Приближалось первое сентября. В санатории в этот день начинались занятия. Учителя приходили к нам в палату, к кроватям на специальных шарнирах прилаживались большие наклонные доски. На них можно было читать и писать. Чернильница ставилась рядышком, на стуле. И мы чувствовали себя совсем как тысячи других ребят, которые отправлялись в это утро на уроки.

А в этом году я не буду учиться. И вообще, наверно, не буду.

Первого сентября в школу побежит рыжий футболист со всей своей командой. И побегут все ребята и девочки по всей стране. А я останусь дома. И в «Пионерской зорьке» будут рассказывать про уроки, а я не услышу этой передачи, потому что и в новой квартире дядя Петя оборвал розетку, и у нас нет радио. И этот день, 1 сентября, будет самым тоскливым днем в моей жизни.

Я медленно считаю в календаре листки. Нахожу сентябрь. Первое число. Интересно, почему его не печатают красной краской, как другие праздники? Ведь для всех ребят это праздник. А для меня — нет. Я вырываю из календаря листок и рву его мелко-мелко. И выбрасываю за окно. Ветер подхватывает бумажки и уносит их далеко-далеко, на пустырь, но несколько клочков запутываются в листьях тополя. Ну и пусть. Пройдет дождь и смоет. И первого сентября не будет. Сразу второе. И, может, от этого мне будет немножко легче.

Настроение у меня совсем кислое. Я плохо ем — ничего не лезет в горло. Даже пирожки тети Тани, которые всегда сами тают во рту. А тут еще профессор Сокольский не приезжает. Сейчас он работает на острове Хоккайдо вместе с другими советскими врачами. Мне об этом прочитал в газете дядя Егор. Прочитал с такой гордостью, как будто это не профессор Сокольский, а он сам воюет со страшной болезнью и побеждает ее. Пусть побеждает, я могу обождать. Я так и скажу профессору Сокольскому, когда он приедет, что совсем-совсем не обижаюсь, что мне пришлось его так долго ждать.

Мама просто извелась. По утрам она встает с головной болью, а под глазами у нее синие круги. И что хуже всего — дядя Петя зачастил, и по вечерам они допоздна сидят за евангелием, читают по очереди и рассуждают о боге.

Дядя Егор и тетя Таня не любят дядю Петю, как и я. Когда он появляется, на кухне сразу же замолкают разговоры и тетя Таня уходит в свою комнату. А назавтра она горячим шепотом убеждает маму:

— И чего только он привязался к тебе, Анюта? Гони ты его прочь, пока не поздно. Скользкий он человек, нехороший. Никогда в глаза прямо не посмотрит, все в сторону. Ведь в беду он тебя втянул, Анюта, неужто не видишь?! Я их, святош этих, знаю: раз такой мужик о боге вспомнил, значит, не один грех у него на душе.

— Да что вы, Татьяна Семеновна, — слабо оправдывается мама. — И ничего тут особенного нету. Ну, приходит человек, так ведь не выставишь его на улицу. Посидит, чайку попьет и уйдет. А что верующий он, так это вы не троньте. У всякого своя вера: у вас — своя, а у нас — своя. А какая из них истинная, один только господь знает.

Тетя Таня с размаху швыряет на плиту сковородку и уже не шепчет, а басит:

— Задурили тебе голову сектанты, совсем света белого не видишь. Извини, краем уха слышала, какие вы речи ведете. Страшные они люди, Анюта, загубят они тебя. Ни за грош загубят. А ты ведь молодая, вся жизнь у тебя впереди. Сына хоть пожалей, если себя не жалко. Худо ведь мальчонке разговоры ваши слушать. Отравите вы его. И так ведь уже искалечили Сашку, забыла разве?!

Мама не отвечает. Она входит в комнату, глаза у нее сухие, и губы туго поджаты. Я приподнимаюсь на локте и говорю ей:

— А ведь права тетя Таня. Прогони его, мамка, милая! Прогони! Ну зачем он тебе? Знаешь, как мне по вечерам без тебя скучно!

— Цыц ты! — резко кричит мать, и голос у нее незнакомый и грубый. — Не лезь куда не просят, щенок!

Она валится на кровать, зарывается лицом в подушку, и плечи ее начинают мелко-мелко трястись.

Я поворачиваюсь к стене.

Так приближается первое сентября.

Мама об этом дне не говорит.

Молчу и я.

Вечером 29 августа к, нам зашли дядя; Егор и Ленька. Ленька только что вернулся с работы и даже не успел переодеться. Он был в синем комбинезоне и клетчатой рубахе, а на лбу у него чернел след от машинного масла.

Ленька тряхнул короткими выгоревшими волосами и спросил:

— У тебя как в этом году со школой будет, Сашка?

— А никак, — равнодушно ответил я. — Какая уж тут может быть школа.

И кивнул на свои ноги, прикрытые простыней.

— Ну, это ты брось, — возмутился Ленька. — Что значит «никак»? Тебе в какой надо? В седьмой?

— В седьмой, — неохотно ответил я.

