В деревне горело мало огней. Большинство людей уже глубоко спали; но были и другие, которых мучила бессонница и которые ощутили резкое похолодание ночного воздуха, неожиданный озноб, ломоту в костях и мурашки по коже, — и это насторожило их. Эти несчастные поспешили лечь в постель или, если уже лежали, поплотнее укутались в одеяло.

Главная улица и маленькие, расходящиеся от нее переулки были пустынны. Даже летучие мыши, гнездившиеся в деревне под крышами домов, не отправились на свою ночную охоту. И из-за стен маленького коттеджа с террасой, что примостился в выходящем к церкви переулке, не доносилось шума. Вокруг было очень тихо.

Ущербная луна освещала колодки и позорный столб у поблекшей лужайки, но если бы случайно кто-то вышел этой ночью на улицу, он не заметил бы черноватой жидкости, сочащейся из старого потрескавшегося дерева. Пруд рядом был недвижен и непроницаем — задумчивая темная масса, не отражающая ничего.

Но какое-то движение вдруг возникло на фоне этой унылой картины. Маленькое одинокое существо скользнуло по траве, его заостренная мордочка поднималась через каждые несколько ярдов, принюхиваясь к воздуху. Этот осторожный зверек знал об отвращении, которое вызывает у всех, и его щетинистая шерстка напряженно топорщилась. Он добрался до края воды и замер как загипнотизированный. Острые маленькие глазки уставились в одну точку.

С тихим тревожным писком крыса юркнула прочь от воды, повернувшись так, что ее длинный хвост шлепнул по поверхности, отчего по озеру разошлись круги. Она бросилась по траве назад и пересекла дорогу — юркая тень среди других теней. Мгновение — и ее уже нет, она присоединилась к другим таким же существам, населяющим подвалы гостиницы.

Больше ничто не шевелится. Деревня спит. Но сны здешних жителей неспокойны.

Том Джинти дернулся и проснулся. Несколько секунд он приходил в себя.

Он лежал на кровати, хлопая глазами, его жена Розмари храпела рядом. Что разбудило его? Мясистая рука Тома высвободилась из-под одеяла и прикоснулась к онемевшей правой щеке. Вот что! Ему показалось, что кто-то во сне закатил ему оплеуху! Приподняв голову над подушкой, он посмотрел на Розмари.

Она как бревно лежала рядом Нет, не совсем как бревно — одеяло приподнималось и опускалось в такт дыханию. Жена громко всхрапнула, и Том сдержал желание в ответ тоже смазать ей по морде, хотя пощечина, которой она его наградила, была явно случайной. Вероятно, жена хлопнула его, поворачиваясь во сне. Странно, однако, — она лежит спиной к нему, и ее жирные руки спрятаны под одеялом. Она не могла его ударить. Если только не металась и не ворочалась. Чертова корова! Очевидно, приняла перед сном стаканчик портвейна. А то и два. И наверняка сыром закусила. Боже — портвейн с сыром! Неудивительно, что теперь ворочается.

Что-то коснулось его редких, прилипших к черепу волос.

Том Джинти вскочил на кровати и, поднес руку к голове. Что это было? Одеяло соскользнуло с живота на колени. С несвойственным для таких тучных мужчин проворством он метнулся к лампе у кровати и, нащупав выключатель, через мгновение зажег свет.

— Кто здесь? — громко спросил Том Джинти.

Но он уже сам все увидел: в комнате никого не было.

Он снова обернулся к жене, и его лицо вытянулось: ее храп говорил, что ее ничто не потревожило. Едва не пнув ее, хозяин гостиницы вдруг заметил, как холодно в спальне, и натянул одеяло на свою голую мясистую грудь, прижав его, как старая дева, оберегающая свою девственность при виде ночного вора. Он осмотрел комнату и темные углы.

«Смешно», — сказал себе Джинти. Кроме Розы и его самого, в комнате никого не было. Он взглянул на потолок в надежде увидеть там паука, парящего над головой на своей шелковой нити и так же потрясенного столкновением Конечно, никакого паука там не было, да и если бы даже он пробежал у него по макушке, то вряд ли хлопнул бы по щеке! Джинти ладонью провел по волосам и убедился, что в редких прядях ничто не шевелится. Должно быть, приснилось. Никто его не трогал. Волосы? Сквозняк, и больше ничего. Гостиница полна этих подлых сквозняков. И все же щека до сих пор не отошла. И хотя в комнате холодно, никакого сквозняка не чувствуется.

Край кровати начал вибрировать. Не сильно, чуть-чуть.

Джинти посмотрел на эти колебания, на его широком лице отразилось недоумение, и через несколько мгновений он прошептал:

— О Господи, кто-то спрятался под кроватью!

Соскочив, в два быстрых шага он подошел к стоящему у стены комоду. Одной рукой опершись на него, а другой поддерживая пижамные штаны, чтобы не упали, Джинти прошипел:

— Розмари!

Жена продолжала храпеть.

Он уставился в темноту между свисающим одеялом и ковром на полу. Есть там кто-нибудь? Невозможно. Как кто-то мог пробраться в спальню? В настоящее время в гостинице лишь один постоялец, и Джинти знал, что вечером он не возвращался. Конечно, странный парень, да еще водит знакомство с викарием, что делает его еще более странным. Но все равно он не мог проникнуть в комнату, потому что дверь в спальню заперта изнутри — привычка многих хозяев, не доверяющих чужим под своей крышей.

Кровать перестала дрожать.

Чтобы заглянуть в темноту под ней, Джинти согнулся вдвое и опустился как можно ниже — неудобная поза для людей его сложения. Но рассмотреть ничего не смог. Он встал на четвереньки и придвинулся ближе, нос едва не касался пола. Джинти ощутил запах пыльного ковра и затхлого, застоявшегося воздуха. Но было слишком темно, чтобы что-либо рассмотреть.

Он подлез еще ближе, чуть дрожащей рукой схватил свисавшее одеяло и резким движением забросил его на кровать. И тут же кровать начала неистово раскачиваться.

Розмари в испуге проснулась. Поняв, что происходит с кроватью, она издала крик, а когда увидела выглядывающую из-за края кровати, как ей показалось, лишенную тела, голову своего мужа с разинутым ртом и выпученными от страха глазами, ее крик перешел в вопль.

Через долю секунды она соскочила с постели и оказалась на другом краю комнаты, где для защиты завернулась в оконную штору. Ее муж встал с пола и быстро отскочил от раскачивающейся кровати. Оба, не веря своим глазам, уставились на сошедшую с ума постель, и Розмари завыла:

— Что происходит, Том? Почему это она?..

Но Джинти не ответил И не собирался выяснять. Не отрывая глаз от явления посреди комнаты, он двинулся вокруг комода к двери.

