Письма Л. Ю. Бердяевой к Е. К. Герцык
“НЕ ВЕРЮ В ПРОСТРАНСТВО, НЕ ВЕРЮ ВО ВРЕМЯ, РАЗДЕЛЯЮЩИЕ НАС”
Лидия Юдифовна Бердяева (урожд. Трушева; 1874 – 1945), жена философа Н. А. Бердяева, принадлежит к плеяде воплотивших в себе лучшие черты времени женщин серебряного века, которых отличали поиск своих индивидуальных путей среди многих возможностей и жертвенное служение выбранной идее. На первых порах у молодой Трушевой такой идеей была революционность, служение народу. Бердяев писал о ней: “Она по натуре была душа религиозная, но прошедшая через революционность, что особенно ценно. У неё образовалась глубина и твердая религиозная вера”…
С 1910 года Лидия Бердяева начала писать стихи, о которых положительно отзывался Вячеслав Иванов. Три её стихотворения были напечатаны в 1915 году в журнале “Русская мысль” под псевдонимом Лидия Литта.
В 1918 году она перешла в католичество, вступив в Москве в общину отца Владимира Абрикосова. Этому посвящено письмо от 23 сентября 1921 года – первое, отправленное Бердяевой в Судак, где жили Герцыки, после налаживания связи между Севером и Югом России, прерванной в Гражданскую войну.
Адресат писем, Евгения Казимировна Герцык (1878 – 1944), которую Бердяев назвал “одной из самых замечательных женщин начала XX века, утонченно-культурной, проникнутой веяниями ренессансной эпохи”, сестра поэтессы Аделаиды Герцык, была близка кругу Вячеслава Иванова. Она много переводила – главным образом философскую литературу, – являлась и небесталанным критиком, вступая иногда в полемику с властителями умов, как в статье “Бесоискательство в тихом омуте” (о книге Д. Мережковского).
Но в наше время Евгения Герцык известна прежде всего благодаря “Воспоминаниям”, героями которых стали её друзья – Л. Шестов, Вяч. Иванов, М. Волошин, Н. Бердяев, И. Ильин и другие.
Весной 1911 года, возможно под влиянием бесед с Бердяевым, Евгения Казимировна переходит в православие из лютеранства (мать – лютеранка, отец – католик) и накануне крещения пишет Вячеславу Иванову: “…все значение Церкви собралось для меня в Литургии, и мимо тех врат я не хочу, не вижу пути”.
Двух женщин связывала многолетняя дружба. Бердяевы неоднократно гостили у Герцыков в Судаке. Летом 1922 года, приехав из Крыма в Москву, Евгения Казимировна останавливалась у Бердяевых и стала свидетелем трагических дней ареста и высылки философа, провожала друзей из Москвы в Петроград – на печально знаменитый “пароход философов”.
Судьбы разошлись. До 1927 года Евгения Казимировна писала Бердяевым из Судака в Берлин, затем в Париж. Позже связь поддерживалась через В. С. Гриневич, переписка с которой чудом продолжалась до 1939 года. Бердяевы находились в эмиграции в относительном благополучии, немецкую оккупацию они пережили во Франции. Евгения Казимировна доживала на родине в провинции (Крым, Кавказ, Курская область) в нужде и заботе о близких. Она тоже побывала в оккупации, но в глухой курской деревушке, и оставила об этом несколько дневниковых страничек 1941 – 1942 годов.
Итак, небольшой экскурс в историю через письма: 1921 – 1925.
I
23 сентября 1921 г. Москва.
Так много нужно сказать тебе, друг мой далекий, что не знаю, с чего начать. Хочется на все заданные вопросы твои отозваться, а письмо как-то не вмещает. Здесь нужно сесть на большой теплый диван твой “под шубу” (помнишь, в Кречетниковском ?) и говорить, говорить без конца…
Да, странник обрел дом свой. Ведь странствие не может и не должно быть целью: “Ищите и обрящете”, – сказано нам. Я жадно искала и обрела дом мой, родину мою. Как пришла я к католичеству? В последнее время перед обращением меня все более и более томила жажда Вселенской церкви. Единой, нераздельной, воплощенной здесь, на земле, а не где-то там, за гранью земной. Книга Шмидт жажду эту усилила, но не утолила. И вот заболеваю я воспалением легких, болею полтора месяца, за время болезни много читаю, думаю… Болезнь, отрывая от повседневности, помогает душе жить своей особой, таинственной жизнью. И эта болезнь моя, конечно, послана была мне свыше… Встав с постели, я ещё долго не выходила из комнат и однажды, роясь в библиотеке Ни , нашла книгу св. Терезы (издание 17 века, привезенное Женей из Парижа из одного уничтоженного монастыря). С трудом начала читать её (старое правописание французское) и не могла оторваться. Что-то такое родное, близкое, моё услышала там (Histoire de ma vie, “Chвteau de l’вme”, “Chemin de perfection”* и т. д.). Но, повторяю, читала с великим трудом и решила где-нибудь достать новое издание… Как-то Ни говорит: “Я иду на заседание Общества соединения церквей , где будут православные и католики”. Я заинтересовалась и, когда Ни вернулся, начала расспрашивать: “кто был? что было?” Помню, Ни сказал: “Как, однако, отличаются католические священники от православных! Какая культура, знания! А наши больше молчат”. И еще: “Я познакомился там с одним очень интересным католическим священником русским отцом Влад. Абрикосовым . Он католик восточного обряда. Приглашал меня посетить его церковь”. “Русский, католик! Вероятно, у него можно достать св. Терезу”, – мелькнуло во мне. “Пойдем вместе. Я хочу достать у него св. Терезу”. И вот, выздоровев, я вместе с Ни была у обедни о. Владимира и поражена была всем. Дух и обстановка первохристианской общины. Просто, тихо, вдохновенно, молитвенно, чисто, глубоко. Поют сестры-доминиканки Третьего ордена. Это первый в России доминиканский орден восточного обряда . Весь обряд – наш, лишь более строгий, уставный. Но дух – иной, высокой культуры, хорошей мистики… После обедни я зашла к о. Владимиру и попросила книгу св. Терезы. У него огромная библиотека мистиков на всех языках. Очень любезно обещал снабжать меня… И вот я всю зиму брала у него книги, говорила с ним и его женой … Оба они – монахи 3-го ордена – доминиканцы. Русские, москвичи, бывшие миллионеры, долго жили за границей, где и перешли в католичество и с благословения папы Пия 10-го вернулись как миссионеры в Россию. Он – настоятель, она – старшая сестра общины. Люди большой духовной культуры, большого пути аскезы и мистики. Влияния на меня оказать им не пришлось, так как все во мне было уже готово для восприятия истинного пути, истинной жизни. Встреча с ними была лишь завершением того внутреннего пути, каким вел меня Господь мой! И вот три года тому назад, 7 июня, я стала католичкой, обрела в католичестве Путь, Истину и Жизнь, по которым так томилась душа моя… Расскажу тебе о чудесном событии, предшествовавшем переходу. По мере приближения дня его – буря сомнений, боязни ошибки, укоров забушевала во мне с такой силой, что все во мне заколебалось, смутилось. Помню час… (Можно ли забыть его?) Я сидела у письменного стола, и казалось мне, что все во мне потрясено, все рушится, нет опоры – тьма и ужас… И теперь знаю минуты эти, но не боюсь, ибо стою на камне, а тогда это было страшно. “Св. Тереза, помоги мне!” И в молитвенном порыве я раскрыла Евангелие, лежавшее на столе. “Лучше бы тебе не познать пути истины, чем, познав, вернуться назад!” – прочла я. Восторг охватил душу! Это ли не ответ на зов мой? С той минуты и до этой, когда пишу тебе, дорогой друг, сомнения в истинном пути не было у меня…
Ты говоришь, народ, Россия, русские святыни? Но я верю, что только этот путь и спасет народ мой от гибели (увы! не весь, конечно!). Нужно не идти за народом, а вести его за Христом, ибо, идя за народом, а не за Христом, придешь не к Христу, а к подмене Его. Не так ли шли Апостолы? Ведь иначе они остались бы с синагогой, где был народ их!
Восточный обряд сохраняет все ценности, накопленные душой народной за время блуждания в схизме. Св. Серафим и св. Сергий, конечно, будут признаны русскими святыми. Пока же, до присоединения России к Риму, нам предложено чтить их, не воздавая особого культа. О. Владимир – человек тонкой западной культуры, аскет, мистик, но в душе такой русский, русский… Он хочет создать из нас новый тип католиков востока, привить на лозе Рима розы востока с добротолюбием, умной молитвой, но и культом Евхаристии (главное!) и строгой школой аскезы и мистики. Все это ещё ново, многое впереди, но так радостно и волнующе-прекрасно жить в атмосфере такого творчества. С кем я? “Со всем приходом”, но есть и отдельные более близкие души. У меня три крестницы взрослые и одна маленькая. В нашем приходе Кузьмин-Караваев (его знает Вера Степановна ). Остальных ты не знаешь, но среди них много интересных, больше женщин. Есть теперь у меня духовная семья, и так радостно мне с ней встречать праздники за общей трапезой, вести беседы, слушать лекции. Смотрю на Ни, на Женю, и так жаль их! Как они могут жить без этого? Как это представить себе воскрешенье без Евхаристии, без общей трапезы, без беседы? И вот жизнь вне ритма церковного, вне жизни сверхъестественной? И какой счастливой чувствую себя. Боже, за что это мне?
Труден путь духовный, но зато какая награда, какое увенчание! Руководитель мой о. Владимир – это человек большого мистического пути, опыта, знаний, аскетического подвига… Его или ненавидят, или преклоняются перед ним. Можно быть или с ним, т. е. идти за Христом, как идет и он, или против него, когда путь этот не принимаешь. С каким наслаждением послала бы тебе гору книг, кот‹орыми› так роскошно питаюсь у о. Владимира, но увы! – это ценность, кот‹орую› нужно беречь как зеницу ока, ибо пока что книг мистических доставать новых негде. Пришлю то, что мне более близко, выпишу, и ты поймешь, чем питается душа моя, какой пищей… Пока же кончаю, дорогая, до следующего раза. Ах, почему ты не здесь, но верю, верю в близкое свидание наше. Молись о нем вместе со мной. Адю обнимаю и напишу скоро. Всем привет. Письма Веры Ст‹епановны› не получила. Мама наша с нами. Шура умер год назад. Твоя Лидия.
