность заниматься фотографией. А потом… Потом он исчез…

Федор только рукой махнул безнадежно и, не прощаясь, вышел вон.

 

ГЛАВА 9

Федор не встретил Елену с работы, хотя обещал быть с ней эти дни неотлучно. Ее задело такое невнимание. «У меня не меньше оснований обижаться, чем у него», – твердила она себе, досадливо теребя сумочку и рассеянно глядя в автобусное окно.

Убегала куда-то, рассыпаясь, пестрая улица. Многоликий люд спешил по домам, отражаясь в потускневших за день витринах. Из-за позолоченного уходящим солнцем бетона робко выглянули слоновьи ножки театральных колонн. Через секунду показалось и само старенькое здание театра, смущенно поглядывающего на многолюдность центральных и гордых улиц.

Двери автобуса с грохотом распахнулись. Елена, поколебавшись, сделала движение к выходу, но остановилась. «Следующа… Школа!..» – протрещало в громкоговорителе. Она еще мгновение помедлила, а потом стремительно выскочила наружу.

В театре будто ничего не менялось. Все так же пахло краской и мокрой бумагой. Все так же постукивали чем-то деревянным за сценой. Все так же возились с ковролином редкие работяги, готовя древние подмостки к новому сезону.

Увидев Елену, Юрик радостно бросился ей навстречу:

– Привет! Я так боялся, что ты меня забыла!

– Привет, – сказала она, в растерянности озираясь по сторонам.

– А твоего нету, – опередил ее Юрик. – Опять я один отдуваюсь.

Елена кисло улыбнулась и собралась уходить.

– Подожди! – Юрик схватил ее за сумочку.

– Не тяни, – сказала она, убирая его руку. – Порвешь…

– Я… я люблю тебя, Лена.

Она посмотрела на мертвые софиты, сваленные на полу, и вдруг сказала отрешенно:

– Я скоро уезжаю… Навсегда.

Юрик опять схватил ее за ремень сумочки:

– Я поеду за тобой! Куда бы ты ни отправилась!

– Глупо. Ничего хорошего в моей жизни больше не будет.

– Я, я буду в твоей жизни! Я люблю тебя!

Елена посмотрела на него со злостью:

– Да что ты знаешь о любви и ненависти? Что ты можешь знать об этом, мальчик?

Юрик молчал, глядя на нее горящими глазами и облизывая губы.

– Прощай… – Она повернулась и быстрым шагом направилась к выходу.

– Я поеду за тобой! – крикнул он ей вслед. – Я буду в твоей жизни!

Лосеву ничего не оставалось, как поверить в услышанное. Рассказ профессора был очень сложен для понимания. Все эти модуляторы и цифровые точки мешались в голове в сплошную, мигающую лампочками заумь. Ясным было одно: профессору удалось не только создать репродукцию человека – ему удалось разделить кашу жизни на черную и белую. Черная лежала отныне в тарелке дублера, а белая – доставалась оригиналу. Но смерть одного из них разрушила бы и это искусственное равновесие. Погибнет оригинал – умрет и его репродукция. Погибнет дублер – оригинал лишится своей «белой» судьбы навсегда.

В этой неизбежности было что-то справедливое. Похожее на справедливость Жизни. Жизнь всегда перевернет все по-своему, предложит СВОЙ выбор. Особенно тогда, когда ее кто-то пытается изменить.

По большому счету, мы все лишь слепки с кого-то очень могущественного. Мы в гордой эйфории пытаемся сами строить свою судьбу, все успехи полагая собственной заслугой, а на неудачи пеняя своему творцу. И стоит нам убить в себе того, с кого мы слеплены, неминуемо погибнем и сами. Все справедливо…

Рассказ профессора ошеломил Федора. Но еще больше взволновала его мысль о возможных «органических двойниках», разгуливающих по свету с одним только желанием – расправиться с ним и со всеми, кто его окружает. Федор гнал эту мысль, убеждая себя в том, что такой кошмар маловероятен. Но она возвращалась снова и снова, по мере того как вдруг ровно и гладко стали укладываться в это предположение все мистические события минувшей недели. Еще вчера им не смог бы придумать объяснения ни один фантаст. А теперь они сами напрашивались на вывод. В таком ракурсе становились объяснимыми и странности с фотографией, запечатлевшей его с Еленой, и «центр Вселенной» в Склянске.

Мысль о двойнике, или даже двойниках, неотступно преследовала Федора, становясь раз за разом все убедительнее и реальнее. Чем больше Лосев твердил сам себе: «Нет, не может быть… У ФотоВиктора не было для этого ни возможностей, ни времени…» – тем явственнее и громче сам же себе и отвечал: «Почему же не было? Были – и возможности, и время. Единственное, чего, пожалуй, не было, – это надобности».

«Зачем плодить того, кого собираешься уничтожить? – рассуждал Федор. И опять ответ находился тут же: – Чтобы убить не своими руками… Но тогда все равно потом придется убирать и двойников…»

Не вяжется… Лосев почувствовал слабое облегчение. Но через несколько минут его стало преследовать беспокойство, не является ли обнаруженное им в студии загадочное оборудование тем самым «модемом» (или как его там)? Он на секунду пожалел, что не спросил об этом Лобника, но вдруг ответил сам себе: «Конечно, это „модем“! Я же сразу обратил внимание на необычную аппаратуру! А у этого камоловского дублера, у этого ФотоВиктора, по сию пору БЕСПРЕПЯТСТВЕННЫЙ ДОСТУП В СТУДИЮ!»

Лосев застонал. Он был готов рвать на себе волосы от отчаяния. Подлец Лобник! Подлец Виктор! Какие негодяи! Он вдруг вспомнил тщеславное: «Я маленький бог!» Лобник до сих пор захлебывается в собственной гениальности и мнимом могуществе! Даже теперь, когда понял, что стал причиной стольких трагедий.

– Ты не маленький бог. Ты большой мерзавец! – Вдруг Федор замер, остановленный на ходу новой вспышкой. – Позвольте, а кто же подбросил отрезанную руку?

Получается, что ФотоВиктор, оправившись от болевого шока, вернулся в студию, забрал собственную руку, потом проник в квартиру к Лосеву и положил окровавленную кисть в ящик ванной комнаты. Зачем? Опять нелепица. Чего он этим хотел добиться? Напугать? И опять – зачем, если он уже делал попытку убить? Федор шевелил губами и в напряжении ходил кругами по собственному двору.

– Вот что! Рука подброшена с одной-единственной целью: дать мне возможность персонифицировать убийцу! То есть прямо указать на Виктора. Убийце это совершенно не нужно. Значит… Значит, ОТРЕЗАННУЮ РУКУ МНЕ ПОДБРОСИЛ НЕ УБИЙЦА. Тогда – кто?

Федор заметил, что пугает редких прохожих, потому что разговаривает вслух. Он в изнеможении опустился на детские качели и прислонился головой к поручню. Ничуть не легче после разговора с профессором. Во сто крат тяжелее. Этот подлец Лобник прав в одном: надо во что бы то ни стало найти этого двойника. Только так можно положить конец кошмару и кое-как расставить все по своим местам.

Лосев поднялся в квартиру и обнаружил, что Елена уже дома. Она молча готовила ужин и даже не подняла голову, когда он вошел. «Ну и пусть дуется, – решил Федор. – У меня не меньше причин для обид…»

* * *

Он кинулся в кресло, пытаясь ухватить покрепче пойманную было мысль. Нетерпеливо и путано Лосев прокручивал в голове все события прошедших дней, кажущиеся теперь единым одноцветным водоворотом. Он старался припомнить все мелочи и детали, которые когда-нибудь казались ему странными и необычными. Он раз за разом возвращался в памяти к фотографии, к Склянску, к Николаевску. Потом почему-то вспомнил Юрика и театральную мастерскую. «Он там опять один вкалывает, – удрученно подумал Лосев и резюмировал уважительно: – Хороший парень. И верный товарищ».

Зазвонил телефон, и Елена почему-то торопливо бросилась отвечать.

– Алло… – Она несколько секунд ошарашенно смотрела на Федора, а потом медленно протянула ему трубку: – Тебя.

Звонила Васса Федоровна. Она сухо поинтересовалась, как дела в фотостудии. Лосев почувствовал неловкость.

– Понимаете… Я еще не приступил к работе. Все время отвлекали заботы и проблемы. Конечно, вы мне оказали огромную услугу. Конечно… Я помню… Я все помню… Я сразу же вам позвоню. Извините меня…

Он положил трубку, вздохнул и встретился глазами с Еленой. Что-то страшное было в ее взгляде.

– Федор, кто это звонил?

– Васса Федоровна. Мать Виктора. Она интересовалась делами в студии. А что? Что-то не так? Что опять случилось?

Действительно – случилось. Елена узнала бы этот голос среди десятков других. «ЭТО – ВАМ. К ВОСЕМНАДЦАТОМУ ИЮЛЯ…» – прозвучало у нее в ушах. А перед глазами ломался в кровавой агонии букет алых роз. На асфальте. Перед синей машиной.

– Этот голос… – пробормотала она. – Я слышала его… Я видела эту женщину. Она – его мать?

Лосев с удивлением смотрел на Елену, и пучок огненных мыслей рассыпался в его голове. Запестрели, сменяя друг друга, картинки и лица, завертелись диалоги. Он стал припоминать до мельчайших подробностей жесты и движения Вассы Федоровны, ее манеру говорить, ее взгляд – меняющийся, но все время холодный. Он заглядывал мысленно за шторы и под двери, шарил руками по коврикам… Стоп! Коврик перед входной дверью! Как же он мог не придать этому значения?! Как мог не спросить себя, что это?!

Лосев явственно вернулся в тот день, когда пришел к матери Виктора и получил нежданно ключи от студии из ее рук. Вспомнил неловкость, которую испытывал в разговоре женщиной, похоронившей сына. И вспомнил то, чему ни на секунду не придал значения. Ну, может быть, лишь на мгновение удивился, а потом забыл. МУЖСКИЕ ТУФЛИ НА ПОРОГЕ! Туфли человека, который выходит на улицу или только что пришел с нее. Пыльные мужские туфли! Как он мог пренебречь такой деталью?! Ведь Васса Федоровна после смерти единственного сына осталась одна. Совсем одна!

