Спал Пашкевич недолго, но проснулся с ощущением, что выспался, как уже давно не удавалось. Сильное тренированное тело было снова послушно ему, нигде ничего не ломило, не болело, не саднило. Это было так хорошо, что он засмеялся от неожиданной радости.

За окном тускло серел снег. Дрова в камине уже прогорели, но из жерла его все еще сочилось тепло. Женя так и не ушла в спальню, сладко спала в кресле, закутавшись в одеяло. Лицо у нее было розовое и нежное, как у младенца, над верхней губой чуть приметно золотился легкий пушок. Пашкевич почувствовал, что у него туманятся глаза и перехватывает горло. Никогда она не вызывала в нем такого умиления — шлюха и шлюха, иначе он о ней и не думал, но сейчас почему–то привычное словечко показалось гадким. Как зерно, брошенное в прогретую солнцем почву и готовое пробиться зеленым ростком, в нем набухало, рвалось наружу иное чувство, удивлявшее его самого своей необычностью и остротой. Неужели и впрямь скоро эта девчонка станет матерью его сына, наполнит его жизнь смыслом, сделает его по–настоящему счастливым? Пашкевич все еще никак не мог в это поверить.

Он умылся, нашел в комоде свежую рубашку, галстук. Разбудил Женю.

— Как ты, папочка? — сладко потянувшись, спросила она. — Ох и напугал ты меня вчера! Подай, пожалуйста, платье, я оденусь.

Пока они собирались, рассвело. Михалыч уже прогрел машину, она сыто урчала у крыльца. Из–за леса выкатилось редкое для конца ноября блеклое солнце. По вымороженному небу плыли клочья белых облаков. Ели под снегом стояли словно засахаренные. Пашкевич попрощался со стариками и сел за руль.

Он уже подъезжал к кольцевой, когда запищал сотовый телефон. Звонил Виктор.

— Андрей Иванович, — поздоровавшись, сказал он, — у меня новость. К сожалению, плохая.

— Говори, не тяни душу, — Пашкевич на всякий случай сбросил скорость.

— На старом складе прорвало батарею парового отопления. Хлестало, видимо, всю ночь, воды было по колено. Погибли тысячи книг.

— А сторож? Где черти носили сторожа?

— Спал пьяный в подсобке. Я уже привез сантехников, отопление отключили, батарею ремонтируют. Аксючиц собрал людей, там сейчас половина издательства. Разбираются. Были бы стеллажи, а то все на полу. А пол бетонный, куда воде и пару деваться… Даже если высушить и прогладить, это ничего не даст. Пленка на обложках отслоилась, листы набухли. Только на макулатуру.

— Дела… — сквозь зубы процедил Пашкевич. — Ты его на гору, а черт тебя за ногу. Тихоня там?

— Да, подсчитывает убытки.

— Она мне этого алкаша сосватала. Я с нее шкуру спущу. — Виктор дипломатично промолчал. — Ладно, я заскочу домой переодеться и поеду в издательство. Надо срочно подписать банковские документы. Если что, звони.

— Договорились, — ответил Виктор и отключился.

Время, когда Пашкевич чуть ли не молился на своего главбуха, давно прошло. Она слишком много знала о нем и его делах, и это раздражало и беспокоило. В издательстве она незаметно забирала все большую власть, без ее участия и согласия не решался ни один мало–мальски серьезный вопрос. Пашкевич давно заметил, что слишком часто последнее слово остается не за ним, а за ней. Исподволь, постепенно она словно опутывала его по рукам и ногам липкой паутиной; вначале невесомые, невидимые, путы эти стали действовать ему на нервы. Он не терпел соперничества: в бизнесе, как и в доме не должно быть двух хозяев, а Лидия Николаевна явно ощущала себя в «Афродите» хозяйкой. На людях она не показывала этого, была с ним сдержанна и почтительна, как и подобает человеку подчиненному, но на самом деле поступала так, как считала нужным, даже для приличия не интересуясь его мнением.