II
‹Весна 1923. Берлин.›
Христос воскрес, друг дорогой, далекий! В первый раз в жизни моей не слышу пасхального пения, не имею заутрени… Провожу эти светлые дни в большой отрешенности. Но дух просветлен и вознесен как никогда… Нет пути без жертв, без отрыва, без креста. Но каким легким делает его Господь тому, кто до конца принимает его, без оглядки, без оговорок… Да, я не была в эти и страстные, и светлые дни в Православной Церкви, хотя праздную их вместе с вами (не с латинской церковью) и своей церкви здесь не имею. Не была потому, что могу молиться только на камни Истины… Идти же в такие дни для быта, для приятных и радостных впечатлений – считаю кощунством. Ты скажешь: мы братья, мы христиане – почему же не молиться вместе? Да, мы братья, но молиться мы должны каждый в своей церкви, той, которую каждый считает истинной. Только тогда молитва наша будет подлинной, серьезной и ответственной. Ты, друг мой, конечно, обвинишь меня в нетерпимости, узости и т. д. Заранее принимаю упреки твои. Но скажу: неужели мало хаоса, смешений, мути и двоений ликов и образов, чтоб не возжаждать четкости, ясности, граней? Мир погибает от хаоса… Не ты ли сама говоришь о близком конце и так остро чувствуешь его? Так вот, перед лицом Грядущего и нужна особенная строгость и к себе (прежде всего), и к окружающему, не в смысле осуждения, отлучения, а в смысле понимания, различия…
Я начала письмо прямо с размышления, а хотелось светло и радостно похристосоваться… Ну, уж так само вышло – очевидно, это на душе лежало и требовало выражения… Это время я часто думаю о тебе и открываю большое сходство в последних духовных этапах наших. Твое последнее письмо мне ужасно близко… Все оно говорит о конце, о радости конца . А во мне чувство это так заострилось именно в последнее время, что я с каким-то недоумением слушаю людей, говорящих о будущих судьбах Европы, России, о каких-то перспективах истории, культуры и т. д. Когда сидишь на вокзале и ждешь 3-го звонка, можно ли садиться писать письмо, распаковывать чемодан, заказывать обед? И, видя, как люди вокруг делают это, не замечая или не желая замечать близости сигнала к отходу, – я с глубокой жалостью смотрю на них и говорю: “Поздно, поздно!” ещё одно сходство: мы обе живем в большой отрешенности и внутренней, и внешней. Здесь я духовно одинока, как никогда. Ты скажешь: как, а Ни, сестра? Но общение моё с ними всегда останавливается на известной глубине и до дна не идет, с Ни – глубже, с Женей – выше, но и там и здесь за известной чертой – мы друг друга уже не слышим… Церковный ритм жизни моей прерван окончательно… Я живу здесь ритмом нашей восточной общины, но общины не имею. И вот в результате – духовное некое пустынножительство. Письма о. Владимира и мои к нему – вот и все, что мне дано здесь… Тоже и у тебя, и ты в пустыне духовной. И это так сближает нас с тобой… Прости, родная, “маркитантку”. Это глупое слово как-то само напросилось, а думала я, конечно, не о ней, а о сестре милосердия… Хочу сказать несколько слов о внешней жизни нашей. Нового пока ничего. Живем в той же квартире, среди тех же людей. С немцами общения нет или скорее почти нет – плохо говорим. У меня есть маленькая белая комнатка, где я уединяюсь. Есть несколько женских душ, с которыми поддерживаю общения, но не для себя, а для них. Была у меня Шайкевич – она очень одинокая, живёт бедно, шьет. Я постараюсь сделать для неё, что могу. Завтра буду у Марии Моисеевны , кот‹орая› очень ко мне расположена, и мне с ней приятно. Берлин по-прежнему провинциален, скучен, безвкусен и бездарен. На лето мечтаем к морю… Я физически слаба, но духом бодра как никогда. Обнимаю тебя с сестринской любовью, всегда молюсь о тебе. Ты это чувствуешь? Так ясно представляю себе жизнь твою суровую, строгую на фоне аскетических скал Судака, его песков, полыни, рыжих камней… Часто бываю с тобой, незримо прохожу по тропинкам, холмам с тобой и Вероникой . Твоя Лидия. Всем наш привет пасхальный.
III
28/15 июля 1923.
Дорогой, любимый друг. Я до слез огорчена была, узнав из последнего письма твоего (вложенного в письмо Ни), что ты не получила большое письмо моё с пасхальным поздравлением. Писала его с особенным чувством, многое сказала там… Не помню только, послала ли заказным… Письмо было в три листа. Главная тема: в земном плане не должно быть смешений. Истина – одна, и её нужно охранять от подмен, от мути… Мы живем в опасное, грозное время, когда нужна особенная четкость, ясность пути и осуществлений. Сказать все в любви Христовой здесь в земном плане – нельзя. Это мы скажем – там. Здесь же каждый из нас несет ответственность за тот путь, каким он идет к Христу и ведет других за собой. Здесь – мы путники, а там – будем в доме Отца нашего. Важно не только идти ко Христу, но идти тем путем, какой Он указал, чтобы оградить нас от подмен и смешений. Отсюда – нетерпимость… Опасность терпимости больше, чем нетерпимости. Мы должны быть нетерпимыми к греху, ко лжи, к подменам, но терпимыми к людям, их слабости, их неведению, ошибкам… Вот тема письма в общих чертах… Теперь скажу тебе, дружок, о нашей новой жизни. Две недели тому назад мы приехали к морю, в небольшое местечко Prerow, в 6-ти ч. от Берлина. Здесь хорошо, если б не такая осенняя погода. Лес большой, поля… Что-то напоминающее Россию… Живем в 3 ком‹натах›, обедать ходим довольно далеко. Не хотели заводить хозяйство, чтобы дать отдых Жене. Вслед за нами сюда приехали Зайцевы , Муратовы . На днях приедет Мария Моисеевна, с которой я всю зиму виделась. Она поглощена лечением больных, по-прежнему горит духовно и, к удивленью моему, выносит мою узость и нетерпимость терпеливо и даже с интересом прислушивается. Всегда расспрашивает о всех вас и особенно о Любе … Собиралась написать ей… Я уже вошла в ритм деревенской жизни, но лишена церкви. В последний месяц в Берлине мы жили в пансионе как раз против санатория, где есть капелла сестер Vincente Paul. Я ежедневно бывала там, прикасалась к жизни их, вознесенной над миром этим. Это давало так много света и радости. Теперь впереди ждет меня, быть может, ещё большая: поездка осенью в Рим. Ни получил приглашение (и кое-кто другой) читать курс лекций для Academia orientale, поездка будет оплачена, и поэтому могу присоединиться и я … Сейчас так ярко вспомнила встречу нашу в Риме! Но тогда не был он для меня тем, что теперь! Не знаю почему, но живёт во мне тайная мысль о свидании с тобой здесь. А у тебя? Все так фантастично вокруг, почему же и этой фантазии не сбыться… Буду верить несмотря ни на что. Так ясно видела тебя с посохом и сумкой на тропинках горных, в весенней зелени и брела рядом с тобой, напевая молитвы… Здесь любимое море мое, но вижу его изредка… Дом хотя и близко (10 мин.), но вида нет, закрыт деревьями, а погода уже неделю такая холодная, ветреная, что ходить на берег трудно. Мы понемногу оживаем, но Ни по-прежнему работает много, не оторвешь от книг и писанья… Письма с родины – увы! – в последнее время не приходят, и мы питаемся только газетами. За последнее время жизнь здесь бьется нервно, тревожно. Дороговизна растет, но мы так закалены, что ничем нас не испугаешь. Вера в волю Высшую, чем все измышления человеческие, – препобеждает и покоит. Я получила из Рима несколько книг и питаюсь ими. Ни с Афона получил “Путь к спасению” Феофана Затворника… Много есть там важного и нужного, но язык?! С большим усилием преодолеваю эту безвкусицу. А у тебя есть ли пища книжная? Вот содержание “Софии” (ты просила): Ни: Конец ренессанса. Франк: Философия и религия. Ильин: Философия и жизнь. Карсавин: Путь православия. Лосский: Коммунизм и философское миросозерцание. Новгородцев: Демократия на распутье. Сувчинский: Миросозерцание и искусство. Кроме того во 2-м отделе: Ни: Живая церковь и рел‹игия› возрождения России и “Мутные лики” (о Блоке и Белом). И есть ещё хроника духовных mereuin* в Гер‹мании› и Росс‹ии› и т. д.
На днях пишу Аде, давно хотелось… От Веры Ст‹епановны› часто получаю, а Ни от Вадима . Она, видимо, тоскует без общения с близкими по духу… Ну, дружок, обниму тебя с нежной любовью, покрещу, предам хранению Пресвятой Матери Нашей, поцелую много раз и пойду на почту послать заказным. Авось дойдет и обрадует тебя весть моя.
Твой друг Лидия.
Адрес (до сентября): Prerow (in Pommern) Pension Hanemann.
С сентября: Berlin W, Mogdeburger Strasse, 20. Ни, мама и Женя много раз целуют. Всем твоим большой привет.
IV
29 декабря. 1923. ‹Берлин.›
Друг дорогой! В эти рождественские дни с особой нежностью обращаюсь к тебе, ищу созвучия душ наших… С горячей лаской обнимаю тебя, поздравляя и с днем Святой твоей, и с Праздником Великим… Ты, знаю, давно с нетерпением и тревогой ждешь вести, и я очень виновата… обещала по возвращении из Рима тотчас же написать, а вот только теперь исполняю обещание и желание свое… Начну с Италии… На этот раз видела её в необычном одеянии фашизма… Увы! наряд этот так не идет ей… Мы приехали в разгар фашистских празднеств и были оглушены шумом, суетой… Если ты бывала на карнавалах, то нечто подобное, но в военном стиле происходило на тихих улицах Флоренции, на строгих площадях Рима… Тот Рим, кот‹орый› мы так любим, на время как бы отошел в сторону, брезгливо сторонясь чуждого ему духа… И я с жадностью искала его там, ведь он вечен. Но признаюсь, так мешала эта атмосфера, что, как дурной запах, всюду проникала, все отравляла… Были сильные впечатления от службы на гробнице Св. Петра, от служб в доминиканском монастыре, где мощи Св. Екатерины Сиенской, от посещения мощей Св. Магдалины де Пацци (мощи видела я впервые в жизни), от службы монахинь «Adoratrices du St. Sacrement»*. Часто видела о. Владимира и нашла его очень просветленным, светящимся изнутри. Пребывание в Риме уводит его все более и более на Восток, и в беседах с Ни он более был с ним, чем со мной… Нет во мне духа восточного… Все более и более чувствую себя и вне Востока, и вне Запада, в какой-то полноте Христовой, ибо в Нем – Запад, Восток, Север и Юг… Понятно ли тебе и близко ли? Итоги Рима и Италии – жажда уйти в тишину, в себя, в свое… И потому возвращение в бедный, голодный Берлин не было трудным, а скорее манило. Там кроме общего шума было много людей, обедов, вечеров. Итальянцы так мило, по-детски ласково и просто принимали, угощали, слушали… Чувствовали мы, что есть у нас друзья, что это не официально, а подлинно. Но знаешь: отвыкла я от жизни легкой, опьяненной солнцем, цветами. Годы страданий приучили или скорее научили сверху вниз смотреть на праздники жизни. Здесь, в Берлине, чувствую себя дома, потому что и здесь жизнь – не праздник. Сейчас Берлин завален снегом… Ездят на санях, звенят бубенчики, и так чудится Россия, которой нет.
А вокруг меня много русских больных, измученных душ… И так радостно мне чувствовать в себе возрастающую любовь к душам этим, огненное желание дать им все, что могу, от духа своего. За последнее время встречи все учащаются, и порой устаю от несения в себе другого (ведь души носишь в себе, если отдаешься им). Но это хорошо, это возрастание в любви, это дает такой радостный свет и покой! Друг дорогой! Я до сих пор не сказала тебе о двух важных вещах из писем твоих. Первое – это о Богоматери. Ты скорбишь об умалении чувства к Ней, о некоем оскудении почитания Ея. Я много думала об этом и вот что хочу сказать. Чем выше в горы, тем воздух суше и холоднее. Так и в жизни духовной… Бояться этого не нужно. Таков путь наш. От чувственного к сверхчувственному, от души – к духу. Так сама Мать ведет нас к Сыну… А второе, что мучит тебя (ты знаешь, что именно), – это тот Крест, кот‹орый› ниспослан тебе, это подвиг твой, искупающий все прошлое твое, Будь это с любовью в тебе – не было бы и подвига, а нести его без любви к тому, ‹кто› с ним связан, – это и есть подвиг Креста твоего. Так внутренно открывается мне он. Не знаю, как ты примешь, как отзовешься на это? Как много ещё могла бы сказать, но вот уж 11 ч., пора кончать. Горячо обнимаю тебя, родная. Нежный привет тебе от всех наших. Передай от меня всем твоим поздравления. Аде напишу скоро. Где Валерия ? Как её глаза? Остаешься ли в Крыму? Или где будете? У нас все благополучно. Квартира хорошая, уютная. У меня своя комната, диван, где ты могла бы так вкусно лежать под шубой и без конца беседовать со мной… Увы! А вдруг это сбудется. Вот чего желаю и требую у Нового года! Пока же поручаю тебя Пресвятой Матери нашей и всегда молитвенно с тобой. Твоя Лидия. Пишешь ли? И что? Что читаешь? Получила ли мои открытки из Италии?
