Пожар не успел разгореться: керосина оказалось маловато, вспыхнули только обои, и ребята одеялом сбили огонь. Когда они спустя несколько минут через окно втащили меня в комнату, только черное пятно, растекшееся по полу, обгоревшие стены, смятая кровать да перевернутая тумбочка напоминали о том, что здесь произошло.

Ребята перенесли меня в другую комнату, положили на кровать и укрыли — меня трясло.

— Что же это такое, Сашка? — тормошила меня Катя. — Как это ты?

Жиденькие косички совсем растрепались, лицо было в саже. Один из мальчишек сосал обожженные пальцы и во все глаза смотрел на меня; второй тер новую шапку, на которой темнела бурая подпалина. У него были белесые брови и красные, должно быть от дыма, глаза.

— Я ждал тебя, — прохрипел я, — я тебя очень ждал, Катька.

И заплакал.

Мальчишки сконфузились и отвернулись. Катька растерянно замигала глазами.

— Я не могла раньше, Саша, — жалобно сказала она. — Ну никак не могла. У меня мамка заболела. Лежит пластом. Я и так соседскую Ольку попросила присмотреть за ней. А это вот, — кивнула она на мальчика, который с сожалением рассматривал дыру на шапке, — Митя Анисов. А вот тот — Севка Крень. Я тебе про них рассказывала.

Митя подошел ко мне и протянул руку. На ладошке у него я увидел большой волдырь.

— Больно? — спросил я.

— Чепуха, — сморщился Митя и плюнул на ладонь. — До свадьбы заживет. — И с гордостью добавил: — А ловко мы пожар потушили. Еще немного, и пошел бы ваш дом гудеть. Никакая пожарная не залила бы.

— Ладно, расхвастался, — осадил его Севка. — Ты расскажи, Саш, лучше, как начался пожар? Что-то я ничего не понимаю. Лампу ты, что ли, разбил нечаянно? Так зачем ее зажигать в полдень?

— Не разбил, — глухо ответив я. — Я сам… дом поджег.

— Сам?

Ребята вытаращились на меня, как будто я прилетел с Луны.

Митя опять начал терзать свою шапку, а Севка сунул в рот обожженные пальцы.

И тогда я рассказал им обо всем: о дяде Пете, о старике, о разговоре, который я подслушал в понедельник утром. Митя перестал дорывать свою шапку, Севка криво улыбался: наверно, думал, что я сочиняю. И только Катька глядела на меня с испугом и размазывала по щекам липкую черную сажу.

— Вот поэтому я и поджег дом, — прошептал я, окончив свой рассказ. — Думал, сбегутся люди, помогут мне. А вы мне поможете?

И я с надеждой посмотрел на ребят.

Севка перестал улыбаться.

— Спрашиваешь, — сказал он. — Да мы сейчас всю деревню на ноги поднимем. Председателя Артема Павловича сюда приведем. Да мы… — он задохнулся и сжал кулаки. — Да мы этот паршивый дом по бревнышкам раскатаем. Не зря, смотри, по деревне говорят, что лихие тут, у живоглота этого, дела творятся! Ах, гад, что придумал!.. Фашист проклятый!..

— Мне телеграмму надо послать, — перебил я его. — Молнию. Сделаете?

— Сделаем, — напялил Митя на голову прогоревшую шапку. — Я сейчас на почту. Ты, — кивнул он Севке, — беги за председателем. А ты, Кать, оставайся здесь, с ним. Если что, зови народ. — И наклонился надо мной: — Куда телеграмма-то? И что писать?

— В Минск. Улица Кленовая, 14, квартира 3. Егору Сергеевичу Зенченко. Напиши: «Приезжайте немедленно». И укажи адрес, как в Качай-Болото доехать. Молнию пошли.

— Ясно, — коротко кивнул Митя. — А как подписать?

— Саша Щербинин. Только… — замялся я.

— Что «только»?

— Денег у меня нет. Ни гроша. А молния, наверное, дорого стоит?

— Обойдемся, — отрезал Митя. — У меня есть: хотел фонарик китайский купить. Будет сделано. Пошли.

Дом был заперт. Митя с Севкой пошли в мою комнату и выпрыгнули через выбитое окно.

Мы с Катей остались одни.