Федор вскочил на ноги и, еще не соображая, что делает, бросился из квартиры. Он не бежал – он летел опрометью. Он отсчитывал квартал за кварталом, соображая, какие цифры будет набирать на замке домофона. Он рвался к дому Виктора, еще не зная, что будет делать и говорить. Он твердил на ходу, содрогаясь от своей догадки и опережая собственное дыхание: – Бедная женщина! Она таит от людей человека, даже не подозревая, что он ей не сын! ОНА ПРЯЧЕТ У СЕБЯ УБИЙЦУ СЫНА! А смерть Виктора ей предстоит пережить дважды… Бедная женщина!

Дверь открыла Васса Федоровна. Она оставила узкий проем, который полностью загородила своей фигурой. Мать Виктора пристально посмотрела на Федора и спросила холодно:

– Чего тебе?

Лосев сделал движение, демонстрирующее, что он не собирается оставаться на площадке перед дверью, и сказал громко:

– Васса Федоровна, нам надо поговорить.

– Не сейчас, – бросила она и сделала попытку закрыть дверь, отрезая Федору путь не только в квартиру, но и к продолжению разговора. Лосев бросился телом на дверной проем, как на амбразуру.

– Я… я хотел рассказать вам про студию…

Васса Федоровна зло передернулась:

– Я же сказала тебе: не сейчас!

Лосев не унимался. Он, полностью забыв о приличиях, просунул полноги в оставшийся створ и уперся обеими руками в косяк двери.

– Я принес вам фотографии Виктора, как вы просили.

Васса Федоровна секунду помедлила и протянула руку:

– Давай.

Лосев воспользовался этим движением и быстро втиснулся всем телом между дверью и женщиной.

– Ты с ума сошел! Что ты себе позволяешь?!

Федор уже очутился в прихожей и, тяжело дыша от волнения и упираясь, чтобы его не вытолкнули обратно, шарил глазами по полу в надежде вновь обнаружить запыленные туфли. Никакой мужской обуви в прихожей не было.

– Выйди вон!

Федор видел прямо перед собой горящие бешенством глаза. «Такие же, как у Виктора», – мелькнуло у него в голове. Он увернулся в очередной раз от руки, с силой пихающей его в живот, и выкрикнул в полном отчаянии, словно проваливаясь в бездну:

– Васса Федоровна! Человек, которого вы прячете у себя дома, НЕ ВАШ СЫН!

– Что?! – Женщина на мгновение остановилась, не выпуская из кулака лосевскую рубашку. – Ты что, бредишь?

– Ничего я не брежу! А вот вы все больны! Все до единого! У вас в доме – убийца вашего сына, вашего Виктора! Он не человек, а слепок с человека, жалкая фотокопия настоящего Виктора Камолова. Он уже натворил неописуемых бед и собирается натворить еще столько же! Да пустите меня!

Федор резко вывернулся и отскочил в глубь квартиры. Васса Федоровна ахнула, отпустила дверь и грузно опустилась на банкетку. В это мгновение с шумом распахнулась дверь маленькой комнаты, к которой Федор стоял спиной, и он услышал спокойный, но глухой голос своего друга:

– Здравствуй, Федя! А я ждал тебя!

Лосев вздрогнул и, оступившись, упал навзничь перед дверью, увлекая за собой столик с телефоном и пустым кашпо. Над ним возвышалась, уходя куда-то под потолок, фигура Виктора Камолова, казавшаяся сейчас Лосеву грозовым черным колоколом, в котором глухим и тяжелым языком покачивалась перебинтованная культя левой руки.

– Его надо убить, Витя! – кричала в исступлении мать, силясь подняться с банкетки и царапая ногтями обои. Оставленная без борьбы с обеих сторон входная дверь шевельнулась и с грохотом захлопнулась образовавшимся сквозняком.

– Он же пришел поговорить, мама, – глухо отозвался колокол. – А убьют его и без нашей помощи…

Федор поднялся и, тяжело дыша, затравленно озирался то на Виктора, то на его ополоумевшую мать.

– Я так понимаю, – продолжал Виктор, цедя слова, – что Лобнику оказалось легче найти тебя, чем меня. Впрочем, он поступил правильно и логично. Поступки физиков нетрудно просчитать, потому что они логичны, хотя и находятся не на отрезке, а на кривой. Заходи в комнату, Федор, не бойся. Мама, ты тоже заходи – тебе интересно будет послушать.

Лосев прошел в дверь боком, держа в поле зрения дрожащую от злости женщину и готовясь отразить нападение Виктора с другой стороны. Он присел на стул спиной к письменному столу и лицом к двери, у которой, загораживая проем, выстроились мать с сыном. В этой полуторжественной, полуугрожающей позе Виктор был похож на коменданта с собакой. Раскрасневшаяся и тяжело дышащая мать действительно напоминала сейчас овчарку или ротвейлера с высунутым языком и сверкающими ненавистью зрачками.

– Как ты меня назвал, несчастный? – спросил Виктор громко и насмешливо. – Слепок с человека? Фотокопия? – И он вдруг расхохотался, прижимая к себе мать здоровой рукой: – Я – фотокопия Виктора Камолова? Физики в самом деле идут по кривой! Лобник пошел по самому сложному и потому неправильному пути. Он решил, что убитый – настоящий Виктор. А убийца – по логике – его двойник! Отсюда – и все остальные промахи. Все было бы логично и правильно, не закрадись ошибка в исходные данные. ВЕДЬ НАСТОЯЩИЙ ВИКТОР КАМОЛОВ – ЭТО Я!

Федор поморщился. Он уже ничему не удивлялся. Он чувствовал себя не в силах бороться с захлестнувшим его водоворотом событий, поступков, откровений. Он, как сорванный лист, увлекаемый в бездну стихии, беспомощно внимал страшной силе, затягивающей его все глубже и дальше от того места, где он упал на водную гладь.

– Зачем ты хотел меня убить? – выдавил он из самого сердца главный вопрос. – Ты… Мой друг.

– Друг? – прокричал Виктор, срываясь на гул колокола. – Ты был моим другом, пока не покалечил мою жизнь, пока не спустил ее в унитаз легким движением, играючи, даже не ведая, что одним только своим существованием разрушил все: мечты, надежды, любовь…

Федор сидел на стуле, боясь шелохнуться. Он ожидал любого упрека, только не такого ужасного и нелепого.

– Я? – только и сумел переспросить он. – Я разрушил твою жизнь?

Виктора словно прорвало после длительного молчания в заточении. Он стоял в дверях, побелевший от ярости и муки настолько, что почти сливался с этой дверью. Лосеву казалось, что он не может разглядеть лица своего друга и своего несостоявшегося убийцы.

– Ты, Лосев! – Виктор швырял слова с такой силой, что они били Федора по лицу, разбивались на осколки и сыпались со звоном на письменный стол. – Я даже не помышлял, что мне придется тебе рассказывать историю своей трагедии и своей самой первой и самой взаправдашней смерти! Но верно – так будет лучше. Слушай, Лосев! Потому что то, что ты услышишь, заставит тебя пожалеть о том, что я не убил тебя тогда в студии. Пожалеть о том, что ты вообще появился на свет! Ты – человек, мнящий себя художником, – никогда не был творцом. Не был созидателем. А я – был! Тебе неведомо, как художник любит свое творение, свой шедевр. Ты сейчас думаешь, что я говорю о своей репродукции? Ошибаешься! Нет, я, конечно, любил своего второго Виктора. И потому, что он был так похож на меня, и потому, что я создал его своими руками, своим талантом. Но я сейчас говорю о другом. Я говорю о той любви, которой, как известно, не бывает, но которая вырастает, как глыба, как скала, заслонив собой все – солнце, небо и землю, – словно затем, чтобы в миллионный раз напомнить человечеству о своем существовании, о своем могуществе.

Она появилась в моей студии прошлой весной. Ранней весной – как это всегда бывает в плохих романах о пробуждении жизни. Она ничего не пробудила – она оглушила, смяла, сразила наповал! Она даже не оставила мне ни единого шанса на спасение! В каком романе вы еще прочитаете про такую любовь в тридцать лет! Про первую любовь в тридцать лет, да еще с первого взгляда!

Федор хотел буркнуть: «Почитай Булгакова, неуч!» Но осекся и только прерывисто вздохнул, опасаясь, что разгоряченный Виктор собьется с мысли и пропустит главное. Но тот продолжал вдохновенно и жарко, словно опять переживал заново ту раннюю весну:

– Она была так хороша, так прекрасна, так невинна и так добра, что казалось – она впорхнула не в студию, а в меня. В сердце, в печень, в селезенку. Я пропитался ею, как губка, брошенная на мгновение в молодое вино. Я разглядывал ее в объектив, и сердце сжималось и падало в пропасть. Даже когда она ушла, я долго сидел глуповато-счастливый, уверенный в том, что она вышла на минуту и сейчас видение повторится и… останется со мною навсегда. Но она пришла, чтобы больше не возвратиться. Она уехала в свой захолустный Склянск (Федор вздрогнул), наплевав даже на то, что уже почти нашла очень неплохую работу в нашем городе. Уехала обратно к семье – матери с дочкой, – даже не попытавшись устроить свою жизнь в большом, полном надежд и возможностей Лобнинске.

Сначала я ждал ее. Каждый день, каждый час, каждые четверть часа я выскакивал на улицу из полумрака фотостудии и, щурясь от света и талого снега, летящего в глаза, высматривал ее силуэт среди сотен прохожих. Я просто не верил, что она не придет. Даже сама такая мысль казалась мне нелепой. А потом отчаянье и безысходность стали овладевать мною. Я не мог работать (ФотоВиктор стал делать большую часть работы за меня), я не мог спать. Меня мучили видения. Мне казалось, что еще немного – и меня не станет. Я умру, растворюсь в небытии. Мне становилось еще хуже от того, что я стал замечать, как второй Виктор оживает на глазах и словно торопит мой уход. Я нередко ловил на себе его взгляд и не узнавал в нем своих глаз – так ворон поглядывает с трухлявого пня на умирающего подранка.

Этот ад длился несколько месяцев, а она все не приходила. Я каждый день рассматривал на фотографии ее милые черты и шептал, шептал ей в самое ухо сокровенные сумасшествия. В какой-то момент я почувствовал ясно, что умираю. Мой Виктор – мой второй Виктор – приближал мою смерть, он зазывал ее, он молился ей. Все это я читал в его глазах, когда, обессиленный, занял его место в подсобной комнате. Я лежал на раскладушке часами, не в силах подняться, и только шевелил губами, в миллионный раз признаваясь в любви заветной фотографии. ФОТОГРАФИИ! И тут меня осенило! Это было так просто и вместе с тем так спасительно и так сладко, что я ожил в мгновение.

