ОБРАЗОВАННЫЙ И ОТЧАЯВШИЙСЯ ЮНОША I

Д-р Фридрих Левенберг в печальном раздумье сидел в кофейне за круглым мраморным столом. Это была одна из старых уютных кофеен на Альзергрунде, которую он посещал еще будучи студентом. Он приходил туда ежедневно, около пяти часов, в течение многих лет, с неизменной аккуратностью ретивого чиновника. Бледный, болезненный кельнер почтительно кланялся ему. Левенберг вежливо кланялся такой же бледной кельнерше, с которой никогда не разговаривал. Затем он садился за круглый стол. пил свой кофе и читал все газеты, которые кельнер предупредительно подавал ему.

Просмотрев ежедневные и еженедельные газеты, юмористические листки и технические журналы, что отнимало у него обыкновенно часа полтора, он возобновлял нескончаемые беседы с приятелями или же мечтал.

Но приятные дружеские беседы уже отошли в область воспоминаний, и в настоящее время ему оставались на смену чтению лишь одинокие мечты. Оба приятеля, в течение долгих лет, проводившие с ним в этой кофейне незабвенные вечерние часы, умерли в последние месяцы.

Оба были старше его, и один из них, Генрих, перед тем, как пустил себе пулю в лоб, писал Левенбергу, что и «хронологически, так сказать, вполне естественно, что они раньше его разочаровались в жизни» – второй, Освальд, уехал в Бразилию, чтобы принять участие в устройстве колонии для еврейского пролетариата и вскоре умер там от желтой лихорадки.

И вот, несколько месяцев уже Фридрих Левенберг сидел один за старым столом, ни с кем не разговаривал и, одолев ворох газет, уходил в свои одинокие мечты

Он чувствовал себя слишком утомленным жизнью, чтобы заводить новые знакомства, точно был не двадцатитрехлетний молодой человек, а старик, много раз уже терявший близких людей.

И он сидел один и неподвижно смотрел в голубоватый туман, застилавший далекие углы зала.

Вокруг биллиарда, в задорных позах, с длинными киями в руках, стояло несколько молодых людей. Вид у них был далеко не угнетенный, хотя они были в таком же положении, как и Левенберг: это были начинающие врачи, новоиспеченные юристы, только что дипломированные инженеры. Все они прошли высший курс наук, а делать нечего было. Большинство из них были евреи, и если они не играли на биллиарде или в карты, то обыкновенно вели сокрушенные беседы о том, как трудно в «наше время» устроиться. И в ожидании счастливой перемены сульбы убивали «наше время» беспрерывной игрой.

Левенберг и сожалел и завидовал этим беспечным молодым людям. Это были в сущности те же пролетарии, но на другой ступени общественной иерархии; жертвы ошибочного взгляда, царившего лет двадцать, тридцать тому назад в средних слоях еврейства: сыновья не должны уже быть тем, чем были их отцы. Дальше, дальше от торговли, от афер!

И новые поколения устремились к свободным профессиям. В результате получился плачевный переизбыток людей с высшим образованием, которые не находили занятий; для скромной трудовой жизни они уже не годились, на чиновнические карьеры, как их товарищи-христиане рассчитывать они не могли и представляли собою, словом, товар, на который не было спроса. При этом у них были сословные обязанности, кичливое сословное самосознание и совершенно бесценные титулы. Те, у кого были какие либо средства, постепенно проживали их или жили на средства отцов. Другие высматривали для себя «хорошую партию» с приятной перспективой рабского существования на жаловании у тестя. Третьи пускались в беспощадную и не всегда опрятную конкуренцию в профессиях, создающих якобы людям более видное положение, чем торговля и ремесла. И получалось странное и печальное зрелище: люди, не желавшие быть обыкновенными купцами, пускались в качестве «университетских» во всякие аферы; лечили секретные болезни, вели темные процессы. Многие хлеба ради стали заниматься журналистикой и торговали общественным мнением. Другие толкались в народных собраниях, метали фейерверки звонких боевых фраз, с целью обратить на себя внимание и завязать партийные связи, которые могли бы пригодиться поздней.

Левенберг не избрал ни один из этих путей. «Ты не годишься для жизни» – говорил ему однажды Освальд, перед отъездом в Бразилию – ты слишком брезглив. Надо уметь проглотить какую-нибудь мерзость, грязь! А ты… ты благородный осел! Ступай в монастырь, Офелия! Все равно, никто не поверит тебе, что ты порядочный человек, потому что ты еврей… Так и важничать нечего! Свои наследственные гроши ты съешь раньше, чем получишь право практики, И тогда тебе все таки придется начать с того, что тебе претит – или повеситься. Прошу тебя, купи себе веревку, пока у тебя есть еще гульден. На меня тебе рассчитывать нечего. Во-первых, меня скоро здесь не будет, во-вторых, я тебе друг».

Освальд уговаривал его ехать с ним в Бразилию, но у Левенберга не хватило решимости уехать из Вены. Истинную причину отказа он своему другу не объяснил, и друг его уехал один в чужую страну, где ждала его преждевременная смерть.

Это была белокурая причина, милая и прелестная… Но Левенберг ни разу не отважился говорить со своими друзьями и об Эрнестине. Он боялся шуток над своим робким, едва распустившимся чувством. А теперь обоих друзей уже нет, и он не мог, если бы даже хотел, спросить у них совета и участья. Это была сложная, сложная история… И он старался представить себе, что бы они сказали, если бы сидели здесь на своих местах, за круглым столом. Он закрыл глаза и воображал себе разговор:

– Друзья мои, я влюблен… нет, я люблю

– Несчастный, сказал бы Генрих.

А Освальд сказал бы:

– От тебя всякая глупость станется.

– Это даже не глупость, дорогие друзья, это безумие. Ее отец, господин Леффлер, вероятно, высмеял бы меня, если бы я попросил у него руку дочери. Я всего только кандидат прав с сорока гульденами месячного жалованья. У меня ничего, ничего больше нет. Последние месяцы окончательно разорили меня. Несколько сот гульденов, оставшихся от моего наследства, истрачены. Я знаю, это было безрассудно так транжирить… Но я хотел быть подле нее, видеть ее лицо, слышать ее милый голос… И я все лето ездил в курорт, где она жила. Потом театры, концерты. И чтобы бывать в ее обществе, я должен был прилично одеваться. А теперь у меня ничего нет, а люблю я ее по прежнему, нет… нет, больше чем когда бы то ни было.

– Что же ты намерен делать? – спросил бы Генрих.

– Я хочу сказать ей, что я люблю ее и просить ждать меня года два, пока я создам себе какое-нибудь положение.

И он услышал, как наяву насмешливый хохот Освальда:

– Как же! Как же! Станет Эрнестина Леффлер ждать тебя, голь перекатную – ха, ха, ха!

Но кто-то действительно громко смеялся подле Фридриха Левенберга и он изумленно отрыл глаза. Перед ним стоял Шифман, молодой человек, служащий в банке, с которым Фридрих познакомился в доме Леффлеров, и смеялся от всего сердца:

– Вы, верно, поздно легли вчера, доктор, и плохо выспались – вас уже клонит ко сну…

– Я не спал – смущенно сказал Фридрих.

– Сегодня опять засидимся. Вы ведь пойдете к Леффлерам?

Шифман непринужденно сел за стол. Фридрих не питал большой симпатии к этому молодому человеку, но терпел его, потому что мог говорить с ним об Эрнестине и часто узнавал от него, в какой театр она намерена пойти. Шифман в известном отношении был незаменим, и им очень дорожили во многих домах: он был хорошо знаком с театральными кассиршами и ухитрялся доставать билеты на самые недоступные представления. Фридрих ответил ему:

– Да, я сегодня также приглашен к Леффлерам.

Шифман взял в руки газету и воскликнул:

– Но, это удивительно!

– Что именно?

– Да вот, это объявление!

– А, вы и объявления читаете – сказал Фридрих, иронически улыбаясь.

– Как это «и объявления»? – ответил Шифман. – Я читаю преимущественно объявления. – Это самое интересное в газете после биржевых известий…

– Да? Я ни разу в своей жизни не читал биржевых известий…

– Ну да, вы!.. Но я! Мне достаточно только взглянуть на курс и я опишу вам положение всей Европы… А затем, объявления… Вы и представить себе не можете, что иной раз можно в них вычитать… Словно, вы на рынок какой-то приходите. Продаются вещи, продаются люди… Да! В жизни, собственно говоря все продается, цена только не всегда и всем доступна. Когда я просматриваю отдел объявлений, я всегда узнаю всевозможные новости… Надо все знать. На всякий случай… Но вот это объявление я вижу уже дня два и-и… ничего не понимаю!

– На иностранном языке?

– Да вот, прочитайте!.. – Шифман протянул ему газету и указал на коротенькое объявление, гласившее:

«Ищут образованного, разочарованного в жизни молодого человека, согласного сделать последний опыт над своей неудавшейся жизнью. Предложения адресовать в главный почтамт Н.О.Боди».

– Да, в самом деле – сказал Фридрих – странное объявление. Образованный и разочарованный в жизни молодой человек.. Таких, вероятно, не мало! Но следующая фраза осложняет дело. До какого отчаяния должен дойти человек, чтобы подвергать свою жизнь последнему опыту.

– И он, очевидно, не нашел еще такого человека, этот господин Боди. Я вижу объявление уже не в первый раз. Хотел бы я однако знать, кто такой этот Боди.

– Это никто.

– Как… никто?

– Н.О.Боди – Нободи. Никто по-английски.

– Ах, да… По-английски… Мне и в голову не пришло… Надо все знать, на всякий случай… Однако, нам пора идти к Леффлерам, если мы не хотим опоздать… Сегодня надо явиться во время.