V
‹1924. Париж.›
Наконец-то весть от тебя, дорогой, любимый друг мой! Ты укоряешь меня в молчании, но пойми же, что все эти месяцы я не знала, где ты, куда писать? То письмо твое, где ты пишешь, что в Москву не едешь, – не дошло. И вот я уверена была, что тебя в Судаке нет, а куда писать в Москву, не знала. Адрес на Мерзляковском забыла. И вот ждала и ждала, теряясь в догадках… За это время новая перемена в странническом житии нашем. Мы – во Франции! Переезд подготовлялся всю зиму, но до последней недели не знали, едем ли. Жаль покидать Берлин, где за последнее время образовались дружеские связи, общение, хорошая духовная атмосфера вокруг нас. Но… видно, не суждено нам “оседать”… И вот – Париж! Встретил он нас жарой, гулом, ревом автомобилей (извозчиков с изящными каретами уже нет, увы!), смрадом… После провинциального, чистого и тихого Берлина показался Вавилоном… Мы не выдержали и сбежали, воспользовавшись приглашением знакомой семьи, на виллу под Париж, где и жили почти 1,5 мес… К морю, т. е. к океану, увы! поехать не удалось – все было переполнено и дорого… После опыта жизни в Париже решили поселиться в предместии. Нам повезло: нашли очень уютную виллу в 4 к‹омнаты› с садом в Clamart. Сообщение очень удобное. От нас до центра Парижа на трамвае или по ж. д. всего 0,5 часа. Чудный воздух, тишина, дом тонет в зелени. Пока ещё жизнь не вошла в обычную колею. Париж пуст… Сезон начнется лишь в конце октября. С лекциями, собраниями, встречами… Здесь же в Clamart’e живут кое-какие знакомые и есть даже церковь домовая православная… Маме будет здесь очень хорошо! При доме есть даже сад фруктовый и огородик, где она может копаться. Вот тебе, дружок мой, внешняя сторона жизни нашей. Внутренняя же моя идет по линии все большего углубления и вместе с тем большей простоты. Последний месяц, живя в деревне, провела очень созерцательно. Много читала по мистике… Здесь в этом отношении такое богатство! Глаза разбегаются, не знаешь, что брать… Что касается духовного общения, то пока я здесь в полном одиночестве. В Париже есть приход русских католиков, но я ещё не успела завязать с ним отношений. Хожу в старинную церковь здесь XII века и в католический женский монастырь, где так хорошо, так светло! О бывшем моем приходе ничего не знаю. Если что знаешь – напиши. О тебе так часто задумываюсь. Так часто бываю около тебя и ежедневно молюсь о тебе и твоих. Так обрадована тем, что ты сейчас поправилась, бодра духом и телом. Какая ты у меня умница, какой молодец! Я всегда верила в силу духа твоего, но эти годы все же были слишком суровыми и могли сломить даже сильных… Как бы хотела побыть с тобой, поговорить. Помнишь? Так, как в лесу барвихинском? О внутренних событиях писать так трудно или не умею… Но так жадно хочу узнать о тебе, о пути твоем. Куда идешь? Что видишь вдали? Или стоишь и ждешь знака? О! Эти бесконечные пространства, отделяющие нас теперь! Иногда с такой болью ощущаешь их! Кто тебе близок теперь, есть ли души живые, любимые? Как хорошо, что Адя с тобой! Скажи ей, что я, как и прежде, люблю её и очень виню себя, что до сих пор молчала. Следующее письмо будет ей. Любе скажи, что я передала её записку Марии Моисеевне и она обещала писать ей, но не знаю: писала ли? Адрес её такой: Weestfalischestrasse 82, Berlin. Она бывала у нас, и мы хорошо говорили… Она такая же сильная, ясная… но я сравнила бы её с озером, куда смотришь и не видишь дна, а лишь отражения… Отчего ни слова не написала о Валерии? Где она? Что с ней? Я так хочу все знать о ней! Не забудь, родная, в след‹ующий› раз. Горячо тебя обнимаю, крещу с молитвой… Да хранит тебя Пресвятая Мать наша под белым покровом Своим. Всегда твоя. Лидия. Всех твоих целуем все.
VI
2 января 1925/20 декабря 1924.
Любимый, дорогой друг – сестра! Не удивляйся, если письмо это получишь позже Праздников. Мы до сих пор были уверены, что у вас по-старому все идет, и только сегодня из газет узнали, что праздники были по новому стилю . Вот почему все наши поздравления на родину придут так не вовремя. А здешняя православная церковь живёт по старому стилю. Ничего не разберешь! Это – предисловие, а теперь дай обнять тебя с нежностью тем большей, чем дальше ты от меня. Дай посмотреть в глаза и увидеть в них то, что мне так дорого в тебе, – духовное горение твое, вечную неутоленность духа твоего. Из письма твоего последнего слышу, как жаждет он выси горней, с какой тоской припадает к долу… Но, родной мой, таков путь восхождения: шаг вперед искупается мукой недвижности, пустынности. О, как стыдно мне сейчас перед тобой! Я только что вернулась из церкви (Vкpres ). Ты знаешь: от счастья, переполнявшего всю меня, я не могла молиться! Но если б ты знала, какой ценой куплено это счастье! Два месяца муки. Родная, будь ты здесь – ты знала бы все. Ты единственная, которой могла бы я сказать все до конца. И это потому, что ты бы все поняла так, как понимаю и я. Верю, что раньше или позже – узнаешь. Верю в нашу встречу несмотря ни на что. А пока знай только, что Лидия твоя не знает, как и чем возблагодарить Бога и Пречистую Мать Его за безмерную милость, ниспосланную ей на пути ея…
Как много нужно сказать! Ты любишь детали… Ну вот… Представь себе: живем мы в небольшой уютной вилле, довольно уединенно. Пока ещё бывают лишь поодиночке, по два, по три… Но с будущей недели хотим собирать для бесед (вроде московских) . Конечно, не больше 10 человек, т. к. квартира не московская… Я веду жизнь полумонашескую. В Церкви почти каждый день, частое причастье, исповедь. Бог послал мне здесь духовника, кот‹орый› дает мне очень много, ведет дальше. Это – польский священник – мистик, философ, работающий в Nationale Bibliotheque над философ‹cкой› книгой. Он говорит по-русски. Я узнала его благодаря жене покойного Leon Bloy . Она – его духовная дочь. С ней мы дружны; она – большое, мудрое дитя… О. Августин – весь горение… Соединение силы с тонкостью и нежностью души. Эти два человека много дают мне. Есть ещё новые связи, но тем даю больше я, я для них – духовное питание. Недавно был здесь проездом из Англии о. Сергий … Он показался мне каким-то напряженным и духовно скованным. Это впечатление и других. Мне с ним душно было. Ожидала другого. Что читаю? Все эти месяцы жила с Leon Bloy. Теперь почти все перечитала и взялась за Ruysbrock’a . Но о. Августин находит большие пробелы в моем литургическом образовании. Дает мне в этой области много интересного… От о. Владимира получаю вести. Ждала его приезда к Празднику, но, видимо, он не приедет. Судьба моих сестер меня не тревожит ; они жаждали подвига и удостоились его. Им можно лишь завидовать. Говорю это, т. к. знаю, как они принимают крест царственного пути своего. Родной мой! Как ты недостаешь мне! Как нужна мне особенно теперь нежная, чуткая, трепетная душа твоя! Как мучит меня твое одиночество, твоя оторванность от всего самого дорогого тебе! Но верь, только страданием восходим мы к блаженству. Эти два года пустынножитничества моего в Берлине выстрадали мне то, от чего теперь так безмерно счастлива я!… Поручаю тебя Пречистой Матери нашей, Покрову Ея белому. Она – путь наш к Нему, к Небу, к блаженству запредельному. Горячо, нежно, любовно обнимаю, крещу. Твоя здесь и там Лидия. От всех моих всем твоим сердечный привет и поздравления. Журналы пришлем непременно. О. Сергий восхвалял Адю. Я ей напишу. Одно из писем моих, очевидно, пропало.
VII
24 июля ‹1925.›
Друг любимый, в эти дни скорби твоей так близка ты мне, так хотела бы окружить тебя лаской и заботой! Не верю в пространство, не верю во время, разделяющие нас. Знаю, что все это химера греховная. Но пока мы здесь, химера эта – тяжка. Наша Адя уже не знает её. Она, легкая и светлая, издалека видит нас, хочет сказать многое, многое нам недоступное и непонятное, но химера отделяет и её от нас, и лишь молитвы наши и ея сливают нас, уничтожая все преграды… Вот что хочу сказать прежде всего. А теперь буду просить тебя, родная, когда сможешь, скажи мне все о последних днях нашей Ади… Последние строки ея ко мне звучали такой лаской, и мне так больно, что не успела ответить на слова ея. Утешаю себя тем, что она и без слов моих знала, как мы близки несмотря на все годы разлуки… Я молюсь о ней всегда и всегда молилась – вот эта связь, и она чувствовала её, как чувствуешь, знаю, и ты и все, о ком молитва моя ежедневная… Я пишу тебе с берегов океана, куда приехала на неделю раньше, чем Ни и сестра. Здесь будем август и 1/2 сентября. Не писала тебе так давно, т. к. не знала, где ты, и была уверена, что письмо до тебя не дойдет… Как хорошо, что Адя ушла из своего дома, а не из чужого Симферополя… Но для тебя какая пустота будет в этом ея доме!… Я знаю твое отношение к смерти, твое радостное приятие тайны ея, но разлука ранит больно, больно, дитя мое, и потому в эти дни я так хотела бы не отходить от тебя… Вот что: ежедневно в 12 ч. я читаю Angelus . Читай вместе со мной, и мы будем в минуты эти вместе, мы сольемся в молитве. Посылаю тебе… Здесь мне хорошо. Церковь старая и великий океан, тишина и уединение… Господь слишком милостив ко мне. Дает мне так незаслуженно много! Эта зима была для меня одним из этапов духовных пути моего… Но об этом писать, друг любимый, – слов нет. Скажу одно: все больше и больше чувствую Руку, ведущую меня куда и как нужно… Да будет Воля Твоя! С бесконечной нежностью обнимаю тебя, сестра и друг любимый! Да хранит тебя Св. Сердце, раненное любовью. Твоя Лидия. Привет всем твоим. Ни писал тебе на днях большое письмо, но боюсь, что оно не дойдет. Он не знал о перемене тарифа на марки и мало наклеил. Знай, что он писал много, и очень жаль, если не получишь.
София Парнок, переписка с Е.К. Герцык
Источник De Visu. 1994. №5/6
София Парнок (по рождению София Яковлевна Парнох, 1885-1933) – русский поэт эпохи Серебряного века и советского времени, литературный критик (печаталась под псевдонимом Андрей Полянин), переводчик и либреттист.
Начав литературную деятельность в 1906 году, С. Парнок до конца своих дней сохранила своеобразие поэтического стиля. Она первая в русской поэзии воспевала сафическую любовь. Её лирическая героиня – женщина, свободно и откровенно выражающая свои чувства, живущая миром собственной души. её стихи они передают ход раздумий на протяжении всей жизни, историю её любви и духовного роста.
Творчество русской «Сафо с улицы Тверская-Ямская» не вписывалось ни в эстетические нормы дореволюционной литературы, ни в рамки коммунистической морали. И, несмотря на то, что её вклад в русскую поэзию ХХ века был поистине единственным в своем роде, её имя долгое время было неизвестно широкой публике и практически всеми забыто. И до настоящего времени наиболее известным фактом её биографии остаются её отношения с Мариной Цветаевой в 1914-16 гг.