Я увидел ненависть в собственных глазах, когда, выскочив из подсобки, взглянул на своего двойника. Мой Виктор понял, что я не умер, что я нашел спасение. И это спасение было началом его собственного конца… Той же ночью я торопливо подключил аппаратуру, проверил отражатели и предохранители, натер до блеска принимающую линзу модулятора и бережно поместил в модем фотографию, с которой вот уже несколько месяцев не расставался ни на секунду. Лобник так и не забрал у меня диск с программой. Он хранился в студии с того памятного для науки дня, когда мы материализовали второго Виктора. В три часа ночи я запустил программу. А под утро моя любовь, мое ненаглядное чудо, моя новая жизнь уже мирно дремала в кресле съемочного зала моей фотостудии.

Мы провели с ней весь следующий день. Она улыбалась солнцу и мне, она рассказывала о себе, о своей матери и дочке от первого неудавшегося брака, о том, что, хотя и нашла в нашем городе неплохую работу, сердце ее не лежит к суматошному центру, и она собирается обратно в Склянск к своей маленькой семье, по которой успела соскучиться. Она и не подозревала, кто она на самом деле! Ее биографическая память остановилась на приезде сюда, в наш город. И она… продолжала жить, даже не предполагая, что та она, которая настоящая, уже давно вернулась в Склянск! Моей задачей было оставить ее здесь навсегда. Рядом с собой. Я готов был отдать жизнь за то, чтобы понравиться ей. И у меня стало получаться. Она продолжала жить на той съемной квартире, которую на самом деле оставила несколько месяцев назад. Ее очень позабавило, когда хозяйка квартиры пришла в изумление, обнаружив в ней опять свою квартирантку. «У нее был вид, словно я отсутствовала много времени и вдруг опять появилась. Она даже забыла, что сегодня – день платы за аренду!»

Мы виделись каждый день, и я уже начал читать в ее глазах взаимность. А мне ничего больше в жизни не нужно было! Только наша любовь! Только быть с ней рядом – каждую минуту! И вот когда я наконец почувствовал, что живу, что счастлив так, как еще никогда не был счастлив, она пропала… Просто вдруг не пришла, как обычно, утром в мою студию. Ее не было ни на следующий день, ни через три дня. Она исчезла второй раз из моей жизни. И теперь – навсегда. Моя смерть, оказывается, не испугалась. Она притаилась и ждала удобного случая, чтобы распахнуть дверь моей студии. Я даже представить себе не мог, что у смерти будет твое лицо, Федор!

Как сейчас помню этот день. Восемнадцатое июля. Ты пришел ко мне, держа за руку ЕЕ. А ОНА смотрела только на тебя, ничуть не смущаясь дикому совпадению, что из миллионов людей в этом городе ты приведешь ее именно ко мне! Я лишь заметил, что она чуть-чуть раздосадована. В остальном же она была счастлива. И счастлива НЕ СО МНОЙ! Мы с ней не сговариваясь сделали вид, что видим друг друга впервые, а ты… ты ничего не заметил. Ты вообще ничего не видел, кроме собственного счастья. Ты тряс меня за плечи, рассказывая, как познакомился с НЕЙ в парке, как ОНА удивилась нарисованному дождю в солнечный, жаркий день. Ты обнимал меня, а я хотел убить тебя. И себя…

Виктор замолчал, наблюдая, как Федор ловит ртом воздух, пытаясь подняться со стула.

– Ты… Ты сволочь! – Лосев задыхался, упираясь локтем в стол и шаря перед собой по полу безвольными ногами. – Лена – ненастоящая? Двойник? Органическая копия? Репродукция?!

Виктор смотрел на него с нескрываемым превосходством и презрением.

– Я же сказал тебе, Лосев, что ты жить не захочешь! Только это еще не все… Это только начало!

На Федора было жалко смотреть. Он так и не поднялся из-за стола и сидел, опрокинув лицо в липкие от ужаса ладони.

– Твоя Елена – это ФотоЕлена, – продолжал добивать его Виктор, не меняя ни тона, ни выражения одутловатого и бледного лица, – а с настоящей ты не был даже знаком. Ты сам выбрал свою судьбу. Или судьба – тебя… В наказание. Ведь ты без усилий завладел моим творением, моим шедевром, моей любовью. А мне оставалось только сдохнуть – на радость моему двойнику.

Но сдох он! Я с ужасом и одновременно с восторгом наблюдал той январской ночью, как Елена с бешенством и ненавистью в глазах (отчего они стали только прекрасней) выскочила из студии. Она была вся в крови! Она убила мое первое творение. Один мой шедевр почти на моих глазах уничтожил другой. В какой-то момент она поскользнулась в мокром снегу перед студией и упала. Я отпрянул назад в мерзлую темноту и ждал, что через мгновение буду обнаружен. Я не знаю, что стал бы делать. Возможно, я позволил бы ей убить и меня. Но она ничего не заметила. Поднялась с колен и ушла в ночь.

Я зашел в студию и обнаружил тело своего Виктора, окровавленное и бездыханное. Я смотрел на него, дрожа от неведомого доселе возбуждения… Я любил Елену даже такой. Даже понимая, что она хочет моей смерти.

Я сам напросился на ее ненависть. За две недели до убийства моего Виктора я решил разом покончить с вашей идиллией. Я выловил Елену, когда она возвращалась с работы домой (К ТЕБЕ домой, Федор!), и за пятнадцать минут выпалил ей все. Она не верила, смотрела на меня как на безумного. А я и был безумен! Я потащил ее в студию и показал аппаратуру, модем, ее собственную фотографию, о которой она, естественно, не могла помнить. Я сказал ей, что она первая фоторепродукция человека, которую я произвел на свет. Про моего Виктора она ничего не знала. Она ушла от меня в тот вечер оглушенная и потерянная. Я праздновал победу. Но на следующий день понял, что рановато. Она все равно не верила. Ей было проще уложить все невероятное в ложе моего безумства, чем осмыслить и принять правду.

Мне подбросили в ящик мою фотографию с выколотыми глазами. Сначала я решил, что это твоя глупая месть за то, что я уволил тебя когда-то. А потом догадался: это она! Она ненавидела меня!

Тогда я решился на последний шаг – я повез ее в Склянск. Помнишь тот день, Федор? Помнишь, как твоя вдруг помрачневшая невеста неожиданно отпросилась у тебя в какую-то нелепую командировку? Ей не хватало сил даже соврать как следует!

Федор сидел не шевелясь, и только за его полуоткрытыми веками плескалось что-то черное и обреченное. Виктор бил наверняка и попадал в точку.

– То, что она увидела в своем родном Склянске, стоя за калиткой своего родного дома, не просто шокировало ее, а сразило наповал! Она увидела… себя со своей матерью и дочкой. И она поверила мне. Поверила, что ей нет места в ее собственной жизни! Всю дорогу обратно она не проронила ни слова. Но я – ее творец, ее созидатель – понял все. Я понял, что единственной целью ее жизни будет отныне возвращение в Склянск. К семье. И главное препятствие – саму себя, настоящую – она просто-напросто устранит! Как устранит и уничтожит всех, кто только попытается ей в этом помешать, – меня, тебя и всех, кто еще возникнет на ее пути. Я добился своего: любовь перестала быть смыслом ее жизни. Отныне главным мотивом ее существования стала ненависть и жажда вернуться в свою жизнь…

Я знал, что тем же вечером она придет расправиться со мной. Я уже умел предугадывать ее поступки заранее! И мне пришлось… пожертвовать своим вторым Виктором.

Это было непростое решение. Я не знаю, говорил ли тебе Лобник, но гибель моего дублера навсегда сделала бы меня несчастным. Но я говорил себе: «А сейчас в чем мое счастье? Я удачлив во всем, я счастлив в работе, но не в любви! Тогда зачем мне такое счастье?» В этой белой стороне моей судьбы, в которой я уже жил больше года, изначально не было заложено взаимной любви. В ней было везение и успех, но не было счастья с женщиной! ДВЕ ЗВЕЗДЫ – ОДНА ЛЮБОВЬ!

В тот вечер ФотоВиктор работал в студии вместо меня, к чему уже привык за последнее время… Труп потом собирали по частям, а твоя лучезарная и обворожительная невеста в это самое время праздновала с тобой какую-то очередную дату вашего знакомства. Смеялась, наверное, шутила, признавалась тебе в любви, ласкала тебя на твоей скрипучей, полусломанной кровати… А мой органический дублер погиб, и отныне мой путь – ДОЛГАЯ ДОРОГА В НОЧИ ДО СЕМЬДЕСЯТ ВТОРОЙ ЛУНЫ. Тетушка Нелли сказала правду: ночь – это скорбь…

Федор открыл глаза. Он уже не стонал, в бессилии покачиваясь всем телом, – он сидел на стуле прямо и смотрел в глаза циничному рассказчику, пытаясь что-то прочитать в его слепых от восторга и отчаяния глазах. Виктор сделал паузу, наслаждаясь произведенным эффектом, и спросил уже другим тоном – насмешливо-усталым:

– Кстати, Лосев, а как она тебе тогда объяснила свое нежелание общаться отныне с родными в Склянске? Ссорой? Или, приехав из «командировки», она сообщила, что они погибли?

Федор молчал, и Виктора стал немного отрезвлять его ледяной взгляд. Он осторожно, под руку, отвел мать от двери, распахнул ее настежь и произнес:

– Уходи, Федор! Я отомщен. А ты попробуй теперь жить как прежде. Если сможешь. Впрочем, ты окажешься под ее ножом раньше, чем осмыслишь все, мной сказанное. Ведь любая твоя попытка докопаться до истины – твой приговор. Если надумаешь ехать в Склянск – считай, что ты уже труп. Ее ничто не остановит… Кстати, о трупе: ЕЛЕНА ЗНАЕТ, ЧТО Я ЖИВ. Я не отказал себе в удовольствии показаться ей на глаза. Чтобы не думала, что все позади. Кошмар ее разоблачения только начинается. Сейчас это для нее, пожалуй, даже лучше. Пусть знает, что я есть на белом свете и что я… люблю ее.

Федор встал со стула. Казалось, он полностью овладел собой. Только глаза сузились в два крохотных штриха на белом лице. Он протянул руку:

– Диск!

– Что? – Виктор поморгал и отпрянул спиной к стене.

Федор подошел к нему вплотную, отпихнул в сторону зарычавшую женщину и коротким движением ухватил рассказчика пальцами за кадык:

– Диск с программой!