– Почему именно сегодня? – спросил Левенберг.

– Не могу, к сожалению, сказать… Для меня скромность – вопрос чести! Но во всяком случае, готовьтесь к сюрпризу… Кельнер, получите!

Сюрприз? У Фридриха сердце сжалось тоскою смутного предчувствия…

Выходя вместе с Шифманом из кофейни, он заметил в подъезде мальчика лет десяти. Он был в легоньком сюртучке и плотно прижав руки к туловищу, топал ногами по снегу, залетевшему под навес. В его прыжках было даже что-то веселое и смешное, но Фридрих видел, что он в дырявых сапогах и весь дрожит от холода. Подойдя к фонарю, Левенберг вынул из кошелька три медных крейцера и дал их мальчику. Мальчик взял деньги, тихим дрожащим голосом сказал: «благодарю» – и мгновенно исчез из виду.

– Как? Вы даете милостыню уличным попрошайкам? – негодующим тоном воскликнул Шифман.

– Не думаю, чтоб этот мальчик удовольствия ради торчал на улице в декабрьскую ночь… И мне кажется, что это был еврейский мальчик.

– Тогда пускай обращается в еврейский комитет, в общину, а не бродит по вечерам, вокруг кофеен.

– Не волнуйтесь, Шифман, ведь вы ему ничего не дали.

– Милый доктор – внушительно ответил Шифман – я член общества борьбы с нищенством и плачу ежегодный взнос – целый гульден.

II

Леффлеры занимали второй этаж большого дома на Гонзагассе. Внизу помещались суконные склады фирмы «Морис Леффлер и К°».

Войдя в переднюю, Фридрих и Шифман поняли по множеству пальто и ротонд на вешалке, что общество в этот вечер несравненно многочисленнее обыкновенного.

– Целый магазин готовых платьев –заметил Шифман.

В гостиной было несколько человек, которых Фридрих уже знал. Незнаком ему был только лысый господин, который стоял у рояля, подле Эрнестины, и как показалось Левенбергу, улыбался и разговаривал с ней с непринужденностью, недопустимой при простом хорошем знакомстве. Молодая девушка приветливо протянула руку новому гостю:

– Доктор Левенберг, позвольте вас познакомить. Леопольд Вейнбергер…

– Шеф фирмы Самуэль Вейнбергер и сыновья, в Брюнне, –торжественно и сияя от удовольствия добавил папаша Леффлер.

Молодые люди любезно пожали друг другу руки и Фридрих заметил при этом, что шеф брюннской фирмы заметно косит и руки у него потные. Наблюдение это нисколько не огорчило Фридриха, потому что мгновенно рассеяло мысль, мелькнувшую в его голове, когда он только вошел. Эрнестина и этот человек – это была дикая мысль!

Она стояла перед ним стройная, изящная, грациозно склонив прелестную головку и никогда еще не казалась ему такой обворожительной… Но он должен был отойти от нее, так как приходили новые гости и она встречала их. Только Леопольд из Брюнна назойливо торчал все время подле нее.

Фридрих решил навести справку у Шифмана.

– Этот Вейнбергер, вероятно, старый знакомый Леффлеров?

– Нет – ответил Шифман – они всего четырнадцать дней знакомы… Но.. это прекрасная суконная фирма.

– Что же прекрасно, Шифман, сукно или фирма? – спросил Фридрих, обрадованный и утешенный словами Шифмана, потому что человек, с которым Эрнестина всего четырнадцать дней знакома, не может же, очевидно, быть ее женихом.

– И то… и другое – сказал Шифман. – Самуэль Вейнбергер может достать денег сколько бы ни пожелал и за четыре процента… Первый сорт, понимаете! Вообще, здесь сегодня отборное общество! Видите, вот этот худощавый, пучеглазый, это доверенный барона Гольдштейна. Отвратительнейший господин, но весьма уважаемый.

– За что же?

– Как, за что? За то, что он доверенный барона Гольдштейна. А этого с седыми бакенбардами вы знаете? И этого не знаете? Да что вы, с луны свалились? Это известный спекулянт Лашнер, один из крупнейших биржевиков. Какая-нибудь пара тысяч акций для него – самое пустяшное дело. Теперь он очень богат. Я б охотно поменялся с ним мошной. Но будет ли у него что-нибудь через год я ручаться не могу.. Сегодня же, супруга его в огромных бриллиантах, и все дамы завидуют ей.

Фрау Лашнер и еще несколько ослепительно разряженных дам сидели в другом углу гостиной и страстно спорили о шляпах. Мужчины были еще в сдержанном, предшествующем закуске, настроении. Некоторые, по-видимому, знали что-то о предстоящем сюрпризе, на который намекал в кофейне Шифман и таинственно перешептывались. Фридриху было тяжело на душе… В этом обществе он играл после Шифмана самую незначительную роль. Обыкновенно он этого не замечал, потому что Эрнестина всегда сидела подле него, когда он приходил. В этот же вечер, она ни словом, ни взглядом не обращалась к нему. Шеф брюннской суконной фирмы был, очевидно, весьма занимательный собеседник. И еще одно обстоятельство угнетало Фридриха. Он и Шифман были единственные мужчины, явившиеся не во фраках и смокингах, а в сюртуках, и это внешнее отличие выделяло их, как париев из блестящего сонма гостей. Он охотно совсем ушел бы отсюда, но у него не хватало решимости…

Большая гостиная была уже переполнена. Но, по-видимому, еще ждали кого-то. Фридрих обратился с вопросом к своему товарищу по несчастью. Шифман и на этот счет был вполне осведомлен, так как слышал объяснение из уст самой хозяйки.

– Ждут еще Грюна и Блау – ответил он.

– Это что за птицы? – спросил Фридрих.

– Как! Вы не знаете Грюна и Блау? Самые остроумные люди в Вене! Ни одно собрание, ни одна вечеринка не обходится без Грюна и Блау. Одни говорят – Грюн остроумнее, другие говорят – Блау. Грюн сильней в каламбурах, Блау мастер высмеивать людей. Он получил уже за что немало пощечин на своем веку, но это его не смущает. Его щеки от пощечин не пухнут. Их обоих очень любят в высшем еврейском обществе… Но друг друга они терпеть не могут. Да это и понятно –конкуренты!

В гостиной движение.

Приехал Грюн, длинный, худощавый мужчина с огромными, далеко отстоящими от головы ушами, которые Блау назвал «необрубленными», потому что верхние края их не сгибались к ушной раковине, а плоско торчали в пространстве.

Мать Эрнестины встретила остряка приветливым укором:

– Почему так поздно?

– Поздней никак не мог! – с юмором ответил он. Гости, слышавшие эту фразу, рассмеялись. Но лицо юмориста мгновенно омрачилось: в гостиную вошел Блау. Это был человек лет тридцати, среднего роста, с гладко выбритым лицом и большим дугообразным носом, на котором плотно сидело пенсне.

– Я был в оперетке – заявил он на первом представлении. И после, первого акта ушел.

Сообщение вызвало заметное оживление. Дамы и мужчины окружили Блау, который докладывал:

– Первый акт сверх всякого ожидания не провалился.

Фрау Лашнер властно крикнула мужу: «Морис, я хочу завтра же смотреть ее».

Блау продолжал:

– Друзья либреттистов прямо в восторге…

– Так хороша оперетка? – спросил Шлезингер, доверенный барона Гольдштейна.

– Напротив, так она плоха – пояснил Блау – друзья авторов тогда только радуются, когда пьеса плоха.

Сели за стол. Большая столовая едва вмещала собравшихся в этот вечер гостей. В течение нескольких минут звон посуды, стук вилок и ножей совершенно заглушал голоса. Наконец, Блау крикнул через стол своему сопернику:

– Грюн, не кушайте так громко! Можно подумать, что у вас зубы от лихорадки стучат.

– Вернее, от страха за вас, как бы вы не подавились от зависти.

Поклонники Грюна смеялись. Поклонники Блау нашли остроту бледной.

Но внимание гостей было неожиданно отвлечено от остряков. Пожилой господин, сидевший подле г-жи Леффлер, возвысив немного голос, говорил:

– У нас в Моравии положение евреев не лучше. А в маленьких городках евреи прямо в опасности. Немцы недовольны чем-нибудь –о ни бьют у евреев окна. У чехов что-нибудь не ладится – они врываются к несчастным евреям. Бедняки начинают выселяться, но не знают куда, им ехать.

– Мориц, – громко произнесла в это время г-жа Ляшнер, – я хочу после завтра в Бургтеатр!

– Оставь меня в покое, небрежно ответил ей муж. – Д-р Вайсс рассказывает нам, каково там у них в Моравии… фи, как это не хорошо!

Самуил Вейнберг, отец Леопольда Вейнберга, присоединился к разговору:

– Вы как раввин, доктор Вайсс, смотрите на все слишком мрачно.

– Вайсс… Белому все представляется черным – сказал один из остряков.

Острота, однако, прошла незамеченной.

– На своей фабрике я прекрасно себя чувствую, – продолжал Самуил Вейнбергер – В тех случаях, когда у меня затевают скандалы, я прибегаю к содействию полиции, или местного гарнизона. Как только чернь завидит это, она проникается уважением.

– Но ведь это все же печальное положение вещей, – кротко заметил раввин Вайсс. Адвокат, доктор Вальтер, носивший прежде фамилию Фейглсток, заметил:

– Я не помню кто сказал, что со штыками все можно сделать; только усесться на них нельзя.

– Я думаю, что все мы принуждены будем снова носить желтый значок! – воскликнул Ляшнер.

– Или же выселиться, – добавил раввин.