Он понимал, что большей частью своих денег обязан ее ловкости и находчивости, умению держать язык за зубами. Не дай Бог, случись серьезный прокол, не продаст, хотя лишнего на себя, конечно, не возьмет. Однако она становилась неуправляемой, а примириться с этим Пашкевич не мог. Это по ее настоянию зарплату в издательстве платили не два, как везде, а раз в месяц, постоянно задерживая едва ли не до конца следующего месяца, хотя никакой надобности в этом не было. Люди жаловались, возмущались, ему приходилось оправдываться, а она прокручивала огромные суммы в коммерческих банках, оставляя изрядную часть прибыли себе. Она выставила его на посмешище, не дав Тамаре Мельник денег на эти проклятые новогодние заказы, потому что имела на нее зуб, и вот Тамары нет, а дела в торговом отделе после ее ухода идут из рук вон плохо. Тамара не допустила бы, чтобы два тиража загнали на склад, при ней оптовики вывозили большую часть книг прямо из полиграфкомбината.

Пашкевич осторожно вел машину по обледеневшей, еще не разбитой грузовиками дороге. Хорошее настроение, с которым он проснулся, пропало. Запершило в горле, снова подступила тошнота. Надо вечером прозвонить профессору Эскиной, пусть посмотрит, что ли? Вот уж правду говорят: беда одна не ходит.

Он подвез Женю, дал денег, велел к концу дня позвонить Аксючицу, продиктовать паспортные данные, чтобы тот подготовил купчую на квартиру. Затем заскочил домой. Лариса уже уехала на работу. Клавдия что–то стряпала на кухне. Услыхав радостный лай Барса, выглянула в прихожую, поздоровалась. Он кивнул, сказал, чтобы отнесла в химчистку костюм, на котором темнели так и не отмытые Агафьей пятна. Принял душ, переоделся. Прошел в кабинет, перемотал отснятую кассету, включил видеомагнитофон. Угрюмо просмотрел знакомый по прежним пленкам сюжет — ничего нового. С удивлением поймал себя на мысли, что не испытывает прежней жгучей боли. Сердце билось ровно и спокойно, словно на экране занимались любовью не жена, в которой он еще совсем недавно не чаял души, и ее хахаль, а чужие люди. Даже любопытства не вызвало, нагляделся. Выключил видеомагнитофон, убрал кассету в сейф. Новую не поставил. Зачем, если отснятые уже некуда девать.

Едва Пашкевич приехал в издательство, как со склада вернулся Аксючиц. Александр Александрович выглядел усталым и расстроенным.

— Много погибло?

— Много, — вздохнул Аксючиц, но не сожаление, а плохо скрываемое злорадство светилось в его глазах. — Но дело не в этом. Я воробей стреляный, Андрей Иванович, боюсь, что потоп произошел не случайно. Конечно, на глазок утверждать трудно, но я не сомневаюсь, что при ревизии там вскроется крупная недостача. Чтобы покрыть ее, все это и устроено. Там вода так хлестала, покойник проснулся бы. Воровство это, Андрей Иванович, а прорванная батарея — старый фокус. Как говорится, все концы в воду. Думаю, замешаны в этом деле не только сторож, но и милейшая наша Лидия Николаевна. Не зря она так торопится испорченные книги сегодня же вывезти в макулатуру. Припишет пару–тройку тысяч — кто ее проверит?!

Пашкевич набрал номер сотового телефона Тихони.

— Как вы там?

— Перебираем, проветриваем, сушим. Подсчитываем убытки. Жалко, конечно, но как–то переживем, что ж поделаешь. Бывает… Надо поскорее строить собственные склады; если бы Аксючиц не спал в шапку, а крутился, мы бы уже давно из этого подвала переехали.

— Вот что, — сказал Пашкевич, — подмокшие книги в макулатуру не сдавать. Ни в коем случае. Сложите все в отдельный штабель, я сегодня же назначу ревизию склада. Сторожа уволим, зарплату и прогрессивку удержим в счет погашения убытков. Если обнаружится недостача, обратимся в милицию, пусть разбираются.

— Дело хозяйское, — ответила Тихоня, — Вы у себя? Я скоро приеду.