Виктор хрипел, отчаянно упираясь культей Лосеву в грудь:

– От-тпус-с-сти, идиот! Он… в студии… В компьютере, подключенном к модулятуру… Он мне больше не нужен!

 

ГЛАВА 10

Федор едва доплелся до дома. Ноги не слушались, а перед глазами безумной вереницей кружились чьи-то лица. У самого подъезда он ткнулся плечом в водосток. Его сильно тошнило. Скользкие пальцы хватались за стену, уползающую то в сторону, то назад. Если бы кто-нибудь сейчас произнес вслух: «Тебя ждет объяснение с Еленой», – приступ рвоты усилился бы. Ему казалось противным само слово «объяснение». Впервые он боялся заглянуть в глаза любимой, боялся ничего не увидеть в них, или, наоборот – прочитать все.

Елена стояла на пороге квартиры, распахнув настежь дверь. Она не шевелясь смотрела, как Лосев преодолевает последние ступеньки и, покачиваясь, бредет вдоль стены лестничной площадки. Он плечом протиснулся в квартиру, чуть оттолкнув Елену, прошел на кухню и бессильно опустился на стул. Она встала напротив, не зная, кто первым начнет разговор. Федор молчал, и она наконец произнесла нерешительно:

– Мне закрыли сегодня обходной лист. Я и в бухгалтерии была…

На кухне щелкнул и громко заурчал холодильник.

– Мне заплатили расчет. Плюс – за неиспользованный отпуск. Меня здесь больше ничто не держит…

Она таращилась на Лосева, который угрюмо и напряженно следил за ней, поигрывая чашкой, но, казалось, не слышал ее слов.

– Ты слышишь меня, Федор? Ты сейчас был… у него?

– Лен, – произнес Лосев тихо, – Леночка… А как ты собираешься убить меня?

Елена застыла на секунду в оцепенении, и он встретился с ней взглядом. Федору показалось, что она не была ни удивлена, ни напугана, он вдруг снова уловил что-то незнакомое в любимых глазах – похожее на то, что уже видел в них однажды, когда они встретили на улице ее подругу. Подругу НАСТОЯЩЕЙ Елены.

И вдруг Лосеву страстно захотелось, чтобы она разрыдалась, обвинила его в сумасшествии, бросилась ему на шею. Федору казалось, что он хорошо знает свою Елену. Каждый ее взгляд, каждый жест. Он знает любую ее реакцию, он может с закрытыми глазами нарисовать любое ее чувство. Поэтому ему так хотелось, чтобы она распахнула свои прекрасные глаза пошире, ахнула от неожиданной обиды, расплакалась, кольнула его упреком! Он бы поверил ей. Как верил всегда. Потому что не мог бы усомниться ни в ее слезах, ни в ее «люблю», столько раз слышанном и прочитанном им в каждой ее черточке.

Но она не удивилась, не ахнула, не разрыдалась. На ее красивом лице вновь отразилась досада, но в остальном оно почти не поменяло выражения. Елена отодвинула стул и села прямо напротив Лосева. С минуту они молчали, словно заново изучая друг друга.

И вдруг она качнулась, наклоняясь к самому лицу Федора, и сказала отчетливо и громко:

– Я никого и никогда не смогла бы убить. Тем более тебя.

– Ты лгала мне, – прохрипел Лосев, – все это время… ты лгала мне.

Елена закусила нижнюю губу, и глаза ее вдруг заволокло отчаянием.

– Я любила тебя! Я… я хотела быть счастливой! Это… это же так легко понять! Я просто хотела быть счастливой!

– Счастья на лжи не бывает.

Елена качнулась назад, выпрямилась за столом и, замахнувшись, выбила из его рук пустую чашку. Она отлетела куда-то в угол, жалобно дзинькнув, и не разбилась. Лосев моргнул, но даже не опустил рук. Так и сидел, опершись локтями на потертую клеенку. Слова вдруг застряли в горле.

– Я знала, что этот гад найдет тебя, – простонала Елена, – я поняла, что всему пришел конец, когда увидела его там… в синей машине. Он не умер. Он вернулся, чтобы добить меня. И тебя… Я не могла тебе сказать об этой встрече в парке, потому что тогда мне пришлось бы рассказывать и все остальное. А это так… больно. Невозможно. Да ты бы и не поверил. Ни один нормальный человек не поверил бы. Зато ты поверил ему. Поверил, что я могу убить тебя!

– Я поверил ему, потому что не верю тебе, – сказал Федор. – И ты сама в этом виновата. Скажи, зачем ты подбросила мне отрезанную руку?

– А как еще я могла объяснить тебе, кто хотел тебя убить? Это было… жестоко. Прости меня. Но ты ведь сразу узнал татуировку!

Федор смотрел на нее и покачивал головой, словно не веря самому себе:

– Ты стащила ключ, поехала одна в студию, подобрала из кровавой лужи отрезанную кисть и привезла ее домой. А ключ специально оставила в незапертой двери студии. И потом ты делала вид, что ничего не случилось! Как мне к этому относиться? Это моя Леночка, которую я знал больше года, – милая, любящая, ласковая и немного наивная?

– Как он воскрес? – сухо спросила Елена, будто и не слыша причитаний Лосева. – Он сделал себе двойника? Я угадала?

– Да. Ты убила его фотодублера.

– Я не убивала! – закричала она так, что Федор вздрогнул. – Я хотела расправиться с этой мразью, но в последний момент поняла, что не смогу! Я не смогу… убить! Даже его!

– А меня ты тоже ненавидишь? – спросил Лосев, как и она, переходя на крик. – За что? Скажи, за что? За то, что я встретился на твоем пути? За то, что полюбил тебя?

– Я?! – Елена задохнулась. – Ненавижу тебя?! Я ненавижу себя! Себя, понимаешь?

– Ты никогда не любила меня, – процедил сквозь зубы Федор, – тебя нет. Уходи из моей жизни!

Елена отклонилась и, замахнувшись, хлестко ударила его ладонью по лицу. Потом – еще и еще. Лосев не защищался. Он зажмурился от красных вспышек, почти не чувствуя боли. Стало вдруг очень легко дышать, и на живот тяжело закапали теплые горошины.

– Из твоей жизни? – повторила она, едва справляясь с кривящимся лицом. – А кто вернет мне МОЮ жизнь? У меня было все – родные, дом, мечты! Никто не знает, что такое – быть ВТОРОЙ! Когда все хорошее в жизни уже досталось другой – НАСТОЯЩЕЙ. Кто так распорядился? Этот негодяй Камолов? Этот полубог, который научился создавать органические копии, думая, что создает людей?! Кто так распорядился, что не только жизнь, а душа, чувства, любовь – все это досталось не тебе только потому, что ты – ВТОРАЯ, что ты – РЕПРОДУКЦИЯ?! Да, ты прав: меня нет. Меня давно уже нет нигде. А теперь меня нет и в твоей жизни.

Елена остановилась, переводя дыхание. Федор открыл глаза и вдруг заплакал. Тело его вздрагивало, а слезы бежали и бежали по щекам, по носу, сливаясь со струйками крови.

– Уходи… – выдавил он наконец. – Я… я ничего не сделаю тебе.

– Жаль, – сказала она. – Лучше бы ты убил меня. Я никогда не буду счастливой! Я обречена страдать!

– Это потому, что ты ненавидишь. Нельзя жить ненавистью.

– Если бы я была НАСТОЯЩЕЙ, у меня бы было все для счастья – мой город, мама, дочка и моя любовь!

Она встала и направилась к выходу. Федор беспомощно смотрел ей в спину, понимая, что все кончено.

– Лена! – крикнул он, и сердце сжалось от звука такого родного имени. – Знай: если ты уничтожишь настоящую Елену, то и сама проживешь не более года. Мне сказал профессор, который изобрел для Виктора эту чудовищную программу, что копия не может жить, если нет оригинала.

Елена вскинула голову и горько скривилась в усмешке:

– Да я и так мертва!

– Ты слышала, что я тебе сказал? – делая усилие над каждым словом, выкрикнул Федор. – Не убивай… Елену!

– Ах, если бы я могла убить ее! Я не раздумывала бы ни минуты. Но она виновата лишь в том, что счастлива. И это – ее жизнь. А у меня – моя… – Она вернулась к столу и наклонилась к Лосеву, упершись обеими руками в липкую клеенку: – А ты слышал, Федор, что я тебе сказала? Я никогда и никого не смогу убить!

– Камолов видел, как ты в ночь убийства выходила из студии, перепачканная в крови.

Елена стукнула рукой по столу:

– Я не убивала! Я пришла ночью в студию, чтобы в последний раз поговорить с ним. Я хотела, чтобы он оставил меня в покое. И тебя… Да, я ненавидела этого человека, но я не убивала его! Когда я вошла, он лежал в луже крови. От неожиданности и страха я оступилась и упала прямо в эту липкую лужу. А потом – бросилась бежать. На улице я опять упала, потом еще… – Она перевела дыхание. – Кто бы он ни был, этот убийца… Он свершил правосудие. Расправился с негодяем. А вот это… – Елена порылась в сумочке, – я нашла в фотостудии, когда мы там были с тобой последний раз. – И она выложила на стол перед Федором какой-то предмет, завернутый в носовой платок.

У Лосева все плыло и качалось перед глазами. Сделав усилие, он выдавил:

– Лена…

– Прощай, – сказала она. – И прости, что я была в твоей жизни.

Елена посмотрела на Федора, словно стараясь запомнить его, потом решительно вышла в коридор и открыла замок входной двери. На пороге она помедлила. Казалось, она ждала, что Лосев окликнет ее. Но он молча сидел на стуле, закрыв глаза. Она качнула головой, прерывисто вздохнула, быстро вышла и захлопнула дверь.

Федор еще некоторое время сидел неподвижно. Потом встал, подошел к окну и долго смотрел в никуда, в стеклянное варево умирающего дня, похожего на него самого.

Он уже не знал, что Елена добралась рейсовым автобусом до лобнинского аэропорта и взяла билет на первый попавшийся ближайший рейс – до Самарканда. Ей было все равно, где начинать жить заново.

В этот же вечер пропал из театра и Юрик Нивин.

Лосев заснул прямо за кухне, погрузив лицо в сложенные на столе руки. В эту последнюю ночь безумной недели ему приснился странный сон.

Какие-то важные люди в черных костюмах пришли к нему домой. Они бродили по комнате, озабоченно рылись в вещах Федора, заглядывали в ванную, шарили под раковиной.

– Кто вы? – испуганно кричал Лосев. – Что вам здесь нужно?