При жизни опубликовано пять сборников: «Стихотворения» (1916), «Розы Пиерии» (1922), «Лоза» (1923), «Музыка» (1926), «Вполголоса» (1928) и значительное количество критических статей. Опера А.А. Спендиарова на либретто С.Парнок «Алмаст» впервые поставлена в Большом театре в 1930 г. и имела большой успех.
26.I.1923
Москва
Дорогой мой, прекрасный друг!
Знаю, что пропустила все сроки. Я не писала тебе катастрофически долго, но, видит Бог, не из небрежности, или от забвения. Каждый день помнила и знала, что поступаю непростительно, почти каждый день бралась за письмо, – и не могла. Вот уже 2 1/2 месяца как и физически и духовно – я вне себя. Физически – все время хвораю, даже уходила со службы (не служила весь Ноябрь и Декабрь, а теперь опять тяну лямку) . Душевное же состояние не могу лучше определить, как тютчевской строкой «Пройдет ли обморок духовный» . Мне кажется, что он никогда не пройдет. Я ничего не вижу, не слышу (даже музыка не доходит до меня) – со дня твоего отъезда не написала ни одной строчки стихов. Я мертва и зла, – отвратительна. Почти все время хвораю – бронхит и беспрерывная возня с желудком. Мучаюсь бесконечно всей нуждой и безвыходностью, которые вижу в жизни моих близких, стараюсь, – и ничего не могу сделать. Никогда я не чувствовала себя такой бессильной, и от этого в истерическом состоянии. Дорогая моя, в КУБУ я бываю почти каждую неделю. Свободных пайков нет. Наши пайки тоже сокращены, ожидается ещё сокращение и пересмотр списков . Поптович со мною чрезвычайно любезен, но, к сожалению, он ничего не может сделать. Была я и у Домогатского в Серебряном переулке. Картины не проданы, за них, он говорит, давали так мало, что он не решился продать. Напиши, на какой минимум ты согласна. Почему картины без рам? Где рамы? Ведь с рамами они значительно выиграют. Дорогая моя! Я не поздравила тебя со днем Ангела . Прости меня. Со дня на день откладывала это, – и не могла написать. Повторяю: я – не в себе. Две недели я прожила под Москвой в Малаховке, поехала туда, чтобы отдохнуть, и только больше ещё устала, – мне пришлось отрабатывать аванс, взятый у «Шиповника», – писала статью о Ходасевиче, – как я выжимала её из себя, с какой мукой, – знаю только я. Ну, да это, слава Богу, уже прошло, – и я уже больше не должна писать. «Розы Пиерии» вышли – я к ним холодна. Пришлю тебе. «Лоза» выходит в издании «Шиповника». Я уже держала корректуру. Скоро должна выйти эта книжка. А 2-ая книга стихов примерзла в Госиздате – и наверное там не выйдет: слишком много о Боге, а сейчас гонение на Бога все усиливается! . Моя статья об Ахматовой не пропущена цензурой, заметка об эротических сонетах А.Эфроса – тоже. Думаю, что и статью о Ходасевиче ждет та же участь. Голубка моя, с каждым днем мне Москва все труднее. Meчтаю о том, чтобы уехать, но куда? Знаю, что некуда, а если бы и было куда, нельзя – из-за Милочки . У неё процесс в правом легком. Она страшно худеет, и это меня бесконечно печалит. 31-го или 1-го я получу жалование и пришлю тебе ценным пакетом 50 миллионов. Над‹ежда› Вас‹ильевна› Холодовская уверяет, что на эти деньги у вас можно многое купить – у нас это не деньги. Мы с Ириной вырабатываем около 1 1/2 миллиардов в месяц и в постоянном безденежьи. Если бы не нужно было помогать здешним моим близким, я бы послала больше. Напиши мне, родная, подробно, как у вас? Что вам в первую очередь нужно? Напиши немедленно. Я приготовила, упаковала, зашила тебе посылочку ко дню Ангела – муки, пшена и шоколаду (всего около 20 фунтов), отнесла на почтамт и не могла отправить потому, что не было 15 миллионов для отправки. Так она и лежит у меня. Отправлю, как только будут деньги. Напиши, по какому адресу послать – в Феодосию (если туда, то кому), или в Судак? Напиши мне, любимая моя, поскорее. Я верю, (и это последняя моя надежда), что если бы ты была здесь, я воскресла бы. А так все безнадежно. Целую тебя нежно, люблю тебя навеки.
Твоя Соня.
[На полях:] Сердечный привет всем твоим. Напиши мне. Адины стихи из-за религиозного духа никуда не пристроить . Не знаю, как с ними быть. Приехавшие из Берлина говорили, что Николай Алекс‹андрович› и Ив‹ан› Алекс‹андрович› устроились там не хуже, чем в Москве. Открыта Вольная Философская Академия и имеет там огромный успех. Евгении Антоновне нежный привет и благодарность за письмецо. Поздравляю её с минувшим днем Ангела. Напишу ей как только смогу.
Твоя Соня.
5.II.1925 г.
Москва
Дорогие друзья мои!
Получила Ваше ответное письмо и почувствовала, что Вы всей душою с Машенькой и, значит, со мною. Это меня очень поддерживает. Любовь Александровна , должно быть, уже получила письмо, которое Машенька ей написала из лечебницы. Она сама сообщила о своей болезни, т‹ак› ч‹то› нужно писать ей, отнюдь не делая вида, что она просто в санатории на отдыхе. Вы знаете, что она больна нервно, что душевное равновесие её нарушено, что она в санатории для нервных больных для того, чтобы полным покоем и изоляцией от прежней обстановки восстановить душевное равновесие. Из двух записочек Любови Алекс‹андровны› Машеньке передана та, в которой поздравления с праздниками и ни слова не говорится о её болезни. А теперь, по получении Машенькиного письма, надо ей написать по существу. Милая Любовь Александровна, напишите ей так же просто, как Вы написали бы здоровому человеку, только с максимальной нежностью. Ведь Машенька совершенно здорова, разумна, абсолютно нормальна в своем мышлении, за исключением определенного круга идей, безусловно, болезненных. Она так и говорит сама: «я больна недоверием». Вот уже три недели, как она в санатории, и доктор, и все, кто навещают её (меня ещё её доктор к ней не пускает, но я надеюсь, что скоро и меня к ней пустит), находят, что её состояние заметно улучшается. Она ещё не избавилась от тех мыслей, которые так терзали её, но они значительно смягчились и утратили свою мучительность. В разговоре её упорно проскальзывают фразы: «пусть лучше все будут мне врагами, чем мне быть врагом кому-нибудь», «пусть лучше все надо мной издеваются, чем мне издеваться над кем-нибудь». Настроена она (за исключением тех редких сравнительно дней, когда в ней вспыхивает раздражение и горечь, что её определили в санаторию, «чтобы избавиться» от нее), очень смиренно. Она спросила свою сестру Веру : «Как ты думаешь, эта болезнь мне от Бога?» и когда та сказала: «Все от Бога», Машенька сказала: «значит, я должна принять ее». Вообще, судя по всему, она смотрит на свое заболевание и пребывание в лечебнице, как на искус. Она, очевидно, очень сильно работает над собою. Потребовала, чтобы ей принесли материю, и шьет себе рубашку. Вначале, когда ей привезли материю, она сказала: «значит, я себе саван буду шить», и испугалась, а потом начала шить. Жаловалась она Ольге Николаевне на слабость своей воли: «Только что я примусь за шитье, сейчас же кто-нибудь приходит и говорит: “Люд‹мила› Влад‹имировна›, бросьте шить, пойдемте лучше погуляем”, а я говорю: “Нет, я не пойду, – я должна работать”, а через 5 минут я уже чувствую, что не могу работать, и мне хочется итти гулять. Каждый может влиять на меня». Несколько раз, упорно, она, почти при каждом свидании с Верой, говорила: «Я поеду в Судак к Любе: там я буду нужна». Всем нам, конечно, хочется побаловать ее; при каждом посещении возят ей то фрукты, то что-нибудь сладкое, и она всегда очень сурово относится к этому. Чувствуется, что она точно воспитывает себя в крайней строгости, готовит себя к новой трудовой жизни. Очевидно, мысль о своей праздности и бесполезности не покидает её и поэтому в уходе за Любовь‹ю› Алскс‹андровной› она видит пока что единственный правильный для себя путь. Она упорно повторяет: «там я буду нужна». Мы отвезли ей новое платье, п‹отому› ч‹то› её старое совсем износилось, но она упорно ходит в старом; никакого баловства она сейчас по отношению к себе не допускает. Ведь Вы знаете, что она красила волосы хной; теперь, т‹ак› к‹ак› она давно уже не красила их, они у корней совсем поседели; Вера предложила ей привезти ей хны, но она ответила: «помешанные не красятся».
И Ольге Ник‹олаевне› и Вере она несколько раз говорила, что не понимает, как ни силится она припомнить, почему она заболела? Она до мельчайших подробностей помнит весь ход своего заболевания, но не может допустить мысли, что это случилось с нею «вдруг, ни с того, ни с сего». Ей все кажется, что был какой-то толчок, вызвавший это заболевание, какое-то событие, и она мучительно силится вспомнить его и не может. «Может быть, я убила кого-нибудь, украла, совершила какое-то преступление? Не могли же все вдруг, ни с того ни с сего, отвернуться от меня!». Она настаивает на том. что оттого-то она и заболела, что почувствовала, что все отвернулись от нее, и не может понять, что это её чувство было уже результатом её болезни. В этих мучительных припоминаниях, говорит она, проходят все её ночи. Она говорит: «когда я вспомню, что такое случилось, почему я заболела, когда я сама это пойму, – я выздоровлю». Бедняжечка, так она сама себя силится вылечить, работает над собой в таком страшном, нечеловеческом одиночестве!
Условия санаторные, по всей видимости, очень хорошие. Кормят много и хорошо, у неё светлая, хорошая комната. Санатория в Петровском парке – дом в саду, окно выходит в сад, кругом снег и белые деревья. Машенька много гуляет. Ходит одна, никаких надсмотрщиков нет. Вообще такие больные там на полной свободе*. [*Текст, набранный курсивом, написан на полях (примеч. публ.)] И доктор и весь медицинский персонал очень внимательный. Доктор и его жена очень Машеньку полюбили. Все говорят, что она ласковая, исключительно деликатная, и все её страшно жалеют. Доктор уверен, что она поправится. Попробовали ей сделать теплую ванну, но против ожидания ванна на неё подействовала очень возбуждающе. После этого она ночью вызвала к себе доктора и потребовала объяснения, чем она больна, как называется её болезнь, если она больна, то в чем же заключается лечение, и очень резко с доктором говорила. «Я больна именно тем, что у меня слишком много “психологии”, значит, мне надо избавиться от “психологии”, а Вы меня окружаете “психологиями” других больных». (Машенька теперь живет в комнате с одной выздоравливающей, с которой она там сдружилась больше, чем со всеми остальными, но все-таки ей приходится видеть и других больных, хотя тяжело больные совершенно изолированы и таких она не видит). Машенька не может понять, что все лечение заключается в изоляции, в нормальном режиме, в хорошем питании, броме и разговорах с доктором. Доктор говорит, что с нею трудно, п‹отому› ч‹то› она очень скрытная. Она отлично владеет собою, говорит со всеми о том и ровно столько, сколько находит нужным, проявляет светскость, которая была ей несвойственна, когда она была здорова. Бедняжечка, какую огромную волевую работу она над собою производит! Дорогие мои, не знаю, м‹ожет› б‹ыть› это очень невежественно, но иногда мне кажется, что лучше было бы, если бы она хоть бы на день потеряла совершенно сознание, мне кажется, что тогда она отдохнула бы. Иногда я думаю: «если бы мне сказали: “сегодня Машенька выбила окно, избила доктора и т.д.”, я сказала бы: “Слава Богу! Значит, прорвался нарыв, значит, её отпустило!”». Не знаю, в темноте и невежестве моем, чего желать! Только всеми оставшимися во мне силами желаю смягчения её муки и исцеления её!