– Куда? я вас спрашиваю? – воскликнул Вальтер – Разве в другом месте нам будет лучше? Даже в свободной Франции неистовствуют антисемиты!

Д-р Вайсс, бедный раввин из небольшого моравского городка, не знавший в какое общество он попал, нерешительно заметил:

– Уже несколько лет существует движение, – его называют сионистским. Еврейский вопрос решается путем грандиозной колонизации. Все те евреи, которые не могут больше вынести настоящего положения, должны направиться в Палестину, нашу старую родину.

Он говорил совершенно серьёзно и не заметил, что на лицах, окружавших его, стала играть улыбка; он поэтому был страшно ошеломлен, когда при слове «Палестина», раздался дружный хохот. Смех звучал на всевозможные лады. Дамы хихикали, мужчины гоготали и издавали звуки, похожие на ржание. Только Фридрих Левенберг находил смех этот грубым и неприличным по отношению к старику.

Блау воспользовался первой паузой во всеобщем смехе и заявил:

– Если бы в оперетке была хоть одна подобная шутка, было бы отлично!

Грюн крикнул:

– Я буду посланником в Вене.

Новый взрыв хохота.

– И я, и я – вставляли некоторые. Тогда Блау серьезно заметил:

– Господа! Все не могут быть посланниками! Я думаю австрийское правительство не признало бы такого многочисленного еврейского дипломатического корпуса Вы должны подыскать себе иные посты!

Смущенный раввин не отводил глаз от тарелки. Между тем юмористы Грюн и Блау ожесточенно набросились на пригодный для их юмора материал… Они обозревали новое государство и описывали его порядки: в субботу биржа будет закрыта, король станет жаловать «орденом Давида» или «мясного щита» тех, кто имеет заслуги перед отечеством или же на бирже.

Кому же однако быть королем?

– Во всяком случае барону Гольдштейну, – заявил шутник Блау.

– Прошу вас не втягивать в дебаты имя барона Гольдштейна, по крайней мере в моем присутствии, – с презрением протестовал Шлезингер, доверенный знаменитого банкира.

Кивком головы все выразили ему свое одобрение. Блау действительно позволял себе иной раз бестактности; втягивать в дебаты личность барона Гольдштейна…. это было уже слишком… но Блау продолжал:

– Министром юстиции будет доктор Вальтер. Он получить дворянство с титулом фон Файглшток. Дворянин Вальтер фон Файглшток!

Опять смех. Адвокат покраснел за имя своего отца и бросил остряку:

– По вашей физиономии давно не гуляла чужая рука.

Грюн, не менее остроумный, но более осторожный, шептал на ухо своей соседке акростих, начальные буквы которого составляли слово: «Файглшток».

Фрау Лашнер осведомилась:

– А театры там будут? Если нет, то я не поеду

– Конечно, сударыня – ответил Грюн. – И на парадных спектаклях в императорском Иерусалимском театре будет присутствовать весь цвет еврейства.

Раввин Вайс тихо заметил:

– Над кем вы смеетесь, господа? Над собой?

– Я горжусь тем, что я еврей – заявил Лашнер – потому что если б я не гордился этим, все равно, я был бы евреем. И я предпочитаю гордиться.

В это время обе горничные вышли за новым блюдом. Хозяйка дома заметила:

– В присутствии слуг не следовало бы говорить о еврееях.

Блау подхватил ее слова:

-Виноват! Я не знал, сударыня, что ваша прислуга не знает, что вы евреи.

Некоторые засмеялись.

– Так-то так, но ведь и в колокола звонить об этом не приходится – авторитетно протянул Шлезингер.

Внесли шампанское. Шифман толкнул локтем своего соседа, Фридриха Левенберга.

– Сейчас начнется!

– Что начнется?

– Вы все еще не догадываетесь, в чем дело?

Нет, Фридрих еще не догадывался, но в следующую минуту ему все стало ясно.

Леффлер стукнул ножом о свой бокал и встал. Наступила тишина. Дамы выжидательно прислонились к спинкам стульев. Остряк Блау запихнул в рот последний кусок и усердно жевал, а папаша Леффлер говорил:

– Мои высокоуважаемые друзья! С неизъяснимым удовольствием спешу сообщить вам о радостном событии, свершившемся в моей семье. Дочь моя Эрнестина помолвлена с Леопольдом Вейнбергером, шефом фирмы «Самуэль Вейнбергер и сыновья» в Брюнне. За здоровье жениха и невесты. Ура!

Ура! Ура! Ура! Все встали. Зазвенели бокалы. Потом гости подходили к обрученным, поздравляли. их и чокались с ними.

Фридрих Левенберг тоже подошел к ним, хотя глаза его застлала влажная пелена, и он едва различал дорогу.

Он стоял перед Эрнестиной долгую минуту и дрожащей рукою чокался с ней.

Она едва взглянула на него.

Общество оживилось. Один тост следовал за другим. Шлезингер произнес блестящую речь. Грюн и Блау оказались на высоте своего призвания. Первый играл словами, второй делал бестактные намеки. Настроение было возбужденно-радостное.

Фридрих смутно слышал, что говорится вокруг него, и ему казалось, что шум и голоса несутся откуда-то, издалека, и что его окружает непроницаемый туман, который застилал ему глаза и спирал дыхание.

Ужин приближался к концу. У Фридриха была одна только мысль – уйти, убежать как можно дальше от этих людей. Он чувствовал себя лишним в этой комнате, в городе, вообще, на свете. Когда все встали из-за стола, он хотел воспользоваться этим моментом и уйти незамеченным, но Эрнестина неожиданно подошла к нему и остановила его ласковым вопросом:

– Доктор, что же вы ничего не сказали мне?

– Что я могу оказать вам, Эрнестина? Я желаю вам счастья…Да… да… я желаю вам полного, безмятежного счастья.

Но в эту минуту жених опять очутился подле нее, уверенным жестом законного обладателя обнял ее за талию и увел ее.

Она улыбалась.

III

Как только Фридрих Левенберг очутился на холодном зимнем воздухе, перед ним огненными буквами вспыхнул вопрос: что противнее было – движение, которым Вейнбергер из Брюнна обнял молодую девушку или ее улыбка, которую он до тех пор находил очаровательной.

Этот шеф суконной фирмы всего четырнадцать дней знал девушку и уже обнимал ее своей потной рукой. Какая гнусная сделка! Это была гибель прекрасной иллюзии…

Но шеф, очевидно, был богат, а Левенберг был беден. В этом кругу, где ценились только наслаждения и успех, деньги были – все!

Но этот круг еврейской буржуазии был ему необходим. Он должен был жить с этими людьми и к несчастью зависит от них, так как они представляли клиентуру для будущей адвокатской практики. В лучшем случае, он может быть юрисконсультом какого-нибудь Лашнера, о счастливой возможности поймать клиента, вроде барона Гольдштейна, он и мечтать не смел. Христианское общество и христианские клиенты недоступнее звезд…

Что же остается делать?

Или войти в круг Леффлеров, проникнуться их низменными идеалами, защищать интересы какого-нибудь сомнительного дельца и в награду за такое достойное поведение по истечении стольких-то лет тоже получить контору в свое управление и всеми признанное право на руку и приданое девушки, которая выходит за первого встречного, после четырнадцатидневного знакомства.

С этими мыслями Левенберг опять пришел к своей кофейне. Ему жутко было оставаться теперь одному в своей тесной неуютной комнатке. Было всего десять часов. Лечь спать? Да, если б можно было не просыпаться больше…

У дверей кофейни он чуть не споткнулся о какое-то маленькое существо

На ступеньке подъезда, скорчившись, сидел мальчуган. Фридрих узнал его; это был тот самый, которому он несколько часов назад подал милостыню

– Что это? Ты опять попрошайничаешь здесь! – напустился он на него.

И мальчик дрожащим от холода голосом ответил ему: «Я жду отца». – Он встал и опять стал подпрыгивать и бить одной рукой о другую, чтобы согреться. Но Фридрих был очень несчастен, и в душе его не дрогнуло сострадание к мерзнувшему ребенку.

Он вошел в душный накуренный зал и сел на свое обычное место за круглым столом с газетами

Народу было уже немного. Только в углах чернели фигуры засидевшихся игроков, которые не в силах были расстаться друг с другом и снова и снова объявляли последнюю партию, потом прощальную, заключительную и начинали новую.

Нисколько мгновений Фридрих неподвижно смотрел в пространство. Когда к столу подошел словоохотливый знакомый, Фридрих взял в руки газету, и сделал вид, что читает. Но как только он взглянул на столбцы, взгляд его случайно остановился на объявлении, о котором Шифман говорил несколько часов тому назад

«Ищут образованного разочарованного в жизни молодого человека, согласного сделать: последний опыт над своей неудавшейся жизнью. Предложения адресовать в главный почтамт Н.О.Боди».

Как странно! Теперь он может откликнуться на этот призыв! Последний опыт! Жизнь стала бременем для него. Прежде, чем покончить счеты с ней, как несчастный Генрих, отчего бы и не сделать последний опыт.

Он спросил у кельнера бумагу и чернила и написал Н.О.Боди следующие слова:

«Я в вашем распоряжения. Доктор Фридрих Левенберг. IX Ангасса, 67».

Когда он запечатывал письмо, к нему подошел кто-то сзади и проговорил:

– Зубные щетки, подтяжки, запонки, не угодно ли?

Фридрих раздражительно оборвал назойливого разносчика. Тот со вздохом отступил назад и бросил жалкий умоляющий взгляд на кельнера, который мог выгнать его за приставанье к гостям. Фридриху тотчас же совестно стало своего окрика и подозвав бедняка, он бросил ему в ящик серебряную монетку. Но разносчик протянул ему деньги обратно:

– Я не нищий. Купите что-нибудь. Так я денег принять не могу.