— Том!

Сетка на волосах Розмари каким-то образом зацепилась за ворсистый материал шторы, так что прядь крашеных белокурых волос выбилась на нарисованные брови. Глаза с возмущением смотрели на мужа, который оставил ее в этой комнате наедине с обезумевшей кроватью, но когда до нее наконец дошли его намерения, возмущение сменилось мольбой. Джинти был уже у двери, и его пальцы шарили за спиной, нащупывая защелку.

Наконец защелка нашлась, он уже собирался повернуть ее, когда стоящий слева от кровати комод вдруг отклонился от стены и так и завис, никем не поддерживаемый, не становясь на место и не падая. Только когда Розмари снова завизжала, комод опрокинулся, ударился о кровать, два ящика выдвинулись, и из них посыпалось содержимое, так что на одеяле перемешались носки и носовые платки. И комод, и кровать вовсю тряслись, их движение стало более замысловатым, более размашистым, ножки кровати прямо-таки отрывались от полами стук мебели почти заглушил стоны Розмари.

Джинти развернулся, повернул защелку и распахнул дверь. Розмари за спиной умоляла не покидать ее, а к сумасшествию уже присоединился платяной шкаф, стоящий в ногах кровати. Его дверца открылась, и на пол посыпалась одежда.

Хозяину гостиницы показалось, что в темном коридоре он видит двигающиеся тени, но когда он моргнул, они замерли, стали вполне обычными тенями.

Сзади слышалось сдавленное «Том!».

С несчастным выражением на лице, в панике, он поспешил в коридор и захлопнул за собой дверь. Но пока держался за ручку, закрывая дверь плотнее, все вдруг снова успокоилось. Тишина наступила так внезапно и была такой полной, что пугала почти так же, как и шум.

Пока Джинти стоял, поеживаясь в холодном коридоре, из спальни донеслись приглушенные рыдания. Робко — и с выражением стыда на лице — он приоткрыл дверь и заглянул внутрь.

Кровать стояла неподвижно, не двигался и прислонившийся к ней комод. Шкаф тоже стоял спокойно, хотя и под углом к стене; на полу валялась одежда. Ничто в спальне не двигалось. Только вздрагивали пышные плечи плачущей, уткнувшись в штору, Розмари.

Мельничное колесо заскрипело. Впервые за много лет оно протестовало против напора воды, хотя течение было тихим. Потом оно застонало, и его громкая жалоба нарушила тишину ночи. Если бы кто-то был неподалеку от слитской главной улицы или у моста, служившего въездом в деревню, он мог бы подумать, что кто-то стонет, глубоко страдая. Но рядом никого не было, никто не слышал этого стона.

Колесо сдвинулось, возможно на миллиметр, не больше, и шевельнулись шестерни внутри мельницы. Они тоже заскрипели и застонали, напрягаясь в оковах въевшейся грязи и гнили, столько лет покрывавших их. Свисающая со стропил паутина колыхнулась на холодном ветерке, пролетевшем по старому заброшенному зданию; в воздухе повисла пыль, оседавшая еще долго после того, как звуки затихли и все снова успокоилось.

Доктор Роберт Степли никогда не спал хорошо. Даже в бытность его студентом, около пятидесяти лет назад, мозг и энергия не давали ему покоя, энтузиазм был слишком необузданным, чтобы позволить спокойно спать. А старость, этот неизбежный успокоитель всякой чрезмерности, притупив непоседливость и энтузиазм, просто стала союзником бессонницы; но, возможно, к преклонному возрасту плохо спать вошло в привычку, и вред от этого едва ли имел какое-либо значение. В самом деле, в последние десять лет Степли не мог припомнить, чтобы сумел заснуть без помощи половины таблетки нитразепама с теплым молоком и дозы шотландского виски. И даже тогда сон приходил медленно, усталость — не покидавшая его в эти дни — неохотно уступала переутомлению, а переутомление в конце концов капитулировало перед забытьем. Возможно, в последние годы причиной тому было чувство вины, заноза воспоминаний. Столь многое хотелось забыть… Почему возраст и отмирающие клетки мозга не сыграют своей роли и в этом?

Его слезящиеся глаза через съехавшие на кончик носа очки смотрели в открытую книгу, но слова там казались просто аккуратными рядами крохотных существ, марширующих по страницам без всякой цели и смысла.

Он вспоминал. Вспоминал тех, кому позволил умереть. Не сознательно, не преднамеренно — чаще дело было в халатности и невнимательности, а не в злом умысле. Вспоминались имена умерших, и перед внутренним взором вставали их лица Одно за другим, как на параде, они дефилировали мимо с осуждением в печальных неподвижных глазах, указывая пальцами, будто только он был в ответе за их смерть, а Бог являлся лишь сторонним наблюдателем. Не его вина, не его. Как врач может отвечать за жизни, пришедшие к своему естественному и неизбежному концу? Не может каждый диагноз и каждое предписание быть безупречным! Врачи — тоже люди — и ошибаются, как и все другие. «Но ошибки бывают разные, — говорил тихий изводящий голосок. — Бывают промахи и неправильные выводы, бывают заблуждения и ляпсусы. Но ведь бывали и ошибки по недосмотру, правда? А, ведь были? И конечно, было одно убийство».

Книга соскользнула с коленей, и он оставил ее у ног. «Да, да, — отвечал он мучителю, которым была его собственная совесть, — все прочее было. Но убийство?» Разве может он признать это? А отрицать это может? Он заворочался в кресле и потянулся к бутылке виски на маленьком круглом столике. Налив себе дозу, доктор Степли задумчиво посмотрел на другую баночку на столе, поменьше. Взять вторую половину таблетки? Стоит ли? На следующий день он всегда после этого такой сонный. Но какое это имеет значение? Он снова откинулся в кресле. Имеет. Как он сможет должным образом выполнять свои обязанности, если в голове будет туман, а движения как у лунатика? Но против этого есть другие таблетки. Которые раньше помогали справляться с любыми трудностями. И даже слишком часто. Что там говорят насчет жизни в кондитерском магазине? Скоро потеряешь вкус к сладкому? Эх, если бы это касалось и профессии медика, где подобная аналогия вполне уместна — только вместо конфет наркотики! Но если честно, здесь доступность, наоборот, часто ведет к зависимости.

«Оставим это. Подождем еще минут двадцать. Если к тому времени не удастся заснуть — черт с ним, приму еще полтаблетки. И еще дозу виски. Забытье — это та же анестезия. Никаких мыслей, никаких недобрых воспоминаний, вторгающихся в настоящее».

