Наша машина медленно ползет по раскисшему и разбитому проселку. Швыряет так, что я то и дело стукаюсь головой о крышу кабины, и мама изо всех сил прижимает меня к себе. Сильно пахнет бензином, от этого запаха меня мутит.

Шофер курит и сплевывает в приоткрытое окно. В узкую щель тянет сырым и холодным воздухом. И все равно я задыхаюсь.

Медленно тлеет папироса. Огонек ее то высвечивает угрюмое лицо шофера, перепутанные волосы под маленькой, плоской, как блин, кепкой, то его грязные руки, крепко лежащие на баранке. Он все время поворачивает ее из стороны в сторону, и машина то проваливается в какую-то яму так стремительно, что у меня холодеет в груди, то, гремя всеми своими болтами и гайками и цепляясь за скользкую грязь, лезет на косогор. И тогда кабина наполняется едким удушливым дымом, от которого у меня слезятся глаза, а мама надсадно кашляет, прикрыв рот кончиком платка.

Иногда машина останавливается. Шофер дергает за рычаг, нажимает на педали, крутит баранку, но все напрасно. Мотор то протяжно воет, то захлебывается и начинает звонко чихать, а грузовик дрожит, от напряжения, и похож он на старую уставшую лошадь, которую уже сколько ни бей, с места не стронешь.

Тогда шофер с треском открывает дверцу и зычно кричит:

— Петро, а Петро! Вылазь пособлять. Опять засели.

И вытаскивает из-под сиденья топор и лопату.

Затем слышится злой и торопливый стук топора, и придорожные березки и топольки летят под колеса. Деревца совсем небольшие, посадили их, видно, каких-нибудь года два назад. А сейчас колеса мнут, крошат их, обдирают с них скользкую блестящую кору и втаптывают в грязь обожженные осенним пламенем листья. И наша машина опять ползет вперед, выхватывая фарами из темноты черную, как деготь, воду в лужах и редкие, страшно одинокие километровые столбы.

Тошнота подступает к горлу все сильнее, я отчаянно сжимаю зубы и торопливо сглатываю вязкую слюну. «Эх, путь-дорожка фронтовая», — сердито напевает шофер и снова закуривает. Я закрываю глаза, и передо мной появляется рыжий хохочущий Венька. Он лезет на экскаватор, и экскаваторщик молча уступает ему свое место. Венька тянет за рычаги, ковш медленно вгрызается в землю. А вот он уже поднимается выше, выше… И тут появляется дядя Петя. Он стоит прямо под ковшом, задрав голову, и лениво почесывает свою волосатую грудь. «Давай!» — изо всех сил кричу я Веньке, и он нажимает на какой-то рычаг, и целая гора земли с битым кирпичом обрушивается с огромной высоты на дядю Петю. А Венька хохочет. И шоферы, столпившиеся у котлована, тоже хохочут, и солнце хохочет, и тополь, мой тополь, тоже трясется от смеха всеми своими листочками. Но вдруг куча земли начинает шевелиться, и дядя Петя вылазит из нее и машет Веньке тяжелым кулаком. Венька исчезает, и сиплый голос шофера будит меня:

— Петро, а Петро! — кричит он. — Хватит дрыхнуть! По этой дороге не на машине — на тракторе ездить надо. Вылазь, опять засели.

Мама беззвучно плачет, и слезы ее капают мне на лицо. Соленые и крупные, они стынут у меня на лбу, а я снова закрываю глаза. Пусть плачет. Мне ее совсем-совсем не жалко. Так ей и надо. Я всегда жалел ее, а теперь ненавижу так же, как и дядю Петю. Даже еще сильнее.

Дядя Петя… Мама… Куда, зачем они увозят меня? Они мне не нужны. Я выброшу все мамины письма и уеду в санаторий. Напишу дяде Егору, и он меня заберет. А когда она приедет ко мне, я скажу врачам, чтоб ее не пускали. Что я не хочу ее видеть. Эх, лучше бы у меня не было рук, чем ног. Тогда я мог бы вот сейчас выпрыгнуть в открытую дверку и убежать в лес. И никто никогда меня бы не нашел: ни мама, ни дядя Петя. Я вернулся бы в Минск — к Веньке, к Алешке, к Григорию Яковлевичу, который ругал меня за то, что я подзабыл устный счет. Я был бы свободным человеком, свободным, как ветер. А так я что? Кукла, которую закутали в одеяло и держат на руках. Куль соломы. Куда захотят, туда отвезут, где захотят, там выбросят.

И опять ныряет машина в колдобины, и опять смыкаются у меня глаза.

Наконец я слышу, как мама осторожно трясет меня за плечо.

— Проснись, сынок, приехали, — почему-то шепотом говорит она и дрожит мелкой дрожью. — Проснись.

У машины шофер и дядя Петя ожесточенно торгуются.

— Ну, пятерочку, пятерочку хоть сбрось, мил человек, — тоненько скулит дядя Петя. — Ну что тебе стоит… Всего ведь пятерочку.

— Черт с тобой, живоглот, — мрачно говорит шофер и ругается. — Гони монету.

Потом дядя Петя и шофер дружно колотят кулаками в ставни низкого приземистого дома. Сквозь щели я вижу, как в нем зажигается свет. Сухо лязгают запоры, и на пороге появляется старуха с лампой в руке. Она подозрительно смотрит на нас и говорит:

— Чего стучите-то, всех собак поднимете. Проходите.

Мать вносит меня на руках в комнату и опускает на широкую деревянную кровать. Дядя Петя с шофером таскают узлы и мебель. Мама сидит возле меня, бессильно сложив руки. На потолке качается желтый круг от лампы. Я проваливаюсь в какую-то бездонную пропасть.