На прошлой неделе у Машеньки появилась такая болезненная мысль,- будто oна меняется характером и судьбой своей с её сестрой Верой; что по выходе из лечебницы она станет Верой, а Вера – ею.
3-го Милочка была в очень хорошем и спокойном состоянии. Тогда-то она и говорила, что сама должна все «понять», а когда поймет, вылечится. Она сказала, – «вот я выйду из лечебницы, пойду домой, пойду ко всем моим друзьям, посмотрю своими глазами, как у них все, как они ко мне, а потом, м‹ожет› б‹ыть›, уйду». Что она под этим разумевала, не знаю. Знаю только, что когда она, Бог даст, выздоровеет, мы должны её беречь так, как никогда, что жизнь свою надо положить на то, чтобы создать ей новую жизнь и, конечно, трудовую жизнь, чтобы у неё всегда было сознание, что она нужна.
Дорогие мои! Я не знаю, суждено ли ей вернуться снова на сцену? Если среди истинных друзей, действительно, по-настоящему любящих её людей, она могла вдруг почувствовать какую-то враждебность к себе, то каково же ей будет в актерской среде, где все, действительно, враждуют друг с другом? Взаимоотношения актеров, действительно, таковы, что и здоровый человек может сойти с ума. Сейчас нельзя загадывать на будущее и строить планы. Я думаю только одно, что Машенькина душа сама ищет выхода и сама найдет его, а наше дело – дело её друзей – не направлять её (п‹отому› ч‹то› одна она правильнее всего может найти свой путь, – не нам навязывать ей свои направления), а всеми силами помогать ей итти по тому пути, который она сама себе наметит.
Я много думала о Машенькином желании быть около Любови Алекс‹андровны›, «потому что я там буду нужна», очень меня страшит Судак, страстно хотелось бы, чтобы она начала дело своей новой жизни (п‹отому› ч‹то›, очевидно, так она смотрит на свой приезд к Люб‹ови› Алекс‹андровне›) не в Судаке, а в новом месте. Но я думаю, что если Бог даст Машенька совершенно выздоровеет и останется при тех же мыслях относительно Любови Алекс‹андровны›, нам ей отнюдь препятствовать в этом не надо.
Во всяком случае, покамест, очередной нашей задачей является продержать её в лечебнице вплоть до полного её исцеления, как бы долго ни длилась её болезнь. (Врач говорит: «поправится», но никакого срока не намечает!) Очень болезненно относится Машенька к денежному вопросу. От больных она узнала, что содержание в лечебнице стоит 150 руб. в месяц, и не верит, что её устроили туда даром. «Кто за меня платит?» – этот вопрос она предлагает всем и очень им мучается.
4-го у неё была её сестра Надежда и Машенька встретила её очень мрачно. У неё опять приступ тоски; весьма возможно, что это в связи с менструациями. В эту безумную ночь, когда она заболела у меня (с 7-го на 8-ое января) у неё тоже начались менструации.
В воскресенье 8-го февр‹аля› к ней поедет Ольга Николаевна. Женечка, тогда она тебе напишет сама подробно об этом свидании .
Для меня с того дня, как заболела Машенька, кончилась вся жизнь. Я живу, действую, говорю с людьми только постольку, поскольку это касается Машеньки. Состояние у меня крайне напряженное; так все во мне натянуто, что думаю – достаточно какого-нибудь толчка, испуга, чтобы я окончательно свихнулась. Работать совершенно не могу. Глушу себя бромом с кодеином. Были у меня очень страшные мысли и в связи с этим ночные кошмары (об этом при встрече), но Ольга Николаевна объяснила мне их причину и, очевидно, правильно, п‹отому› ч‹то› я с тех пор в этом отношении успокоилась. Вот если бы Машеньку доктор смог бы так проанализировать, как меня Ольга Николаевна, она, м‹ожст› б‹ыть›, тоже сразу выздоровела.
Дорогие мои! Молитесь за неё каждый день. У меня часто не хватает сил и нет нужных, требовательных слов! Не знаю, случайно ли это, но в те дни, когда у меня хватает сил по-настоящему молиться за нее, ей становится лучше. Было несколько таких вымоленных дней. А ведь надо вымолить ей ещё целую жизнь. Что будет, если у меня не хватит на это сил? Наверное есть такие сильные и такие прекрасные люди, которые умеют так помолиться, чтобы одной молитвой, раз навсегда вымолить у Бога спасение любимой душе. Молитесь за Машеньку!
Ваш друг навеки София.
[На полях:] P.S. Мех я выкупила. Напишите, что с ним делать? Не прислать ли его Вам? Здесь продавать его не имеет смысла: в ломбарде его оценили в 24 руб.
Пишите мне по адресу: Смоленский бульв., 1-ый Неопалимовский пер., д.3, кв.8, О.Н. Цубербиллер для Софьи Яковлевны.
13.III.1925
Дорогой друг мой!
Почему нет ответа на второе моё письмо?
Посылаю письмо Машеньки к Любови Александровне. Очевидно, она (Машенька) возлагала большие надежды на письмо Любови Алекс‹андровны› – может быть даже это была единственная её надежда. Получив его, она сказала: «И это – не то. И Люба стала не та». Я читала это письмо; оно очень сдержанное Если можно, напишите ей погорячее, Любовь Александровна. Вы – единственный человек, за которого она сейчас цепляется в своем поистине безысходном состоянии. И ты, Женечка, напиши ей, чтобы она чувствовала, что все Вы любите её и верите в нее.
Покамест ничего утешительного сообщить не могу. Она ещё более замкнулась; теперь почти уже не говорит о себе. Когда приезжаешь к ней, ведет светский разговор. Только изредка прорываются фразы: «Я никому не нужна». «Я ни к чему в жизни не приспособлена». «Никогда я отсюда не выйду». «Мне отсюда и выйти некуда». В течение первого месяца она часто говорила, что она хочет к Люб‹ови› Алекс‹андровне›, что там она, действительно, может быть нужна, а теперь и об этом замолчала.
У меня такое впечатление, что первый месяц – период духовного подъема, а потом начался упадок и страшное уныние. Она по-прежнему считает всех друзей своих врагами. Почти каждый раз говорит: «Вы довольны, что устроили меня сюда: так вам легче». (Это невыносимо слушать!) Настаивает на том, что она находится под гипнозом, что все, что она делает и думает – не зависит от её воли, что все это посылается кем-то, или даже целой группой лиц. В каждом её движении, взгляде, слове чувствуется страшное отчуждение. Очень она стремилась увидеть Зинаиду Михайловну (подругу Веры Влад‹имировны› ), но и встреча с нею опять была «не то». Очевидно, Зин‹аида› Мих‹айловна› не может ей импонировать. Часто я думаю, что, м‹ожет› б‹ыть›, Софья Влад‹имировна› сумела бы сейчас сказать ей нужное слово, но Софья Влад‹имировна› по-прежнему на Кавказе и сюда не собирается. В её семье все здоровы. Надежда Алекс‹андровна› совсем уже выздоровела. Все находятся в Москве и никуда не уезжают, за исключением, одной сестры и брата, которые, вероятно, отсюда уедут .
Машенька сейчас почти не читает; она говорит, что ничего не понимает. Она настолько поглощена своим внутренним чтением, что до всего чужого ей нету дела и приневолить своего внимания к внешнему она не может. Вся она в воспоминаниях, причем перебирает главным образом все «стыдное», что было у неё в жизни, а стыдным ей кажется теперь почти все: она мерит сейчас большой и даже несправедливой для себя мерою. Очень себя казнит и надрывает. Очень склонна во всем видеть символы. – Рассматривает, например, коробки от папирос, которые мы ей привозим, и в начертании букв, в рисунке усматривает особое значение. Всякий раз после посещения её я совсем больна, но для неё свидания эти совсем не являются событиями. Она сказала мне, что снимает с меня отныне всю боль, которую я несла в себе за её судьбу, и с тех пор, очевидно, думает, что, действительно, я освободилась от нее; поэтому чувствует меня чужой и держит себя со мною, как с чужой.
Окружение её на меня производит угнетающее впечатление, но она к больным относится очень спокойно – считает их здоровыми. У неё отдельная комната и она говорит, что лучше всего ей, когда она одна: тогда ей спокойнее и все ей «становится ясно». Но что ей ясно и в каком свете эта ясность, – мы не знаем. М‹ожет› б‹ыть›, все выясняется в её болезненном освещении. Уходить от неё после свидания и оставлять её там одну, среди сумасшедших, невыносимо тяжело. Часто, часто вдруг среди разговора я вижу её комнату, каждую мелочь в ней, даже рисунок обоев, и Машеньку – как она сидит на диване, ходит из угла в угол, стоит у печки, подходит к окну, – одна, одна, одна. Не физически, а душевно – безысходно одна со всей своей тьмой, с вихрями тьмы и с озарениями не менее невыносимыми, чем эта тьма.
Родная моя! Знаю только одно – если Машенька не выздоровеет, я этого не вынесу. Доктора обнадеживают нас, но у меня такое чувство, что психиатры ничего не понимают в человеческой душе, меньше, чем мы, простые люди. Доктор и профессор, который теперь консультирует, говорят, что она выздоровеет, но болезнь может продлиться полгода, а лет через 5-6 может повториться. Мне же ясно одно – для того, чтобы она вышла из этого состояния, надо, чтобы был у неё выход. У неё выхода покамест нет, и доктора создать его не могут. Доктора не знают входа в душу, поэтому не им найти выход.
В личной моей жизни тоже все смешалось. Я ушла из дому (но об этом Машенька не должна знать: нельзя загромождать её ещё и моей судьбой). Живу я повсюду понемножку. И правильнее мне сейчас быть бездомной, когда у Машеньки тоже во всем мире нет дома. Живу я, в первый раз в жизни, без копейки денег: меня кормят, поят, снабжают папиросами. Вот уже 2 месяца, как я «на содержании» у друзей и думаю, что, вероятно, у меня началось вырождение чего-то основного, п‹отому› ч‹то› меня моё паразитство совершенно не мучает. Я начала работать – (перевод, корректура), но работаю весьма слабоумно.
Письмо адресуй на адрес Ольги Николаевны. Живу я не у нее, но вижу её каждый день и она мне письмо привезёт. Адрес: Смоленский бульвар, 1 Неопалимовский, д.3, кв.8, О.Н. Цубербиллер, для Софии Яковлевны.
Напиши мне, друг мой родной, – не откладывай. Молитесь за Машеньку. Помолись и за меня.
Машенька собирается говеть. Будет ходить в церковь с надзирательницей. Вероятно, она очень надеется на церковь, и я боюсь нового разочарования. Я тоже буду говеть.
Любимый мой друг! Помоги нам мыслию. Чудное прислала письмо Адя. Все мои письма ей пересылайте : пусть знает каждую мелочь.
Священник, к которому обращалась Вера Влад‹имировна›, сказал, что о Машеньке надо молиться великомуч‹енице› Татьяне. Почему именно ей? Знаешь ты её житие? Я не умею молиться мученикам, а молюсь прямо Богу. То же сказала мне и Машенька.
Я бы пошла к священнику, но ни одного не знаю, к кому хотелось бы пойти. Если вспомнишь имя и фамилию, и церковь духовника Николая Александровича, сообщи мне .
Напиши мне о себе, о здоровье Евгении Антоновны, Любы и Вероники . Подробно обо всем. Всех нежно целую и люблю.
Будь со мною всем светом своим.
Твоя Соня.
21.VIII.1925
д. Мякинино
Родная моя!