Она стояла, облокотившись на подоконник, и исподлобья смотрела на меня — вздернутый нос, перемазанные сажей щеки, растрепанные косички: И вовсе не была она похожа на старушку. Так, длинноногая девчонка в коротком красном пальто, из рукавов которого торчат руки со следами старых ожогов.

— И как это ты, Сашка, решился на такое?! — испуганно говорит она, а в глазах у нее восторженные звездочки. — Ведь занялся бы дом, ну куда бы ты уполз?! Сгорел бы!

— Подумаешь, — равнодушно отвечаю я. — Все равно в воскресенье… — на большее выдержки у меня не хватает, предательский комок подкатывает к горлу.

Катя молчит, потом с завистью произносит:

— Ух и отчаянный ты! Я бы не смогла так. Ни за что не смогла бы! А Митя, наверно, смог бы. Он тоже отчаянный. Недавно с Севкой ракету смастерил. Знаешь, Митька говорил, что она даже взлететь должна была. Напихали в ракету всякой дряни — пленки старые из фотоаппарата, спичек коробок десять, а потом ка-а-к подожгли!

Глаза у Кати становятся большими и круглыми, и я не знаю, чего в них больше — осуждения или восхищения.

— Ну и что? — заинтересованный, спрашиваю я.

— А она как взорвется, ракета эта! — возбужденно говорит Катька и хохочет так заразительно, что даже я начинаю улыбаться. — Как взорвется! Митька хлоп на землю и ноги кверху. А Севка как струсит да во весь дух в школу. «Скорей! — кричит. — Там Митька для науки разорвался!» Прибежали мы к Митьке на двор, а он уже очухался. Сидит весь красный, как помидор. Мы к нему: «Митька, что с тобой?» А он и отвечает: «Затычки, — отвечает, — из дюзов вынуть забыли. Выхода газам не было. Вот она и взорвалась». Так его после этого просто извели ребята. Все спрашивали, как это он про затычки забыл.

Я вспомнил свою ракету, серебристую и легкую, вспомнил, как она хрустнула и сплющилась, под сапогом у дяди Пети, и снова какой-то сухой ком начал царапать мне горло.

— Митька у нас вообще мастеровой, — продолжала болтать Катька. — Его батя тракторист в колхозе. Митька возле него на тракторе работать выучился. Весной нам пришкольный участок весь чисто вспахал. А батя только стоял и командовал. Митьке даже девятиклассники завидовали. Они пока все больше теорию изучают, на тракторе только в десятом работать начнут. А Митька уже умеет.

— Да ну? — удивляюсь я, представляя себе маленького круглоголового Митьку в шапке с прожженной дыркой за рулем трактора. — А ты не того?..

— Не веришь? — обиженно моргает Катька, и на лбу у нее появляется морщинка.

Я вспоминаю, как метнулся Митя легкой тенью в разбитое окно, из которого валил дым, как мял в руках свою шапку, и говорю:

— Верю, верю! Он хороший парень! Смелый!

— Отчаянный, — как эхо отзывается Катька. — Самый что ни на есть отчаянный во всей деревне.

— Ты с ним, верно, дружишь? — с завистью спрашиваю я.

Катька отворачивается к окну, и я вижу, как даже сквозь размазанную сажу проступает на ее щеках румянец, а уши вспыхивают, как подожженные. Она теребит выгоревшие хвостики косичек и, запинаясь, отвечает:

— Ну, дружу… — и торопливо добавляет: — Ты не думай, он со всеми дружит, не только со мной.

И глубоко, как взрослая, вздыхает.

Мы замолкаем. Я нетерпеливо поглядываю в окно. Поскорей бы пришли ребята!

Медленно-медленно тянутся минуты. Ходики остановились, свинцовая гирька опустилась к самому полу. Катька выходит в мою комнату. Я слышу, как она передвигает там кровать, тумбочку.

Наконец она влетает ко мне.

— Бежит! — кричит она. — Митя бежит.

А спустя минуту Митя, тяжело дыша, протискивается через выбитое окно.

— Послал, — задыхаясь, говорит он. — Все в точности, как ты сказал. Молнией. Минск, Кленовая, 14, квартира 3. Егору Сергеевичу Зенченко. Приезжайте немедленно хутор Качай-Болото, Далековского района. Автобусом до Сосновки. Саша Щербинин. Так? Держи квитанцию.