Он поднял рюмку и отпил виски. Однако как дрожит твоя рука, дорогой доктор. Как плещется виски в рюмке, и как колеблется поверхность золотистой жидкости. В чем причина этой дрожи — в ночном холоде или в темных пятнах на совести? Кто знает правду? Только ты сам.

Он выпил еще, запрокинув голову и влив в себя все разом в надежде, что алкоголь согреет, молясь, чтобы он принес облегчение. Но в комнате в самом деле холодно. Он взглянул на окно: не открыто ли; темнота снаружи прижалась к стеклу, словно стремясь проникнуть внутрь. Как темно там, как черно! Каминные часы показали, что уже двенадцать минут первого.

Боже, неужели он сидит здесь так долго? Он сел в кресло с книгой около десяти, бутылка виски была непочата, даже не откупорена. Теперь в ней меньше половины, а он только чуть пьян. Наверное, чтобы обрести на ночь покой, следовало открыть шкаф с лекарствами внизу, в кабинете. Небольшая инъекция, тщательно выверенная доза. Иногда это оказывалось единственным средством.

«Как такую ночь переносит Эдмунд?» — подумалось ему. Плохо, догадался доктор, и даже Бог не утешит его. Успокоение для святого человека может прийти через искреннее раскаяние, но этот путь теперь закрыт для преподобного Эдмунда Локвуда Бедняга, он круто сдал, неся свое бремя, так тревожась после смерти жены, и его страдания, должно быть, ужасны. Впрочем, а каковы они у остальных, причастных к этому делу?

Например, у тебя? Твоя обязанность — или считается, что это твоя обязанность, — спасать жизни, а он, священник, обязан — или считается, что обязан, — спасать души: так чья же вина больше, кто должен нести большее наказание? Ответь мне, дорогой доктор.

Он осушил рюмку и налил другую. Желанный огонь обжег горло и согрел грудь, но все равно рука продолжала дрожать.

Если бы только Бердсмор не приехал тогда в Слит! Ведь это он зачинщик, это его кривые, окольные пути оживили нечто страшное. Нечто тайное.

Но тебе нравилась его извращенность, не правда ли? Тебе нравилось это оживление.

— Меня вовлекли, нас всех вовлекли! — Голос доктора разнесся по комнате, и на какое-то исполненное паники мгновение Степли испугался за свой рассудок. Впервые он ответил вслух на звучащий в голове вопрос.

Доктор поднес руку к лицу и, закрыв глаза, простонал.:

— О Боже!

Он замер, услышав на лестнице шум, и прислушался, привлеченный чем-то кроме своих мыслей. Еще какой-то шум, что-то вроде шарканья. И голоса — ему послышались голоса. Откуда-то снизу, проникающие сквозь пол. Но этого не может быть, эта комната прямо над приемной, примыкающей к кабинету, а приемную всегда запирают на ночь. Так же как парадную дверь и черный ход в сам дом, они тоже закрыты на засов. А поскольку там лекарства, все окна на первом этаже заперты на замок, наиболее доступные даже закрыты ставнями снаружи. Никто не может сюда забраться. Пару раз пытались, но дом оказался совершенно неприступен.

Так как же, черт возьми, кто-то проник внутрь?

Звуки вдруг перешли из бормотания в шепот, будто кто-то рядом крутил ручку радио, постепенно повышая и понижая громкость. Рука по-прежнему дрожала, и доктор поставил рюмку на столик, потом, опираясь руками о кресло, с усилием встал на ноги. В эту ночь он чувствовал ужасную слабость.

Шепот-бормотание продолжался, и доктор постоял у кресла, прислушиваясь и ожидая, когда голоса затихнут. Но они не затихали. Послышался тихий смех — нет, скорее подавленный смешок, подлое гнусавое хихиканье. И это звучало… как-то… таинственно.

Чепуха! Эти голоса звучат у него в голове или доносятся из телевизора или радио в доме по соседству. Причуды атмосферы — и кажется, что звуки исходят из комнаты внизу. О, он слышал, о чем шепчутся в деревне. Говорят, в Слите происходит что-то странное. Да, в самом деле, происходит что-то странное — вчера молодого Дэнни Марша так избили и изуродовали, что его жалкая жизнь оказалась в дюйме от своего конца, а ночью был убит Джек Баклер, — но это не имеет никакого отношения it призракам. Всякие мошенники вроде этого типа — как бишь его? Эш, да, вроде бы Эш — тут как тут, готовы воспользоваться страхами и доверчивостью глупых людей. Вот уж исследователь! Какая чепуха! Как глупо со стороны Грейс Локвуд обратиться к такому типу. Конечно же, ее отец не принимал в этом участия! Он еще не совсем спятил. Можно пригласить Эдмунда завтра и тихо побеседовать с ним кое о чем. Видит Бог, его обязанность как врача и давнего друга викария выразить озабоченность ухудшением его здоровья. По сути дела, Локвуду давно пора обратиться к врачу. (Но есть причина, не правда ли, очень веская причина не желать посмотреть друг другу в глаза? Как не испытать глубокого стыда, если встретишь его взгляд, а? А?) Он потряс головой, словно прогоняя этот коварный внутренний голос. Завтра он скажет Эдмунду Локвуду, что он, он сам, засвидетельствовал, как этот Эш вел свои расспросы в «Черном кабане», и ему не понравился этот человек. Его неопрятность соответствует его дрянной профессии, и — если мнение врача что-нибудь значит — этот человек, похоже, чересчур привержен к спиртному. Следовало бы немедленно прогнать этого так называемого исследователя.

Бормотание внизу стало громче и прервало его размышления. Но потом снова затихло и доносилось еле-еле.

Доктор Степли посмотрел на пол, словно мог проникнуть взглядом в комнату внизу. Неужели в самом деле слышны голоса? Он приложил дрожащие пальцы к вискам. Или эти голоса звучат в его голове? Неужели чувство вины и тревога в конце концов сказались на его психике? Или наконец его одолели постоянные недосыпания и тайное употребление некоторых составов?

Он вдруг улыбнулся, потом засмеялся визгливым смехом, в котором не было ничего веселого, но который зазвенел в комнате как притворное одобрение собственной логики. Конечно, старый ты дурак! Это радио, радио внизу! Кто-то из молодых пациентов оставил там днем приемник — сегодня приходили по крайней мере двое подростков, а всем известно, как ведут себя нетерпеливые юнцы, когда приходится ждать больше двух минут. Один из них принес с собой транзистор, плеер или что они там теперь носят, и забыл. Логично. Раньше он ничего не слышал, потому что звук был прикручен, а он слишком поглощен своими мыслями, и только поздно вечером и ранним утром звуки как будто усиливаются; или вдруг повысилось напряжение, и радио заговорило громче. Приемник был включен весь день и вечер, но только теперь звук проник через пол под ногами! Ох, ну и идиот же он!