Чтобы отделаться от него, Фридрих взял из ящика запонку. Тогда только разносчик поблагодарил его и ушел. Фридрих равнодушно глядел ему вслед и видел, как, поравнявшись с кельнером, он дал ему только что полученную монету, а кельнер взял из корзины несколько черствых булок и дал их разносчику, который набил ими карманы своего пальто.

Фридрих встал и направился к выходу. В подъезде он опять заметил мерзнущего мальчика, на этот раз с разносчиком, который отдавал ему черствые булки.

– Что вы здесь делаете? – спросил Фридрих.

– Да вот, я даю ему сухари – ответил разносчик – чтобы он отнес их жене моей. – Это вся моя выручка за целый день.

– Правда ли? – недоверчиво сказал Фридрих.

– Правда ли это? – с удивлением повторил бедняк. – Боже мой, как бы я хотел, чтоб это не было правдой. – Куда бы я ни пришел с товаром, везде меня гонят. Еврею одно только остается – камень на шею и в воду.

Фридрих, только перед тем покончивший все счеты с жизнью, увидел вдруг случай сделать что-то, быть полезным кому-то. Мысли его мгновенно приняли другое направление. Он опустил письмо в ящик и пошел рядом с разносчиком и его мальчиком. Бедняк на его распросы, рассказал ему свою повесть.

– Мы приехали сюда из Галиции. В Кракове я жил еще с тремя семьями в одной комнате. Мы там питались воздухом. И я себе подумал – ведь хуже этого быть не может, и поехал с женой и детьми в Вену. Здесь не хуже, но, и не лучше.

– Сколько у вас детей?

Разносчик начал всхлипывать.

– У меня было пятеро… С тех пор, как мы здесь умерло трое… Теперь у меня только этот остался и маленькая девочка; грудная еще… Давид, не ходи так шибко.

Мальчик обернулся.

– Мама была очень голодна, когда я принес ей три крейцера, что дал мне этот господин.

– Так это… так это вы ему дали? – сказал разносчик и, схватив руку Фридриха, хотел было поцеловать ее. Но Фридрих быстро отдернул руку: «Что вы… что вы!…»

– Что же мать твоя сделала с этими тремя крейцерами? – обратился он к мальчику.

– Она купила молока для Мариам – ответил маленький Давид.

– Мариам –наш второй ребенок – пояснил разносчик.

– А мама все голодает? – спросил Фридрих, потрясенный до глубины души.

– Вероятно! – ответил Давид. У Фридриха было еще несколько гульденов. Итог своей жизни он уже подвел, и для него было совершенно безразлично, оставит ли он у себя эти деньги или отдаст их кому-нибудь. А этим людям он мог, хотя бы на короткое время, облегчить горькую нужду.

– Где вы живете? – спросил он разносчика.

– На Бригитенауэр, мы там снимаем каморку… Но нас уже гонят оттуда…

– Хорошо, я хочу убедиться, правду ли вы говорите – я пойду с вами на вашу квартиру.

– Пожалуйста! – сказал разносчик. – Но большого удовольствия вы не получите – мы и сидим и, спим на соломе. Я хотел пойти еще в другие кофейни, но если вам угодно, я поведу вас к себе.

Они пошли по Аугартенскому мосту к Бригитенауэр. Давид, тихо шедший рядом с отцом, спросил шепотом:

– Папаша, можно мне съесть кусок хлеба?

– Ешь, ешь! – ответил отец. – Я тоже съем кусок, здесь и для матери хватит.

И отец с сыном стали громко жевать черствые булки.

Они остановились перед высоким, недавно выстроенным домом, от которого сильно несло сыростью и характерным острым запахом свежей постройки. Разносчик дернул звонок. Прошло несколько минут; ни один звук не нарушил тишину. Он опять позвонил и сказал:

– Привратник знает уже, кто звонит и не торопится открывать. Я часто целый час жду у ворот. Это большой грубиян. Когда у меня нет нескольких крейцеров для него, я и звонить не решаюсь.

– Что же вы тогда делаете? – спросил Фридрих.

– Тогда я шатаюсь до утра, пока не откроют ворота.

Фридрих сам взялся за звонок и раза два дернул его изо всех сил. Из-за ворот послышались наконец какие-то звуки, шлепанье туфель, звяканье ключей; в щелях мелькнул свет. Ворота открылись. Привратник поднял фонарь и крикнул:

– Кто это так дергает звонок? Кто это? Жидовское отродье?

Разносчик стал оправдываться:

– Это не я, это господин звонил!

Привратник стал ругаться:

– Какое нахальство! Какое нахальство!…

– Молчать, грубиян! – прикрикнул на него Фридрих и швырнул ему серебряную монету, которая со звоном покатилась по каменным плитам.

Привратник мгновенно стал ниже травы, тише воды.

– Я не про вашу милость, сударь – я про них… про этих жидов.

– Молчите! – повторил Фридрих, и посветите мне по лестнице.

Привратник нагнулся и поднял деньги. Целая крона! Должно быть, какой-то важный барин.

– Это в пятом этаже – сказал разносчик. – Быть может вы одолжите нам огарочек – заискивающими тоном обратился он к привратнику.

– Вам я ничего не дам – ответил тот – но если господин пожелает…

И он вынул из фонаря огарок свечи, подал его Фридриху и, не переставая ворчать, исчез куда-то.

Фридрих с Литваком и Давидом поднялись на пятый этаж. Огарок оказался не лишним; их окружал глубокий мрак. В комнатке Литвака, с одним окном, то же не было огня, хотя жена его не спала и, сидя на соломенной подстилке, кормила дряблой грудью маленькое плачущее дитя. При тусклом свете огарка Фридрих увидел, что в комнате нет никакой мебели. Ни стула, ни стола, ни шкапа. На подоконнике стояло несколько пузырьков и разбитые горшки. Картина глубокой, безысходной нужды. Женщина встретила их изумленным тоскливым взглядом.

– Кто это? – испуганно спросила она.

– Хороший человек – успокоил ее муж.

Давид подошел к ней.

– Мама, вот хлеб – сказал он и отдал ей сухари. Она с усилием отломала кусок и медленно поднесла его ко рту. Она была очень слаба, худа, но истощенное лицо носило еще следы минувшей красоты.

– Вот здесь мы живем – с горьким смехом сказал Литвак. – Но я не знаю, будем ли мы еще здесь послезавтра. Нам уже отказали от квартиры…

Женщина громко вздохнула. Давид опустился на солому подле матери и прижался к ней.

– Сколько вам надо денег, чтобы вы могли остаться здесь? – спросил Фридрих.

– Три гульдена! – объяснил Литвак. – Гульден двадцать крейцеров за квартиру, а остальное я задолжал хозяйке. Где же я могу достать в один день три гульдена. Придется пойти на улицу с женой и детьми.

– Три гульдена! – тихо и безнадежно протянула женщина. Фридрих опустил руку в карман. При нём было восемь гульденов. Он отдал их разносчику.

– Милосердый Бог! Возможно ли это? – воскликнул Хаим, и по лицу его побежали слезы.

– Восемь гульденов! Ревекка! Давид! Бог помог нам!.. Да будет благословенно имя его.

Ревекка тоже совершенно растерялась. Она привстала на колени и подползла к спасителю. Правой рукой она поддерживала спящее дитя, а левой искала руку Фридриха, чтобы поцеловать ее.

Он резким движением уклонился от ее благодарности.

– Оставьте! Что за глупости! Для меня эти восемь гульденов ничего не значат… Мне все равно, будут ли они у меня или нет. Не посветит ли мне Давид?

Женщина опять опустилась на свою постель и зарыдала от радости. Хаим Литвак шепотом читал древнееврейскую молитву. Фридрих вышел в сопровождении Давида и стал спускаться вниз. Когда они были уже во втором этаже, Давид, державший свечу, остановился и сказал:

– Господь поможет мне сделаться хорошим сильным человеком. Тогда я уплачу вам долг.

Фридрих тоже остановился, изумлённый словами и твердым серьезным тоном этого малыша.

– Сколько тебе лет? – спросил он его.

– Кажется, одиннадцать.

– Кем ты хочешь быть?

– Я хочу учиться… Много учиться.

Фридрих невольно вздохнул:

– Ты думаешь, что это приносит счастье…

– Да! – сказал Давид – я слышал, что человек, который много знает, силен и свободен. Бог поможет мне и сделает так, чтобы я мог учиться. Тогда я уеду с родителями и с Мариам в Палестину.

– В Палестину? – с изумлением повторил Фридрих.

– Что ты там будешь делать?

– Это наша родина. Там мы можем быть счастливы.

Бедный мальчуган, решительно изложивший в двух словах программу будущего, нисколько не казался ему смешным. Он вспомнил пошлых остряков Грюна и Блау, изощрявших по поводу сионизма свое плоское остроумие. Давид добавил еще:

– И если у меня будет что-нибудь, я верну вам эти деньги.

– Да, позволь, милый мой, ты вовсе не мой должник – сказал Фридрих, улыбаясь. – Я дал деньги твоему отцу.

– То, что делают для моего отца, делают и для меня. И я за все уплачу – за хорошее и за дурное… – Давид сжал руку в кулак и при последнем слове энергичным жестом указал на помещение привратника, мимо которого они проходили.

Фридрих положил руку на голову мальчика.

– Да поможет тебе Господь, Бог отцов наших! И он сам удивился произнесенным словам. С далеких дней детства, когда он ходил еще с отцом в синогогу, он не думал больше о «Боге отцов наших». Эта удивительная встреча пробудила в нем что-то родное, забытое, и сердце заныло тоской по глубокой вере юности и невозвратной поре, когда он в молитвах обращался еще к Господу, Богу отцов наших.

