ХАЙФА. 1923 ГОД I

Яхта Кингскурта опять плыла по Красному морю, но в обратном направлении.

Борода и волосы Кингскурта побелели, как снег. И на висках Фридриха уже заблестели первые серебряные нити.

Старик позвал его на палубу.

– Ола! Фритц! Поднимитесь-ка наверх!

– Что скажете, Кингскурт? – сказал Левенберг, выходя из каюты.

– Черт побери! Ничего не понимаю! С тех пор, как мы едем по Красному морю, не вижу почти пассажирских судов. Грузовых много. А, помните, двадцать лет тому назад, в 1902 году. Какое тогда было движение! Ост-индские пароходы, китайские! А эти неуклюжие грузовые суда идут только в африканские гавани и в Мадагаскар. Я спрашивал у этого идиота, у лоцмана, про каждый проходящей пароход. Оказывается, в этих водах теперь нет ни японцев, ни китайцев, ни ост-индийцев: ходят только торговые суда. Очевидно, Англия за эти двадцать лет утратила свои. Индийские владения. Но кому же они принадлежат теперь, черт возьми!

– Спросите у лоцмана, если это вас интересует.

– Ничего больше спрашивать не буду. Приеду в Европу – узнаю. Я не любопытен – а вы, Фритцхен?

– Я тем менее, Кингскурт. Для меня все безразлично. За эти двадцать лет я утратил всякий интерес ко всем событиям вне нашего милого острова. У меня нет в живых ни друзей, ни родных. О чем мне узнавать? Про кого мне спрашивать?

Кингскурт удобно уселся в глубоком мягком кресле и закурил толстую сигару.

– А ведь пребывание на пустынном острове пошло вам в прок, Фритц! Когда я вспомню только, какой вы были двадцать лет назад, зеленый, худенький еврейчик, с впалой грудью… А теперь – красавец-мужчина, богатырь! Мне кажется, вы теперь опаснейший для женщин человек.

– Вы с ума сошли, Кингскурт! – сказал Фридрих смеясь. – К чести вашей, я хочу думать, что в Европу вы тащите меня не с тем, чтобы меня женить?

Кингскурт громко расхохотался:

– Экая скотина! Женить! Дурак я, что ли, по вашему? Чтобы я стал тогда делать с вами?

– Быть может, вы рассчитываете таким путем отделаться от меня. Ведь я вам порядком-таки надоел.

– Эта скотина еще напрашивается на комплименты! – воскликнул старик; чем благодушнее он бывал настроен, тем охотней и сильней он обыкновенно, ругался. – Вы прекрасно знаете, Фритцхен, что я без вас не мог бы жить больше. И все это путешествие я затеял только ради вас. Чтобы вы развлеклись, и согласились потом провести со мной еще несколько лет.

– Послушайте, Кингскурт, я не умею так крепко выражаться, как вы, но это… это, чтоб не сказать больше…

– Ослиная глупость?

– Нечто в этом роде? Выказал я хоть раз малейшее недовольство? Я был счастлив на нашем острове, совершенно счастлив. Эти двадцать лет прошли для меня, как сон. Словно вы вчера только, в этом же Красном море, обращались с прощальной речью ко времени? Я никогда не уехал бы с этого благословенного острова, никогда! И теперь вы уверяете меня, что ради меня едете в Европу! И вам не стыдно прибегать к таким уловкам. Вам хочется знать, что делается на свете, вас тянет к людям, вас – но не меня! Лучшим доказательством моего полнейшего равнодушия к миру и к людям, служит то, что я ни разу за все эти годы не брал в руки газет.

– Не говорите глупостей: ведь у нас их не было. Это у меня первое правило нравственной гигиены – не читать газет.

– Вы ошибаетесь! Несколько лет тому назад мы получили посылку из Раротонга. Все вещи были завернуты в английские и французские газеты. Меня чуть было не одолело искушение прочитать их. Если это даже были старые, очень отарые номера – я-то, во всяком случае, мог вычитать в них много нового. Это было в 1917 году и я пятнадцать лет ничего не слыхал о мире, и о людях. Но я собрал все газеты и сжег их, не читая. А вы говорите, что я соскучился по Европе.

Старик ухмыльнулся.

– Ну, раз вы уличили меня во лжи – ничего не поделаешь, надо сознаться. Да, я хочу знать, что стало с гнусным миром? И все так же ли злы люди и глупы, как двадцать лет тому назад?

– Мой добрый Кингскурт, держу пари – мы с радостью уедем опять на наш тихий остров.

– Я даже в этом не сомневаюсь. И за неимением партнера – ваше пари следовательно, состояться не может.

Яхта прошла Суэцкий канал. В Порт-Саиде они сошли на сушу. В гавани шла оживленная выгрузка и нагрузка товаров, но на городских площадях не было уже прежнего оживления и пестрой разнородной толпы, составлявшей когда-то оригинальность этого города. Здесь, в прежнее время, скрещивались пути всех судов, шедших с запада на восток и с востока на запад. Когда-то здесь можно было встретить представителей всех стран, блестящее яркое разнообразие типов, нравов, костюмов. Теперь перед грязными кофейнями болтались лишь редкие группы полупьяных матросов.

Кингскурт и Фридрих вошли в лавку купить сигары. Им показали несколько коробок. Они спросили лучшие сорта. Но лавочник, грек, уныло ответил:

– Не держим. Никто не спрашивает. Хороших сигар здесь некому теперь покупать. Только матросы приходят за дешевыми папиросами да за махоркой.

– Ничего не понимаю! – сказал Кингскурт. – Неужели теперь никто не едет в Индию, в Австралию, в Китай?

– Давным-давно уже едут другим путем.

– Другим путем! – воскликнул Фридрих. – Какой же может быть другой путь? Не вокруг же мыса Доброй Надежды!

Лавочник раздражительно ответил:

– Вам угодно подсмеяться надо мной. Каждому ребенку известно, что теперь в Азию не едут уже на Суэцкий канал.

Кингскурт и Левенберг обменялись изумленными взглядами. Старик проворчал:

– Конечно, это каждому ребенку известно. А мы вот такие невежды и ничего про этот проклятый новый, канал не знаем.

Грек гневно стукнул кулаком по столу:

– Вон убирайтесь! Нашли над кем потешаться! То сигар им дорогих подавай, то о каналах им рассказывай! Вон!

Кингскурт бросился было на грека с кулаками, но Фридрих удержал его и поспешно увел из лавки.

– Очевидно, в нашем отсутствии произошли великие события, о которых мы не знаем, Кингскурт.

– Черт меня побери, – очевидно! Надо разузнать, в чем дело.

Вернувшись в гавань, они обратились с расспросами, к капитану одного немецкого купеческого судна. Сообщение между Европой и Азией поддерживалось теперь другим путем: на Палестину.

– Но разве там имеются гавани, железные дороги? – спросил Фридрих.

Капитан от всего сердца рассмеялся:

– Имеются ли в Палестине гавани и железные дороги? Вы что же с луны свалились? Или вы никогда не видали газет, путеводителей?

– Нет, когда-то видали… Мы и Палестину знаем немного, но как запущенную бедную страну…

– Ха, ха, ха! Запущенная страна! Если вы называете Палестину запущенной страной, то вы должно быть…очень избалованы.

– Послушайте, капитан, – сказал Кингскурт, мы, так и быть, скажем вам всю правду. Мы оба страшные невежды. Мы лет двадцать жили себе в свое удовольствие и ни о чем не думали, ничем не интересовались. Расскажите нам, пожалуйста, что случилось с этой Палестиной?

– О, это отняло бы больше времени, чем поездка туда. Если вы временем своим располагаете, пожертвуйте двумя днями и създите. Если бы вы пожелали оставить свою яхту, то в Яффе и Хайфе вы найдете самые быстроходные пароходы во все европейские и американские гавани.

– Нет, яхту мы не оставим – но в Палестину създить можно. А, Фритцхен, вы как полагаете? Давайте, посмотрим опять страну ваших предков.

– Меня так же мало тянет туда, как в Европу. Мне все равно…

И они поплыли в Хайфу.

В яркое весеннее утро, после мягкой теплой ночи, они увидели перед собой побережье Палестины; Оба стояли на капитанском мостке и пристально смотрели в бинокли.

– Я поклясться готов, что это бухта Акка – заметил Фридрих.

– Трудно сказать, – возразил Кингскурт. – Я отлично помню вид этой бухты. Двадцать лет тому назад она была пустынна, безлюдна. Но здесь, направо, никак Кармель, а по ту сторону налево очевидно Акка.

– Как все изменилось! – воскликнул Фридрих. – Положительно, здесь какое-то чудо свершилсь.