Доктор поднял рюмку с остатками виски, словно собирался выпить за свое здравомыслие, потом сделал большой глоток; на этот раз вкус виски показался прогорклым и его тепло не согревало. Бормотание по-прежнему не покидало мыслей доктора.

— О дьявол! — пробормотал он. Придется спуститься и выключить эту штуку. Или пусть бурчит всю ночь, пока не сядут батарейки? Доктор поставил рюмку, подошел к буфету и достал из ящика связку ключей. Он ненавидел заходить в кабинет в неприемные часы даже больше, чем с некоторых пор стал ненавидеть бывать там, когда в приемной толпились пациенты, — да, он не любил больных, галдящих и распространяющих в воздухе микробы, но ночью (когда ему приходилось проходить через приемную с драгоценной коллекцией опиатов и анодинов — иногда простого вдоха кислорода хватало, чтобы удовлетворить его нужды) отсутствие пациентов подчеркивало не только пустоту самих комнат, но и пустоту его собственного существования; присутствие же больных свидетельствовало об их нужде в его искусстве и знаниях, поддерживало его престиж. Их болезни придавали его жизни смысл.

Однако нужно спуститься; это стоит сделать хотя бы для того, чтобы поискать в «сокровищнице» кое-что посильнее простого снотворного — что, быть может, и не позволит уснуть, но, по крайней мере, сделает бессонницу приятнее. Он неуверенно двинулся к двери своей жилой комнаты, чуть более ободренный, чем минуту назад.

На лестнице было темно, и доктор пошарил по стене в поисках выключателя. Вот он, теперь уже лучше. Посмотрим, насколько он хороший врач. Только что было темно, а через мгновение свет. Гений, не меньше, бог причинности. Так, теперь доберемся до этого чертова радио и проделаем то же самое там. Только что играло, а через мгновение молчит. Ха, практикующий мастер за работой!

Он покачнулся, пытаясь сделать шаг. О Господи — слишком много виски и мало закуски. А ты не знал? Снотворное в конце концов начинает действовать. Не важно. Небольшое превышение дозы не принесет вреда. В конце концов, он врач, а врач лучше знает. Он прописал себе ровно столько, сколько нужно, чтобы вытащить себя из этой трусливой, подавляющей меланхолии. Не больше и не меньше. Правильно, пойдем.

Он ступил на первую ступеньку, поскользнулся и, чтобы не упасть, ухватился за перила, его тощие ноги соскочили на нижние ступени. Доктор выругал себя за то, что сам не понял, насколько напился.

Ну ладно, не в первый и не в последний раз. Он нашел пятками опору и, — кое-как поднявшись, прислонился к перилам, давая себе время отдышаться и успокоиться. Мог бы случиться пренеприятный инцидент. Как бы разнеслись сплетни — доктора Степли нашла уборщица, когда он пьяным валялся у подножия лестницы! Да, милая история, чтобы ее разнести, и она бы вызвала много веселья и укоризненного покачивания более благочестивыми, чем его, головами. Как бы пострадала его репутация! Но какого черта ему волноваться? Да плевал он на этих провинциальных сплетников! Они представления не имеют о настоящем мире, они поколение за поколением пасутся в этой прелестно-дебильной деревушке с соломенными крышами и кривыми переулками. Лично он, по крайней мере, имеет вкус к другим вещам; он испытал удовольствия, которые им и не снились.

Чертов шум!

Он стал громче, словно разносился по лестнице специально, чтобы посмеяться над ним. Голоса, стоны, шепот — ради бога, что это за передача? Доктор выпрямился, взбешенный наглостью юнца, оставившего приемник. Да как они смеют! Завтра же надо проинструктировать миссис Пайкинс, чтобы гнала всех с этими гадостями из приемной! Пусть читают журналы, которые он приобретает за свой счет.

— Проклятье, я больше не могу выносить этот шум!

Доктор спускался по лестнице, его гнев нарастал с каждой ступенькой. Такое впечатление, что и приемник звучит все громче с каждым шагом! Но, конечно, дело в том, что он подходит все ближе. Или кто-то есть в комнате и регулирует звук.

Доктор замешкался на последней ступеньке, посмотрел на дверь прямо напротив и с облегчением отметил, что она закрыта, но облегчение было недолгим. Вопрос в том, заперта ли она? Он чуть не повернулся и не скрылся в своей комнате, где безопасно, откуда можно позвонить в полицию. Но, каким дураком он себя выставит, если они приедут и найдут в приемной транзистор, а наверху деревенского доктора с мутными глазами, от которого разит виски. Что тогда?

Эти гадкие звуки проникают прямо под череп! Он стиснул зубы, глубокие морщины пролегли по лицу от глаз к; челюсти. Доктор почти закрыл глаза и так сжал в руке ключи, что побелели костяшки. Звуки становились невыносимыми. Это просто сумасшедший дом! Это слишком, черт бы их побрал, слишком!

Он сделал несколько торопливых шагов к двери и свободной рукой схватился за ручку; если у него и были опасения, гнев возобладал над ними. Повернув ручку, доктор потянул дверь. Заперта! Слава богу! Никого внутри нет, больше туда никак не попасть. Там в самом деле радио.

Звук так хрипел и так сбивал с толку, что ключ лишь со второго раза удалось вставить в замок. Доктор крикнул, заглушая звук, и повернул ручку. В замешательстве, взбешенный, он распахнул дверь и шагнул внутрь, нащупывая выключатель.

Звук тут же затих.

Доктор стоял у двери в полной — оглушительной — тишине. В комнате не было ни радио, ни людей.

Но стоял какой-то отвратительный, навязчивый, столь знакомый запах. Запах мертвечины.

Мокрота во вздувшихся легких Нелли Ганстоун не давала нормально спать ночью не только ей самой, но и ее мужу Сэму. В худшем случае дыхание выходило с трудом и с хрипом, в лучшем — просто с трудом. Кроме того, несколько раз за ночь ей приходилось свешиваться с края кровати и отхаркивать в тазик на полу накопившуюся в груди слизь; она ненавидела эту отвратительную процедуру так же, как ненавидела будить Сэма. Ему нужно отдыхать, чтобы управляться с фермой, небольшой, но требующей работы с раннего утра и до позднего вечера, с перерывом в полдень, меньше чем на час, чтобы перекусить. Конечно, Сэм стреляный воробей, но, не отдохнув хорошо ночью — особенно теперь, когда она не могла помочь ему хотя бы по дому, — он скоро выдохнется. Не то чтобы муж жаловался — нет, он был не из той породы, но Нелли знала, что для него лучше всего (еще бы не знать после тридцати одного года замужества), и поэтому настояла, чтобы он перебрался в отдельную комнату. Хотя сначала Сэм ворчал и отнекивался, но когда она пожаловалась, что его храп не дает ей заснуть, он наконец уступил. Нелли так и не поняла, действительно ли муж поддался на ее уловку, — она подозревала, что он просто не хотел расстраивать ее спорами, учитывая состояние ее здоровья. Впервые со дня их женитьбы (не считая того случая, когда пять лет назад Сэм попал в больницу, чтобы удалить камень из мочевого пузыря) Нелли спала одна. И ей это не нравилось, ни капельки не нравилось. Как оказалось, болезнь — это одинокое занятие, и среди ночи или ранним утром одиночество было хуже всего, что ей довелось в жизни испытать.