— Так, — отвечаю я и изо всех сил трясу Митю за руку. Он морщится и прикусывает губу. Я отпускаю руки и смотрю на его ладони. На них, как подушки, вздулись волдыри.

— Прости, Мить, — говорю я.

Он конфузится и бормочет:

— Ладно уж. Подумаешь, важность какая…

А лицо у него бледное, и я знаю, что это больно.

Я отворачиваюсь к стене и чувствую, как трясутся у меня плечи.

У дома, протяжно взвизгнув тормозами, останавливается машина.

— Сюда, Артем Палыч, в окно, — слышим мы Севкин голос, и кто-то добродушно отвечает ему:

— Да ты что, очумел, парень? Разве я с моей комплекцией пролезу?

— Председатель, — торопливо говорит Катя. — Молодец, Севка, самого разыскал!

Я вспоминаю, что мама всегда кладет ключ над дверью, и кричу:

— Над дверью ключ! Над дверью пошарьте.

— Вот это другое дело, — басит Артем Павлович.

Лязгает замок, скрипит дверь, и он входит в комнату. Севка проскальзывает вслед за ним.

— Ну, где тут ваш самый главный поджигатель? — спрашивает председатель колхоза и внимательно смотрит на меня из-под надвинутой на самый лоб папахи.

Артем Павлович невысок и толст; когда он садится у моей кровати, табурет под ним жалобно взвизгивает. Глаза у него карие, брови густые, как пшеничные колосья. Пока я коротко рассказываю ему о своей жизни, брови эти непрерывно шевелятся: то круто изламываются, то лезут под папаху, то сходятся на широкой переносице. Когда я говорю о минувшем воскресенье, у него темнеет лицо. Он рывком расстегивает пальто и срывает с шеи шарф.

— М-да, — покусывая губы, говорит он и до хруста сжимает пальцы в тяжелые кулаки. — Ах, гады! — И поворачивается к Катьке: — И ты тут была?

— Была, — чуть не плача, шепотом отвечает она. — Только я, Артем Павлович, больше не пойду.

Он несколько минут раздумывает, прикрыв глаза тяжелыми, разрисованными тоненькими жилками веками, а потом говорит:

— Нет, Катерина, пойдешь. В последний раз пойдёшь. Мы ведь давно знаем об этом гнезде. Зачахло оно в последние годы, вся молодежь из секты ушла, только несколько древних старух осталось. Вот мы и успокоились, махнули на них рукой: их-то уж ни в чем не переубедишь. И прозевали, как Сачок снова паучьи сети свои развесил, снова начал в них слабых людей ловить. И до чего же озверел, гад, ребенка готов под нож!

Артем Павлович тяжело постукивает себя кулаком по колену. Большой и суровый, он ласково смотрит на меня, ерошит у меня на голове волосы и медленно, словно подбирая слова, продолжает:

— Ну что ж, надо исправлять ошибку. Да только так, чтоб открыть людям глаза, показать им, какие черные дела тут готовились. На них это лучше, чем целая сотня антирелигиозных лекций, подействует. А иначе, ребята, что получится? — словно советуясь с нами, говорит Артем Павлович. — Сачка да старика этого, Фокина, турни сейчас — корни-то паучьи в людских сердцах останутся. Да они же их в святых превратят, паразитов этих. Как же, за веру, мол, пострадали. А надо, чтоб видели — не за веру, за изуверство, за бандитизм, за то, что людей калечат. Чтоб все поняли, куда завели их святоши эти, что они именем бога прикрывают. А для этого тебе, Сашка, придется потерпеть еще, друг. План у меня такой есть, кажется, хороший план.

И Артем Павлович рассказывает нам о своем плане. Потом он уезжает, захватив в «Победу» ребят. На прощанье крепко сжимает мою руку и говорит:

— Держись, Сашка! Держись, браток! Слышишь? Держись!

Вечером мама долго и нудно ругает меня за то, что я так неаккуратно обращаюсь со спичками, и заколачивает выбитое окно листом фанеры.

— Так ведь и сгореть недолго, — растерянно говорит она, разглядывая обгоревшие обои. — И как ты только огонь потушил?

— Одеялом сбил, — отвечаю я и отворачиваюсь. Хорошо еще, что нет старухи. О ребятах и председателе маме я не говорю ни слова. «Так будет лучше», — сказал Артем Павлович.

Я ему верю.