Привратник, шлепая туфлями, подошел к воротам.

Фридрих сказал ему:

– Советую вам оставить этих несчастных в покое или вам придется считаться со мной!.. Поняли?

Так как слова эти сопровождались вторичной подачкой, то брюзга в ответ проворчал только «покорно благодарю» и распахнул ворота. Фридрих пожал мальчику руку и вышел на пустынную улицу.

IV

В письме, которое Фридрих получил от Н.О.Боди, местом свидания указан был фешенебельный отель на Рингштрассе. В назначенный час он явился туда и спросил мистера Кингскурта. Ему указали номер в первом этаже. Когда он вошел в комнату, навстречу ему поднялся высокий широкоплечий господин.

– Вы доктор Левенберг?

– Да.

– Садитесь, пожалуйста, доктор.

Они сели. Фридрих внимательно смотрел на незнакомца и ждал от него объяснений. Мистер Кингскурт был человек лет пятидесяти, с проседью в бороде, и густыми темными волосами, в которых уже блестели серебряные нити. Он не спеша закурил толстую сигару.

– Вы курите, доктор?

– Нет! – ответил Левенберг.

Мистер Кингскурт осторожно выпустил струйку дыма, внимательно проследил направление волнистой линии, и, когда она совершенно растаяла в воздухе, сказал, не глядя на своего гостя.

– Отчего вам надоела жизнь?

– На этот счет я никаких объяснений вам дать не могу – спокойно ответил Фридрих.

Мистер Кингскурт посмотрел ему прямо в лицо, одобрительно кивнул головой, смахнул пепел с сигары и сказал:

– Черт возьми, да вы правы. Это меня и не касается вовсе. Когда мы сблизимся с вами, вы раньше или позже расскажете мне. А тем временем, я сообщу вам, кто я такой. Настоящее имя мое: Кенигсгоф. Я немецкий дворянин. В молодости был офицером, но мне тесно было в военном мундире. Я не выношу чужой воли над собою, хотя бы это была сама кротость и великодушие. Словом, дальше двух лет я не вытерпел… и вышел из полка. Если б я этого не сделал, меня раньше или позже взорвало бы и я наделал бы беды и себе и другим… Я уехал в Америку, назвал себя Кингскуртом и за двадцать лет упорного кровного труда составил себе состояние. И когда я добился этого… я женился… Что вы сказали, доктор?

– Ничего, мистер Кингскурт.

– Хорошо. Вы не женаты?

– Нет, мистер Кингскурт, но… я полагал, что вы объясните мне, в чем состоит этот последний опыт, который вы предложили мне.

-Я подхожу к этому, доктор. Если нам суждено не расставаться с вами, я расскажу вам подробно, как я начал новую жизнь, и какую школу я прошел, пока приобрел свои миллионы. Потому что надо вам знать, я миллионер… Что вы сказали, доктор?

– Ничего, мистер Кингскурт.

– Энергия, доктор, это все! В этом вся суть! Чего человек сильно захочет, то он непременно получит; это верно, как смерть. Я только там, в Америке, понял, как европейцы ленивы и безвольны. Случаю угодно было, чтобы один Кенигсгоф, сын моего брата, набедокурил на службе. Я взял молодца к себе, как раз в то время, когда возымел намерение жениться. Да, я хотел обзавестись домом, семьей, женой, на которую мог бы навешивать дрогоценности, как всякий другой выскочка. Мне страстно хотелось иметь детей, дабы я знал, для чего, в сущности, я столько лет тянул лямку труда. Я сделал предложение бедной девушке и, полагал, что начало сделано великолепное. Она была дочь одного из моих служащих. Я много сделал для нее и для ее отца. Она, конечно, сказала – да. Я принял это за любовь, но она согласилась быть моей женой из благодарности или из трусости. Она не посмела мне отказать. И мы поженились, и мой племянник жил у меня. Вы скажете, это было безрассудство – старику жить между двумя молодыми людьми, которые неизбежно должны были встречаться ежедневно. Когда я прозрел, я и сам ругал себя ослом. Но если бы не он, все равно – был бы другой.

Словом, они оба обманывали меня и, вероятно, с первого дня.

Когда я понял это, я первым делом, схватился за револьвер. Но в то же мгновение мне пришла в голову мысль, что ведь виноват я один. И я махнул на них рукой. Пошлость – свойство человеческое, и каждый случай – сводница. Людей надо избегать или вы всегда рискуете погибнуть из-за них. Ну, вот, видите ли, я потерпел крушение. Приходила мне также в голову мысль, что одной пулей я могу прекратить жалкую комедию жизни. Но застрелиться я всегда успею, подумал я. Дальнейшая нажива, конечно, потеряла для меня смысл. Я утратил всякий интерес к делам… Семейной жизни с меня было довольно. Оставалось еще одиночество, как последний опыт. Но великое, неслыханное одиночество… Ничего не знать о людях, об их жалкой борьбе, об их низости, вероломстве… Истинное, безусловное глубокое одиночество, без желаний, без стремлений… Полное возвращение к природе! Такое одиночество – рай, который люди утратили из-за грехов своих. И я нашел такое одиночество…

– Да? Вы его нашли? – спросил Левенберг, не догадываясь еще, к чему клонит американец.

– Да, доктор. Я ликвидировал свои дела и вторично исчез для всех своих знакомых. Никто не знает, куда я делся. Я выстроил себе отличную яхту и, что называется, в воду канул. Я долгие месяцы шатался по морю. Эти чудесная жизнь на море, надо вам знать. Хотели бы вы познакомиться с ней, или вы знаете ее?..

– Нет, мне не приходилось еще ездить по морю… Но я не преминул бы воспользоваться случаем…

– Отлично, доктор!.. Жизнь на яхте – уже свобода, но еще не одиночество. Необходимо иметь экипаж, надо входить в пристани за углем, опять неизбежные соприкосновения о людьми, а люди грязнят.

Но я знаю один остров в Тихом океане, где возможно полное одиночество. Это маленькое горное гнездо в Кукском Архипелаге. Я купил его и жители Раротонги выстроили мне комфортабельный дом. Здание со всех сторон закрыто горами и совершенно не видно с моря. Да и корабли впрочем редко проезжают там. Остров мой кажется необитаемым…

Я живу там с двумя слугами, немым негром, который еще в Америке служил у меня, и одним таитянином, которого я вытащил из воды в гавани Аваруа… Несчастный бросился в воду из за какой-то любовной неудачи. Теперь я приехал в последний раз в Европу за необходимыми покупками для дальнейшего пребывания там. Мне нужны книги разные, физически приборы, оружие. Провизию мой таитянец доставляет с соседнего обитаемого острова. Каждое утро они с негром переправляются туда в электрической лодке. Все, что нужно, словом, можно за деньги достать в Раротонге, как во всяком другом месте… Понимаете?

– Да… Я не понимаю только, зачем вы это рассказываете мне.

– Зачем?.. Потому что я ищу сожителя, собеседника, чтобы не забыть человеческую речь, и затем, я хочу иметь при себе человека, который закрыл бы мне глаза, когда я помру. Угодно вам разделить со мной одиночество?

Фридрих подумал о минуту и твердо отвечал:

– Да.

Кингскурт весело кивнул головой и добавил:

– Но имейте в виду, что выберете на себя долголетнее обязательство. По крайней мере, пока я буду жив, вы не имеете права нарушить его. Если вы уедете со мной, вам возврата больше нет. И вы должны порвать все нити, связывающие вас с жизнью. Фридрих ответил:

– Меня ничто не связывает. Я совершенно одинок и вполне располагаю своей жизнью.

– Вот такого человека мне и надо, доктор. Фактически вы расстаетесь с жизнью, если пойдете со мной. Вы ничего не услышите ни о добре, ни о зле, совершающемся в этом мире. Вы умерли для мира, и мир умер для вас. Согласны?

– Согласен.

– Тогда мы с вами сойдемся. Вы мне нравитесь.

– Но я должен сказать вам еще, что я еврей. Это вас не смущает?

Кингскурт рассмеялся:

– Слушайте! Ваш вопрос смешон. Вы человек, это не подлежит сомнению. И, по-видимому, образованный человек. Жизнь надоела вам, это говорит за благородство ваших вкусов. Там, куда мы едем, все остальное страшно безразлично… Итак, по рукам?..

Фридрих взял протянутую ему руку и крепко пожал ее.

– Когда вы можете быть готовы в путь, доктор?

– В любую минуту.

– Превосходно. Завтра, скажем. Мы поедем в Триест. Там ждет нас моя яхта… Вам надо, быть может, еще сделать какие-нибудь покупки?

– Я не знаю, какие – сказал Фридрих. – ведь это разлука с жизнью.

– Непременно, доктор! Вам надо, быть может, денег на покупки? Располагайте моей кассой.

– Благодарю вас, мистер Кингскурт. Мне ничего не нужно.

– Нет ли у вас долгов, доктор?

– У меня ничего нет, и я никому ничего не должен.

– У вас нет родных, друзей, которым вы бы хотели оставить что-нибудь?

– Никого!

– Тем лучше! Мы едем, значит, завтра!.. Но мы и сегодня уже могли бы вместе пообедать.