Она пошевелилась и проснулась, машинально свесилась с края кровати, расслабив мышцы горла, чтобы отхаркнуть слизь, так мешавшую дышать. Но приподнявшись на локте, Нелли поняла, что бронхи не забиты и дышится так легко, как уже не бывало несколько дней. Она упала обратно на подушку, раскидав по ней седые ломкие волосы, обрамляющие некогда полное, а теперь дряблое лицо, и задумалась, что же ее разбудило.

Причина скоро выяснилась, поскольку на потолке возникли оранжевые отсветы, а из-за окна донесся приглушенный шум. Но не этот шум и не мягкое отражение света на потолке заставило ее проснуться, а ощущение, что что-то не так. Она лежала и смотрела на пляшущие огни, боясь не за себя, а за Сэма и жителей Слита, так как ее близкая смерть — да, Нелли знала, что эмфизема поразила ткани легких и что ей недолго осталось жить в этом мире, — как-то приблизила ум и сердце к таинственному и обычная жизнь уже не занимала ее. Слит изменился. Или выродился.

Нелли обдумала эту мысль, не понимая, почему она пришла ей в голову. Как бы близко она ни подошла к таинственному, оно было все тем же — неизвестным и невообразимым Его можно было только почувствовать.

Нелли услышала звук с другого конца комнаты и в колеблющемся свете увидела, что дверь в спальню начала открываться. Нелли схватилась за одеяло. В дверях стояла фигура, ее очертания виднелись в слабом ночном свете из прихожей. Нелли снова обрела дыхание, когда узнала мужа в старой фланелевой ночной рубашке, доходившей ему почти до лодыжек, которую он надевал на ночь последние лет двадцать, а то и больше.

— Что это, Сэм? — спросила Нелли, и Сэм понял, о чем она спрашивает.

Его голос звучал грубо, как обычно, но, по крайней мере — и она догадалась, что это из опасения за ее слабое здоровье, а не из-за своего страха, — муж пытался успокоить ее.

— Ты сама знаешь, что, Нелл, — ответил он, двигаясь к кровати.

— Я хочу увидеть.

— Нет, лежи. Ночью похолодало, незачем еще и простужаться.

— Сэм, я хочу. — Она уже стягивала одеяло.

Он поспешил к ней.

— Нет, Нелли, не нужно волноваться, ладно?

— Конечно, Сэм, я и не волнуюсь. Но раньше никогда не было так ярко. Я хочу увидеть сама.

— Тогда накинь что-нибудь на плечи. Надень халат.

Халат висел на стуле рядом, и Сэм быстро накинул его ей на плечи, пока она вставала. Вместе они подошли к озаренному оранжевым светом окну.

Сэм Ганстоун ощутил, как жена напряглась под его оберегающей рукой.

— О, Сэм, так ясно! Как будто там в самом деле что-то горит.

— Ничего там не горит — в поле ничего нет. Нет, это тот самый стог, в котором отправился в преисподнюю Джордж Преддл. — Его рука крепче обхватила жену. — Что происходит, Нелл, что творится с этим местом?

Раньше она никогда не слышала такого страха в его голосе, кроме того случая, когда доктор Степли объяснил им обоим суть ее болезни и Сэм спросил, выздоровеет ли жена. Ее рука, скользнула по его спине, и Нелли взглянула мужу в лицо. Увидев играющие в его глазах языки пламени, она содрогнулась.

Когда из призрачного огня послышался тихий, но жуткий смех, Сэм Ганстоун увел жену от окна. Он подвел ее к измятой постели и помог лечь, потом сам лег рядом и накрыл их обоих с головой одеялом.

Давно уже они так крепко не прижимались друг к другу.

Рут Колдуэлл не спалось в ту ночь.

Она лежала в постели, дверь в спальню была открыта, так что через нее проникал свет, но свет какой-то странный, который создавал тени, а не освещал предметы. В комнате было холодно, но не поэтому Рут застегнула ночную рубашку до самой шеи, ведь вечером, когда она ложилась, было тепло, даже душно — она оделась так, потому что стыдилась своего тела.

Уткнувшись в ткань, мокрую от слез, пролитых в долгие ночные часы, Рут лежала на боку, свернувшись, почти в позе зародыша Мать и младшая сестра Сара спали вместе внизу, в комнате родителей, утешая друг друга, потому что Ролфа Колдуэлла накануне днем забрала полиция. Рут не захотела присоединиться к ним, и мать не стала настаивать. Вчера, когда полицейские увели папу, Рут была уверена, что уловила в глазах матери упрек, словно та обвиняла ее в этом аресте. Взгляд был мимолетным, упрек не был выражен вслух, мать отвернулась и наклонила голову, но не произнесла слов утешения или понимания.

А Рут тогда — и все время с тех пор — отчаянно требовалось и то и другое.

Это по ее вине Дэнни Марш попал в больницу, обезображенный и еле живой, это ее вина, что папу посадили в тюрьму и обвиняют в покушении на убийство. Ее вина, потому что это она, ее неспокойная совесть вернула Манса и ее истерика сбила с толку отца. Когда Рут приковыляла домой в растрепанной одежде, с исцарапанным лицом, кровоточащими руками, с разбитым, распухшим лбом, из ее бессвязных слов он смог разобрать лишь имя Дэнни и разъяренный бросился прочь, не обращая внимания на ее мольбы остаться с ней. Он поехал в деревню и разыскал бедного, несчастного Дэнни…

Рут вцепилась зубами в рубашку, чтобы сдержать рыдания. Почему этого нельзя остановить? За что ей такое наказание? Нет, не ей — наказаны ее отец и Дэнни… Но они не виноваты в том, что произошло столько лет назад. Это ее вина., ее вина., ее мерзость…

В расстроенных чувствах, ненавидя себя, она дрыгнула ногой на кровати и со всей силы ударила кулаком в подушку. Потом выпрямилась и легла на спину, вся напрягшись, одеревенев, мрачные мысли мучили ее. И она не сразу заметила, что в комнате не просто холодно, а прямо-таки мороз, и, будь посветлее, стал бы виден пар изо рта. Но холод исподволь просочился в кости, и в конце концов Рут заметила его. А также заметила прокравшееся в дом зловоние.