Когда они подплыли ближе, они стали различать подробности развернувшейся перед ними картины. На рейде между Аккой и подножием Кармеля стояли огромные суда, какие начали строить уже в конце девятнадцатого столетия. За этим флотом выступала красивая линия бухты. На северной вершин Акка поднимались темные здания старо-восточной архитектуры, огромные купола храмов и стройные минареты, прелестно выделявшиеся на воздушном фоне лазури. В общем эта часть побережья мало изменилась. Но на южной стороне, на изгибе береговой линии возникло истинное чудо. Из моря пышной зелени выступали изящные белые виллы. Вся местность от Акки до Кармеля казалась одним роскошным садом, и вершина холма сверкала короной прелестных зданий.

Так как они подъзжали с юга, то выступ горы некоторое время закрывал от них вид гавани и города Хайфы. Но когда и эта картина открылась перед ними, Кингскурт пришел в необузданный восторг и ругался всеми духами преисподней.

Дивный город раскинулся над беспредельной лазурью моря.

Далеко в море тянулся великолепный мол, и путешественники с первого взгляда убедились, что перед ними прекраснейшая, лучшая гавань на всем Средиземном море. Корабли всевозможных типов и размеров красовались в этом удобном надежном убежище.

Кингскурт и Фридрих не могли придти в себя от изумления.

На той морской карте, которую они знали и намека не было на эту гавань. Точно волшебством каким-то создалась она у этих берегов. Очевидно, мир эти двадцать лет не дремал.

Яхта стала на якорь. Они пересели в лодку и сквозь строй судов, шум, гул и веселый говор матросов подъехали к пристани.

В ту же минуту какой-то господин спускался в электрическую шлюпку, которая, очевидно, его ждала. При виде Кингскурта и его спутника, он остановился; как вкопанный и, широко раскрыв глаза, уставился на Фридриха.

Старик заметил это и проворчал:

– Что это с ним? Должно быть никогда культурных людей не видал!

Фридрих улыбнулся:

– Ну, это трудно предположить. Эти люди как будто культурнее нас с вами. Вернее, у нас вид не вполне современный. Поглядите-ка наверх – какая красота! Какие изящные костюмы! И я думаю, наши платья вышли уже из моды!

Они сказали лодочнику, чтоб он подождал их на том же месте и пошли по лестнице вверх, в город, об оживлении и великолепии которого они уже на набережной получили некоторое представление. О незнакомце, так странно и пристально разглядывавшем их, они совершенно забыли. Но он шел за ними. Он старался уловить звуки языка, на котором они говорили. Наконец, подошел совсем близко, опередил их шага на два и остановился перед ними.

– Милостивый государь! – сказал Кингскурт, – что вам нужно от нас?

Незнакомец, не отвечая ему, обернулся к Фридриху и спросил мягким, дрожащим от волнения голосом:

– Вы доктор Фридрих Левенберг?

Фридрих вздрогнул от изумления, услышав свое имя в этом чуждом далеком городе, и ответил:

– Да, это я.

Тогда незнакомец бросился к нему на грудь и горячо расцеловал его в обе щеки. Затем он отступил на шаг и вытер слезы, дрожавшие на его ресницах. Это был цветущий стройный молодой человек лет тридцати со смуглым лицом, обрамленным небольшой черной бородкой.

– А вы кто? – спросил Фридрих, придя в себя от бурного приветствия.

– Я! Вы наверно забыли меня. Мое имя – Давид Литвак.

– Маленький мальчик из кофейни на Альзергрунде?…

– Да, доктор… Тот самый, которого вы спасли когда-то от голодной смерти…

– Ах, не говорите об этом – прервал его Фридрих.

– Напротив! Мы еще много будем об этом говорить. Своим положением, своим настоящим, всем, всем я обязан вам… Но к этому мы еще вернемся… Пока же вы мой гость, и если этот господин ваш друг, то я буду счастлив видеть его у себя.

– Это мой лучший единственный друг в мире – мистер Кингскурт.

II

И прежде чем они успели опомниться, Давид Литвак уже увлек их за собою.

И только когда они очутились наверху, перед ними стала раскрываться во всей полноте красота этого удивительного города.

Перед ними лежала огромная площадь, окаймленная великолепными стильными зданиями. Посредине зеленел пальмовый сад, обведенный ажурной железной решеткой. Пальмы, обычные в этой стране дерева, росли также вдоль всех улиц, выходивших на площадь. Пальмы эти, очевидно, служили городу двойную службу: днем они давали тень, вечером свет, так как на верхушках висели, словно стекляные фрукты, большие электрические фонари.

Это была первая подробность, на которую Кингскурт обратил внимание. Потом он осведомился, что представляют собою дворцы, окаймлявшие площади. Давид. Литвак ответил, что это Колониальные банки и конторы разных европейских торговых обществ. Площадь и называется поэтому Народной.

И действительно, не только здания, но и весь вид площади с разноплеменной пестрой толпой и оживлением, вполне оправдывал ее название.

Здесь, очевидно, были представители всех стране и всех народов. Китайцы, персы, арабы деловито сновали по площади, яркие ткани востока красиво оттенялись преобладающими темными тонами европейских костюмов. Город производил впечатление выдающегося европейского центра какого-нибудь большого итальянского приморского города. Лазурь неба и моря, богатство красок напоминали благословенную Ривьеру. Но здания здесь были красивее, новей, и уличное движение при всем лихорадочном оживлении, не сопровождалось обычным шумом. Отчасти это объяснялось сдержанностью восточных людей, но главным образом тем, что стука колес, топота копыт, окриков кучеров совершенно не слышно было. Мостовые были гладки и ровны, как панели, и автомобили катились почти беззвучно, лишь изредка предупреждая пешеходов сигнальными звонками.

В воздухе раздался глухой гул; путешественники быстро подняли головы.

– Тысяча чертей! Это что такое! – воскликнул Кингскурт, указывая на летевший над пальмовыми верхушками вагон, из окон которого выглядывали пассажиры, Колеса вагона были не внизу, а наверху, над крышей. Он висел в воздухе и несся по рельсам, вделанным в высокий мост.

Давид Литвак ответил:

– Это электрическая подвесная дорога. Вы, вероятно, и в Европе уже видели ее.

– Мы двадцать лет не были в Европе.

– Подвесная дорога не новость. Она уже в девятидесятых годах проведена была. между Барменом и Эльберфельдом. Мы тотчас же выстроили в наших городах такие дороги; они во-первых значительно облегчают уличное движение, а во-вторых требуют несравненно меньше затрат, чем метрополитены и обыкновенные дороги.

– Позвольте, позвольте – прервал его Кингскурт. – Вы говорите о городах! В Палестине, значит, много таких городов?

– Неужели вы этого не знаете, господа?

– Нет – ответил Фридрих – мы ничего не знаем, решительно ничего не знаем. Мы двадцать лет были мертвы.

– Я и считал вас мертвым, дорогой доктор – сказал Давид Литвак, любовно пожимая руку Левенберга.

– Разве вы разузнавали про меня? И откуда вы знаете мое имя? Насколько я помню, я тогда не назвал себя.

– Когда вы убежали от нас – очевидно, вы хотели избегнуть нашей благодарности – мы были прямо в отчаянии. И я подумал быть может, вы постоянный посетитель этой кофейни, тогда я наверно увижу вас там. И я много ночей ждал вас у подъезда. И отец мой тоже.

– Он еще жив, отец ваш?

– Да, слава Богу, и мать моя, и Мариам, которую вы видели еще грудным ребенком…

Наконец, мне пришла в голову мысль описать вашу внешность кельнеру. Он тотчас узнал вас по моему описанию и назвал мне ваше имя. Но каково было мое горе, когда он тут же сообщил мне, что вы пали жертвой несчастного случая в горах и что в газетах было сообщение о вашей смерти… Мы так горько оплакивали вас, доктор. И ежегодно зажигали свечу в день вашей смерти, о котором я вычитал в газетах…

– Зачем же вы свечу зажигали? – спросил Кингскурт.

– Это такой обычай у евреев – объяснил ему Фридрих. – В день годовщины чьей либо смерти, родные, близкие усопшего зажигают в память его свечу.

– Ах, я много, много должен вам рассказать, доктор! – сказал Давид Литвак. – Но зачем мы здесь стоим… Первым делом, я повезу вас к себе и прошу вас считать отныне дом мой своим… Пойдемте, господа!

– А наша лодка, наша яхта?

Давид Литвак обернулся к ливрейному лакею, следовавшему за ним в некотором отдалении и сказал ему несколько слов. Слуга удалился.

– Ну вот, господа. Все будет сделано. Лодка вернется к яхте, и ваши вещи доставят в Фридрихсгайм.