Известие о смерти Ади не было для меня неожиданностью: несколько раз мне приходило в голову, не умерла ли она, и в твоем молчании я видела подтверждение этой мысли. Но я упорно гнала её от себя и, поверишь ли, очень убедительным доводом нелепости этого предчувствия была такая мысль: умереть было бы слишком эгоистично и Адя не может позволить себе этого. Я была уверена, что в самую минуту смерти она сделает «последнее усилие» и опять встанет усталая, замученная, но ясная, как всегда в эти трудные годы, и пойдет хлопотать, припасать корм для своих птенцов, со своей неизменной ласковой улыбкой, со всегда готовым приятным словом для каждого, кто попадется ей на пути. Я думаю, что не только за эти безумные годы, а может быть за всю жизнь, Адя теперь, уйдя из жизни, в первый раз позволила себе сделать что-то крупное для самой себя. Она приняла эту милость Божию, этот выслуженный целой жизнию отдых. Господь отнял у неё сознание, чтобы она не могла мучиться мыслию, имеет ли она право на этот отдых, и вернул ей сознание тогда, когда уже она не могла отказаться от этого дара. Очевидно, в эту минуту Господь даровал ей чувство её права на этот отдых: не потому ли появилась на её лице такая счастливая улыбка?
Тебе, дорогая, я не могу сказать слов утешения, не могу скрыть, что известие о смерти Ади вызвало во мне какое-то умиление. Может быть, потому, что я сама тоже устала какой-то последней усталостью, мне кажется, что смерть – дар Божий, не печальный, а радостный.
Много думалось мне в эти дни об Аде. Я не знала человека бескорыстнее её. Если б не было у неё детей, она давно ушла бы: это единственное личное, что прикрепляло её к земле. И странно, – с тех пор как она умерла, у меня часто бывает чувство её присутствия, – точно там ей уже не некогда, как было некогда все эти годы, и у неё хватает времени и на меня.
Вчера мы отслужили панихиду. Священник тоже торопился куда-то: вся жизнь сейчас идет какой-то скороговоркой.
Замечательные слова написала ты мне. Конечно, все, что здесь, и все мы это «то, чего нет».
У тебя теперь ещё двое детей . Родная моя! Такая, как ты, не бывают бездетными. Бог благословил тебя трижды на духовное материнство. А до этого благословения благословлял тебя на высокое сестринство в любви.
Трудно понять, что истинно прекрасное не в отвлеченной мысли, не в искусстве, а в каждом дне. А если бы можно было это навсегда понять, то насколько спокойнее было бы душе.
Сейчас ни о чем житейском не пишется и не думается, а оно наступает со всех сторон и угрожает.
Машенька, слава Богу, яснее и ровнее. Она сама вам пишет. Я целую тебя и обнимаю нежно. Когда Бог пошлет и мне отдых, в последнюю минуту вспомню тебя и то, что есть в жизни прекрасные случаи гармонии: что у тебя, такой как ты есть, была такая чудесная сестра. Есть же в жизни такое трогательно-правильное! Всех твоих целую. Христос над вами!
Твоя София.
[На полях:] Ольга Николаевна шлет тебе свое искреннее сочувствие. Она всё время хворает и это меня очень печалит.
11.I.1926 г.
Москва
Дорогой друг мой Женечка!
Спасибо, спасибо тебе за твое нежное и такое незаслуженное мною письмо! Я так долго не писала тебе. Меня это очень мучило, но я не могла заставить себя сделать это. Месяца два тому назад со мною что-то случилось. Что это – сама не знаю. Я вдруг, без всякого внешнего толчка, как-то сразу осела. Началось это с обморока. На этот раз, слава Богу, дома, а не на улице. Я легла днем, уснула, потом проснулась, подошла к окну, почувствовала дурноту, опять легла и потеряла сознание. Сколько времени это продолжалось – не знаю, п‹отому› ч‹то› я была одна. С этого и началось какое-то умирание. Полное безволие, тоска, слезливость и потеря работоспособности. Доктор, который меня лечит, говорит, что это последствие травматического невроза. Очевидно, это ещё отзывается во мне прошлый год. Велел мне немедленно уехать из Москвы куда-нибудь в санаторию, но я не имею возможности исполнить это предписание.
Все это время я, в сущности, медленно умирала, но как всегда со мною бывает, «умереть не умерла, только время провела» … Сейчас, кажется, начинаю приходить в себя, но до сих пор ещё не могу работать для заработка, не могу искать переводов, не могу закончить тот, что мне был заказан , живу на иждивении у Ольги Ник‹олаевны› и мучаюсь этим. Что дальше будет, – не знаю и боюсь задумываться над этим, над своей инвалидностью. Так распустила себя, что собрать не могу, и единственно, что я могла делать и что делалось само собою, – это стихи. Посылаю их тебе . Из них два стихотворения (из «Снов» – I и II) были написаны раньше, но ты их, кажется, не знаешь. По стихам можешь судить о моем душевном состоянии.
Дорогая моя, я не ропщу и почти не унываю, а просто как-то сразу не стало сил жить, т‹о› е‹сть› делать все то, что теперь полагается для того, чтобы существовать. М‹ожет› б‹ыть›, это пройдет. Только любовь привязывает меня к жизни, сознание, что без меня любимым будет хуже, хотя я им сейчас фактически ничего дать не могу.
Родная моя! Мне бесконечно дорого, что ты написала мне к годовщине самого страшного в моей жизни дня . Этот сочельник мы с Машенькой провели вместе; зажигали елочку, устроили маленькую вечеринку, чтобы Машеньке в этот вечер было особенно радостно. Все мы собрались у Машеньки – Ольга Ник‹олаевна›, Зинаида Мих‹айловна›, я и другие её друзья, и она была светлая и радостная. Она сейчас совсем здорова и очень, очень хорошая, такой хорошей она никогда не была. Вымолили мы её. Дай Бог, чтобы навсегда!
Дорогая моя! Ты пишешь, что теперь мы могли бы уехать, что теперь я уже могу быть спокойна за Машеньку. Во-первых, мы не можем уехать потому, что Ольга Ник‹олаевна› не может оставить здесь одну свою мать, которой не на что будет жить, если О‹льга› Н‹иколаевна› уедет, а, во-вторых, я никогда не могу быть спокойна за Машеньку и могла бы уехать, только взяв её с собою. Никогда, даже после моей смерти, не перестанет болеть моя душа о ней!
Вчера мы слушали крестьянского поэта , который странствует и тем спасается от гибели (после самоубийства Есенина многие теперь на очереди!). Он чудесно рассказывал нам об Алтае, читал алтайские песни и духовные стихи. Вот куда бы мне хотелось… Заграничным воздухом не вылечишься, – вот какого воздуха бы глотнуть напоследок!
Мы, Женечка, организовали маленькое кооперативное издательство поэтов . Так мечтала я о том, чтобы выпустить Адины стихи. Но Главлит разрешил нам печатать только произведения членов нашей артели. Мы уже сделали одну попытку расширить наши права – просили разрешить нам напечатать стихи Велемира Хлебникова, но нам не позволили, потому что он умер, и, следовательно, не является членом нашей кооперации. Сейчас цензура разрешила нам к печатанию 4 сборника, а 5-ый, посланный в цензуру одновременно с ними, – мой, до сих пор ещё не вернулся. М‹ожет› б‹ыть›, его запретят к печатанию, хотя он вполне невинен и ничего одиозного, кроме упоминающегося в стихах слова «Бог», в нем нет . Просили мы разрешения напечатать только 500 экземпляров, т‹о› е‹сть› почти «на правах рукописи», и если, несмотря на это, будет отказ, то, значит, лирика обречена если не на смерть, то во всяком случае на долгую летаргию. Кроме KНИЖЕК стихов, у нас предполагается печатание альманахов . Мне хочется хотя бы в некрологе об Аде процитировать её стихи. Надеюсь, что некролог пропустят. Прошу тебя – пришли мне точные биографические и библиографич‹еские› сведения и несколько стихотворений, по твоему выбору, но выбирая, помни, что «религия это опиум для народа».
Дорогая моя! Слишком трудно становится жить! Смерть Есенина всколыхнула всех нас. Кто на очереди теперь? Многие пьют запоем. Из самых темных недр подымается какой-то стихийный антисемитизм. Жутко жить!
Ты просила меня прислать перевод той книги, о которой я говорила тебе весной . Она не будет напечатана: печатают либо агитационную, либо бульварную литературу; настоящей культурной книги теперь не надо.
Почему ты ничего не пишешь о себе? О своей душе, о Вашей жизни. Обязательно подробно напиши мне обо всем и о деловой стороне жизни, которая, я уверена, убийственна. М‹ожет› б‹ыть›, удастся что-нибудь сделать, – напиши обстоятельно о судакской семье твоей и о симферопольской . Хочу всё, всё знать подробно.
Перевод устроить тебе заочно я не могу; если бы ты была здесь, это было бы возможней, но и то трудно.
С большой тоской думаю о том, что нет у меня уже прежних сил, что прежде я могла помогать тем, кого люблю, а теперь ничего не могу!
Женечка! Скажи Евг‹ении› Ант‹оновне›, что я часто с лаской думаю о ней. Господи! Как мне больно, что я бессильна сделать для вас всех не только что-нибудь существенное, но даже побаловать Вас чем-нибудь не могу!…
Мне больно, что Люба всегда как-то чуждалась меня и я оттого замкнулась перед нею. А она для меня и её выздоровление чудесное , совпавшее с Машенькиным, – не чужая. Ты ей этого не говори, это я только тебе говорю – не надо её обязывать к какому-то ответному движению.
В Союзе писателей была выставка с портретами москов‹ских› писателей, и мне пришлось сняться. Я заказала несколько карточек; когда будут готовы, пришлю тебе, хотя и недовольна снимком: на нем я очень «деловая» какая-то, – не такая, какая я есть на самом деле.
Ольга Ник‹олаевна› нежно тебя обнимает. Она за рождеств‹енские› каникулы немножко отдохнула, слава Богу. Живем мы с нею душа в душу. Недостойна я такого друга!
Женечка, жду длинного обстоятельного письма о тебе и твоей жизни! Храни тебя и всех твоих Господь!
Твоя Соня.
P.S. Машеньку увижу послезавтра – вместе будем встречать старый Новый год. Она Вам отдельно напишет. Она с любовью собирает Вам посылочку, хлопочет и радуется. Уж очень она хорошая – Машенька, – светлая-светлая! Храни её Господь! Она пишет воспоминания о Федоровой 2-й- 3 дня на масленице, проведенные ею в отрочестве у Федоровой и Оленина . Очень живо, очень трогательно и литературно талантливо. Если б можно было сейчас печатать просто интересные книги, эту вещь издали бы.
Женечка! Как Капнисты ? Никого, никого я не забыла. И такое чувство, что перед всеми виновата, хотя видит Бог – действительно, бессильна!
Поклонись им от меня и всем, кто помнит меня, – привет.
Если Макса увидишь, или будешь ему писать, скажи ему, что помню его и люблю и стихи мои покажи .
«Из другой оперы», – привет Ив. Ал. Триандафилло. Не знаю почему, вспоминаю и его, и с добрым чувством. Напиши о Бобе . Говорят, возвращают сады. Правда ли? Не вернут ли и ему?
Твоя Соня.
[На полях:] В Сочельник у Машеньки помнила тебя и помнила, что это твой праздник . Нежно-нежно целую тебя, моя любимая!
[Приложены стихи:]
СНЫ
1
Я не умерла ещё,
Я ещё вздохну,
Дай мне только вслушаться
В эту тишину,
Этот ускользающий
Лепет уловить,
Этот уплывающий
Парус проводить…,
И ныряют уточки
В голубой воде,
И на тихой отмели
Тихо, как нигде…
7.I.1924 г.
2
Мне снилось: я отчаливаю,
А ты на берегу,
И твоему отчаянью
Помочь я не могу,
И руки изнывающие
Простерла ты ко мне
В такой, как никогда ещё
Певучей тишине…
[май 1924 г.]
3
Я иду куда-то.
Утро, и как-будто
В сапожки крылатые
Дивно я обута.
Ясность на поляне
И святая свежесть.