Это был тошнотворно-сладковатый аромат разложения и гниения, смрад, всегда приходивший вместе с Мансом…

Она не шевелилась. Ее охватил страх, разрывающий душу, ужас, сковывающий все члены. Девушка раскрыла рот, чтобы позвать лгать или просто закричать, но горло тоже сдавило. В местах синяков ее тело зудело, и вся кожа покрылась пупырышками, затвердела…

Рут не увидела его, потому что не хотела отрывать глаза от потолка. Сначала она почувствовала его присутствие, потом краем глаза уловила движение теней. Но даже когда темная масса стала красться к ней вдоль кровати, она отказывалась взглянуть, так как знала, что на сей раз это не просто видение, не просто нематериальная тень из кошмара, а теперь это имеет форму, материю, силу.

И Рут знала, что этот паралич вызван ею самой, что если бы она действительно захотела — если бы имела мужество для этого, — то ничто бы не удержало ее здесь против ее воли. Но правда, которую нельзя было отрицать, заключалась в том, что Рут предпочла замереть. Потому что если она двинется — на миллиметр, на дюйм, — Манс очень, очень рассердится, как он сердился много лет назад, если она отстранялась или боролась во время их игр, грязных, тайных игр…

Он был рядом, она чувствовала у себя на щеке гнилостный запах, исходивший из мокрых, порочных губ. Все жилы в ее теле закаменели, нервы натянулись, шея вдавилась в подушку, в горле застрял крик. Судороги волнами пробегали по телу, каждая часть которого трепетала от омерзения. Рут почувствовала тяжесть на кровати; вот что-то скользнуло под одеяло.

А потом холодные, безжизненные пальцы коснулись ее тела.

Ее рот раскрылся еще шире, зубы оскалились, затылок вжался в подушку; но крик так и не вырвался.

Холодная рука скользнула по животу, разложившиеся пальцы терлись о ее кожу. Они задержались там.

Веки Рут опустились, но не до конца. Ей хотелось крикнуть, позвать мать, отца, но она знала, что не может. То, что происходило, было слишком постыдно, слишком гадко… слишком… тайно. Они не должны знать, не должны узнать.

Она ощутила, как рука, теряя кожу и крохотные кусочки прогнившей плоти, пробирается выше. Пальцы медленно, лаская, проползли по ребрам и задержались перед холмиком груди.

Его вонючее дыхание участилось, и она ощутила мерзкое зловоние на своей щеке и шее.

Рука поднялась, мертвые пальцы сомкнулись вокруг затвердевшего соска. Рут задохнулась, когда рука превратилась в клешню и сдавила мягкую плоть вокруг выпрямившегося бугорка так, что боль вскоре стала невыносимой. Но девушка по-прежнему не могла пошевелиться.

Мука резко прекратилась, когда рука вдруг скользнула обратно к животу. Рут показалось, что она слышит его стоны, но из-за крика, звучащего в ее собственной голове, не была уверена в этом. Может ли мертвое издавать звуки? Может ли мертвое чувствовать?

Рука лежала на ней, будто какой-то маленький, но тяжелый зверек прилег отдохнуть, и на одно опрометчивое мгновение Рут подумала, что худшее позади. Она ждала и надеялась.

Но рука снова зашевелилась.

Она двинулась по волосам в углубление между ногами, роясь там, ладонь прижалась к коже, пальцы нащупывали путь. Запястье и рука Манса вдавились в ее живот, оставляя слизистый след. Его пальцы углубились и медленно, очень медленно проникли в ее тело.

Небо на востоке постепенно начало светлеть, холмы очертил расширяющийся ореол света. Начали пробуждаться животные; птицы расправляли крылья, готовясь к утреннему полету. Хотя и холодный с ночи, воздух не был свеж, а близящаяся дневная жара могла лишь усугубить затхлость царящей над Слитом атмосферы. Не было ни ветерка. Ворон-стервятник взлетел много раньше своих собратьев, предрассветные сумерки облегчали его задачу, скрывая черноту хищника.

Добычу было нетрудно разыскать, и птица залетела в укрытие высокого дуба, чтобы стать невидимой в тени листьев. Ворон посмотрел в точку на контрфорсе старой церковной башни — там в дыре между разошедшимися камнями черные горихвостки устроили себе гнездо из травы и перьев. Скоро взрослые оставят своих птенцов и отправятся искать пищу.

Не теряя времени, ворон взлетел, потом упал на контрфорс, и его большое тело втиснулось в дыру, где птенцы в ожидании вытянули шеи и разинули клювики. Одному за другим хищник отрывал им головы и погружал свой кинжал-клюв в окровавленную открытую рану, чтобы насытиться сочной, влажной плотью.

Микки Данн дрожал от холода, а также от страха и тревоги. Его одежда отсырела от предрассветной росы, волосы спутались и покрылись грязью, кожаная куртка исцарапалась, а джинсы изорвались о ветви деревьев и кустарник, когда он ковылял по лесу ночью после убийства лесника. Глаза налились кровью, оттого что он их постоянно тер, веки покраснели от слез.

О дерьмо, дерьмо, дерьмо, что он натворил! Но разве он виноват? Он же не знал, что старый Баклер в лесу, он выпустил стрелу в ту странность перед собой, в ту проклятую туманность со всем, что в ней было. Он не собирался убивать лесника. Он и не видел его, а просто что-то маячило по ту сторону. Но когда стрела улетела и Баклер вскрикнул, Микки услышал этот вскрик и ясно увидел лесника, шатающегося на краю поляны с торчащей из груди стрелой. О дерьмо, дерьмо! Конечно, Баклер был мертв. Он издал странный булькающе-дребезжащий звук и рухнул на колени, а потом, молча, упал ничком, загоняя стрелу еще глубже. Тихо. Без стона, без корчей.