– Куда?

– В Фридрихсгайм. Это название моей виллы. Вы догадываетесь, в честь кого я так назвал ее. Что же, господа, поедем!

При всей задушевности и любезности, в тоне его звучало что-то самоуверенное, твердое, и Кингскурт добродушно проворчал:

– Фритц, команда перешла к этому молодцу… Посмотрим, что из этого выйдет!

Давид Литвак остановил автомобиль и предложил своим гостям занять места. Когда он хотел войти за ними в экипаж, кто-то окликнул его!

– Господин Литвак, господин Литвак! Он обернулся.

– А, это вы! Что скажете?

– В утренних газетах сказано было, что вы председательствуете сегодня в собрании в Акке. Это правда?

– Я сейчас хотел поехать туда, но я принужден отказаться… У меня сегодня более важные дела. Я сию минуту дам знать им по телефону.

– Позвольте мне это сделать за вас!

– Сделайте одолжение. Очень обяжете меня.

– Вероятно, какие-нибудь важные гости? – полюбопытствовал господин, указывая через плечо, большим пальцем левой руки на автомобиль.

Давид улыбнулся, но, не отвечая на вопрос, кивнул ему головой и крикнул машинисту:

– В Фридрихсгайм!

– Мне знакомо, как будто, это лицо – сказал Фридрих, когда автомобиль покатил по мостовой. – Я, кажется, видел его когда-то, но без седых бакенбардов и без пенсне.

– Да, он также из Вены. – Я часто заставлял его рассказывать мне про вас. Я не хотел сейчас позвать его с собой… Сегодня вы принадлежите мне одному… Он тоже был завсегдатаем этой кофейни на Альзергрунде. Ну, угадайте, кто это!

В голове Левенберга, как зарница, вспыхнуло воспоминание.

– Шифман! – сказал он, смеясь. – Как? И этот здесь?

– И этот, и много, много других евреев изо всех стран и городов.

Кингскурт, с жадным любопытством смотревший во все стороны, вставил вопрос:

– Уж не хотите ли вы этим сказать, что совершилось возвращение евреев в Палестину?

– Именно, это я и хочу сказать!

– Гром и молния! – воскликнул старик. – Их изгнали из Европы!

Давид добродушно рассмеялся:

– Ну, не рисуйте себе только каких-нибудь ужасных средневековых картин. По крайней мере, в культурных странах изгнание такого характера не имело. Операция совершилась большей частью без кровопролития. В конце девятнадцатого и в начале двадцатого столетия дальнейшее пребывание евреев в Европе стало невозможным.

– Ах! Их выжили!

– Преследования были и социального и экономического характера. В делах их бойкотировали, рабочих морили голодом, к свободным профессиям всячески преграждали доступ, не говоря уже о высших нравственных страданиях, которые каждый интеллигентный, чуткий еврей переносил в те годы. Враги еврейства ни пред какими средствами не останавливались. Они вызвали из тьмы прошедших времен легенду об употреблении евреями христианской крови. Евреев обвиняли в отравлении прессы, как в средних веках их обвиняли в отравлении колодцев. Евреев-рабочих ненавидели за то, что они понижают заработную плату, евреев –предпринимателей ненавидели, как эксплоататоров. Их ненавидели за то, что они зарабатывают деньги, и ненавидели за то что они тратят их. Они не должны были ни производить, ни потреблять. От государственных должностей они были отстранены, административные власти относились к ним с явным, нескрываемым предубеждением, в общественной жизни достоинство их страдало на каждом шагу. И при таких условиях, они или должны были сделаться смертельными врагами общества, основанного на несправедливости и человеконенавистничестве, или же найти себе убежище… Совершилось последнее, и мы здесь. Мы спаслись.

– В обетованную землю! – тихо сказал Фридрих.

– Да – серьезно и взволнованно ответил Давид Литвак. – На нашей старой дорогой земле мы основали новую общину. Я вас подробно ознакомлю с ней.

– Черт побери! Это ужасно интересно! Да у вас тут премного, видно, занимательных вещей! Я не решался прерывать чтение обвинительного акта против Европы, а мне очень хотелось расспросить вас о нескольких зданиях, мимо которых мы проехали.

– Я вам все покажу.

– Послушайте, милейший вы человек и еврей, я должен сделать вам одно признание, дабы вы не раскаялись потом в своем внимании ко мне. Надо вам знать, что я… я не еврей. А, так как же?…. Меня не вытурят, не выживут отсюда?

– Ну, что вы, Кингскурт! – пристыдил его Левенберг.

Давид Литвак спокойно ответил:

– Я с первых ваших слов понял, что вы не еврей. Но ни я, могу вас уверить, ни мои друзья ни какой разницей между людьми, кроме их нравственных отличий, не делаем. Мы не допрашиваем человека, какого он вероисповедания или происхождения. Он человек, и для нас этого совершенно достаточно…

– Черт побери! И все обитатели этой страны такого же образа мыслей?

– Нет, не скажу – ответил Давид. – Есть и другие течения…

– То-то! В этом я и не сомневаюсь.

– Я не желаю вас утомлять теперь описанием борьбы политических партий… Она здесь такая же, как во всем мире. Одно только могу сказать: основные законы гуманности соблюдаются безусловно всеми. Что касается религиозной терпимости, что рядом с нашими храмами вы увидите и христианские, мусульманские, буддийские, и браминские. последние встречаются преимущественно в приморских городах, как например, здесь в Хайфе, в Тире, в Сидоне и в больших городах, лежащих вдоль железнодорожной ветви, ведущей к Эвфрату, как Дамаск и Тадмор.

Фридрих изумился:

-Тадмор! И город Пальмира вновь ожил?

Давид утвердительно кивнул головой, и сказал:

– Но великое зрелище единения народов вы увидите только в Иерусалиме.

– Лопни глаза мои, если я что-нибудь понимаю! – воскликнул Кингскурт.

Они были в это мгновенье на перекрестке нескольких улиц, где ввиду большого скопления экипажей, произошло небольшое замедление в движении. Автомобиль должен был остановиться. Тут только они убедились, как практичны подвесные железные дороги. Высоко, над самой серединой улицы неслись с быстротою молнии большие вагоны, никого не стесняя, и не смущая.

Благодаря вынужденной остановке, Кингскурт и Левенберг имели возможность полюбоваться перспективой улиц, скрещивавшихся в этом месте, и красивым разнообразием стилей. Затем, они опять продолжали путь по оживленным кварталам города. Дома были большей частью небольшие, изящные, очевидно, приспособленные для помещения одной только семьи, как во многих бельгийских городах. Среди них выделялись своими размерами и роскошью внешней отделки торговые дома и общественные учреждения. Давид указывал им на некоторые здания, мимо которых они проезжали: вот морское министерство, министерство торговли, просвещения, электрическая станция…

Внимание путешественников привлекло большое светлое здание, фасад которого украшал прелестный расписанный фресками подъезд.

– Это дом правления по строительной части – объяснил им Давид. – Здесь живет Штейнек, наш главный архитектор. По его плану строился этот город.

– Нелегкая, вероятно, это была задача – заметил Фридрих.

– Конечно, нелегкая, но приятная… Он широко пользовался знаниями и искусством, уже достигнутыми Европой. Никогда в истории города не строились так быстро и притом так красиво, как у нас потому что в прежние века люди не располагали такой усовершенствованной техникой. Продуктивность культурного человечества уже в конце девятнадцатого столетия достигла в этом отношении поразительных размеров. Нам оставалось только воспользоваться готовой культурой. Как мы это сделали, я расскажу в другой раз.

Они находились теперь в дачном предместьи города. Дорога пошла в гору и через несколько минут они выехали на Кармель, Из пышных душистых садов весело белели нарядные виллы. На нескольких домах мавританского стиля они заметили деревянные решетки красивой плетеной работы.

Давид предупредил вопрос:

– Здесь живут знатные магометане. А вот и друг мой Решид Бей.

В кованой железной калитке одного сада, мимо которого они проезжали, стоял красивый мужчина лет тридцати пяти, в темном европейском платье и турецкой феске. Он еще издали послал им обычное восточное приветствие: сделал в воздухе широкое движение, которое означало, что он поднимает прах с земли и лобзает его. Давид бросил ему несколько слов по-турецки, на что тот ответил по-немецки с легким северным акцентом: «Желаю вам приятно провести время».

Кингскурт сделал большие глаза.

– Это что за мусульманчик?

Давид рассмеялся:

– Он учился в Берлине. Отец его в свое время сообразил экономическую выгоду переселения евреев, принял участие в наших первых промышленных предприятиях и разбогател. Решид Бей, впрочем также член нашей новой общины.