Кингскурт позвонил. Кельнеры по его приказанию накрыли в номере стол и принесли изысканный обед. Дальнейшая задушевная беседа совершенно сблизила их. Фридрих, тронутый откровенностью и доверчивостью Кингскурта, почувствовал потребность рассказать ему что-нибудь про себя. И он в немногих словах изложил ему свою повесть. Когда он кончил, американец сказал:

– Теперь я уверен, что вы от меня не убежите. Несчастная любовь, мировая скорбь, антисемитизм – этого совершенно достаточно, чтобы и у молодого даже человека явилось желание уйти из мира навсегда! Из мира, где надо жить с людьми… Даже когда вы делаете людям добро, они обманывают вас, терзают вас. Благодетели человечества – величайшие глупцы. Вы не согласны со мною?

– Мне кажется, м-р Кингскурт, что делать добро приятно. Это дает известное удовлетворение. И мне пришла в голову одна мысль. Вы спрашивали меня, не желаю ли я оставить кому либо денег перед разлукой с жизнью. Я знаю одну семью, которая страшно нуждается и очень хотел бы ей помочь… Вы позволите?..

– Это глупо, но отказать вам я не могу. Располагайте своим жалованьем, как вам заблагорассудится. Пять тысяч гульденов довольно?

– О, вполне – ответил Фридрих. – И для меня очень утешительно сознание, что моя разлука с жизнью не совсем бесцельна…

Комната Литваков днем имела еще более убогий вид, чем ночью. Но тем не менее Фридрих Левенберг застал этих несчастных чуть ли не в розовом настроении.

Давид стоял у окна, на котором лежала раскрытая книга и читал, уплетая в то же время огромных размеров бутерброд. Отец и мать сидели на полу. Крошечная Мариам играла подле них соломинками.

Хаим Литвак быстро поднялся навстречу своему благодетелю, жена его тоже хотела встать, но Фридрих помешал ей. Он опустился подле нее на колени и приласкал малютку, которая ласково улыбалась ему из своих лохмотьев.

– Ну, как вы себя чувствуете? – спросил Фридрих.

Несчастная тщетно ловила его руку.

– Лучше, лучше – сказала она – у нас есть хлеб и молоко для девочки.

– И за квартиру мы тоже уплатили – сияя от радости, добавил Хаим.

Давид положил свой бутерброд на подоконник, прижал к груди руки, и остановившись перед Левенбергом, в упор смотрел ему в лицо.

– Что ты так уставился на меня, Давид?

– Я хочу запомнить ваше лицо. Я читал однажды историю про человека, который помог больному льву.

– Андрокл! – улыбнулся Фридрих.

– Он уже много читал, мой Давид – слабым, нежным голосом сказала мать.

Фридрих встал и положил руку на круглую головку мальчика.

– Что же, ты лев, что ли? У Иуды был лев…

– Иуда может вернуть то, что было у него – почти дерзко ответил мальчуган – верю, наш древний Бог еще жив!

Фрау Литвак жалобно воскликнула:

– Боже мой, мы даже стула не можем предложить вам.

– Да и не нужно. Я зашел только проведать вас и передать вам это письмо. Вы его вскроете, когда я уйду… Это… рекомендация, она пригодится вам в жизни. Вы должны хорошо питаться, фрау Литвак, чтобы вы в силах были вырастить свою дочку и сделать из нее такую же хорошую женщину, как вы сами.

– Дай Бог, чтоб она была счастливее меня…

– А этому милому мальчику доставьте возможность учиться! Дай мне свою руку, мальчуган! Обещай мне, что ты будешь честным человеком!

– Я обещаю вам это.

«Какие удивительные глаза у этого мальчугана!» – думал Фридрих, пожимая маленькую руку. Затем он положил объемистый пакет на подоконник и шагнул к дверям.

– Простите, пожалуйста – остановил его Литвак – это быть может рекомендательное письмо в еврейский комитет.

– Да, конечно – ответил Фридрих. – Оно и там вам пригодится.

Он вышел, и сбежав с лестницы вниз, точно за ним гнался кто-то, быстро вскочил в фиакр, ждавший его у ворот, и крикнул кучеру:

– Скорей, как можно скорей.

Лошади тронули. Минуту спустя из ворот, задыхаясь, выскочил Давид, растерянно посмотрел во все стороны и, убедившись, что благодетеля и след простыл, горько зарыдал. Фридрих видел это в маленькое отверстие в задней стенке кареты, и был очень рад, что ему удалось избегнуть излияний благодарности. Эти пять тысяч, вероятно, выручат несчастную семью из когтей нужды.

Кингскурт встретил его громким добродушным смехом:

– Ну что, совершили свое доброе дело, доктор?

– Вы могли бы с большим правом назвать его своим – это были ваши деньги, мистер Кингскурт!

– Ого! От этой чести решительно отказываюсь! Я ни одним крейцером не пожертвовал бы для людей. Я могу мириться с тем, что вы разыгрываете глупую комедию человеколюбия, но я – слуга покорный! Это было ваше жалованье, вы могли распорядиться им по своему усмотрению…

– Пусть будет так, мистер Кингскурт, не все ли равно?

– Вот если бы вы сказали мне, что затеваете какое-нибудь полезное учреждение для собак, для лошадей или других приятных животных – вы, быть может, заинтересовали бы меня и даже увлекли… Но для людей?.. нет, нет, подальше, подальше от них… Это гнилой товар. А пресловутый разум человеческий сводится к гнусности… Как-то я недавно прочитал в газете, что одна старуха все свое состояние отказала кошкам. Составила формальное завещание и распорядилась, чтобы весь ее дом разделен был на столько-то помещений для кошек, для прислуги, ветеринаров и т. д. И безмозглый репортер счел своим долгом добавить, что старуха, вероятно, была не в своем уме. Осел! Это была, несомненно, женщина исключительного ума. И завещание было, конечно, вполне сознательной демонстрацией против человеческого рода, и в частности против жалкой, хищной родни… Животным – да, это я понимаю, только не людям! Вот, доктор, этой старухе я сочувствую всей душой, царство ей небесное!

Это была излюбленная тема Кингскурта, на которую он развивал с увлечением самые неожиданные и неисчерпаемые парадоксы.

Сборы Фридриха Левенберга были не долги. На следующий день он уже был готов. Своей квартирной хозяйке он сказал, что отправляется на прогулку, в горы. И она ответила ему:

– Зимой! Там, говорят, чуть ли не каждый день несчастные случаи.

– Прекрасно! – с грустной улыбкой сказал Левенберг –если я через восемь дней не вернусь, можете заявить в полицию о моем исчезновении. А меня, вероятно, подберут в каком-нибудь ущельи и, надо думать, позаботятся обо мне. Все мои вещи я завещаю вам.

– Побойтесь бога, доктор! Это грешно так говорить…

– Да ведь я шучу! – ответил он

Он уехал с Кингскуртом в тот же день, вечерним поездом. В кофейню на Альзергрунде он больше не ходил и не знал, что маленький Давид Литвак ежедневно караулит его у подъезда до поздней ночи.

В Триестской гавани качалась на волнах нарядная яхта мистера Кингскурта. Они сделали еще кой-какие покупки и в один солнечный декабрьский день снялись с якоря и направили путь на юго-восток.

При других обстоятельствах такая поездка наполнила бы Фридриха восторгом и счастьем. Теперь он ждал от нее лишь возможного облегчения своей безысходной тоски. Человеконенавистничество м-ра Кингскурта проявлялось лишь в парадоксах и философских рассуждениях. На самом деле, это был добродушнейший человек; задушевный и отзывчивый. Когда он замечал, что Левенберг в угнетенном настроении духа, он всячески старался его развлечь и возился с ним, как с больным ребенком.

И Фридрих говорил тогда:

– У матросов, вероятно, сложилось совершенное ложное представление о наших взаимоотношениях. Они бессомненно считают меня хозяином, а вас гостем, которого я пригласил с собой для развлечения. Ах, мистер Кингскурт, право, вы могли бы найти более веселого спутника, чем я!..

– Милый мой, да у меня выбора не мало! – отвечал мистер Кингскурт. – Мне нужен был разочарованный в жизни человек, а таковой не может быть веселым собеседником. Но я вас вылечу. Когда жалкое человечество останется далеко, далеко за нами вы у меня совсем другое запоете. Вы будете такой же довольный и бодрый человек, как и я. Конечно, пока мы не покинем наш благословенный остров. Черт меня побери, если я вас обманываю!

Яхта обставлена была очень удобно, с полным американским комфортом. У Фридриха была такая же отличная каюта, как и у Кингскурта. Общая столовая отделана была с ослепительной роскошью. После обеда, они, обыкновенно, долго сидели за столом, освещенным ровным светом висячей электрической лампы, и вечера незаметно проходили в занимательных оживленных беседах.

На яхте была и прекрасная библиотека из книг избранных авторов, но к ним никто не прикасался: время всецело поглощалось разнообразными впечатлениями морского путешествия.

Кингскурт прилагал все свои усилия, чтобы отвлекать Левенберга от печальных мыслей.

При небольшой качке миновали они и остров Крит, как вдруг Кингскурт предложил Фридриху:

– Не хотите ли перед окончательной разлукой с миром, повидать свою родину?

– Мою родину? – с удивлением спросил Фридрих. – Вы намерены вернуться в Триест?

– Боже избави! – вскрикнул Кингскурт. – Перед нами ваша… ваша родина – Палестина.

– А, вот что! Но вы ошибаетесь. У меня нет ничего общего с Палестиной. Я никогда там не был. И она меня не занимает. Мои предки восемнадцать веков тому назад ушли. оттуда. Что мне там делать? Я думаю, только антисемиты могут утверждать, что Палестина наша родина…

При этих словах он вспомнил Давида Литвака и добавил:

– Кроме антисемитов, я слышал еще только от одного еврейского мальчика, что Палестина наша родина. Вы хотели подтрунить надо мною, мистер Кингскурт?