Микки вздрогнул, и с листьев, под которыми он съежился, упали капли воды. Они упали ему на шею, и он торопливо вытер их грязной рукой. Микки подтянул колени к животу и обхватил их руками; в одной руке он по-прежнему сжимал заряженный арбалет. Последние две ночи были хуже всего, что Микки когда-либо знал. Даже хуже, чем когда старик запер его на ночь в бомбоубежище в огороде. Бетонированная яма осталась там с войны, ее построил дед Микки, полагавший, что немецкие бомбардировщики имеют специальное задание убить лично его; по этому поводу шутили все в деревне, но еще забавнее было то, что дед умер от сердечного приступа, когда слишком усердно звонили в колокола, празднуя окончание войны. Потом отец Микки использовал бомбоубежище как погреб для хранения яблок, а потом Микки прятал там свою браконьерскую добычу. Но в одну ночь, в ту ночь, когда ему было всего одиннадцать лет, старик запер его в бомбоубежище — в яме, в погребе, долбаной могиле! — за какую-то провинность, возможно, за воровство, и оставил там до утра. Микки скулил, чтобы его выпустили, и закричал, когда услышал, как вокруг в кромешной тьме скребутся крысы; он кричал и кричал, когда одна из этих тварей пробежала по коленям. Но отец не вернулся и не отпер дверь — вероятно потому, что к тому времени заснул в кресле в своем обычном пьяном отупений (мать Микки давно сбежала с торговцем, который раньше каждую неделю звонил насчет платы за мебель). Да он бы все равно не услышал, и соседи тоже — ведь стены убежища были восьми дюймов толщиной. Когда на следующее утро дверь открыли, Микки вылетел оттуда с побелевшим лицом и бросился к отцу, клянясь, что больше никогда, никогда не будет, никогда не возьмет того, что ему не принадлежит, — и на мгновение, на малейшую долю секунды отец прижал его к груди, чего не было никогда ни до, ни после. Отец тут же оттолкнул его с кратким наставлением, но Микки успел взглянуть ему в лицо и уловил в глазах старика потрясение и стыд.

Без сомнения, ночное пребывание в бомбоубежище нанесло Микки травму — после этого его несколько лет мучили кошмары, но эти две ночи, о, эти две ночи были гораздо страшнее. Потому что темнота леса пугала не меньше, чем любой погреб. Вместо крыс здесь были звуки других подкрадывающихся тварей, а вместо сплошной окутывающей черноты возникали глубокие тени, которые надвигались, тянулись к нему. И были разные шорохи и шевеления, заметные краем глаза, — и чьи-то фигуры быстро ныряли в темноту или блекли, когда он поворачивался к ним.

И конечно, не оставляло знание о содеянном, о совершенном убийстве, оно преследовало Микки все эти долгие часы. Поверит ли кто-нибудь его рассказу? Поверят ли, что он видел в лесу призраков, демонов, которые корчились, стонали и издавали в тумане другие страшные звуки? Он браконьерствовал, и лесник застал его на месте преступления — вот чему они поверят. Кто поверит на слово человеку, за всю свою недолгую жизнь не видевшему ничего хорошего, отпрыску горького пьяницы и шалавы, сбежавшей с торговцем? (Ох, мама, почему ты ушла? Потому что я вечно воровал и ввязывался в драки? Ты не взяла меня с собой, потому что я был плохой а от меня с самого рождения были одни неприятности, как всегда говорил старик?) «Ты застрелил беднягу Джека Баклера, потому что знал: на этот раз тебе не отвертеться от тюрьмы», — так скажут люди. «Ты убил невиновного, выполнявшего свой долг, поскольку знал, что, даже если убежишь, он опознает тебя», — скажут в полиции. «Посадите его под замок, и не на одну ночь, а навсегда», — распорядится судья. (Пожалуйста, отец, можно я спрячусь в бомбоубежище, пока они не бросят искать меня и не уйдут? Я больше не буду кричать, я буду сидеть тихо и смирно, если даже крысы будут бегать по мне, если они начнут есть меня, отгрызать пальцы, кусать живот и пробираться внутрь. Я даже не заплачу, пока полиция не уйдет, и тогда ты снова отопрешь дверь и прижмешь меня к груди, на одно мгновение, как раньше, на крохотную долю секунды, и не надо стыдиться, не надо жалеть, не надо любить меня, отец, тебе даже не нужно меня любить…)

Микки открыл глаза и поднял голову. Черт возьми, он чуть не уснул! Не надо. Не здесь. Нужно идти.

Он раздвинул листву, и она задрожала вместе с его руками. Микки увидел смутные силуэты деревьев и кустарника. Потом еще что-то — что-то большое в отдалении за деревьями. Дом, должно быть. Но какой?..

Он понял, где оказался. По-прежнему в Локвудском лесу. Он убежал как можно дальше от трупа, прячась от всякого звука, от всякого признака жизни, он спал урывками и снова двигался — и все равно оказался на том же месте, в тех же владениях. А сквозь деревья виднелся сгоревший особняк.

Они никогда не найдут его здесь, им и в голову не придет. А если все ясе додумаются, то внутри множество дыр, куда можно спрятаться. Разве не прятался он здесь в детстве, когда с ребятами играл в прятки на этих развалинах? Впрочем, они сюда приходили лишь один раз. Ему не очень нравилось здесь, да и другим ребятам тоже. Все говорили, что в доме водятся привидения. Но кем они были тогда — просто детьми, вот и верили всяким глупостям. А теперь он не ребенок. Эти руины — убежище для него. Он может там немного отдохнуть, а когда почувствует себя в безопасности, то найдет в лесу чего-нибудь поесть — ягод или чего-нибудь еще. В лесу много еды, если знаешь, как ее найти, а Ленни и Ден научили его. У него есть арбалет — он может подстрелить кролика или птицу, разведет костер в подвале поместья и приготовит что удастся добыть. Дыма никто не увидит, снаружи его не видно. Никто сюда не ходит, даже старый болван викарий, владелец этого места. Никто не любит этот уголок Слита. Здесь можно прятаться несколько дней, а потом пробраться домой и чего-нибудь поесть, взять немного денег — полиция наверняка к тому времени уйдет, подумает, что он убежал в Лондон или куда-нибудь на север. Отец не выдаст его, хотя Гровер и Крик могут... О да, они все разболтают! Полиция сразу поймет, что тут замешаны браконьеры, как только найдет стрелу, торчащую из груди Джека Баклера, а определить владельца оружия не займет много времени, если расспросить двух известных прохвостов — Ленни Гровера и Денниса Крика.

— Ублюдки! — пробормотал съежившийся в кустах Микки, поглаживая распухшие нос и губу.

Он встал и, согнувшись чуть ли не вдвое, выбрался из своего укрытия в листве. Листья оставили сырость на куртке и легко скользнули по щеке, отчего Микки вздрогнул и быстро отмахнулся. Выбравшись из кустов, он потянулся, жадно глотнул воздух и грязной пятерней поскреб голову, вычесывая крохотное насекомое, которое заползло в волосы, приняв их за безопасное, роскошное жилище с хранилищем крови под полом Микки прищурился, через просвет между деревьями вглядываясь в огромный силуэт развалин, виднеющихся в отдалении.

Там будет все нормально. Он сможет оставаться там сколько захочет, лучше ничего не придумаешь. Они не будут долго рыскать вокруг, не будут тратить время на поиски убийцы, особенно если решат, что он сбежал.