Он захлопнул крышечку телефона, посмотрел на Аксючица. Уловил в его напряженном взгляде одобрение. Спокойный голос Лидии Николаевны не обманул Пашкевича. У Аксючица глаз — алмаз, он явно следил за этим складом, чтобы уесть Тихоню, рассчитаться с ней за племянницу, напраслину возводить не стал бы. Какое все–таки сладкое чувство — месть. Старик вроде бы даже помолодел от удовольствия.

— Поезжай в Дражню, пошевели этих обормотов–строителей, — сказал Пашкевич. — Тихоня права: надо поскорее заканчивать новый склад и убираться из чужих подвалов. Вернешься оттуда, подберешь два–три человека, возьмешь в бухгалтерии документы и приступай к ревизии. Пересчитайте все книги до единого экземпляра. Если обнаружится недостача… — он сжал кулаки. — Ладно, потом посмотрим. Сторожа выгони, попроси временно подежурить кладовщицу, кого–нибудь найдем. Да, кстати, — остановил он уже вставшего Аксючица, — вот еще какое дело, Александр Александрович. Нашу квартиру в Садовом переулке… Переоформи ее на Евгению Николаевну Белявскую. Ну, на Женю, ты же знаешь. Сделай, пожалуйста, побыстрее, деньги в бухгалтерию я внесу.

Аксючиц ушел. Пашкевич отодвинул папку с документами и откинулся в кресле. Вернулась вчерашняя слабость, вялость. Ломило суставы, сохло во рту. Язык распух и стал словно деревянный Он принес из холодильника бутылку минеральной воды, с жадностью выпил целый стакан. Вроде отпустило. Почему–то все стало безразлично, — да ну вас всех к бесу! Единственное, что не давало покоя, — Тихоня. Лучшего повода расстаться с нею не придумаешь, особенно если Аксючиц прав и она замешана в воровстве. Вряд ли сторож делился с ней, хватает у нее денег, но то, что она покрывала его, что они сговорились устроить этот потоп, — очевидно.

Через какое–то время первого этажа донесся резкий голос — похоже, Лидия Николаевна распекала кого–то из сотрудников. Затем на лестнице послышались ее шаги — тяжелые, уверенные, громкий стук в дверь.

— Входите, — сказал Пашкевич.

Лидия Николаевна размашисто пересекла кабинет, не дожидаясь приглашения, села в кресло напротив. Вид у нее был воинственный, губы поджаты в тонкую ниточку, на скулах горели красные пятна.

— Значит так, Андрей Иванович, произошел несчастный случай, и нам всем придется с этим примириться. Хотите вы или нет, а испорченные книги в ближайшие дни вывезут в макулатуру, держать их на складе нечего, там и так не повернуться. Никакой ревизии не будет, и уж тем более — никакой милиции. И скажите этому старому кретину Аксючицу, чтобы не лез не в свои дела, иначе я ему шею сверну.

Пашкевич смотрел на нее с немым изумлением, чувствуя, как его переполняет глухая ярость.

— Ты что, спятила? — наконец, с трудом сдерживаясь, произнес он. — Ты как со мной разговариваешь, дрянь этакая!? Забыла, кто ты, а кто я? Ну так я тебе это быстро напомню. Можешь убираться вместе со своим ворюгой сторожем на все четыре стороны, дурища несчастная!

Тихоня встала, перегнулась, опершись растопыренными пальцами на столешницу, через стол и впилась своими глазами ему в глаза. Взгляд у нее был острый и холодный, как у змеи, у Пашкевича мурашки по спине пробежали от этого тяжелого ненавидящего взгляда.

