В подвале было парно и душно, как в бане. Вытяжки не работали, дверь не откроешь — холодный морозный воздух погубит то, что пощадила вода. Сантехники заменяли неисправную батарею. Женщины тряпками собирали с пола воду в ведра. Вскоре привезли и включили вентиляторы, стало легче. В проходах между стеллажами настелили доски. На них укладывали уцелевшие пачки книг из верхних рядов; книги намокшие, разбухшие, с отслоившимся, сморщенным целлофаном на обложках раскладывали на просушку. Весь этот разор людей, работавших на складе, не волновал — ни доходы, ни убытки издательства на зарплате сотрудников уже давно никак не сказывались. А чужое — не свое.

От сырого затхлого воздуха Григория замутило. Он зашел в подсобку, жадно попил ледяной воды. До конца дня он перебирал со всеми намокшие книги. Устал, как собака, по дороге домой задремал в автобусе. Чуть не проспал свою остановку.

Дома стоял дым коромыслом. Отмечали день рождения Аленкиного жениха, капитана–ракетчика Саши Новосельцева — Григорий умудрился начисто забыть об этом событии, хорошо хоть, заранее подарок купил. Саша привел двух своих друзей–военных, Аленка пригласила институтских подружек. Было весело и шумно.

Григорий для приличия посидел с часок за столом и ушел к себе работать. Татьяна, как это все чаще случалось с ней в последнее время, быстро упилась; сквозь закрытую дверь Григорий слышал ее резкий пронзительный голос, неестественно громкий смех. Молодежь пела, танцевала под магнитофон, к одиннадцати все разошлись.

Аленка пошла провожать гостей. Татьяна подергала ручку его двери, которую он предусмотрительно закрыл на ключ.

— Открой!

— Ступай спать, — попросил Григорий. — У меня очень много работы и нет никакого желания выяснять наши отношения.

— А у меня есть! — крикнула она и забарабанила в дверь. — Сейчас же открой, иначе я выбью твою проклятую дверь!

Он не ответил.

Минут двадцать она бесновалась за замкнутой дверью, потом стало тихо. Почему–то остро запахло бензином. Григорий оторвал голову от рукописи и увидел, как из–под двери по полу растекается темная лужица. Через мгновение она вспыхнула белым пламенем.

— Теперь ты откроешь, сволочь, или сгоришь заживо в своей конуре! — с ликованием крикнула Татьяна.

Он схватил одеяло и, обжигая руки, сбил огонь. Высадил обгоревшую дверь. Татьяна швырнула в него пустую бутылку из–под бензина. Григорий увернулся. Зазвенело разбитое стекло — бутылка угодила в книжную полку. Татьяна истерически смеялась, глаза у нее были пустые, как у Зямы, когда ему всюду мерещились крысы.

«Допилась до белой горячки, дура!» — подумал он, схватил жену на руки, затащил в комнату и бросил на тахту. Навалился на нее всем телом, зажал рукой рот, чтобы соседи не сбежались на ее вопли, дождался, пока она перестала трепыхаться и уснула. Вытер кровь с расцарапанного ее ногтями лица. Царапины были глубокие, то–то бабы в издательстве почешут языки. Смазал волдыри от ожога на руках постным маслом. Скомкал обгоревшее одеяло, собрал осколки стекла от книжной полки, выбросил в мусоропровод.

Вернулась Аленка. С ужасом посмотрела на обгоревшую разбитую дверь, на черные пятна на полу, на его окровавленное лицо. Закашлялась от запаха еще не выветрившейся гари. Татьяна, как пьяный мужик, храпела на тахте, укрытая простыней.

— Господи, — сказала Аленка, заломив тонкие руки, — какое счастье, что скоро я от вас уйду! Хоть на край света, только бы вас не видеть.

Григорий угрюмо молчал. Он любил дочь и многое вытерпел из–за нее. Для чего? Чтобы услышать эти полные ненависти и презрения слова?

Она была красива, его девочка, от него она унаследовала смуглую кожу, жгучие черные глаза, пышные, цвета вороньего крыла, кудри, и невероятные для девчонки трудолюбие и усидчивость, от матери — стройную фигуру, высокую грудь и осиную талию; растолстела Татьяна после сорока, раньше была тоненькой, как хворостинка. Дочь никогда не вмешивалась в их скандалы, тут же молча уходила к себе, но Григорий видел, как тяжело ей все это дается. Чем старше она становилась, тем раздражительнее и нетерпимее, равнодушнее и холоднее. Но он даже не предполагал, как опротивел ей родительский дом, опостылела родительская любовь.

— Как ты живешь с этой стервой? — сказала Аленка. — Ты — умный интеллигентный человек, а она вздорная базарная баба. Как ты прожил с ней целую жизнь, папа? Ведь она не уважает тебя и не любит. Она спивается, неужели ты этого не видишь?

— Между прочим, эта стерва — твоя мать, — ответил он, прижимая к щеке окровавленный платок. — Она несчастная женщина, у нее в семье пили все: и дед, и бабка, и отец с матерью. Боюсь, что это наследственное. Конечно, с этим надо что–то делать, но что? В больницу она не пойдет, сама уже остановиться не сможет. А почему я с ней живу? Я сам себе задавал этот вопрос тысячу раз, но у меня нет однозначного ответа. Наверное, люблю. И она меня любит. Правда, от ее любви меня частенько поташнивает, но… И еще потому, наверное, что не хотел, чтобы ты росла сиротой, ты же знаешь — я люблю тебя.

— Ты мастак говорить, однако… Извини меня, папа, но ты — тряпка. Мягкая и бесхарактерная. О такую тряпку очень удобно вытирать ноги. Вот она и вытирает.

— К сожалению, и ты тоже, — с обидой ответил он, — хотя у тебя я этого уж точно не заслужил. Извини, Аленка, мне не хочется продолжать этот разговор. Я завтра вызову мастеров, к вечеру все отремонтируют и приведут в порядок. Не переживай, Саша ничего не заметит.

— Да при чем тут Саша? — она с горечью махнула рукой. — Мне за тебя больно.

Ничего не ответив, он ушел на кухню. Сварил чашку крепкого кофе, сел к подоконнику, уставленному горшками с геранью, ушел в себя, как улитка в раковину.