– Новой общины? – повторил Фридрих. Кингскурт добавил:

– Милый вы человек, мы все равно что новорожденные телята… и вы все, безусловно все должны нам объяснять. Мы понятия не имеем ни о старой ни о новой общине.

– Нет, старую-то вы наверно знаете или знали – сказал Давид. А с новой я ознакомлю вас, когда в нашем распоряжении будет больше времени.. Мы сейчас же будем дома.

С извилистой дороги открывался теперь широкий ласкающий душу вид: город и гавань Хайфы, далекая бухта, окаймленная пышными садами, и на другом конце Акка с своими живописными уступами. Наконец они выехали на северную вершину Кармеля. Направо и налево, к северу и югу тянулось дивное побережье Палестины, а беспредельная гладь моря, лазурная, золотистая таинственно и нежно сливалась с небесами в голубой дали. Белые пенные гребни волн, как чайки, налетали на берег и таяли, а вслед за ними набегали другие.

Давид остановил экипаж, чтоб дать своим гостям возможность насладиться волшебной картиной.

– Вот, доктор –сказал он, обращаясь к Фридриху – это страна отцов наших.

И Фридрих не мог объяснить себе, отчего при этих простых словах Давида, глаза его наполнились. слезами. Это было далеко не то настроение, которое он переживал двадцать лет тому назад, ночью, в Иерусалиме. Тогда перед ним была облитая лунным блеском пустыня, смерть, теперь перед ним яркая смеющаяся жизнь. Он перевел глаза на Давида. Несчастный еврейский мальчик, побиравшийся в зимние ночи у подъездов кофеен! Теперь это сильный и свободный, здоровый, образованный человек, который очевидно, чувствует под собою твердую почву. Давид ничего еще не говорил о своих делах, но вероятно, он поставлен был очень хорошо, раз он имел возможность жить в этой прелестной местности, застроенной одними виллами и замками. И по-видимому, он занимал также видное общественное положение. Фридрих заметил, что на всем протяжении пути масса народу почтительно кланялась ему; даже пожилые люди, заметив его, поспешно снимали шляпы. Он стоял рядом с ними и с выражением глубокого счастья на лице, смотрел на волшебную даль. И только в это мгновенье Фридрих узнал в этом свободном сильном человек удивительного мальчика с Бриштенгауэр, который мечтал когда-то поехать на родину в Палестину.

III

Фридрихсгайм представлял собою высокий приветливый замок, окруженный большим парком. Перед белым крыльцом лежал огромный каменный лев. И Фридрих опять вспомнил слова маленького сынишки разносчика, когда зашла речь про льва Иегуды. Мальчуган сказал тогда: Иегуда опять может вернуть то, что было у него. Наш старый Бог еще жив!.. И мечта его исполнилась…

Когда Давид с своими гостями вошел в ворота, привратник нажал кнопку звонка, и на крыльце их встретили два лакея.

– Попросите барыню и барышню вниз – распорядился Давид, и один из лакеев тотчас пошел наверх по широкой устланной коврами лестнице. Второй лакей распахнул перед гостями двери из светлого обширного вестибюля в гостиную. Они вошли в большую высокую комнату, украшенную великолепными произведениями искусства. Стены обтянуты были розоватым шелком; живописными группами стояла мебель тонкой художественной работы. С потолка, играя золотом и хрусталем, спускалась электрическая люстра. В зеркальные стекла окон широкими волнами вливался яркий свет. За окнами мягко зеленела лужайка с цветочными клумбами вплоть до мраморной балюстрады, за которой ласково голубело безбрежное море; По обеим сторонам входной двери стояли два серебряных канделябра величиною в человеческий рост. В узком простенке висела большая картина, изображающая старика и старуху в простых темных платьях…

– Это мои родители! – сказал Давид, заметив, что Левенберг смотрит на картину.

– Я никоим образом не узнал бы их ответил Фридрих улыбаясь.

– А это кто? – он указал на висевший над камином писанный масляными красками портрет молодой женщины поразительной красоты.

– Это сестра моя, Мириам. Вы сейчас же убедитесь, схож ли портрет с оригиналом.

В то же мгновенье в дверях показалась Мириам и цветущая молодая женщина, жена Давида.

– Сара, Мириам – взволнованным голосом обратился к ним Давид. – У нас дорогой нежданный гость, и этот день принес мне величайшую радость в моей жизни. Угадайте, какое счастье послала нам судьба! Угадайте, кого вы видите перед собою! Того, кого мы считали умершим, нашего благодетеля, нашего спасителя.

Дамы с недоумением смотрели на гостей.

– Неужели… неужели Фридрих Левенберг? – нерешительно спросила молодая девушка…

– Он сам. Мириам! Он сам! Вот он!

Она быстро подошла к гостю и протянув ему обе руки, радостно и сердечно приветствовала его, как старого доброго друга.

Ему и странно и отрадно было слышать свое имя в этих милых девичьих устах. И ему показалось на миг, что это все сон, что он в грезах очутился в этом волшебном месте, среди этих чудесных людей.

– А это мистер Кингскурт, друг доктора, следовательно и наш друг и драгоценный гость. Давид в нескольких словах рассказал дамам, как он в гавани обратил внимание на двух иностранцев и тотчас узнал Фридриха. Он мальчиком еще глубоко запечатлел в своей памяти его черты, и к тому же Фридрих в сущности мало изменился. В отель, разумеется, они ни в каком случае не переедут, весь его дом в их распоряжении.

Сара хотела тотчас же проводить гостей в отведенные им комнаты. Но Давид не хотел ни на минуту расставаться с ними и сам повел их наверх.

– Пойдемте! Я хочу вам показать молодого человека, которого также зовут Фридрихом.

Все пятеро поднялись в первый этаж. Перед последней дверью в коридоре Давид остановился.

– Здесь помещается сия особа – сказал он с счастливой улыбкой.

Это была большая белая комната. Посередине восседал на высоком детском стуле румяный, толстощекий мальчуган. Он сбросил с ножек туфельки и усердно. болтал толстыми ножками, надеясь очевидно, таким способом сбросить и чулочки. Перед ним стояла пожилая няня с тарелкой молочной каши, и ребенок плескал по ней ложкой, считая это занятие, вероятно, и важнее и занимательнее самого процесса еды.

– Этот глупыш – мой сын Фридрих – честь имею представить! – сказал Давид, и в первый раз еще гости уловили в его голосе горделивые нотки.

Но Фридрих младший уронил ложку. Внимание его всецело поглотила белая борода Кингскурта. Он радостно вскрикнул и потянулся к старику обеими ручонками, Кингскурт протянул ему указательный палец, и малыш решительно и крепко ухватился за него.

Все направились обратно к двери, только Кингскурт не трогался с места.

– Что же вы, мистер Кингскурт!

– Да, этот озорник меня не пускает! – ответил он, видимо польщенный вниманием малыша, и битый час еще пробыл в его комнате..

С этого мгновенья между старым человеконенавистником и юным Литваком завязалась тесная дружба. В какой форме проявлялось взаимное расположение, никто о точностью сказать не мог, потому что ребенок говорить не умел, а Кингскурт, отчаянно ругаясь, уверял, что никакой нежности к ребенку не питает. Но потом из сообщений предательницы-няни узнали, что Кингскурт часто прибегал в детскую, когда знал, что никого там не застанет и проделывал перед мальчиком самые невероятные штуки. Сажал его к себе верхом на плечи и скакал с ним по комнате, или ложился на пол, и изображал собою мост, по которому малыш шествовал с шумной радостью. Когда же ребенок капризничал, Кингскурт делал какие-то странные прыжки, должно быть, европейские танцы и пел старинные немецкие песни, причем делал заметные усилия, чтобы придать своему резкому голосу приятную благозвучность.

В первый день своего знакомства с мальчиком, Кингскурт явился к обеду с смущенным лицом. Но его тайные опасения оказались напрасными. За столом все время шел перекрестный оживленный разговор о Палестине, и его внезапная слабость к ребенку этот раз не подвергалась обсуждению.

Они сидели в изящной, выложенной деревом столовой, и с аппетитом ели вкусный обед. Вина привели Кингскурта в отличное расположение духа. Он тут же к изумлению своему узнал, что это исключительно палестинские вина и частью из виноградников Давида. Еще в восьмидесятых годах прошедшего столетия местные колонисты начали культивировать здесь виноград. Они разводили самые лучшие дорогие сорта, которые все отлично привились.

Мириам, извинившись перед гостями, встала из за стола, до окончания обеда. Ей надо было уходить в школу.