Один из пришедших, совершенно лысый, с портфелем из крокодиловой кожи, строго качал головой:

– У вас сохранилась картина из коллекции художника Вениамина Страхова «Мальчик в большом городе»?

– Да, – растерянно отвечал Федор, – Страхов подарил мне ее как своему лучшему ученику. Она всегда со мной.

– Надо отдать, – решительно отрезал лысый. – На аукционе за нее можно выручить большие деньги.

– Я не отдам! – сопротивлялся в отчаянии Лосев. – Это единственная память о моем учителе!

Он со страхом следил, как люди в костюмах переворачивают вещи, двигают мебель, вытряхивают на пол содержимое полок и антресолей. «Только бы они не догадались заглянуть на шкаф, – думал он, сжимая от волнения пальцы, – только бы не искали на шкафу!»

Но угрюмые визитеры знали свое дело хорошо. Не прошло и десяти минут, как они извлекли картину в простеньком багете из-под рулонов миллиметровой бумаги, сваленных на шкафу.

Лысый водрузил картину на кухонный стол и, вооружившись невероятных размеров лупой, склонился над холстом, причмокивая и громко сопя.

– Не смейте! – кричал Федор, но его крепко держали черные руки.

Наконец лысый выпрямился и вздохнул разочарованно:

– У-у! Да это репродукция! Копия. Да-с…

– Какая репродукция? – бился в стальных объятиях Лосев. – Это подлинник! Страхов сам подарил мне его!

Лысый презрительно фыркнул:

– Я много лет занимаюсь коллекционированием. И уж поверьте, оригинал от копии сумею отличить всегда!

– Не может быть! – Федор чуть не плакал. – Значит, мне ее подменили! Значит, это вы мне ее подменили только что!

Люди в черном били Лосева по лицу, но он не чувствовал боли. Только голова гудела, как тяжелый колокол.

Лысый приблизил к глазам Федора свои мокрые губы и пронзительно зашептал:

– Попрощайтесь с картиной Страхова навсегда! Рисуйте лучше своего Эстея! А мне – кофе, пожалуйста!

– А мне – кофе, пожалуйста! – требовал внизу, под окнами, ранний посетитель кафе «Горизонт».

Лосев поднял голову и поморщился: какой жуткий сон! И голова болит и гудит, как тяжелый колокол. Еще через мгновение Федор вспомнил все события вчерашнего вечера – и разговор с Виктором, и объяснение с Еленой. Комок опять подступил к горлу. Лучше бы все это было сном.

Какое-то время Лосев ходил взад-вперед по квартире, не зная, с чего начать. Теперь ничто не мешало ему осуществить давно решенное и ничто более не держало его в этом городе.

Он приставил к шкафу скрипучий стул, забрался на него и решительным движением скинул на пол рулоны миллиметровой бумаги. Его рука, цепляя занозы, шарила по шершавой поверхности шкафа, а сердце готово было выпрыгнуть из груди. КАРТИНЫ НА МЕСТЕ НЕ БЫЛО!

У Федора разболелась голова. Напомнила о себе недавняя рана, полученная в фотостудии. Он сел на стул и беспомощно огляделся. Потом упал на колени и на всякий случай заглянул под кровать, хотя и так знал, что картина могла быть ТОЛЬКО НА ШКАФУ.

Он долго сидел посреди комнаты на полу, ничего не понимая, да и не пытаясь понять. Маленький мальчик навсегда потерялся на улицах шумного ночного города, среди холодных, сверкающих витрин и чужих, бессердечных людей…

Федор вымыл посуду и подмел пол. Потом достал со шкафа дорожную сумку и покидал туда не глядя все, что было на полках. Он достал из кармана простенькое потертое портмоне и вытряхнул его содержимое на кровать. Потом извлек из-под телевизора маленький целлофановый пакет с мятыми купюрами и тоже высыпал их на кровать, в общую кучку. Несколько раз он пересчитал деньги и досадливо крякнул. «Попрошу хозяйку немного подождать с оплатой за квартиру, – решил он. – Через месяц вышлю все сполна».

Лосев убрал деньги в портмоне, сел на кровать и огляделся. Взгляд его упал на фотографию в рамке. Ту самую. Из фотостудии. Он взял ее в руки, с болью вглядываясь в счастливые лица, и бросил на пол. Еще некоторое время Федор повозился с ключами, снимая ненужные с колечка и выкладывая их на телевизор. Прихватив самый маленький ключик, он спустился на первый этаж к почтовому ящику, вытряхнул ворох газет и буклетов и обнаружил белый запечатанный конверт. Федор повертел его в руках. На нем не было ни адреса, ни имени, ни даже инициалов. Лосев вернулся с конвертом в квартиру, распечатал его и, обнаружив несколько сложенных листов бумаги, исписанных неровным почерком, присел за стол.

Гаев чувствовал прилив нервного возбуждения. Он не был готов к тому, что дело об убийстве Камолова завершится таким странным и удивительным образом. Нагромождение событий и фактов оказалось ненужной шелухой. Она рассыпалась и разлетелась в мгновение ока. Хотя признание незнакомца и не являлось по закону доказательством его вины, следователь вздохнул с облегчением. Свою работу он знал хорошо. «Еще месяц, от силы – два, и дело будет в суде, – размышлял Гаев. – И ни одному Лосеву не удастся его развалить или запутать».

Между тем какая-то смутная тревога подкрадывалась к сердцу. Что-то непонятное беспокоило следователя и заставляло его то и дело возвращаться мыслями к событиям последней недели. Он не мог понять, что именно кажется ему тревожным. С признанием – все в порядке. Мотив – налицо, изложение фактов – подробное и убедительное. Что же еще? Гаев в третий раз за сегодняшний день взял в руки листы бумаги с корявым почерком своего странного посетителя.

«С Виктором Камоловым я познакомился пятнадцать лет назад в художественном училище в Москве. На последнем курсе произошло событие, которое…»

«Ты помнишь, Федор, на последнем курсе произошло событие, которое, – не веря своим глазам читал Лосев, – как оказалось, изменило всю мою жизнь? Только теперь я понимаю, что трагедия моей юности неминуемо привела к трагедии сегодняшних дней. Как-то, поздним вечером, я зашел в мастерскую, в которой собирался посидеть подольше над дипломной работой. Я застал там Виктора Камолова – нашего однокурсника – за чудовищным занятием. Он вдумчиво, не торопясь резал бритвой твои картины, приготовленные для мини-вернисажа. Я обомлел и стоял как вкопанный. Камолов увидел меня, но не испугался. Он поднес бритву к моей шее и пригрозил: мол, скажешь кому – сильно пожалеешь. Если помнишь, Виктор тогда якшался с сомнительной компанией. Ходили слухи, что его дружки не остановятся ни перед чем. И я испугался, Федор. Я просто-напросто испугался. Поэтому никому ничего не сказал. Я с болью видел, как ты страдал, глядя на свои погибшие творения. Ведь работы были действительно хороши. Это были талантливые работы, Федор. Именно поэтому Камолов их и уничтожил. Я это понял еще тогда. Он завидовал тебе. Он боялся твоего таланта…

Спустя несколько дней я почувствовал, что не могу быть заложником своего страха. Я сообщил Виктору, что собираюсь все тебе рассказать, если он сам не признается в содеянном. Три дня у него было на раздумья, потому что сделать такое признание означало публично расписаться в собственной бесталанности, а это еще тяжелее, чем признаться в убийстве (поверь мне, Федя,  – я знаю, что говорю). На четвертый день меня избили прямо под окнами училища. Они били меня ногами по ребрам и почкам. Я, как мог, корчась на земле, закрывался руками и тут же получил удар в глаз. Это был кастет или «барашек» уличного водопроводного крана (знаешь, такой легко надеть на руку – в нем отверстия, удобные для пальцев). Помню кровавую вспышку, резкую боль – и все погасло… Врач потом сказал, что потерян хрусталик. Для меня было все кончено – я навсегда остался инвалидом.

Годы, которые последовали за этим событием, – один сплошной, серый и ледяной ком. Я не мог писать. Не потому что не видел холста, а потому что потерял цвет. Ты знаешь, что такое для художника потерять чувство цвета, его равновесие и остроту. Я не мог не только писать – я не мог вообще ничего делать. Я оказался очень слабым человеком, Федор. Несчастье подкосило меня, и я не мог подняться. Моя девушка бросила меня. Не из-за глаза, конечно, а из-за того, что увидела, какой я слабый. Я пробовал пить, но мой организм отторгал спиртное.

Когда мне исполнилось двадцать пять, у меня не было ни работы, ни друзей, ни пристрастий. Только уныние и безнадежность. Вот тогда мысль о самоубийстве пришла мне в голову. Меня спасла женщина, которая и стала потом моей женой. Благодаря ей я не только выжил – я стал по-новому смотреть на мир. Мне даже показалось, что я начинаю видеть отсутствующим глазом… Я впервые полюбил, Федор. А любовь стала двигать мною. Я нашел приличную работу. Не шибко доходную, но работу! Через три года у нас родилась дочь. Я первый раз в жизни почувствовал, что могу быть счастливым. Но счастье оказалось недолговечным.

Однажды я случайно оказался свидетелем того, что моя жена изменяет мне. С молодым и наглым самцом. Очень похожим на Камолова. У него даже была такая же развязная и самоуверенная манера говорить. Знаешь, как он называл меня за глаза, общаясь с моей женой? «Твой косой!» Мой стеклянный глаз слабо двигается в орбите, и поэтому создается впечатление, что я немножко раскосый. А жена смеялась!

В тот же день я решил уйти от нее. Но это оказалось выше моих сил. Я понял, что пропаду без нее окончательно. Я оказался заложником собственной слабости и ее жалости… Именно тогда мне попалась статья в каком-то научном журнале, где с фотографии мне улыбался… Виктор Камолов! Собственной персоной! Из статьи я понял, что он живет и работает в Лобнинске. Да к тому же в том самом институте, где трудится мой двоюродный брат!

Это была судьба. Сам не знаю зачем, но мне во что бы то ни стало нужно было попасть в Лобнинск. Я не ведал, что скажу ему, о чем стану рассказывать. Мне нужно было только посмотреть ему в глаза. В оба его здоровых глаза!

Время шло, а я все готовил себя к этой встрече. Я столько раз с ним беседовал мысленно, что, казалось, знал наизусть не только свои реплики, но и его ответы. И вот спустя почти три года мне подвернулась возможность. Жена с дочкой уехали к теще на рождественские каникулы, а я получил полный расчет на работе. Меня в очередной раз лишили места. И я взял билет и приехал в Лобнинск.