– Порази меня гром, если я хотел обидеть вас. Я совершенно серьезно сказал это. Откровенно говоря, я вас, евреев, не понимаю. Если б я был евреем, я страшно гордился бы этим. А, вы, евреи, стыдитесь своего происхождения. Что же вас удивляет, когда другие вас презирают, присутствующие, разумеется, исключаются…

– Господин фон Кенигсгоф, вы, быть может, антисемит? – с негодованием воскликнул Левенберг.

Он в первый раз и совершенно безотчетно назвал Кингскурта его немецким именем.

Кингскурт улыбнулся.

– Только не волнуйтесь, милый мой! С моей ненавистью ко всему роду человеческому вы примирились… А если я и племя Израилево не обожаю – так сейчас на дыбы! Утешьтесь, миленький… я ненавижу евреев не более и не менее, чем христиан, магометан и огнепоклонников. Все они ни к черту не годятся! Я вполне сочувствую Нерону: в одну бы голову их всех и отрубить ее одним ударом! Или нет: пусть остаются на земле, пусть поедают друг друга и умирают медленной смертью.

Фридрих успокоился: Конечно, это глупо с моей стороны. ведь то, что вы взяли меня о собой лучшее доказательство вашей терпимости.

– Я вспомнил сейчас – сказал Кингскурт – одно столкновение с одним из ваших соплеменников или единоверцев или – черт меня побери – ну, словом с евреем. Это было в полку. У нас был один вольноопределяющийся… Кон, его была фамилия… Плюгавенький такой… Простите! Этот Кон был несчастный кривоногий малый, самим Богом сотворенный для кавалерии… И вот однажды на уроке верховой езды, я приказал им, мерзавцам, скакать через барьер. То есть, я хотел, что бы они скакали, а они не хотели, или не умели. Барьер был довольно высокий. Ну, я и обращался с ними, как и следует обращаться с такими, прохвостами! Тогда я умел еще ругаться, черт меня побери! Теперь я уже перезабыл… Я и дал им понять отборными такими словечками, что, мол, считаю их самой трусливой дрянью…

И свое раздражение я больше всего вымещал на Коне.

– Что, делишки, векселишки, никак, скорей делаются! – говорю ему. – Еврейчик мой, как вспыхнет, до корней волос и в одно мгновенье перескочил через барьер. Но упал и сломал руку. Прескверно было у меня тогда на душе. И зачем такой дряни чувство достоинства!

– Вы полагаете, что для евреев это излишняя роскошь?

– Ну, полноте… Вы придираетесь к моим словам… Впрочем, если у евреев есть чувство достоинства, зачем они допускают такие издевательства над собой?

– Что же евреи должны делать, м-р Кингскурт?

– Что? Ну, этого я не знаю… Но что-нибудь такое, что сделал мой Кон. Я стал больше уважать его с той минуты.

– Потому что он сломал себе руку?

– Нет, потому что он показал мне, что у него есть сила воли. Если б я был на вашем месте, я затеял бы что-нибудь великое, смелое до безумия – перед чем все враги еврейства остолбенели бы от изумления. Всегда, милый мой, будут предрассудки. Человечество питается предрассудками от колыбели до гроба. И если предрассудки нельзя уничтожить, то надо их победить.. Положительно, в наше время интересно, верно, быть евреем. Именно потому, что против вас весь мир.

– Ах, если бы вы знали, как это тяжело!

– Верю, верю! Могу себе представить… Ну, как же будет с Палестиной? Давайте, посмотрим ее, прежде чем исчезнем с лица земли.

– Мне все равно, мистер Кингскурт!

Яхта взяла курс по направлению к Яффе.

Они пробыли несколько дней в древней стране евреев.

Яффа произвела на них тяжелое впечатление. При всей красоте местоположения, общий вид города был удручающий. Жалкая гавань, неудобная высадка. Узенькие грязные улицы, в которых спирало дыхание от вони и какого-то тленного могильного запаха. На каждом шагу пестрая восточная нищета. Оборванные турки, грязные арабы, робкие, забитые нуждой евреи вяло, безнадежно бродили по городу, вымаливая подаяние…

Кингскурт и Левенберг поспешили уехать дальше. Они отправились по отвратительной железной дороге в Иерусалим. Но и на этом пути все говорило о страшном упадке страны.

Плоская, местами песчаная, местами болотистая равнина. Темные нивы, точно спаленные огнем или солнцем. Черные деревушки арабов. Угрюмые туземцы с хищными разбойническими лицами. На улицах, в кучах мусора копошились голые грязные ребятишки.

Вдали, на горизонте, засерели холмы Иудеи. Поезд въехал в долину, закованную в темные обнаженный горы. Ни малейшего следа былой или современной культуры…

– Если это наша страна – с грустью заметил Фридрих – то она в таком же страшном упадке, как и наш народ.

– Да, это ужасно, это прямо гнусно… – горячился Кингскурт. А между тем здесь много можно сделать! Первым делом надо насадить леса. Какой-нибудь миллион молодых елей – они быстро растут – как спаржа. Стране нужна только вода и леса – и перед ней откроется будущность, и кто знает, какая великая будущность.

– Что же вода и лес дадут этой стране?

– Евреев! Черт возьми! Вода и лес приведут сюда евреев.

Была уже ночь, когда они приехали в Иерусалим, дивная лунная ночь…

– Тысяча чертей! Как хорошо! – воскликнул Кингскурт. Он велел остановить экипаж, который вез их с вокзала в отель и сказал коммисионеру:

– Оставайтесь на козлах и скажите вашему кучеру, чтобы ехал за нами шагом. Мы пойдем немного пешком. Доктор, хотите?.. Как называется эта местность?

Коммисионер почтительно ответил:

– Долина Иосафата, господин.

– Да черт меня побери, так она действительно, существует! А я думал это так только… в Библии… По этим самым местам ходил Спаситель!… Доктор! Доктор! Что вы скажете на это!… Ах да!…Но вам…но вашему сердцу эти места тоже что-нибудь говорят. Эти старые стены, эта долина…

– Иерусалим! – произнес Фридрих тихим дрожащим голосом. Он совершенно не мог объяснить себе, почему его так волнуют эти смутные очертания незнакомого города…Быть может, воспоминанья о словах, слышанных в раннем детстве? О молитвах, которые шептал его отец? Картина вечернего пасхального служения вспыхнула в его памяти. Одна из немногих древнееврейских фраз, которые он помнил еще, прозвенела в его душе: «Лешуна або Берушалаим»… Через год в Иерусалиме!… И он увидел себя маленьким мальчиком, идущим в синогогу со своим отцом. Ах! Нет больше веры, нет юности, нет отца…

Перед ним в сказочном лунном сияньи стояли стены Иерусалима. Глаза его подернулись влагой и сердце обожгла горячая волна. Слезы медленно покатились по его щекам. Он остановился.

Кингскурт выразительным жестом приказал кучеру остановиться и беззвучно отошел на несколько шагов от Фридриха, чтобы не мешать его скорбно благоговейному раздумью…

Фридрих глубоко вздохнул и очнулся от грез.

– Простите, м-р Кингскурт, – сказал он – я заставил вас ждать. Я был… я так странно чувствую себя… Я не понимаю даже, что со мной происходит…

Но Кингскурт взял его под руку и сказал необычным мягким тоном.

– Слушайте, Фридрих Левенберг, я вас очень люблю!..

И в великом безмолвии лунной ночи христианин и еврей шли рука об руку к древнему священному Иерусалиму…

Днем вид города был менее привлекателен.

Крики, вонь, мелькание пестрых грязных тканей, суета, беготня оборванных людей в тесных душных улицах, нищие, больные, голодные плачущие дети, визгливые голоса женщин, резкие крики разносчиков.

Некогда царственный Иерусалим глубже пасть не мог!

Кингскурт и Фридрих осматривали знаменитые площади, здания, развалины. Пришли они и в грустную улицу со скорбной стеной древнего иудейского храма. Группа нищих, деловито и назойливо вымаливавших подачки у священных развалин, производила отталкивающее впечатление. . .

– Вы видите, мистер Кингскурт – сказал Фридрих – еврейство, действительно, погибло, и мечтать о возрождении – безумие. От еврейской нации остались только развалины древнего храма.

И сколько бы я ни копался в своей душе с этими жалкими, несчастными, торгующими национальной скорбью – я ничего общего иметь не могу…

Он говорил довольно громко, полагая, что кроме Кингскурта его здесь никто не поймет. Но кроме нищих и проводников перед скорбной стеной стоял еще один человек в европейском платье. На слова Фридриха он обернулся и сказал вполне литературным немецким языком, но с заметным иностранным акцентом:

– Судя по вашим словам, вы еврей или еврейского происхождения.

– Да – с удивлением ответил Фридрих.

– В таком случай позвольте мне заметить вам, что вы очень ошибаетесь – продолжал незнакомец. – От еврейства остались не одни только старые плиты и несчастные попрошайки. В настоящее время еврейскую нацию нельзя судить ни по ее нищим, ни по богачам.

– Я не богач – сказал Фридрих.

– Я вижу, кто вы: вы чужой своему народу. Если бы вы приехали к нам, в Россию, вы убедились бы, что еврейский народ еще существует. Для нас жива еще легенда нашего могущества, мы сохранили еще любовь к прошлому и верим в будущее. У нас самые лучшие евреи, самые образованные остались верны еврейству, как нации. Мы не желаем принадлежать ни к какой другой. Мы остались тем, чем были наши отцы.

– Это очень хорошо! – горячо одобрил мистер Кингскурт.

Фридрих слегка пожал плечами, но сказал еще несколько вежливых слов незнакомцу и пошел с Кингскуртом дальше.