Когда она вышла, Давид ответил на вопрос Левенберга:

– Да, Мириам учительница. Она преподает в женской гимназии. Ее специальность: французский и английский языки.

Кингскурт грубовато заметил:

– Вот как! Она принуждена, бедная, давать уроки. В этих словах был прозрачный укор Давиду, на который он ответил с добродушной улыбкой.

– Она не ради хлеба делает это. Настолько-то я, слава Богу, обеспечен, чтобы сестра моя ни в чем нужды не знала. Но у нее есть обязанности, которые она и исполняет, потому что у нее есть и права. В нашей новой общине женщины и мужчины совершенно уравнены в правах.

– Черт побери!

– Право голоса им, разумеется, предоставлено. Они работали рука об руку с нами при созидании новых учреждений, и их страстное отношение к делу окрыляло и вдохновляло мужчин. С нашей стороны было бы черной неблагодарностью замкнуть их интересы в пределах семейной только жизни или позорного сераля.

– Вы говорили по дороге – вставил Левенберг, – что Решид-бей член вашей общины. Ваши слова подсказывают мне один вопрос.

– Я его угадываю, доктор.

Мы никого не принуждаем вступать в нашу общину, а для членов вовсе не обязательно пользоваться своими правами. Это всецело предоставляется на их усмотрение. Разве вы и в старой Европе не знавали людей, которые нисколько не интересовались выборами и никогда не решились бы подойти даже к урне? Так же обстоит дело с избирательным правом женщин в нашей общине. Вы не думайте только, что семейные, материнские обязанности страдают от общественного положения женщин. Моя жена, например, никогда не бывает ни в одном собрании.

– В этом только Фритцхен виноват – сказала Сара, улыбаясь.

Кингскурт представил себе детскую, с толстощеким шалуном и мечтательно заметил;

– Да, я думаю… Давид продолжал:

– Сара сама кормила нашего мальчика и, благодаря этому обстоятельству, немного отстала от общественных интересов. Раньше она принадлежала к радикальной оппозиции. Я и познакомился с ней, как с противницей. Теперь она только дома делает мне оппозицию, но, разумеется, самую мирную.

Кингскурт громко расхохотался.

– Да это чертовски остроумный способ сближения с оппозицией. И как это упрощает разные политические конфликты…

– Женщины у нас настолько благоразумны продолжал Давид, – что не жертвуют собою и своим личным счастьем во имя общественных интересов. Да в нормально устроенной общине и надобности в этом нет. Правоспособность женщин определилась еще в прошедшем столетии. Во многих странах женщины уже пользовались правом голоса и допускались в качестве избирателей и выборных в разные общества. Они проявили много деловитости и серьезного отношения к делу. Словом, опыты предоставления женщинам прав удались вполне и мы, конечно, не преминули воспользоваться ими. Впрочем, у нас политика ни для женщин, ни для мужчин не существует, как занятие или призвание. От этого зла мы сумели себя оградить.

Мы тотчас распознаем людей, которые рассчитывают жить не трудом, а краснобайством; мы их презираем и стараемся обезвредить их. И в судебных разборах слова «профессиональный общественный деятель» квалифицируются, как оскорбление чести. Один этот факт, кажется, достаточно характеризует наш общественный строй.

– Как же вы распределяете общественные должности? Ведь судя по зданиям, которые вы показывали нам, и у вас, очевидно, должны быть разные должности, раз имеются общественные учреждения.

– Конечно. У нас есть платные и почетные должности. На первые назначаются обыкновенно люди, по характеру своих профессиональных знаний пригодные для исполнения тех или иных обязанностей. Приверженцы партий, каких бы то ни было, в общественные учреждения, в качестве ответственных служащих не допускаются, и чиновники не имеют права принимать участие в публичных прениях общественно-политического характера. Что касается почетных должностей, то в этом отношении мы придерживаемся чрезвычайно простой системы. Мы со всевозможной деликатностью обуздываем политический пыл разных честолюбцев и карьеристов, и на почетные должности приглашаем лиц, которые совершенно их не добиваются. Мы все ставим себе в гражданский долг отмечать истинные заслуги и охранять нравственные устои нашей общины. Нынешний президент наш – старый русский окулист. Он очень неохотно принял эту честь, так как принужден был отказаться от своей практики.

– Разве она была так доходна? – спросил Кингскурт.

– О, нет, он лечил преимущественно бедных. Он передал свою практику дочери. Она тоже очень знающий врач. Теперь она заведует глазной лечебницей. Чудесная женщина. Не вышла замуж и всю свою жизнь посвятила бедным больным. Она представляет собою блестящее доказательство огромной пользы, которую могут приносить в разумно устроенном обществе старые девушки, одинокие женщины. Когда-то их вышучивали, тяготились ими. У нас они подвизаются на многих поприщах, на пользу себе и другим. Вся общественная благотворительность в руках таких женщин. И в деле благотворительности мы ничего нового не создали. Мы только усовершенствовали существовавшие уже в Европе типы учреждений и централизировали их. Больницы, санатории, детские сады, летние колонии, дешевые кухни, словом, все благотворительные учреждения, какие вы знавали уже в Европе, объединены у нас общим управлением. Благодаря такой организации есть возможность помочь каждому нуждающемуся, каждому больному. Правда, у нас к благотворительности не предъявляются такие тяжелые требования, как в европейских странах, потому что у нас экономическое положение народа гораздо нормальнее. Но и у нас есть нуждающиеся, потому что совершенно пересоздать людей мы, конечно, не могли. Слабости, беспечность, вольные и невольные проступки и у нас, конечно, не проходят безнаказанно. Мы больным помогаем медицинским уходом, а нуждающимся – доставлением работы. У нас каждый гражданин имеет право на работу, следовательно, и на хлеб, Но зато он сознает и исполняет свой долг труда. Нищенства у нас не допускается, и здоровый человек, протягивающий руку за подаянием подвергается, в виде наказания, самой тяжелой черной работе. Неимущий больной должен только сделать заявление в благотворительный комитет. В помощи никогда никому не отказывают. Все больницы соединены, разумеется, телефонами с главным госпиталем и, благодаря своевременным переговорам, предотвращается возможность отказа больному в приеме, за неимением свободных кроватей. У нас немыслимо, например, чтобы больной скитался из одной больницы в другую, как это бывало в прежнее время в Европе. Если больница переполнена, то во дворе имеется дежурная карета, которая отвозит больного в ближайшую больницу, где место его уже ждет.

– Но, ведь, это требует, вероятно, огромных затрат? – сказал Фридрих.

– Нет. Целесообразным распределением сумм государственного бюджета достигается большая экономия. Европейские страны уже в конце прошедшего и начале нынешнего столетия были достаточно богаты, но там не было системы, не было разумной организации. Европа была переполненной сокровищницей, в которой могло не оказаться, например, такой простой вещи, как суповая ложка, если бы в ней встретилась надобность. Люди не были ни глупее, ни хуже нас или, если хотите, мы нисколько не умнее и не лучше тех людей. Причина успеха нашего социального опыта совершенно другая. Мы создали наше государство, так сказать, помимо исторических, наследственных традиций. Правда, мы воспользовались плодами многовекового политического опыта, но все общественно-политические учреждения мы значительно видоизменили и обновили. Народы с беспрерывной государственной жизнью должны нести бремя, которое взяли на себя их отцы. Мы от этой необходимости избавлены. Возьмите, например, государственный бюджет в какой-нибудь знакомой вам европейской стране. Какую огромную статью составляют проценты и погашения давно просроченных долгов. Наше новое государство с самого начала очутилось в более благоприятных условиях. Я подробно ознакомлю вас с экономическим строем нашей страны. Теперь я отвечу только на ваш вопрос о расходах на благотворительные учреждения. Хотя эти учреждения оказывают безусловно всем больным и нуждающимся своевременную, целесообразную помощь, они обходятся нам все-таки несравненно дешевле, чем в былое время Европе. Расходы на постройку зданий и обзаведение ассигнуются из общественных сумм, как это и прежде делалось в культурных странах, если, конечно, расходы не покрываются кружковыми сборами и частными пожертвованиями. Затем, служащий персонал, кроме заведующих учреждениями, у нас даровой. Все члены Новой Общины, мужские и женские, обязаны посвящать два года общественной службе. Но к исполнению своих обязанностей они допускаются только по окончании своего образования, в возрасте от восемнадцати до двадцати лет. И надо вам знать, что для детей наших членов обучение обязательно и притом со включением университетского курса. Таким образом, благодаря этой двухлетней общественной служб, в нашем распоряжении огромная армия даровых интеллигентных работников, которые исполняют в благотворительных учреждениях самые разнообразные обязанности. Жалованье, как я вам уже говорил, получают очень немногие.