Мне не составило труда найти Виктора. Он мало изменился. Пожалуй, только стал еще более самоуверенным. А вот он не узнал меня, когда я первый раз пришел к нему в студию. Воспользовавшись моментом, я зачем-то украл его фотографию. Это был портретный снимок. Камолов надменно и презрительно улыбался на нем, словно спрашивал меня: «Ну что, приехал?» Потом именно этот портрет поместили на его надгробии. Вне себя от ярости я выколол ему оба глаза на фотографии и подбросил ее в почтовый ящик. Эта глупая выходка не вернула бы мой потерянный глаз, но принесла мне временное облегчение.

Спустя несколько дней поздним вечером я отправился к нему в студию. Наступила пора произойти тому диалогу, который я вот уже столько лет прокручивал в голове на все лады. Это был торжественный момент. Он был в студии один и очень испугался моего появления. Я рассказывал ему про свою покалеченную жизнь, про страдания и унижения, через которые она заставила меня пройти, про нищету и несчастную любовь… Поверь, Федор, я не собирался ни выкалывать ему глаза, ни тем более убивать его. Все произошло очень быстро. Он бросился на меня в отчаянии или от страха мести, повалил на пол и стал душить. Мы долго боролись на полу, и Камолов стал одолевать меня. Я чувствовал, что силы уходят, как вода в песок. В последнем порыве, спасая свою угасающую и ставшую такой бессмысленной жизнь, я схватил нож, которым он резал колбасу на своем рабочем столе, и ударил его в бок. Он закричал от боли, но не отпустил меня. Тогда я ударил еще, и еще, и еще. Я уже почти потерял сознание и плохо соображал. Помню только, что так, прямо с ножом, я выскочил на ночную улицу и бросился бежать. Нож и окровавленную одежду я выбросил в мусорный бак перед домом, где временно жил. А сам в свитере, без ботинок поднялся в квартиру. Брат с женой уже спали, и мне не пришлось им ничего объяснять.

Потом я вернулся в Москву, но жить как прежде уже не смог. Сейчас я опять в Лобнинске, Федор. Я решил не беспокоить тебя визитом, а написать все в письме. Завтра я иду к следователю со своим тяжелым признанием. Мне не нужен трехдневный срок на раздумья, который я когда-то давал Виктору. Я сделаю признание сам и отвечу за все сам. Мне ничего не нужно от жизни. Она черна, как мой глаз. Кто знает, может быть, не Виктор тому виной? Может быть, будь я с двумя глазами, она все равно не повернулась бы ко мне белой своей стороной? Кто знает?.. Прости меня, Федор. И будь счастлив.

Неудачник и никчемный человек Роман Картыленко».

Еще не дойдя до середины письма, Лосев почувствовал, как глаза заволакивает щемящая сырость. А когда он закончил читать, то уже плакал в голос. Второй раз со вчерашнего вечера слезы катились у него из глаз. Их накопилось так много за последнее время, что теперь они не могли остановиться. Они текли по щекам, капали на колени. Их некому было сдерживать. Да и не для чего.

– Надо было дождаться, Ромка, – твердил Федор, всхлипывая, – и жизнь обязательно повернулась бы к тебе своей белой стороной! Она же серая! Серая, а не черная.

Только сейчас взгляд его упал на оставленный Еленой сверточек на столе. Он совсем про него забыл! Лосев придвинул к себе и развернул благоухающий знакомыми духами носовой платок. Из него тоскливо и безнадежно смотрел на Федора стеклянный человеческий глаз…

«Я делаю признание сам и отвечу за все сам…» – закончил читать Гаев и, откинувшись на стуле, закурил. «Все на своих местах, – резюмировал он. – Через пару дней можно будет предъявлять обвинение. Надо еще раз прокрутить в голове порядок следственных действий». И следователь потянулся к спасительной кружке с надписью «Андрей».

И опять, в тот самый момент, когда он насыпал кофе десертной ложечкой, его отвлекли. Затрещал телефон, и Гаев просыпал кофейные гранулы на груду бумаг.

– Здравствуйте, это Лосев говорит.

«Легок на помине», – злорадно подумал следователь и, опережая Федора, произнес с расстановкой:

– Я собирался вам сообщить, что в деле об убийстве Камолова появился подозреваемый. Вы мне можете понадобиться в ближайшее время в качестве свидетеля, поэтому прошу вас пока никуда не пропадать.

– В каком деле? – переспросили на том конце провода, и Гаев своим безошибочным чутьем почувствовал недоброе.

– В деле об убийстве Виктора Камолова. Вашего знакомого, Лосев… – сказал он ледяным голосом.

– Вас, наверно, ввели в заблуждение, – продолжала ерничать трубка. – Камолова никто не убивал.

«Готово дело! – пронеслось в голове у Гаева. – Он окончательно тронулся, бедняга. После того как ему дали по башке, он все хуже и хуже день ото дня».

– Виктор Камолов жив и здоров, – убеждал следователя голос Лосева. – Цел и невредим… Если не считать отсутствующей кисти на левой руке…

Гаев молчал.

– Вы прямо сейчас можете в этом убедиться, – настаивала трубка, – пишите адрес: улица Птушко…

Следователь положил трубку и долго сидел, уставившись на папку с уголовным делом.

– И ни одному Лосеву не удастся его развалить или запутать, – машинально повторил Гаев вслух свою недавнюю мысль, поднял в воздух папку и с отчаянием хлопнул ею по столу.

 

ГЛАВА 11

Лосев собрал вещи, окинул прощальным взглядом квартиру, в которой оставлял столько воспоминаний, и отправился на вокзал, чтобы купить билет до Склянска. По дороге он заехал в студию.

Федор еще раз обошел зал, уже по-новому разглядывая каждый предмет, потом вынул диск из компьютера, подержал его на ладони, будто взвешивая, и убрал в карман. Затем он принес из подсобной комнаты молоток и разнес вдребезги компьютер, модулятор, модем и всю аппаратуру, даже самую безобидную. Учинив этот окончательный погром, он аккуратно запер студию и отправился в другой конец города, чтобы нанести визит, которого от него ждали с нетерпением.

Лобник слушал недолгий и холодный рассказ Федора, поминутно вскакивая и кругами бегая по комнате. Наконец он остановился.

– Диск при вас? Дайте его мне… Все оказалось совсем не так, как я предполагал. Меня подвела логика. Я допустил ошибку, полагая, что убит настоящий Камолов.

– Вы допустили ошибку много раньше, профессор, – ответил Лосев.

Лобник согласно закивал:

– Вы правы. Это когда я беспечно оставил диск Виктору?

– Нет. Когда решили, что вы маленький бог.

Федор бережно вынул из кармана диск, опять взвесил его на ладони и резко сжал пальцы, сминая в кулаке мозаику мелкого ломаного пластика. Он высыпал осколки прямо на пол – под ноги обомлевшему профессору.

Через полтора часа Лосев уже сидел в плацкартном вагоне, прижавшись лбом к стеклу и мрачно наблюдая за ускользающими картинами оставленной им в прошлом жизни.

В Склянске ему предстояло найти отца. Он долго колесил по городу, вспоминая названия улиц, переулков и тупиков, которые когда-то слышал от своей Елены. Он был почему-то уверен, что отец каким-то неведомым образом связан с семьей настоящей Елены. Иначе откуда было взяться стольким совпадениям, стольким мистическим катаклизмам, сошедшимся из расфокуса в единой точке – в этом захолустном городишке? Но еще больше Федор хотел увидеть ЕЕ. Ту, которая даже не знала о его существовании, которая даже не ведала, какой прекрасной и сильной может быть любовь!

Он бродил по унылым улицам, растерянно всматриваясь в таблички на низкорослых домах, и представлял ЕЕ. Ее большие, прекрасные глаза, ее руки, протянутые к нему в радостном ожидании. Он предвкушал удивление и восхищение на ее красивом лице.

И он нашел ее дом! Сначала он постучался в два дома напротив. В первом никто не ответил, и его облаяла собака, а во втором сразу указали на двухэтажный бежевый фасад с мезонином:

– Там они живут! Там!

Федор с бьющимся сердцем остановился перед калиткой из редких сколоченных досочек. Он не знал, что сделает, что скажет. Ему вдруг стало страшно от мысли, что она не полюбит его, прогонит. Нет, не может быть! Они же любили друг друга в той, в другой, ненастоящей жизни… И Федор придумал первые слова, с какими появится в этом чужом и таком родном доме. Он скажет: «Здравствуй, Лена. Меня зовут Федор. Ты ничего не знаешь обо мне. Но я знаю о тебе все. И я тот человек, который сделает тебя счастливой. Потому что я люблю тебя!»

Но ни эти, ни какие-то другие слова ему не понадобились…

Лосев пошатнулся, и колени его ослабли. Он ухватился, раня ладони, за острые концы деревянных кольев, а глаза его наполнились ужасом. В легкой беседке, заросшей смородиной, в десяти метрах от него чаевничала семья. Маленькая девочка лет шести весело позвякивала ложкой о вазу с вареньем.

– Вероника! – укоризненно качала головой Елена. – Перестань! Или я выгоню тебя из-за стола! А дядя Федя не пойдет вечером с тобой на озеро.

Рядом со строгой Еленой прихлебывал из чашки и великодушно улыбался «дядя Федя» – ОН САМ! ФЕДОР ЛОСЕВ!

Девочка бросилась к нему на шею и спрятала голову от мамы. Дядя Федя чуть не облился чаем, поставил чашку на стол и погладил Веронику по волосам:

– Ну что, проказница?

– Не проказница, а подлиза, – показала язык мама.

Девочка ладошками повернула к себе его лицо:

– Ты на работу? Не уходи!

– Мне надо, Викуля, – отвечал дядя Федя. – А в выходные я, как обещал, беру вас с мамой в маленькое путешествие. Мы поплывем на огромном катере вверх по реке.

– И наши удочки возьмем с собой?

– Возьмем, обязательно.

– И Рекса?

– И Рекса. Куда же без него.

Белый лохматый пес крутился тут же, под ногами, и благодарно повизгивал. Девочка улыбалась. Елена тоже улыбалась и смотрела на мужа и дочь с нежностью и любовью… Здесь жило СЧАСТЬЕ.

Федор отпрянул от калитки, как будто ему плеснули в лицо кипятком. Он все еще не мог поверить в увиденное.