Согнув плечи и сжимая в руке арбалет, Микки направился к заброшенному строению.

Боже, как он проголодался. Но не стоит рисковать. Нужно спрятаться, хотя бы до вечера К тому времени будет много кроликов. Наверное, он успеет убить штуки три, пока они поймут, что на них охотятся. Глупые твари. Микки занимал себя такими мыслями, поскольку они отгоняли худшие размышления, хотя и ненадолго.

Он подошел к дороге — на самом деле широкой колее в засохшей грязи — и двинулся вдоль нее, держась в тени идущей рядом полосы деревьев и кустов. Вскоре перед ним выросла пустая оболочка, бывшая некогда большим особняком, и он остановился на краю обширной, но заросшей поляны. Микки взглянул на пустые черные окна, и что-то внутри словно отступило, как будто часть его самого — возможно, его бравада — съежилась при виде Локвуд-Холла. Ему никогда не нравилось это место.

Открытый портал наверху лестницы казался темным и неприветливым, как и окна, но Микки знал, что для него это единственное убежище. По крайней мере, внутри он сможет развести огонь, чтобы погреться в ближайшие пару ночей, — стояло лето, однако ночи в последнее время похолодали. Он может на малом огне зажарить кролика или птицу, не заботясь о яркости костра и запахе пищи. Микки еще немного поколебался, потом пожал плечами, поскольку больше ничего не оставалось, и покинул свое укрытие среди деревьев, направляясь к мрачному убежищу.

Его промокшие кеды сделали первый неуверенный шаг, как вдруг послышалась тихая звенящая музыка. Ему показалось, что он слышит ее; Микки остановился и прислушался. Но ничего больше не было слышно, только вдали каркнул ворон. Наверное, просто померещилось. Он ведь по сути дела две ночи не спал, устал, изголодался — и был напуган, еще бы! Сознание могло выделывать что угодно. Наверное, сквозняк внутри пошевелил разбитое стекло или еще что-нибудь. Впрочем, не похоже, чтобы звук был от стекла. Он больше напоминал старое пианино — не настоящий инструмент, а вроде тех маленьких штуковин, что играют в музыкальных шкатулках. Да и ветерка, чтобы вызвать сквозняк, не было. Значит, просто померещилось.

Микки стал взбираться по лестнице, и музыка как будто тут же вернулась. Он остановился перед широким порталом и снова прислушался. Нет, ничего. Неподалеку просыпались в гнездах птицы, вот и все. Он так устал, что уже не различает звуков. Это место пустует более двухсот лет, после того страшного пожара, о котором местные жители говорят до сих пор. Он сам себя пугает. Все равно, даже если в доме водятся привидения — как говорят в деревне, — они не могут причинить вреда. Это все знают. Призраки ничего не могут, кроме как маячить с несчастным видом.

Микки попытался засмеяться, но губы тряслись, и он издал только какое-то гортанное кудахтанье.

Он поднял к груди арбалет, держа его двумя руками и, целясь в темный вход перед собой, стал осторожно приближаться. Когда Микки вошел, его приветствовала только тишина.

Маленькая одинокая фигурка пересекла каменный мостик и направилась по главной улице Слита к лужайке перед гостиницей. Человек шел явно целенаправленно, хотя и не торопясь — он провел ночь, наблюдая за деревней издали, а в его возрасте сырость проникает в кости, как чернила в промокашку. Воротник его твидового пиджака был поднят, а шляпа с узкими полями глубоко надвинута на лоб. В серо-зеленых глазах Симуса Фелана отражался мягкий красный рассвет над размытым горизонтом.

«Впереди еще один прекрасный денек, — думал Фелан, подходя к месту, где короткая главная улица разделялась на две дороги вокруг лужайки и пруда. — Конечно, прекрасный денек, но, возможно, не такой уж прекрасный для людей вокруг».

Ночь не торопилась уступать место рассвету, и, несмотря на теплое мерцание над холмами, ее темнота окутывала деревню, как черная мантия. Прежде чем перейти перекресток, маленький человечек огляделся и посмотрел на ивы, словно ища признаки жизни. Многие ли из вас еще спят? Что-то плохое было здесь этой ночью, что-то ужасное шевелилось в Слите. Вы почувствовали это, оно приснилось вам? Оно явилось вам? Да, будет прекрасный летний день, но на лицах местных жителей проступит усталость. И несомненно, тревога. И некоторый страх. Да, точно, все будет именно так.

Он преодолел небольшое пространство с разметкой для стоянки машин и увидел красный «форд», который заметил накануне. Потом его внимание привлекла гостиница на другой стороне дороги.

— Я навещу тебя попозже, парень, — тихо проговорил Фелан. — Нам есть о чем поговорить. Но не буду тревожить тебя в этот немилосердный час — тебе надо хорошо выспаться, если придется столкнуться с тем, что грядет.

«Если этой ночью ты умудрился заснуть», — добавил он про себя.

Фелан прошел мимо нескольких машин на стоянке и ступил на траву. Поверхность пруда была гладкой и отражала сумрачное небо над ней. Не хотелось заглядывать в глубину стоячих вод, но невольно глаза притягивались к воде.

— Нет, — строго приказал себе Фелан и решительно повернулся к скамейке и огромному почтенному вязу на другом краю лужайки. — У меня нет большого желания смотреть в твои мрачные глубины в это время дня, — сказал он, будто обращаясь к самому пруду, и тут что-то на краю воды привлекло его взгляд.

А, просто пластиковая утка, застрявшая в камышах. В ней нет ничего зловещего, хотя в темных водах крылась какая-то тайна, и довольно скоро она выявится. Но пока пусть все остается как есть, имеются другие дела, чтобы ими заняться. И Фелан пошел дальше.

Изогнутый край солнца медленно выскользнул из-за горизонта и стал подниматься как какой-то суровый и неумолимый противник ночи и всех ее воровских замашек. Это было великолепное и возвышающее душу зрелище, которое чуть не вызвало на лице Фелана улыбку радости; но он знал, что свет и тепло не предотвратят событий, разворачивающихся в этом нечистом месте.

Он подошел к скамейке, опустился на нее, заметив на траве оставшиеся пятна крови, и не удержался, чтобы вновь не взглянуть на позорный столб. В глазах Фелана не было удивления, у него не перехватило дыхание, когда он заметил сочащуюся из древнего дерева темную малиновую жидкость — непрерывную струйку, которая смешивалась с пылью у подножия столба и постепенно впитывалась в землю.

Он закрыл глаза, чтобы не видеть этого зрелища, и поднял подбородок, подставляя лицо солнцу. Но солнце было у него за спиной и пока что грело слабо.

Губы Фелана шевелились как в молитве.