– Я понимаю – сказал Фридрих. – Ваша армия состоит из действительных офицеров и добровольцев.

– Допускаю это сравнение, – ответил Давид. – Но это не больше, как красивое сравнение. В нашей общине боевой армии нет.

– Ой, ой! – насмешливо протянул Кингскурт. Давид улыбнулся.

– Чего вы хотите, мистер Кингскурт! Совершенства нет на земле; нет его и в нашей общине. У нас нет государства, как у европейцев в ваше время. Мы составляем общину из граждан, которые путем труда, знаний стараются создать себе светлую радостную жизнь. У вас обращают большое внимание на физическое развитие подрастающего поколения. У нас много гимнастических стрелковых обществ, какие уже были много лет назад у швейцарцев. Культивируем и разные виды английского спорта: крокет, гонки, футбол. Все это мы переняли от Европы. Когда-то еврейские дети были бледные, хилые, робкие. А теперь!.. И эта поразительная перемена объясняется чрезвычайно просто. Из подвалов, из лачуг, из зараженных нуждою помещений мы вытащили их на свет Божий. Растения гибнут без солнца, люди тоже. Растения можно спасти, пересадив их на родную почву, людей тоже. Евреи очутились на родной почве и они ожили. Фридрих Левенберг задумчиво сказал:

– Слушая вас и припоминая то, что вы нам показали и обещаете показать – приходится верить, что это не утопия, что это действительность. Я начинаю понимать и размеры, и характер вашей общины. Все это меня пока не поражает. Меня другое смущает. Я допускаю даже, что вы нас ничем невиданным не удивитё, потому что приблизительно в тех же чертах мы видели эти формы общественно-политической жизни в Европе. Но я гляжу и слушаю – и не понимаю… не понимаю, как это могло случиться. Как бы мне выразиться ясней? Я понимаю настоящее положение, но каким путем вы добились его? Этот переход от того положения еврейства, которое а знал, к теперешнему – для меня совершенно непонятен. Если бы сегодня явился на свет, просто, без рассуждений, взглянул бы на весь этот порядок вещей, словом, отнесся бы к нему так, как в свое время относился к существовавшему тогда порядку вещей. Быть может, если бы я тогда вернулся в Европу после двадцатилетнего отсутствия, мне и там многое показалось бы странным, невероятным. Если бы мы, например, уехали в 1880 году и вернулись в 1900, нас, наверно, еще больше поразили бы такие завоевания в области науки, как электричество, телефон, фонограф и проч. Вы же ничего нового нам, кажется, показать не можете, и все таки… Я не верю своим ушам, своим глазам. Для меня этот переход – тайна, загадка.

– Об этом мы еще много будем говорить, – ответил Давид. – Я расскажу вам историю моей жизни, в которой вы сыграли такую значительную роль. Только не здесь, не теперь. Вы устали с дороги. Отдохните первым делом. Вечером, если вам угодно будет, мы пойдем в какой-нибудь театр, в оперу или в немецкий, английский, французский, итальянский, испанский театр!

– Черт побери! – воскликнул Кингскурт, – и все это имеется здесь! Как в Америке, в мое время! Там тоже гастролировали артисты изо всех стран света. Но найти такое обилие развлечений здесь…

– Нисколько не удивительно. Из Европы сюда гораздо ближе, чем в Америку. Многие, наконец, потому уже ездят в Палестину, что не переносят морской болезни. Сеть мало-азиатских дорог, начатая еще в прошлом столетии, давно уже проведена. Теперь идут поезда в Дамаск, Иерусалим, Багдад. С тех пор, как закончен железнодорожный мост через Босфор, можно ехать в Иерусалим без пересадки из Петербурга, Одессы, Берлина, Вены, Амстердама, Кале, Парижа, Мадрида, Лиссабона. Все европейские экспрессы примыкают к иерусалимским, а палестинские ветви соединяются с египетскими и североафриканскими. Северо-южноафриканская линия, которой очень интересовался германский император еще в девятидесятых годах, и сибирская дорога к границам Китая дополняют эту железнодорожную сеть Европы. Мы находимся на отличном пункте этой сети.

– Штука, черт возьми!

– Дороги вы уже видели. В этом тоже ничего удивительного нет. Русско-китайская дорога была уже двадцать лет тому назад готова, багдадская строилась, Нильско-Капская проектировалась. Было бы чему удивляться, если б Палестина, при своем положении в центре скрещивающихся дорог между Европой, Азией и Африкой, еще дольше оставалась бы в тени.

– Нет, дорогой хозяин, я не этому удивляюсь. Меня удивляет то, что… я не решаюсь даже сказать… то… что вы, евреи, сделали это. Вы не обижаетесь на меня?

Фридрих заметил:

– Откровенно говоря, я тоже постичь этого не могу. От нас, евреев, я ничего подобного не ждал.

Давид спокойно ответил:

– Только евреи могли это сделать. Только мы. Только мы в силах были создать это государство и этот центр международного общения. Наша трагическая судьба, наши нравственные страдания были так же необходимы для этого, как наш экономический опыт и наш космополитизм. Но довольно на этот раз. Отдохните, развлекитесь. Завтра по пути в Тибериаду мы вернемся к нашему разговору.

IV

С момента приезда в Хайфу, о дальнейшем путешествии в Европу не было еще речи.

Фридрих Левенберг, правда, из деликатности предложил своему другу продолжать путь, полагая, что его вряд ли может искренне интересовать судьба еврейского народа. Но старик решительно заявил, что останется до тех пор, пока не заметит, что им тяготятся. С еврейством произошла удивительная метаморфоза. И это д-р Левенберг может равнодушно относиться к своему народу, а у него, Кингскурта –сердце не каменное…

Словом, когда с яхты пришел штурман, Кингскурт заявил ему, что он остается в Хайфе, велел ему доставить вещи в Фридрихсгейм и экипажу дать полную свободу.

Комнаты, отведенные гостям в Фридрихсгейм, были смежные. Кингскурт стоял в нижней рубах на пороге общей двери и, широко жестикулируя, резюмировал все виденное и слышанное до сих пор. Фридрих сидел в удобном глубоком кресле и мечтательно смотрел в открытую балконную дверь на море. Более красивую местность он представить себе не мог. И какие чудные люди обитали в этом изящном уютном доме! Давид, уравновешенный и энергичный, уверенный в своих силах и скромный в то же время. И рядом с ним его жена – прелестное воплощение молодого счастливого материнства. А эта милая, благородная девушка, с таким трогательным увлечением отдающая свое время серьезному трудному делу. Когда-то у молодых девушек из богатых еврейских семейств были совершенно другие интересы. После долгих лет, он вспомнил об Эрнестине Леффлер, которую так безумно любил и благодаря которой так легко расстался с жизнью. Могла ль бы Мариам согласиться на такое замужество, как Эрнестина? И он невольно улыбнулся неожиданности этой мысли. Конечно, нет, это была другая девушка и весь их круг резко отличался от несимпатичного круга Леффлеров. Кто знает, не лучше ли было бы тогда, честнее, достойнее – работать и бороться, чем трусливо бежать от жизни?

– Кингскурт! – закончил он вслух свои размышления. – Кажется, наша яхта взяла неверный курс, когда мы уезжали искать этот блаженный остров. Как я провел двадцать лучших лет жизни?… Охотился, удил рыбу, ел, пил, спал, играл в шахматы…

– Со старым ослом, а?… – обиженным тоном буркнул Кингскурт.

– Я за ваши слова не отвечаю, – смеясь, ответил Фридрих. – Без вас я не мог бы и не хотел бы жить. Но жаль, жаль, что годы прошли так бесплодно. Жизнь шла вперед, совершалось великое мировое событие, а я в нем никакого участия не принимал, своей лепты труда не внес…

– Вот так раз! Человек пробыл двадцать лет в моей школе и еще носится с такими бреднями! Да скажите прямо, чего вы желаете вступить в Новую Общину.

– Я этого не говорю, потому что мало еще знаю ее.. Во всяком случае, в ней, кажется, менее непривлекательных сторон, чем в том обществе, от которого мы бежали.

– Конечно! Конечно! Сделайте одолжение, примыкайте к этому обществу! – Горячился Кингскурт. – Я и без вас могу уехать, и сделаю это преспокойнейшим образом уеду…

– Не волнуйтесь только, Кингскурт! Я не останусь здесь дольше вас…

– И вы говорите это…

– Вполне серьезно… И будьте спокойны, я не вступлю в эту общину. Разве в том случае…

– Если бы?..

– Если бы, – протянул Фридрих, улыбаясь своей мысли, – если бы вы тоже вступили.

Левенберг давно уже не слышал такого хохота.