— Вот и будем заниматься дома. Доску к кровати тебе батя приделает, чтоб писать можно было, мы с ним уже говорили. А программу за семь классов я как-нибудь осилю. Что, не веришь?

И широко улыбнулся.

— Верю, — хмуро ответил я. — Только все это, Леня, ни к чему.

— То есть как это «ни к чему»? — вступил в разговор дядя Егор. — Ленька дело говорит, ты его слушай. Помнишь, я о руках как говорил? А все-таки голову на первое место поставил. Вот он и возьмется за твою голову, а я за руки. И сделаем мы, брат, из тебя мирового человека.

И дядя Егор прикусил свой ус.

— А через пару недель приедет профессор Сокольский, и меня, наверно, в клинику положат, — неохотно ответил я. — И вся моя учеба полетит, как будто ее и не было. Так что уж лучше и не начинать.

— Чепуха, — улыбнулся Ленька. — Никуда она не полетит. Начнем.

— Нет, не начнете, — резко поднимается с дивана мама. — Нечего мальчишке голову забивать. И без вашей школы проживем. Ему о душе думать надо, а не о школе.

— Вот как! — Дядя Егор распрямляется, становится даже как будто выше ростом и в упор смотрит на маму. — Ну, Анюта, знаешь, ты эти штучки брось! — грозно говорит он, раздувая усы. — Брось, понятно? Сама можешь хоть в бога верить, хоть в черта, а мальца мы тебе в обиду не дадим. Ему учиться надо. Разумеешь?

— Кто это «мы»? — вспыхивает мама. — Что это еще за хозяева над ним?

— Мы, советская власть, — чеканя каждое слово, говорит дядя Егор. — Нет такого закона, чтобы детей в секты вовлекать, жизнь им мутить. И не будет. И если тебе голову так заморочили, что ты ни о чем думать не хочешь, то мы о Сашке подумаем. А попробуешь ему учиться запретить, мы тебя, милая, быстро к порядку призовем. По всем советским законам. Ты это крепко запомни.

И он выходит, нервно покусывая ус. За ним, осторожно прикрыв дверь, выходит Ленька. Мама растерянно глядит им вслед.

Да, видно, здорово разозлился дядя Егор, если так резко заговорил с мамой. Раньше он с ней добрый был. Все о жизни толковал. Газеты приносил, радио сам починить брался, которое дядя Петя оборвал. Только мама его и слушать не хотела. Одно твердила: «У вас своя вера, у меня — своя». А теперь сразу притихла, как воды в рот набрала. Видно, надо было раньше ему с ней так вот поговорить — сурово да прямо. Может, ей бы это помогло. Сразу, небось, задумалась.

Я улыбаюсь, мне это нравится.

Назавтра Ленька притащил мне все учебники для седьмого класса, целую гору тетрадей и ручек. Дядя Егор на кухне оборудовал мастерскую — ладил доску, на которой я мог бы писать. Мама с ними не разговаривала. Она завернула в платок библию и ушла. Наверно, снова на моленье.

Я взял учебники и стал их рассматривать. Они были совсем новенькие и еще чуть-чуть вкусно пахли типографской краской. И мне так захотелось пойти завтра с ними в школу! Но все равно я был рад. Пусть дома, но и я начну учиться! По программе седьмого класса. Как все мои одногодки. Вот здорово!

Постукивая молотком и бормоча что-то про себя, дядя Егор прилаживал к моей кровати доску. Большие и такие на первый взгляд неуклюжие руки его были необычно проворны. Не глядя, он находил ими маленькие гайки, отвертку, клещи, наждачную бумагу. Он приделал рычаг, и доска стала подвижной; я мог легко придавать ей любой наклон. В ней была сделана жестяная держалка для чернильницы и для ручки, она легко снималась и устанавливалась, и когда я сказал, что у нас в санатории доски были гораздо хуже, дядя Егор довольно улыбнулся в усы и горделиво расправил их тыльной стороной ладони.

— Ну вот, Сашок, — сказал он, собирая инструменты, — дело сделано. Берись, брат, за науку. Очень, понимаешь, хочется нам, чтобы получился из тебя какой-нибудь профессор или там другой ученый человек. Скажем, доктор, например. Чтобы победил ты эту проклятую хворь, которая тебя к постели привязала, и всякую другую тоже.

Он вздохнул, ласково потрепал меня по плечу и ушел. А я еще долго не мог заснуть. Ворочался на постели и смотрел то на доску, приставленную к спинке кровати, то на стопку книг и тетрадей, темневшую на стуле, и думал о том, почему они так возятся со мной. Ведь никому из них: — ни тете Тане, ни дяде Егору, ни Леньке — я даже не родня. Мы всего-навсего их соседи. Они — наши соседи, а тетка Серафима — наша бывшая соседка. Только она хотела, чтобы я всем на свете перестал верить, чтобы ей одной верил. А они мне книги купили, тетради, о том, чтобы я учился дальше, думают. Они приходят ко мне и разговаривают со мной, как со взрослым, о самых разных делах — чужие люди, наши соседи. А чужие ли? Нет, не чужие. Это дядя Петя чужой. И тетка Серафима. А они — родные. Самые родные.