Он стоял посреди дороги и затравленно озирался по сторонам. На улице не было ни души, несмотря на совсем не ранний час. Он бросился бежать – по улице, вниз по переулку, перепрыгивая через редкие овражки. В конце переулка ему попался пожилой горожанин с велосипедом и вместительной авоськой на руле.

– Привет, Федор! – крикнул он вдогонку обезумевшему Лосеву. – Куда так несешься? Федька! Я к тебе зайду сегодня в студию! Ты мне переделай фотку мою на паспорт! А то сам себя не признаю на ней!

Федору хотелось задохнуться в беге, умереть от разрыва сердца на полном ходу. ОН ВСЕ ПОНЯЛ. Он вдруг так явственно представил себе, как это было с самого начала. Все, с пропущенными ранее деталями и подробностями, о которых так и не рассказал ему мстительный Виктор.

* * *

Они познакомились ранней весной, про которую пишут в плохих романах как о пробуждении жизни и любви. Он – неудачливый художник, родом из никому не ведомого Николаевска, работающий в одном из театров Лобнинска оформителем сцены. Она – корректор провинциального журнала развлечений с дипломом учительницы начальных классов, только что нашедшая работу рядового менеджера по полиграфии в большом и чужом городе.

Любовь обрушилась на них как снежная лавина. Казалось, они остались совсем одни в огромном и вдруг притихшем городе. «Как тут не вспомнить Булгакова?» – размышлял он, пьянея от счастья. Они часами гуляли по мостовым, прокисшим от грязного снега, не замечая никого и ничего вокруг. Они говорили обо всем на свете, изумляясь тому, как это, оказывается, легко. А потом целовались в замерзшем и затаившемся от людей городском парке отдыха, как два десятиклассника. Они с жадностью впитывали в себя это новое, волнующее и бескрайнее чувство. Он сказал ей:

– Пойдем я познакомлю тебя со своим давнишним приятелем. Он славный малый, к тому же небесталанный фотохудожник. Здесь неподалеку у него своя студия. Зайдем, Лена… Он будет рад.

Виктор таращил на нее свои уставшие глаза, покрасневшие от недосыпа и полумрака собственной фотопещеры. Он был оглушен, смят, сражен наповал. Ни в одном романе он не читал про то, что бывает такая любовь в тридцать лет, да еще с первого взгляда.

Она была так хороша, так прекрасна, так невинна и добра, что, казалось, впорхнула не в студию, а в самого Виктора. В сердце, в печень, в селезенку. Он пропитался ею, как губка, брошенная на мгновение в молодое вино. Виктор разглядывал ее в объектив, и сердце его сжималось и падало в пропасть.

Даже когда Федор с Еленой ушли, веселые и беспечные, он еще долго сидел глуповато-счастливый, уверенный в том, что ОНА вышла на минуту и сейчас видение повторится и… останется с ним, с Виктором Камоловым, навсегда.

Это была любовь, которой, как известно, не бывает, но которая вырастает как глыба, как скала, заслонив собой все – солнце, небо и землю, – словно затем, чтобы в миллионный раз напомнить человечеству о своем существовании, о своем могуществе.

А Елена с Федором вскоре уехали в Склянск – городок, где у нее остались мать и маленькая дочка. Федор даже не увольнялся из театра, а просто взял и все бросил. Разом. Никому ничего не сказав. Он даже почти ничего не забрал с собой из вещей. Покидал в сумку какие-то старые джинсы и свитер. Он увез главное – картину своего первого и единственного учителя. Маленького мальчика, потерявшегося на улицах большого и чужого города.

Елену тоже тяготил Лобнинск. И даже новообретенная работа, ради которой она сюда и приехала, не остановила ее. Они уехали быстро, потому что их ничего не держало в этом чужом для обоих городе. Ничего, кроме единственного дня в старом, заснеженном парке.

Они уехали строить для себя новую жизнь – счастливую и спокойную.

А еще через месяц они поженились в обветшавшем, но все еще величественном здании склянского ЗАГСа и стали называться – Елена и Федор ЛОСЕВЫ.

Отец Федора продал дом в Николаевске и перебрался к сыну. Ему было тяжело расставаться с городом, в котором прожил всю жизнь. Но он сделал это, потому что почувствовал: он должен быть там, где счастлив его сын.

– Если бы было два Федора, – все так же шутил отец, – тогда другое дело… А сын у меня – один. И жизнь – одна…

А Лосев осуществил то, чего так страстно желал последние годы, – он открыл собственную фотостудию в Склянске. Для этого и ему пришлось пойти на жертву. Он поехал в Москву и… продал картину своего учителя.

А Виктор Камолов тем временем безутешно и безнадежно страдал. С единственной фотографии, сделанной ранней весной за тот волшебный час, что Федор и Елена провели в студии, на Виктора смотрели две пары лучащихся счастьем глаз. Но он видел только ЕЕ. Федора словно и не было на этом самом дорогом для Виктора снимке. Была ТОЛЬКО ОНА.

Он разговаривал с ней долгими вечерами, шептал ей в самое ухо трогательные и великие сумасшествия. И когда спустя несколько месяцев решился на отчаянный, но, как ему казалось, единственный путь к собственному воскрешению и счастью, он сунул в принимающее устройства модулятора эту единственную фотографию.

Виктор осознал, что произошло, только когда рядом со своей Еленой, мирно дремавшей в кресле, увидел… и спящего Федора. Потрясенный, он долго стоял перед двумя своими произведениями, перед двумя РЕПРОДУКЦИЯМИ разных людей, и размышлял, что делать дальше.

Времени на раздумья не было. Он схватил в охапку ФотоФедора, выволок его на крыльцо студии и, встряхнув, подтолкнул к тротуару, навстречу просыпающемуся летнему дню. Новый Лосев долго и в недоумении моргал глазами, пытаясь сообразить, как получилось, что он заснул в студии у друга и почему ничегошеньки не помнит.

– Ты просто устал, Федька, – сочувственно вздыхал Виктор, – уехать тебе надо. Бросить все к чертовой бабушке и уехать к отцу в Николаевск. Хватит с тебя злоключений!

«А ведь он прав, – думал новый Федор, вяло бредя по теплому тротуару в свою порядком надоевшую холостяцкую съемную квартиру. – Надо будет позвонить отцу…»

Еще пару дней он не мог прийти в себя от навалившейся усталости и тревоги. На опостылевшую работу идти не хотелось, и он решил, что, когда пройдет хандра, позвонит Юрику, чтобы узнать, уволили его из театра за прогулы или еще нет. Юрик – настоящий друг. Скверно, конечно, что теперь ему придется пахать за двоих, но он поймет Федора. Непременно поймет.

Новый Лосев теперь часами просиживал на скамейке в лобнинском парке отдыха. Почему-то его сюда влекло. Словно какая-то сила из недавнего, но неведомого прошлого приносила его сюда. Он щурился, наблюдая, как лениво скользили лодочки в пруду, как солнце заливало каждый уголок парка, выхватывая разноцветные пары, неторопливо бредущие вдоль огненной кромки воды, как шумливо-радостно вскрикивали дети, гоняясь за разбегающимися мячами. ФотоФедор рисовал дождь. Карандашом в широком блокноте. Она подошла, бросила взгляд на смелые движения грифеля и остановилась в нерешительности. А потом спросила:

– Почему – дождь?

Он обернулся через плечо и так застыл, не отрывая взгляда от незнакомки. Елена повторила вопрос, еще больше смущаясь.

– Не знаю, – ответил ФотоФедор, – наверно, потому, что дождь оставил бы нас здесь одних. Вы бы остались?

И она ответила:

– Осталась…

Потом они долго гуляли по парку, наслаждаясь тем, что им так легко и хорошо вдвоем, испытывая неизъяснимую благодарность и к этим лодкам, и к разбегающимся мячам, и к залитому солнцем воздуху, и к блокноту, в котором ощетинился дождь.

А потом он пригласил ее зайти к своему старому приятелю в фотостудию.

– Он славный малый и небесталанный фотохудожник.

Новый Федор почему-то боялся, что Елена не понравится Виктору, а его друг, напротив, приглянется его невесте. И он почти не ошибся. Виктор прохладно отнесся к его выбору и даже потом пытался отговорить друга от поспешной женитьбы, но и Елена осталась совершенно равнодушна к взлохмаченному фотографу. Казалось, она забыла о нем, как только вышла из студии. Это было восемнадцатое июля…

Виктору хватило ума показать, что он просто «прохладно отнесся» к выбору друга, что он знать не знает Елену. Она тоже, хоть и была удивлена встречей, подыграла ему. На самом деле Камолов был опрокинут и смят. Он задыхался от бешенства и безысходности. Второй раз на пути к его счастью оказывался Лосев! На этот раз – ФотоЛосев! Человек, созданный ИМ САМИМ! Он отказывался верить в такие чудовищные совпадения. Он даже не помышлял мириться с судьбой, потому что сам был полубог. Ведь не этот профан Лобник с цифрами вместо образов в голове, а именно он – Виктор Камолов – способен созидать и вершить человеческие судьбы. Все до единой. Кроме своей собственной…

Спустя пару месяцев он встретил свою ФотоЕлену, возвращавшуюся с работы. Она не поверила ему! Она рыдала, билась в истерике, но так и не поверила. «Ничего удивительного, – размышлял Виктор, – надо только набраться терпения. Скоро ты получишь неопровержимые доказательства, любимая…»

Он уговаривал ее съездить в Склянск и убедиться во всем самой. И однажды она сдалась. То, что ожидало Елену в родном городе, потрясло ее до глубины души. Это не укладывалось в сознании. Она была близка к отчаянию…

Но она поверила Виктору. И еще она поняла, что вот уже несколько месяцев живет с… репродукцией. Такой же, как и она сама. Отныне в ее глазах появилось что-то новое – безнадежное и решительное одновременно.

– Давай попробуем быть счастливыми, – сказала она однажды своему Федору.

– А мы разве не счастливы, любимая? – спросил он в ответ.

Федор бежал по Склянску и ждал, когда сердце разорвется в груди. За последнее время он пережил и выдюжил многое: и страх, и ужас неизвестности. Его едва не лишили жизни. Он был потрясен, узнав, что такое «вторые люди» – «органические дублеры». Он страдал и стонал от отчаяния, потеряв любимую. Но он совершенно не был готов к тому, что у него отнимут и последнее – ЕГО САМОГО, что он сам – РЕПРОДУКЦИЯ… «Лосев, ты знаешь, что такое репродукция? – вспоминал он слова Камолова, сказанные пятнадцать лет назад. – Это не просто копия, а ФОТОКОПИЯ. Она ничтожна и мертва. Она пошла и груба. Она – ТРУД БЕЗ СМЫСЛА, БЕЗ ВДОХНОВЕНИЯ И БЕЗ УСИЛИЙ. Жизнь, Федя, – это только оригинал!»