Когда они были на другом конце улицы и огибали угол, они оглянулись. Русский еврей стоял еще перед скорбной стеной, погруженный в беззвучную молитву.

Вечером они опять увидели его в английском отеле, в котором остановились. Он сидел за столом с молодой женщиной, очевидно, дочерью. После обеда они встретились в общей гостиной.

Предобеденный разговор тотчас же возобновился. Русский назвал свою фамилию: Д-р Айхенштам.

– Я по профессии врач –сообщил он. – Моя дочь тоже.

– Как? Ваша дочь врач? – заинтересовался Кингскурт.

– Да, она изучала медицину в Париже. Это целая бездна премудрости, моя Саша.

Девушка вспыхнула до ушей.

– Что ты, папа! – скромно отклонила она похвалу.

Д-р Айхенштам провел рукой по длинной седеющей бороде:

– Отчего же не сказать правду… Но мы здесь не удовольствия ради живем. Мы лечим глазные болезни. К прискорбию, здесь тьма больных. Грязь и запущенность мстят за себя. А как хорошо могло бы быть здесь! Ведь эта страна – золотая страна.

– Эта страна? – недоверчиво спросил Фридрих. Но ведь сказка о медовых реках и кисельных берегах – не больше как сказка.

– Нет, это правда! – горячо воскликнул Айхенштам. – Здесь только люди нужны, и тогда все будет здесь.

– Ну! От людей добра ждать нельзя! – решительно вставил Кингскурт.

Саша обратилась к отцу:

– Ты бы посоветовал им посмотреть колонии.

– Какие колонии? – спросил Фридрих.

– Наши еврейские поселения, – ответил врач. – Вы и про это ничего не знаете? Ведь это одно из самых замечательных явлений в современной жизни евреев. В разных городах Европы и Америки образовались общества, так называемые «Почитатели Сиона», с целью создать из евреев здесь, в нашем старом отечестве, земледельцев. В настоящее время есть уже множество таких еврейских деревень. Некоторые богатые жертвователи ассигновали на это дело довольно крупные суммы. Непременно посетите эти колонии, прежде чем оставите Палестину.

Кингскурт сказал:

– Можем осмотреть их, если вам угодно, Левенберг.

Фридрих поспешил согласиться.

На следующий день они отправились в сопровождении Айхенштама и Саши на оливковую гору. В нескольких саженях от вершины они проезжали мимо нарядной виллы одной английской дамы.

– Видите, – сказал русский еврей, – на старой земле можно очевидно воздвигать современные дворцы. Чудесная мысль – поселиться здесь. Это и моя мечта!

– Или, по крайней мере, глазную лечебницу построить здесь, – сказала Саша с милой улыбкой.

С оливковой горы они любовались видом холмистого города и каменными волнами горного хребта, который тянулся до самого моря.

Фридрих стал задумчив.

– Как хорош, вероятно, был когда-то Иерусалим! Быть может, потому отцы наши и не могли его забыть. Быть может, оттого в них и не умирало желание вернуться сюда?

Айхенштам мечтательно заметил:

– Мне этот вид напоминает Рим. На холмах можно было бы выстроить мировой город, нечто поразительное по величие и красоте! Представьте себе картину, которая открывалась бы отсюда! Великолепнее чем с Гвианикуло! Ах, если бы мои старые глаза еще увидели это!..

– Мы не доживем до этого, – печально сказала Саша.

Кингскурт в душе удивлялся этим мечтателям и, оставшись вдвоем с Фридрихом, заметил:

– Это удивительная пара, отец с дочерью. Так практичны и так наивны. Я представлял себе евреев совершенно другими.

На следующий день они простились с ними и, следуя их совету, поехали в земледельческие колонии, Они осматривали Ришон-ле-Сион, Рехобот и другие поселения, имевшие вид оазисов в этой истощенной местности. Много прилежных рук должны были работать здесь, пока эта пустыня вновь ожила. Они видели прекрасно возделанные поля, превосходные виноградники, роскошные лимонные рощи.

– Все это появилось за каких-нибудь десять, пятнадцать лет, – говорил им представитель колонии Рехобот, к которому Айхенштам дал им письмо. После гонений на евреев в России в восьмидесятых годах и началось это движение. Но есть колонии, несравненно лучше нашей. Например, Катра. Она основана образованными людьми. Они оставили свои книги и стали обрабатывать землю. Таких крестьян нет, вероятно, нигде. Люди с высшим образованием, и пашут, сеют, жнут…

– Вот так штука, черт побери! – воскликнул мистер Кингскурт.

Но когда, представитель колонии Рехобот предложил молодым людям сесть на коней, он не находил уже достаточно крепких слов, чтобы выразить свое изумление. Молодежь разыграла перед гостями какую-то дикую арабскую фантазию верховой езды. Сначала они, как стрелы, помчались в поле, распустили своих коней, с криком и гиканьем опять вскочили на них, на всем бегу бросали вверх и ловили шапки, кувыркались, ломались и, наконец, поскакали все в ряд и запели древнееврейский гимн.

Кингскурт был вне себя от восторга.

– Гром, молния и тысяча чертей! Да они скачут, как демоны!

Но Фридриха не занимали эти проявления здоровой жизнерадостности, и он торопил Кингскурта в обратный путь.

Из колонии они той же дорогой вернулись в Яффу. Яхта уже готова была к отъезду, и в последних числах декабря они отчалили от Палестины и взяли курс на Порт-Саид. Здесь они пробыли два дня и поехали дальше через Суэцкий канал. Вечером 31 декабря 1902 года они вошли в Красное море Левенбергом опять овладела глухая гнетущая тоска. В таком настроении он бывал равнодушен ко всему.

После заката солнца Кингскурт позвал его на палубу.

– Сегодня, доктор, мы с вами кутнем. – Взгляните-ка на меню. И несколько серебряных головок нам заморозят!

– Разве сегодня какой-нибудь исключительный день, мистер Кингскурт?

– Да неужели вы не знаете? последний день года. Это вовсе не пустой звук это число – если вообще времяисчесление имеет какой либо смысл…

– Для нас оно не имеет никакого значения – нехотя сказал Фридрих. – Ведь для нас начинается новая жизнь, вне времени…

– Конечно, конечно! А все-таки это прелюбопытный денек. В полночь мы швырнем в море время, и когда, волны унесут век, в который мы присуждены были я к жизни, мы будем думать о чем-нибудь великом, прекрасном!.. Я прикажу приготовить хороший пунш!.. Как-никак, это одна из приятнейших вещей в юдоли земной жизни.

И программа была в точности исполнена. Кингскурт пил за десятерых и весь вечер был бодр и свеж и говорил без умолку, тогда как Фридрих после первых же рюмок почувствовал туман в голове, и, когда било двенадцать, уже как во сне слышал слова Кингскурта:

– Полночь! – воскликнул он громовым голосом. – Исчезни, время! Я поднимаю бокал за смерть твою! Чем ты было? Позором, кровью, гнусностью и ложью! Выпьем, человек, муж, изолированный современник!

– Я не могу больше – заплетающимся языком сказал Фридрих.

– Дитя! Встаньте-ка, на цыпочки поднимитесь… Классическая местность. Здесь ваш старый Моисей показал один из своих фокусов… Они прошли море, не замочив ног… верно, тогда был отлив.. А стада фараона пошли за ними и потонули. Ничего удивительного! Попали в прилив… Вполне естественно! Но мне это именно импонирует! Самая простая вещь! Но надо уметь воспользоваться ею! Подумайте только, какое это было жалкое время, и что сумел сделать, тем не менее, ваш старый Моисей. Если б он теперь опять явился и увидел бы все эти чудеса – железные дороги, телеграфы, телефоны, машины, пароходы, яхты с электрическими рефлекторами. Он ничего бы не понял. И пришлось бы дня три, быть может, все. это объяснять, ему… Но после трех дней, он все понял бы. И знаете, что он тогда сделал бы? Расхохотался! Страшно, злобно хохотал бы! Потому что люди не знают, что делать со всеми сказочными открытиями, завоеваниями в области техники, науки!

В отдельных личных, так сказать, случаях мы сознаем, что люди злы. Но при объективном наблюдении, мы убеждаемся, что они только глупы. Безгранично глупы, глупы, глупы!

Мир никогда не был так богат, как теперь, и никогда не было так много бедных. Люди мрут с голоду, а неиспользованные хлеба гниют. Меня это нисколько не сокрушает. Чем больше людей погибнет, тем менее останется лживых, бесчестных, вероломных… Фридрих сделал над собой усилие и промолвил:

– А вам не кажется, мистер Кингскурт, что люди были бы гораздо лучше, если бы им легче жилось?

– О, нет! Если бы я так думал, я не бежал бы на пустынный остров, а пошел бы к людям и сказал бы им, научил бы их, что надо делать, чтобы жилось легче, чтоб дышалось вольней! Не через тысячу, сто, пятьдесят лет, мог бы совершиться. переворот… Сегодня же! В один день! С теми идеями, знаниями, средствами, которыми человечество обладает сегодня, 31-го декабря, 1902 года можно сделать все! Нет никакой надобности ни в философском камне, ни в воздушных экипажах. Есть же уже все необходимое для того, чтобы создать иную, лучшую жизнь? И знаете, кто должен проложить к ней путь? Вы! Вы, евреи! Именно потому, что вам так плохо живется. Вам нечего терять. Вы могли бы сделать великий опыт, показать пример всему человечеству и там, где мы были с вами… на старой земле, создать новую страну. И это будет вашим возрождением!

Последние слова Фридрих Левенберг слышал уже во сне. Он уснул и убаюканный мечтами плыл на встречу неведомому будущему.