Воздух так и тянет
И земля не держит.
Каждый цветик – зрячий.
Вся листва – сквозная!
И как-будто плачу я,
А о чем, не знаю.
И береза в проседи
Чуткий лист колышет…
Вы о чем-то просите,
А о чем – не слышу.
12.XII.1925 г.
4
Изнутри просияло облако.
Стало вдруг светло и таинственно, -
Час, когда за случайным обликом
Проявляется лик единственный!
Ухожу я тропинкой узенькой.
Тишина вокруг – как в обители.
Так бывает только от музыки
Безнадежно и упоительно.
И какие места знакомые…
Сотни лет как ушла я из дому,
И вернулась к тому же дому я,
Все к тому же озеру чистому.
И лепечет вода… Не ты ль меня
Окликаешь во влажном лепете?…
Плачут гусли над озером Ильменем,
Выплывают белые лебеди.
l6.XII.l925 г.
ОТРЫВОК
И вдруг случится – как, не знаешь сам,
Хоть силишься себя переупрямить,
Но к старшим братьям нашим и отцам
Бесповоротно охладеет память, -
И имена твердишь их вновь и вновь,
Чтоб воскресить усопшую любовь.
Соседи часто меж собой не ладят:
Живя бок-о-бок видишь лишь грехи.
Не оттого ль отца роднее прадед?
Не оттого ль прадедовы стихи
Мы набожно читаем и любовно,
Как не читал и сын единокровный?…
Молчанье – мой единственный наперсник.
Мой скорбный голос никому не мил.
Коль ты любил меня, мой сын, иль сверстник,
То уж давно, должно быть, разлюбил…
Но, современницей прожив бесправной,
Нам Павлова прабабкой стала славной.
3.Х.1925 г.
* * *
Что нашим дням дала я?… Просто -
Дала, что я могла отдать:
Сегодня досчитала до ста
И надоело пульс считать.
Дар невелик. Быть может, подло,
Что мне не страшно, не темно,
Что я себе мурлычу под нос,
Смотря в пушистое окно:
«Какой снежок повыпал за ночь
И как по первой пороше
Кататься хочется на саночках
Освободившейся душе!»
27.XI.1926 г.
1.III.1926 г.
Дорогая моя Женечка!
Все чаще и чаще начинает меня тянуть в Судак. У нас уже пахнет весной, и я с умилением вспоминаю первые зацветающие миндали и как по канавкам бежит вода.
Зима у нас в этом году была прекрасная – благословенная: такого снега, белизны и пышности я уже несколько лет не видела, и я каждое утро, подходя к окну, ей радовалась.
В общем, несмотря на то, что я почти всю зиму прохворала, мне было как-то удивительно – и хорошо и очень грустно.
Письмо твое читала с большой нежностью. Дорогая моя, далекий друг! Спасибо за твои любовные слова и за чудесные Адины стихи.
Если выйдет наш альманах, постараемся напечатать их хотя бы в некрологе. Это единственный способ увидеть их в печати, – безумное время!
Некролог буду писать не я, а Маргарита Мариановна Тумповская (она родствсннца Любе и Евг‹ении› Антоновне) . Я решила так потому, что не могу и не хочу писать об Аде меньше того, что я о ней думаю и чувствую, а Маргарита Марьянов‹на› уже писала о ней для энциклопедии: ей эту заметку заказали, а потом «раздумали» и решили не печатать.
Я очень много времени и души отдаю нашему издательству. Мы очень бедны и горды и нам очень трудно, но у меня полная уверенность в том, что мы живучи, п‹отому› ч‹то› вызваны к жизни самой жизнию, а не выдумкой. Со всех сторон к нам тянутся поэты: всем сейчас деваться некуда. Сейчас находятся в печати 10 сборников, – так мы будем аукаться друг с другом в это страшное дремучее время. Надеюсь, что моя книжка выйдет в 1-й половине марта. Тогда сейчас же пришлю. Там есть стихи к Аде и к тебе . Посылаю тебе 4 новых стихотворения . Если я не замолчу, то через несколько месяцев наберется и книжечка: «Сны» .
Напиши мне, где ты думаешь печатать твоего Эдгара По? Очень, очень хочется увидеть его, наконец, в печати!
Заходила ко мне Е.Н.Ребикова . Много рассказывала об Аде и о тебе. Я ей очень была рада.
Напиши мне поскорее. Евг‹ении› Ант‹оновне› нежный мой привет, Люб‹ови› Алекс‹андровне› – тоже. Я на одном концерте встретила Василису Алекс‹андровну› – красивая женщина, но для меня какая-то жуткая. Приезжала к нам Марианна Эбергардт ; 3 дня прожила у Машеньки. Она все такая же милая. Машенька последнее время погрустнела, – меня это очень огорчает. Пусть Люб‹овь› Алекс‹андровна› ей получше пишет. Целую тебя, моя дорогая, нежно.
Твоя София.
[На полях:] Ольга Николаевна шлет сердечный привет.
[Приложены стихи:]
* * *
А под навесом лошадь фыркает
И сено вкусно так жует…
И, как слепец за поводыркой,
Вновь за душою плоть идет.
Не на свиданье с гордой Музою
– По ней не стосковалась я, -
К последней, бессловесной музыке
Веди меня, душа моя!
Открыли дверь и тихо вышли мы.
Куда ж девалися луга?
Вокруг, по-праздничному пышные,
Стоят высокие снега…
От грусти и от умиления
Пошевельнуться не могу.
А там, вдали, следы оленьи
На голубеющем снегу.
17.II.1926 г.
* * *
Ведь я пою о той весне,
Которой в яви – нет,
Но, как лунатик, ты во сне
Идешь на тихий свет,
И музыка скупая слов
Уже не просто стих,
А перекличка наших снов
И тайн – моих, твоих…
И вот сквозит перед тобой,
Как сквозь живой хрусталь,
И берег лунно-голубой
И снеговая даль.
18.II.1926 г.
Посылаю ещё одно стихотворение, которое только что написала:
Вокруг – ночной пустыней – сцена.
Из люков духи поднялись,
И холодок шевелит стены
Животрепещущих кулис.
Окончен ли, или не начат
Спектакль? Безлюден черный зал
И лишь смычок во мраке плачет
О том, чего не досказал.
Я невпопад на сцену вышла
И чувствую, что невпопад
Какой-то стих уныло-пышный
Уста усталые твердят.
Как в платье тесном, душно в плоти, -
И вдруг, прохладою дыша,
Мне кто-то шепчет. «Сбрось лохмотья,
Освобожденная душа!»
1.III.1926 г.
1.IV.1926 г.
Москва
Дорогая Женечка!
Давно уже, по-моему, несколько недель тому назад, послала тебе письмо со стихами и ни слова в ответ не получила. Неужели письмо пропало? Я послала заказным.
Получила статью Любови Никитишны , передала Машеньке, а она Валерии Дмитриевне . Статья была мне приятна и главным образом потому, что в ней много цитат из Ади; – если б она была сплошь из цитат, она была бы мне совсем приятна. Хорошо то, что Люб‹овь› Никитишна, очевидно, любила Адю: за это ей многое простится. Не хорошо то, что она такая сусальная и сладкая – к чему ни прикоснется, все обращается в каких-то елочных херувимов. Адю она, конечно, совсем не знает, и минутами я статью читала с досадой. Конечно, никто не смог бы написать об Аде так, как ты. У нас в альманахе «Узел» (он, вероятно, выйдет осенью) о ней будет писать одна из дочерей Зинаиды Мих‹айловны› , но боюсь, что и это будет не то. Я же писать эзоповым языком не могу! Надеюсь, что на днях получу авторские экземпляры моего сборника и тотчас же тебе вышлю. В 1-й серии выходят 10 сборников: «Запад» Антокольского, «Под пароходным носом» Зенкевича, «Патмос» Б.Лифшица, моя «Музыка», «Избранные стихи» Пастернака, «Телега» Радимова, «Рекорды» Сельвинского. «Земное время» Спасского, «Пять ветров» С.Федорченко, и «Московский ветер» Звягинцевой . Издание очень изящное. Марка Фаворского прелестна. Посыпаю тебе отпечаток её. Издательством нашим я по-прежнему очень занята. Из «жизненных интересов» другого, более сильного, у меня сейчас нет.
Не оставляй меня долго без писем. И улучи для меня часок – напиши побольше о себе. Что слышно с Эдгаром По? Кому и куда ты его посылаешь? Хочу знать о тебе поскорей и побольше.
В Москве на масленице была Ахматова и была у меня . Как я жалею, что ты не знаешь ее! Это – само благородство! Женечка! Целых пять месяцев длится зима. В окне зимний пейзаж – снежные крыши и купол Неопалимой Купины . Эта зима, несмотря на то, что я почти все время хворала, была благословенной зимой. Машенька совсем хорошая, ходит к Валерии Дмитриевне и читает ей вслух. Летом опять будем жить вместе. Если бы были деньги, мы бы на два месяца приехали в милый Судак. Но я почти ничего не зарабатываю: переводов нет. Напиши, как Вы решили относительно операции Евг‹ении› Ант‹оновны›? Обо всех напиши и всем от меня сердечный привет. На 4-й неделе будем с Машенькой говеть. Посылаю тебе на прощанье маленькое стихотворение. Целую тебя нежно.
Твоя Соня.
Ольга Николаевна тебе кланяется.
Вот стихи:
1
Как дудочка крысолова,
Как ртуть голубая луны,
Колдует тихое слово,
Скликая тайные сны.
2
Вполголоса, еле слышно
Окликаю душу твою,
Чтобы встала она и вышла
Побродить со мною в раю.
3
Над озером реют птицы,
И вода ясна, как слеза, -
Поднимает душа ресницы
И смотрит во все глаза .
[На полях:] P.S. Недавно Пастернак прочел нам новую поэму Марины: «Поэма конца». Разнузданность полная, но талантливо необычайно .
P.S. Карточку вышлю как только выберусь к фотографу. Он живёт далеко от меня, а я почти не бываю в городе, т‹о› е‹сть› в «центре».
6.VI.1926 г.
Дорогая Женечка!
Наконец-то ты откликнулась на мой привет. Я, конечно, не сержусь, п‹отому› ч‹то› слишком хорошо знаю, как иногда невозможно писать письма, но мне было грустно от твоего молчания.
Мне очень дорого, что ты так приняла наш «Узел» и, в частности, мою книжечку . Она, к большому моему удовлетворению, встречает отклик у людей самых разнородных и нравится всем больше, чем прежние мои книги. Это мне дорого сейчас, главным образом, не как поэту, а как человеку. Меня волнует, что сейчас, когда такой голос, как мой, официально беззаконен, такая книжка является неожиданно желанной. Мне приходилось несколько раз публично выступать с чтением моих «Снов» , и всякий раз я чувствовала в слушателях ответное волнение. Я совсем не рассчитываю на то, что такой голос, как мой, может быть сейчас услышан. Признание за душой права на существование, конечно, дороже мне всякого литературного признания. Сейчас я на стихи мои смотрю только как на средство общения с людьми. Я счастлива тем, что есть вечный, вневременный язык, на котором во все времена можно объясняться с людьми, и что я иногда нахожу такие, для всех понятные, слова. Это очень помогает мне жить.
А жизнь становится все труднее. Всюду и у всех катастрофическое безденежье. Работу получать с каждым днем труднее, и издательства сплошь да рядом не платят. Физически живу я очень скверно. С величайшим трудом получила 2 перевода на лето , и, следовательно, вместо отдыха мне предстоит все летние месяцы надрываться над неинтересной работой. Но приходится благодарить судьбу за то, что она послала мне это иго. Напиши мне подробней о себе и о вашей жизни. Знаю, что денежно вам безысходно плохо, и это очень меня угнетает. Никак не могу, хоть и пора было бы, привыкнуть к чувству полного своего бессилья! Кто тебе устраивает издание твоего Эдгара По и когда, наконец, это будет осуществлено? Ведь это даст тебе все-таки некоторую сумму денег. Я хочу с осени опять устроиться куда-нибудь на службу, но при теперешнем «режиме экономии» это почти безнадежно.