— Это ты забыл, кто я, ты, вонючий козел! — негромко, чеканя каждое слово, произнесла она. — Если ты еще хоть раз откроешь на меня пасть, я тебя с дерьмом смешаю и по стене разотру. Понял? Деловой… И никакие телохранители тебе не помогут, хоть десяток найми. Это я… я тебя сделала богатым и независимым. Я пять лет по лезвию бритвы ходила, чтобы набить твои карманы и твои счета, надежно запрятать их, ты для этого даже пальцем не пошевелил. Да, я пригрела этого придурка сторожа, да, он загнал налево пару тысяч книг, скотина, а потом, не посоветовавшись со мной, устроил наводнение, хотя, скажи он мне, я этого никогда не допустила бы. Я ему обязана жизнью, понимаешь? Жизнью… А такое не забывается. То, что он украл, я покрою, остальное спишем, не разоримся. Воровать больше не будет, не сомневайся, я уже с ним поговорила. Деваться ему пока некуда, так что на работе он останется. Объявишь выговор, удержим зарплату…

— Ах ты, дрянь! — взорвался Пашкевич. — Не зря Аксючиц сказал, что ты в этом замешана! Так ты мне еще и угрожать осмеливаешься?!

— Не угрожаю — предупреждаю. — Лидия Николаевна опустилась в кресло, сложила на коленях руки. — Я уже нахлебалась лагерной баланды от пуза, мне ничего не страшно. А вот ты поваляешься возле параши, покормишь вшей — враз поумнеешь. И не вздумай поручить Виктору или еще какому–нибудь отморозку замочить меня, у меня все наши делишки на дискете записаны, и дискетка у надежных людей спрятана. Если с моей головы хоть волос упадет, тебе крышка. Ты меня любить должен, пылинки с меня сдувать, а не всякие дурацкие ревизии назначать. Хватает у меня проверяльщиков и без Аксючица. Усек?

Пашкевич закрыл глаза. Откуда–то из небытия выплыла набитая потными от духоты людьми, как бочка селедкой, камера следственного изолятора, в которой он дожидался суда, и тошнотворная вонь параши, и чугунная жесткость трехъярусных нар, и отвратительный вкус баланды из квашеной капусты, и белые жирные вши, которых его сосед с треском давил ногтями, и чувство отчаяния — все кончилось! Хорошо, что эта гадина ничего не знает о его прошлом. Ему–то казалось, что оно навсегда ушло из его жизни, как дурной сон, но, оказывается, ничто не уходит бесследно, все таится в каких–то неведомых уголках души, чтобы однажды воскреснуть и крутым кипятком плеснуть в лицо.

Пашкевич почувствовал, что его так и подмывает вскочить и ударить Тихоню. Но усилием воли он заставил себя остаться в кресле. В погоне за деньгами он сам дал этой сволочи неограниченную власть, и она была бы последней дурой, если бы не воспользовалась ею в собственных интересах. Но ведь он никогда не считал Тихоню дурой. Ясно, она готова на все, лишь бы прикрыть своего дружка: долг платежом красен. Нужно отступить. С Тихоней и ее дискетой в ближайшее время придется что–то сделать, нельзя жить на минном поле, но что и как — следует обдумать спокойно и тщательно, любой поспешный, неверный шаг может обернуться бедой. Судя по всему, эта падаль действительно ни перед чем не остановится.

Скрепя сердце, Пашкевич попытался все обратить в шутку.

— Чего ты развоевалась, как пьяная баба на базаре! Ну, случилось и случилось, могла объяснить все по–человечески, без угроз и оскорблений. — Он встал из–за стола, с трудом пересиливая отвращение, взял ее за руку. — Не надо, Лида. Я не сахар, но и ты не мед. Да, ты работала на меня, но и о себе, уверен, не забывала. Между нами только одна разница: ты мои счета знаешь, а я твои нет. Но что они есть и осело на них немало — не сомневаюсь. Начнут копаться в моих, доберутся и до твоих. Ладно, давай не будем становиться друг другу на горло. Мы с тобой в одной лодке, не надо ее раскачивать, тонуть никому не хочется, ни мне, ни тебе.

— Вы правы, Андрей Иванович, — Лидия Николаевна наклонила голову, чтобы не смотреть ему в глаза. — Не беспокойтесь, больше такое не повторится. С вашего разрешения я вернусь туда и все улажу.

Когда за Тихоней закрылась дверь, Пашкевич яростно ударил кулаком по столу и злобно выматерился. «Сука, — давясь слюной, шептал он, — паршивая грязная сука… Ты у меня еще попляшешь…»