– Фритц, ха, ха, ха, что… что вы сказали? О-го, о-о, ха, ха, ха… – заливался Кингскурт, корчась от смеха. – Я член еврейской общины! Я, Адальберг фон Кенигсгоф, христианин, прусский офицер, потомок старинного дворянского рода! Ну, Фритц, это… это великолепно, ха, ха, ха!

– Прусский юнкер заговорил в вас?…

– А вы сейчас же и в обиду? На мой взгляд, вы исключение… Но исключения, ведь обобщать нельзя!…

-А в чем вы можете упрекнуть Давида Литвака?

– Ни в чем! Кажется, очень толковый малый…

Разговор прерван был стуком в дверь. Хозяин дома пришел осведомиться, как они решили провести вечер; желают ли они отправиться в театр или в концерт, и указал им на последней странице газеты длинный список зрелищ.

Кингскурт, не глядя на газету, спросил:

– А этой лжи еще много на свете?

– Столько, сколько читатели требуют…

– Значит, очень много! – презрительно сказал Кингскурт.

– Да как вам сказать? Артельные газеты в общем, правдивы и вполне приличны.

– Какие газеты?!

– Артельные. При нашем мутуалистическом экономическом строе и ежедневные газеты, разумеется, должны были получить такой же характер.

Кингскурт прервал его:

– Погодите, погодите! Не так скоро. Какой у вас экономический строй?

– Мутуалистический. Не представляйте себе только, пожалуйста, каких-нибудь строгих правил, драконовых законов, постановлений, вообще ничего тяжелого, сухого, доктринерского… Это самый безобидный и отлично привившийся способ ведения государственного хозяйства. И это уже было в ваше время, как и многое другое, что вы видите у нас. Были разные промышленные и земледельческие артели. Все это имеется теперь и у нас. Вся заслуга нашей Новой Общины лишь в том, что она содействовала образованию и успеху артелей кредитом и, что еще важнее, руководительством масс. В науке прошедшего столетия значение артелей было и выяснено и оценено. В практической же жизни артели редко налаживались, потому что члены артели не имели материальной возможности дождаться успеха, который раньше или позже, но должен был придти. Кроме того, им приходилось вести борьбу с тайными и открытыми противниками, интересы которых страдали от успешного развития артелей. Торговцы съестными припасами опасались конкуренции потребительных обществ ; мебельные фабриканты видели своих врагов в столярных артелях. И общественная косность, и стачки, и всякие экономические кризисы тормозили развитие артелей. А между тем, ведь это средняя форма между индивидуализмом и коллективизмом. Отдельная личность не лишается привилегий частной собственности, и в то же время имеет возможность в союзе с товарищами бороться с подавляющей силой капитала. У нас бедные люди не могут роптать, что, производя, они зарабатывают меньше капиталистов и, истребляя, платят дороже их. У нас барыш на съестных продуктах немыслим. У нас хлеб так же дешев для бедных, как и для богачей. В прежнем обществе тысячи торговцев разорились бы при таком условии. Мы же сразу учредили потребительные общества, и торговцев старого типа у нас вовсе нет. Вот опять преимущество отсутствия традиций, прошлого в нашей стране. Для того, чтобы помочь бедным, у нас никакой надобности не было кого бы то ни было разорять, нарушать чьи либо интересы.

– Но газета? – спросил Фридрих. – Мы говорили о газетах. Каким образом могли создаться артельная газеты! Они принадлежат нескольким издателям, редакторам, что ли?

– Очень просто. Артельная газета принадлежит подписчикам. Подписная плата – это взнос членов, которые на самую газету никаких притязаний не предъявляют. Чем шире круг читателей, тем значительнее доходы от объявлений. И эти доходы принадлежат читателям или, по крайней мере, подписчикам, и в конце года членам артели рассылаются отчеты. Так что, при полном успехе дела, подписчики целиком получают обратно свои взносы. Но бывали случаи, когда они и больше получали.

– Черт побери! Прямо, невероятно! – воскликнул Кингскурт. – За усердное чтение газеты выдается, значит, премия.

– Да разве вы никогда не слыхали, какие доходы приносили газеты в Европе и в Америке? Газеты даже дешевели, хотя расходы на телеграммы, корреспонденции и гонорары достигали баснословных цифр, а издатели богатели, разумеется, на счет подписчиков. У нас же львиная доля издателя распределяется между членами газетной артели. Редакция – это заведующий делом выборный комитет, и, уверяю вас, она и шире понимает свою задачу, и серьезнее относится к своим обязанностям, чем журналисты в старой Европе. Она собственно и зарабатывает деньги для подписчиков, и в этом каждый легко может убедиться. Читатели выражают редакции. свою признательность за прекрасные симпатичные статьи, которые поджимают умственный и нравственный уровень народной массы. Наши газеты неустанно дополняют народное образование, они поучают, но и развлекают в то же время; они служат практическим потребностям взаимного общения, торговли и промышленности не менее усердно, чем искусству и наукам. И какой нравственный подъем испытывают журналисты, работающие в сознании своего общественного значения и полезности. И как добросовестно, серьезно подходить они к задаче, возлагающей на них такую ответственность.

– Значит, это все обольстительно. – Вставил Фридрих. – Но мне кажется, что такие артельные газеты должны быть рабски подчинены настроению толпы. Редакция, существование которой зависит исключительно от подписчиков, наверно, и заискивает, и угодничает перед публикой, и потворствует ее вкусам.

– Если бы так и было, – ответил Давид, – то разве это было бы ново? В прежнее время сплошь и рядом встречались такие явления. Редакторы напряженно следили за настроениями публики, замалчивали одно и преувеличивали другое, полагая, что ублажают этим своих читателей. И при этом, они не всегда еще были уверены, что действуют вполне успешно. Совершенно иное дело теперь. В ежегодных собраниях читаются отчеты деятельности редакции, но сообщаются также сведения и о публике, которою эта газета читается.

– Но это ужасно! – воскликнул Кингскурт. – Собрание ста тысяч подписчиков!

– Как можно! Подписчики выбирают сто, двести доверенных лиц, которые и являются в собрание. Это очень просто делается. В самой газете выставляются кандидатуры на эту кратковременную должность. Подписной билет служит избирательным листком. Человек пятьсот или тысяча передают свои избирательные листки доверенному лицу на общее собрание. И такие лица обыкновенно даже печатают в газете: «Я намерен отстаивать на общем собрании такое-то положение. Кто согласен со мной, пусть пришлет мне свой листок «

– Хорошо. – сказал Фридрих, – публике дается подробный отчет в деятельности редакции. Но я в этом не вижу большой выгоды для народа. Новые мысли и веяния не скоро получают веерную оценку в широкой публике. Детей можно учить, лишь когда они хотят учиться, и читающую публику можно поучать лишь в том случае, если она желает облагородить и расширить свои взгляды. Ваша же артельная газета как выразительница известных мнений, может скорее привести, я думаю, к реакции или к революции. Люди, вероятно, с трудом понимают значение нового и разучиваются ценить старое. Вы лишены поддержки духовного воздействия на толпу, которого можно ждать лишь от исключительных по таланту отдельных личностей.

– Вы не дали мне докончить, доктор. Я не говорил, что артельная газета – единственная форма периодической печати. Такие газеты заменяют только те литературные предприятия, которые по размерам издания, расходам на печатание и корреспонденции, носили характер крупных промышленных предприятий. Но у нас есть и газеты, которые издаются и ведутся отдельными лицами. У меня самого есть такая газета. Она необходима в борьбе; за то, что я хочу ввести в нашу Новую Общину. И мой главный противник, раввин, д-р Гейер, тоже имеет свою газету. Лишь только вопрос этот решится, я прекращу свое издание. Гейер же, вероятно, свое будет продолжать, так как он живет этими общественными распрями. И есть еще много разных газет, составляющих собственность отдельных лиц, которые служат различным целям. Каждое новое направление, новая творческая. личность немедленно заявляют о себе в печати. Разумеется, выдающимся людям, как и в прежнее время, приходится выдерживать тяжелую борьбу, в которой, впрочем, закаляется только сила их убеждения, отвага и стойкость. Поверьте мне, благодаря нашему мутуализму, мы не беднее, а богаче стали крупными индивидуальностями. Отдельные личности не кромсаются у нас жерновами капитализма и не обезличиваются социализмом. Мы понимаем и ценим отдельную личность, точно так же, как уважаем его экономическое положение, его частную собственность, и всячески ее защищаем.

– Ну слава Богу! – сказал Кингскурт. – Я думал, что вы уничтожили уже границы между моим и твоим.