Завтра мы, Бог даст, выедем, наконец, в деревню. В этом году мы будем жить вчетвером:
Ольга Ник‹олаевна›, Машенька, Зинаида Михайловна и я в Братовщине по Ярославской дороге, рядом с Н.В.Холодовской. Все мы очень измучились за зиму и мечтаем об отдыхе. Машенька все такая же хорошая, ясная, но очень усталая.
Родная моя! Недавно была у нас Алла Алекс‹андровна› Грамматикова , и мы с ней целый вечер проговорили о Судаке. Неужели мне так и не придется ещё разок посидеть на полынной горке с тобою?! Нежно тебя люблю и о Судаке не могу вспомнить без умиления. Сердечный мой привет всем твоим. Дай Вам Бог побольше здоровья и сил!
Целую тебя нежно.
Твоя София.
Ольга Ник‹олаевна› сердечно кланяется.
[На полях:] Пиши на городской адрес: я буду приезжать в Москву. Посылаю пока 4 стихотворения, – те, что мне милее других . Напиши о них. Почему ты находишь, что я «лукаво» говорю о «рае»?
[Приложены стихи:]
* * *
И вот расстались у ворот…
Пусть будет как завещано, -
Сегодня птица гнезд не вьет
И девка косу не плетет.
Сегодня Благовещенье.
Сегодня грешникам в аду
Не жарче, чем в Сицилии,
И вот сегодня я иду
У Музы не на поводу, -
Друг друга отпустили мы.
25.III-1.IV.1926 г.
* * *
И распахнулся занавес,
И я смотрю, смотрю
На первый снег, на заново
Расцветшую зарю,
На розовое облако,
На голубую тень,
На этот, в новом облике
Похорошевший день…
Стеклянным колокольчиком
Звенит лесная тишь, -
И ты в лесу игольчатом
Притихшая стоишь.
12.V.1926r.
* * *
Папироса за папиросой.
Заседаем, решаем, судим.
Целый вечер, рыжеволосая,
Вся в дыму я мерещусь людям.
А другая блуждает в пустыне…
Свет несказанно-синий!
Каждым листочком, грустные
Вздрагивают осины.
Расступаются сонные своды,
Открывается ясная пасека-
«Падчерицы мои! Пасынки!…»
Вздыхает природа.
25.V.1926 г.
* * *
Под зеркалом небесным
Скользит ночная тень,
И на скале отвесной
Задумался олень -
О полуночном рае,
О голубых снегах…
И в небо упирает
Высокие рога.
Дивится отраженью
Завороженный взгляд:
Вверху – рога оленьи
Созвездием горят.
29. V. 1926 г.
5.X.1926 г.
Дорогая моя Женечка!
Знаю, как трудно тебе жилось этим летом, и поэтому особенно дорожу каждой твоей строчкой. Мы можем почти совсем не писать друг другу и все-таки и я и ты – мы уверены, что где-то, в самой глубине, помним друг друга.
Обо всем внешнем писать не хочется, – и у тебя и у меня, и у всех вокруг то, что называется жизнию, очень безнадежно. Важно, единственно важно то, что уцелело и продолжает каким-то чудом расти, наперекор всему внешнему. Вот этим хочется делиться с близкими. Бесконечно радуюсь предстоящей встрече с тобою. А пока посылаю тебе новые стихи .
Машенька спокойная и светлая. Я часто срываюсь, и опять карабкаюсь вверх. Bероятно, так будет до самой последней минуты.
Евгению Антоновну и Любовь Александровну благодарю за поздравления и шлю им сердечный привет.
Тебя нежно целую.
Твоя София.
P.S. Ольга Ник‹олаевна› кланяется тебе. Она за лето не отдохнула и опять завалена работой. В общем, у всех какая-то окончательная, непоправимая усталость, и жить очень грустно.
[На обороте листа:]
* * *
За стеною бормотанье,
Полуночный разговор…
Тихо звуковым сияньем
Наполняется простор.
Это в небо дверь открыли, -
Оттого так мир затих.
Над пустыней тень от крыльев
Невозможно золотых.
И, прозрачная, как воздух,
Едкой свежестью дыша,
Не во мне уже, а возле
Дышишь ты, моя душа.
Миг – и оборвется привязь,
И взлетишь над мглой полей,
Не страшась и не противясь
Дивной легкости своей.
[18.IX.1926 г.]
* * *
Все отдаленнее, все тише,
Как погребенная в снегу,
Твой зов беспомощный я слышу
И отозваться не могу.
Но ты не плачь, но ты не сетуй,
Не отпевай свою любовь,
Не знаю где, мой друг, но где-то
Мы встретимся с тобою вновь.
И в тихий час, когда на землю
Нахлынет сумрак голубой,
Быть может, гостьей иноземной
Приду я побродить с тобой
И загрущу о жизни здешней,
И вспомнить не смогу без слез
И этот домик и скворешню
В умильной проседи берез.
[21.IX.1926 г.]
23.VII.1927 г.
с.Халепье
Дорогая Женечка!
Знаю, что на этот раз пропустила все сроки, и молчание мое, в ответ на твои 2 письма совершенно отвратительно, – и тем не менее написать настоящего письма не могу
Вот уже 1 1/2 месяца как мы отдыхаем. Мой отдых покамест выражается в том, что нервное напряжение, которым я, очевидно, держалась в Москве, кончилось, и повыползла из меня всякая, сдерживаемая до этих пор волей, хворь. Так, весьма странно и неприятно выражается пока моя поправка. Хочу надеяться, что это в порядке вещей и что по приезде в Москву все-таки окажется, что я набралась здесь сил и здоровья и могу быть работоспособным человеком.
Жизнь наша здесь и весь здешний быт – чистейший анахронизм: до такой степени все мирно и медлительно. Думаю, что лучшего места для отдыха не сыскать. Несмотря на вещественные доказательства гражданской войны (которая на Украине была особенно ужасна) – на обгорелые сады и мазанки – не верится, что в этом краю была революция. И как после этого темпа мы снова окунемся в московский водоворот – не могу себе представить!
Напиши о себе и о внутренних своих событиях. Внешние, я знаю, все те же. У всех у нас так же безысходно: безденежье, безработица – и трудно, трудно до тошноты!
Здесь не написала ни одной строки. Посылаю тебе одно из последних московских стихотворений . Об издании нового сборника бросила думать: не время сейчас таким стихам.
Ольга Николаевна шлет сердечный привет. Машенька сама напишет тебе.
Целую тебя нежно и жду вестей.
Твоя София.
Адрес: Почтовое Отделение М. Триполья, Киевского округа. Село Халепье, Ленинская ул., дом 13. Г.Остапенко. Мне.
[На обороте листа:]
Мне снилось: я бреду впотьмах,
И к тьме глаза мои привыкли.
И вдруг – огонь. Духан в горах.
Гортанный говор. Пьяный выкрик.
Вхожу. Сажусь. И ни один
Не обернулся из соседей.
Из бурдюка старик-лезгин
Вино неторопливо цедит.
Он на меня наводит взор,
– Зрачок его кошачий сужен, -
Я говорю ему в упор:
«Хозяин! Что у вас на ужин?»
Мой голос переходит в крик,
Но, видно, он совсем не слышен:
И бровью не повел старик,
Зевнул в ответ и за дверь вышел.
И страшно мне. И не пойму:
А те, что тут со мною, возле,
Те – молодые – почему
Не слышали мой громкий возглас?
И почему на ту скамью,
Где я сижу, как на пустую,
Никто не смотрит?… Я встаю,
Машу руками, протестую -
И тотчас думаю: Ну что ж,
Итак, я невидимкой стала?
Куда ж теперь такой пойдёшь! -
И подхожу к окну устало…
В горах, перед началом дня,
Такая тишина святая!
И пьяный смотрит сквозь меня
В окно – и говорит: Светает…
[12.V.1927 г.]
4.V.1929 г.
Дорогой друг!
Спасибо тебе за то, что ты на меня не сердишься и не перестаешь помнить меня и любить, несмотря на моё слишком уж долгое молчание. Но год был настолько труден, и для нас и для близких, что положительно не хватало ни сил, ни времени на душевное общение. Жили, да и продолжаем ещё существовать в каком-то полуобморочном состоянии. Ты, наверное, знаешь, что у Ольги Ник‹олаевны› умер брат, единственный, ещё не старый – всего 44 года прожил на этом чудном свете, и последние 3 месяца жизни – в состоянии затравленного зверя. Очень тяжело мы это пережили. Осталось у нас, т‹о› е‹сть› у Олюшки (а это значит, что и у меня), двое его детей – 5-ти летние близнецы. Ольга Ник‹олаевна› работает, как вол. Целый день на лекциях, а я сижу дома и перевожу какую-нибудь пакость . А когда нет работы, хвораю. Давление крови у меня чудовищное! 250 – вместо 140. Недели 3 назад ставили мне пьявки (за уши), выпустили стакана 2 крови. Я очень ослабела, но немного легче стало жить на свете. Милая Женечка! Всего не напишешь в письме, а сказать хочется так много, и все боюсь, что ничего я не успею сделать из того, что хочу и так надо yспеть. На Кавказ меня уже не посылают, чему я очень рада, п‹отому› ч‹то› лечения кавказского боюсь смертельно: многие мои знакомые после этого умирали. Посылают меня на север – в Сестрорецк. Но и туда я не поеду – и дорого и людно. Мечтаю о тишине и лесе. Думаю, что летом мы не увидимся, и когда увидимся – не знаю. Только знай, что я, несмотря на то, что большая тяжесть на меня навалилась – и чем дольше я живу, тем она тяжелее – все-таки не забываю старых друзей, моей южной родины и всегда думаю о ней с благодарностью.
Стихи у меня – такой мрачности, что и посылать не хочется . Невеселый я поэт! Жалко, что Попов твой меня любит. Счастливее любить не таких!
Собирается все ко мне Валерия Дм‹итриевна› и никак не соберется. Конечно, надо было бы мне к ней пойти, но: 1) я – свинья, и не могу преодолеть своей непростительной усталости; 2) боюсь Василисы .
Напиши мне подробно, как Вы все там? Чем тебя лично побаловать? Знаю, что Вам опять трудно. Напиши толком, сколько Вы получаете ежемесячно. Надо что-нибудь выдумать. Напиши 1) о себе; 2) о Любе; 3) об Евгении Антоновне; 4) о Веронике; 5) о мальчиках. Макс написал стихи об Аде . Напиши откровенно, трогают они тебя или нет? которые тебя больше волнуют – моя «играй Адель» или его стихи к Аде? 7-го – уж год, как умер Александр Афан‹асьевич› . Завтра – Пасха. А в душе – мрак.
[На полях:] Ты права, дорогая моя: да воскреснет дух наш! Целую нежно
Соня.
Ольга Ник‹олаевна› сердечно кланяется тебе. Я всех твоих приветствую.
28.Х.1931 г.
Милая Женечка!
Очень огорчена твоей болезнию. Выздоравливай же! Из последних сил будем все-таки жить!
Мне очень горько, что ничем основательным не могла порадовать тебя в той посылке, кот‹орую› отправила тебе Милочка.
Есть ли у Вас все-таки дрова? Ужасно хочу снять с тебя хотя бы часть забот, но сами мы последние месяцы сидим совсем без денег. Издательства не платят. «Алмаст» в этом сезоне пока ещё не идет. Надеюсь, что временно .
Исполняю твое желание: посылаю несколько отрывков из нового либретто и 2 стихотворения, которые я написала недавно, после двухлетнего молчания .
Целую тебя и помню.
Твоя София.
[На полях:] Ольга Ник‹олаевна› шлет дружеский привет.