Через три дня изможденный и почерневший Федор стоял на пороге квартиры профессора Лобника. Тот распахнул дверь и уставился на Лосева, пытаясь сообразить, какие перемены так исказили и состарили его лицо.

– Что вам угодно? – сухо спросил Лобник.

– Я… – Федор замялся на мгновение, – я хотел бы с вами поговорить.

– Об органических фотокопиях? Я полагал, мы поставили на них жирный крест.

– Их оказалось больше, чем я ожидал, профессор…

Лобник уже не бегал по комнате, как в прошлый раз, слушая печальный рассказ Лосева. Он сидел, сняв очки и горестно вдавив глаза в подушки ладоней.

– Вы пришли добить меня? – спросил он тихо. – Уничтожить? Вы имеете на это право. Это справедливо.

– Знаете, – сказал Федор, – когда я ехал сюда из Склянска, я хотел попросить вас, чтобы вы уничтожили меня. Тем же способом, что и создали. Уничтожили, как мусор, как ненужный человеческий балласт. Вы сами говорили: жизнь дублера – сплошной черный цвет… Это значит – я обречен вычерпывать только страшную, нелепую, несчастливую половину моей собственной жизни. Это значит – я до конца дней буду встречать только зло, предательство, обман. Мне суждено общаться с завистниками и злодеями, с негодяями и лжецами. Я подумал: если мою жизнь возьмется описывать художник или писатель, его непременно спросят: «Друг! А где же положительные герои? Где же герои, вызывающие хотя бы симпатию или сочувствие»? А их нет. Вернее, они есть, но только в другой половинке жизни. Не в моей… Поэтому я решил, что попрошу вас об этой услуге, профессор. Вы некоторым образом оказались причастны к моему появлению на свет – вы же и тот, кто должен исправить эту чудовищную ошибку.

– Вы не собираетесь никому мстить… – медленно переспросил Лобник, – а, наоборот, хотите, чтобы уничтожили… вас?

– Хотел, – поправил его Федор, – пока вдруг не понял, что моя жизнь – это единственная возможность быть счастливым для моего… для меня другого, который в Склянске. И для Елены, которая любит меня… то есть его… Профессор, я ни к кому не испытываю ненависти. Я не хочу ни у кого вытребовать свою собственную жизнь обратно, не собираюсь отбирать ни у кого себя самого. Я подумал: если от моей жизни напрямую зависит счастье другого человека, а с ним – и моей любимой, и моего отца, то… разве плоха такая жизнь?

Лобник надел очки и слушал Федора, тараща в изумлении на него глаза, и без того увеличенные толстенными линзами.

– Чего же вы хотите… от меня? – Голос профессора дрогнул, словно он сдерживал рыдания.

– Я хотел спросить вас… – Лосев смутился, – как математика.

– Я физик, – вздохнул профессор.

– Есть ли вероятность того… – Федор сжал пальцы и побледнел, делая усилие над собой, – что я тоже могу быть… словом, что мое черное может стать немножечко серым?

– Я не могу ответить на этот вопрос физически или математически, – ответил Лобник и опять снял очки.

– Тогда скажите мне… не как физик, а как человек, мой создатель. Просто дайте мне надежду…

Лобник вытер платком глаза, встал, подошел к Лосеву и вдруг обнял его:

– Простите меня. Простите, если сможете…

Лосев уже давно ушел, а профессор еще долго сидел за своим огромным столом, положив перед собой руки и устало сгорбившись. Через распахнутое окно в комнату вливались звуки суетливой, деловой, временами беспечной, многоликой человеческой жизни. Лобник поднял со стола огромную линзу и посмотрел сквозь нее в слепую бездну оконного света. Потом он встал, медленно стащил с себя одежду и пошлепал босыми ногами в ванную комнату.

Из желтоватой глубины зеркального отражения на него в последний раз взглянул странный, сутулый человек с продолговатым лицом и рыжими бакенбардами. Профессор заткнул сливное отверстие в ванне и пустил воду. В зеркале еще на минуту отразилась подрагивающая, иссушенная рука, очищающая, как семечки, шелуху оберток с упругой пластинки бритвенного лезвия.

Еще через полчаса в ровной, как стекло, чернеющей воде остывало похожее на ствол сухого дерева тело маленького бога…

Страшный человек с бакенбардами, как и обещал, убил профессора Лобника.

На следующий день гулкую рабочую тишину лаборатории прорезало ахнувшее:

– Коллеги! Это ужасно! Старикан умер!

– Не может быть!

– Что вы говорите? Как – умер?!

– Лобник скончался?

– Говорят, он покончил с собой!

– Да вы что?! Он же такой… жизнерадостный был всегда!

– Братцы, это конец. Такая потеря…

Новость стремительно прошуршала по коридорам института, спотыкаясь на лестничных проемах и гулко щелкнув в треснувших полушариях старого настенного звонка.

В лаборатории долго не могли оправиться от шока. И только один сотрудник многозначительно и понимающе молчал, поглядывая на коллег, а потом обронил еле слышно:

– Говорите, он вскрыл себе вены? Я все-таки маленький бог!

 

ЭПИЛОГ

– Странно… Просто невероятно! – повторил мужчина, почти вплотную приближая лицо к картине.

Он был взволнован и растерян.

– Что случилось, Федор? – спросила женщина, недоуменно и виновато оглядываясь на сотрудницу галереи.

Мужчина спешно поставил пакеты на пол и осторожно провел рукой по шершавой поверхности холста.

– Вот этого не надо, пожалуйста, – запротестовала сотрудница.

Он повернулся к жене:

– Леночка, просто невероятно! Эта картина очень похожа на ту, что я написал еще студентом! Если бы я не был уверен… – он опять повернулся к Эстею, – если бы я не был уверен, что та картина безвозвратно погибла, то… можно было бы подумать, что это она и есть.

– Да, – ответила женщина. – Я что-то припоминаю… Ты мне рассказывал. Ее ведь порезали ножом?

– Все талантливые работы в чем-то похожи друг на друга, – нашлась сотрудница галереи и улыбнулась, призывая мужчину смириться с этой не новой мыслью.

– Я уверяю вас: это она! – воскликнул он, чуть отступая и едва не споткнувшись о собственные пакеты.

На лице женщины промелькнула досада. Она не хотела, чтобы муж волновался или расстраивался.

– Вероятно, это… репродукция, – сделала она робкое предположение.

– Как можно создать репродукцию, если нет оригинала?

– По памяти… – осторожно встряла сотрудница.

Мужчина взглянул на нее с раздражением:

– Кто мог сделать по памяти копию МОЕЙ работы, кроме меня самого?

– Федор, не волнуйся, – взмолилась жена. – Может быть, очень хорошо, что картину кто-то нарисовал вместо тебя. Ты ведь сейчас не пишешь… – Она повернулась к сотруднице и объяснила, со значением понизив голос: – У него много работы, свой бизнес, три фотостудии, ему просто пока некогда. Хотя он очень талантлив.

– Да брось, Лена, – поморщился мужчина. – Талант мой если и был, то давно сплыл. – Он еще раз взглянул на одинокого юношу, застывшего среди скал, и обратился к сотруднице: – Скажите, а откуда у вас эта картина? Кто автор?

Та виновато улыбнулась:

– Подождите минутку. Я сейчас узнаю. – И она спешно засеменила из зала, потом неожиданно вернулась, щурясь на холст: Какой номер? Сорок два… четырнадцать… – и снова исчезла.

Женщина прижалась к мужу. Тот обнял ее за плечи.

– Ты не волнуйся, Федя, ладно? – сказала она, заглядывая ему в глаза.

– Да я и не волнуюсь, родная… Просто… Странно как-то.

Девочка тоже прижалась к его руке:

– Дядя Федя, а давай купим Эстея?

– Верно, – оживилась женщина. – У нас в холле на стене перед гостиной как раз есть место. Надо узнать цену. Она дорогая, наверно…

Все трое опять в задумчивости уставились на картину.

– Знаешь, – произнесла она тихо, – он, наверное, очень несчастен.

– Еще бы, – подтвердил мужчина. – Он один среди трех стихий, чужих ему и даже враждебных. А все потому, что этот Тур создал его в точности похожим на себя самого.

– Я не про Эстея, – сказала женщина, – я про художника.

Он улыбнулся и заглянул ей в глаза:

– Просто у тебя доброе сердце. Ты счастлива, и тебе хочется, чтобы все вокруг были счастливы.

Она прижалась к его руке:

– Да… Я счастлива с тобой.

– И я! – Девочка обняла его другую руку.

Мужчина улыбнулся:

– Ну почему ты решила, что он несчастен? Талантливый человек уже счастлив своим талантом. У него есть то, чего нет у других людей. Даже таких же, как он сам…

В комнате, шурша мягкими туфлями, появилась сотрудница галереи. Она виновато вздохнула:

– Эту картину год назад подарил нашей экспозиции один неизвестный художник. Очень хороший человек.

– Он живет в Москве? – живо поинтересовался мужчина.

Сотрудница пожала плечами:

– Не знаю. Он не заключал договор. Просто оставил картину, и все.

– И все… – как эхо, повторила девочка.

– В конце концов, не важно, – расстроенно произнесла сотрудница, – копия это или оригинал. Правда, ведь? Главное, что картина живет самостоятельной жизнью. Что она создана талантливым человеком.

– Ничего больше о художнике неизвестно… – Мужчина был разочарован.

– Он сказал, что автор работы… – сотрудница сверилась с бумажкой, которую держала в руках, – ФЕДОР ЛОСЕВ…

В комнате воцарилась тишина.

– Невероятно! – выдохнула женщина и посмотрела на мужа.

Девочка открыла рот.

На мгновение сквозь узкую створку потолочного окна в комнату влился неровный, тревожный гул. То ли это было эхо деловой суеты проснувшейся московской улицы, то ли стон одинокого юноши, оставленного среди камней наедине с бушующей и безжалостной стихией.

Ссылки

[1]  Эйдолон (гр.). – То же, что мы называем человеческим призраком (привидением). – Примеч. автора.

[2]  Джинса (проф. жаргон) – телевизионная реклама, замаскированная под информационные сюжеты и репортажи. – Примеч. автора.

[3] Баннер – рекламное изображение на виниловой ткани, предназначенное для размещения на дорожных щитах. – Примеч. автора.