– Тогда не было бы всего того, что вы уже видели и увидите еще, – ответил Давид. – Нет, мы не более неблагоразумны. Мы не уничтожили стимула к работе, усилиям, открытиям и изобретениям. И дарования, и труд должны получать соответствующее вознаграждение. Нам нужно богатство, как приманка отчасти и как необходимая обстановка для развития чистого искусства. Я сам человек с порядочными средствами. Я судопромышленник. Такие предприятия, как мое, до сих пор удавались только частным предпринимателям или акционерным обществам, Главное преимущество мутуализма в том и состоит, что он не исключает существования и новообразования других экономических форм. В моей фирме, например, вы найдете весьма интересное смешанное устройство. Я собственник фирмы. Мои рабочие сплотились в артель, которая при моей же поддержке завоевывает все более и более независимое положение. В начале моего предприятия и их артели у них было только потребительное общество, вслед затем они учредили сберегательную кассу. Надо вам знать что наши рабочие в качестве членов Новой Общины и без того застрахованы от несчастных случаев, болезни, старости и смерти. Но это нисколько не мешает им участвовать и в сберегательных кассах. Я, с своей стороны, уделяю их кассе известный процент с общей прибыли. И делаю я это не из великодушия, а исключительно из эгоизма, потому что, помимо преданности рабочих, я обеспечиваю себе выгодную продажу предприятия, на тот случай, когда я захочу удалиться от дел. Тогда я превращу свое предприятие в акционерное общество, при чем предоставлю уже моим рабочим преимущественное право приобретения моей собственности, с небольшим, разумеется, барышом для меня. Поэтому мои рабочие и лучшие мои друзья. Между нами никаких недоразумений не бывает. Это, если хотите, вполне патриархальные отношения, но вылившиеся в новейшие экономические формы. Если бы среди моих рабочих явился подстрекатель, мне совершенно нечего было бы беспокоиться: они просто высмеяли бы его. Они чувствуют под собою твердую почву, и всякие посторонние воздействия на них будут безуспешны.

Кингскурт добродушно проговорил:

– Однако, вы молодой, да ранний!…

– Я рано начал жить. Мы были первыми эмигрантами. Меня сильно увлекло движение, поднявшееся в то время среди еврейства. Но об этом я расскажу вам обстоятельно в Тибериаде.

– Почему же в Тибериаде? – спросил Фридрих.

– Вы там уже поймете – почему, – вероятно вы и не догадываетесь, какой праздник у нас теперь… Ну, а теперь решите, наконец, куда поехать сегодня вечером – или, быть может, вам угодно узнать репертуар. театров из устной газеты? – Он снял со стены две трубки и протянул их гостям.

Кингскурт рассмеялся:

– Нет, ваша милость, этим вы нас не удивите Эту штуку мы знаем. Такая телефонная газета еще пятьдесят пять лет тому назад существовала в Будапеште.

– Да я ничего нового и не хотел вам показать. Впрочем, и эта устная газета – тоже артельная.

– Но она, вероятно, никакого дохода не дает, раз в ней нет объявлений?

– Напротив. Такие извещения оплачиваются очень дорого. Объявления в печатной газете читатель может и не заметить, не обратить на них внимания. Тогда как против рекламы, исходящей из телефона, он совершенно безоружен. Послушайте, быть может, какая-нибудь газета как раз говорит теперь!

Они поднесли трубки к ушам. Сперва, они услышали известие о пожаре на верфи в Иокогаме, потом краткое сообщение о первом представлении в Париже, затем о последних колебаниях цен на шерсть в Нью-Йорке и, наконец, громче и отчетливее раздалось:

– У Самуэля Кона можно прибресть благороднейшие благородные камни, настоящие и фальшивые, за дешевые цены и с полным ручательством. У Самуэля Кона. Большая галерея, 47.

Все трое рассмеялись.

– Это проделывается часто очень остроумно, – сказал Давид, – так что слушатель и не догадывается, что все эти известия закончатся рекламой. Доход такая газета. приносит колоссальный. Вначале подписчики платили шекель в месяц, но получали гораздо больше. У такой газеты нет расходов ни на бумагу, ни на печать, ни на рассылку номеров подписчикам. Но город Хайфа и Новая община обложили эти предприятия налогом. Кроме того, он состоят под особым надзором. На центральной телефонной станции дежурят чиновники Новой общины, которые следят за тем, чтобы не совершались какие либо бесчинства, чтоб в аппарат не говорилось неприличных слов, не сообщалось ложных или тревожных известий.

– Обложили налогом? – удивился Фридрих. – Но как же ваша Новая община, об устройстве которой вы ничего еще нам не рассказали, может облагать налогом частные предприятия!

– Это совершенно исключительный случай. Телефонная газета должна, ведь, где-нибудь проложить свой кабель. У нас имеются под улицами пространства, в которых проведены и проводятся новые всевозможные проволочные линии, газовые трубы, водопроводные и сточные. Под мостовой тянется туннель, из которого к каждому дому подходят линии и трубы, проникающие в дома через подземный ход. Для того, чтобы ввести туда новые, нет надобности разрывать мостовую. Большие города, которые вы знали, создавались случайно, без предварительного плана. Освещение, водоснабжение, стоки, электрические провода неизбежно вели за собой ломку мостовых и при этом никогда не было точно известно, в каком состоянии находятся отдельные подземные ветви; обыкновенно об этом узнавали после несчастных случаев, взрывов. Мы же строили наши города, имея в своем распоряжении опыт и технические средства старой культуры, и прокладывали все улицы с обширным туннелем по средине. Это обошлось не дешево, но расходы возвращаются с лихвой. Если вы сравните бюджет Хайфы с бюджетом Парижа или Вены, вы убедитесь, какие сбережения мы делаем, благодаря этим подземным каналам. Там же проведены вместе с другими линии телефонной газеты, и за это взимается абонентная плата, пропорциональная доходу газеты. И, разумеется, налог этот опять-таки идет в общую пользу.

Кингскурт сказал:

– Вот, наконец, первая вещь, которая мне импонирует здесь: а именно, что вы умудрились вымостить улицы благороднейшими камнями Самуэля Кона. Вы чертовски хитрый народ. Мне это никогда не пришло бы в голову.

– От такой похвалы не поздоровится, м-р Кингскурт! – ответил Давид, смеясь. – Но, быть может, вы будете иначе судить о нас, когда поживете у нас некоторое время!

– Хорошо! Вообще, я, надо вам знать, принципиально готов сознаться, что я, старый осел, но мне нужны доказательства!… Ну-с, а теперь ведите нас, во имя Вельзевула, в театр.

– В какой хотите, дорогой Литвак? – добавил Фридрих.

– Так как вы ни на чем остановиться не можете, то, я думаю, лучше всего предоставить дамам решить этот вопрос.

Кингскурт и Левенберг охотно приняли его предложение. V

Дамы уже были одеты и ждали их. Сара, жена Давида, сказала:

– Я думаю, нашим гостям неинтересно будет смотреть у нас вещь, которую они могут видеть и в любой европейской столице. У нас гастролируют теперь превосходные труппы – французская и итальянская. Но для вас занимательнее будет еврейская пьеса.

– Разве есть еврейские пьесы? – удивленно осведомился Фридрих.

Кингскурт шутливо заметил:

– Разве вы не слыхали и не читали в свое время, что театр совершенно ожидовел?

Сара взглянула на газету.

– Сегодня в национальном театре идет библейская драма – «Моисей», – сказала она.

– Это прекрасная пьеса! – добавил Давид. – Но слишком уж серьезная для вечернего времяпровождения. В опере сегодня идет «Сабатай Цви». В народных театрах идут комедии и фарсы на еврейском жаргоне. Я предлагаю отправиться в оперу. – За оперу высказалась и Мириам. «Сабатай Цви» считался в Палестине наилучшим музыкальным произведением за последние годы… Но надо поторопиться, потому что до оперного театра не менее получаса езды.

– Найдем ли мы еще места? – спросил Кингскурт.

– В кассе билетов, наверно, уже нет теперь, – ответил Давид, – потому что большинство членов артели воспользуется сегодня своими местами. Но у нас с самого основания театра своя ложа.

– И опера – артель? – удивился Левенберг.

– Абонемент, Фритц! Они это называют здесь артелью. Вероятно, на таких же началах, как и газета

– Совершенно на таких же началах со смехом ответил Давид. И удивляться вам решительно нечему – у нас ничего нового нет, м-р Кингскурт!

Он взял с камина пару белых перчаток и стал их надевать.

– Перчатки! Да еще белые!

Ни у Кингскурта, ни у Фридриха никаких перчаток не было. На пустынном острове в Тихом океане за двадцать лет ни разу не представилась надобность в белых перчатках. Но раз судьба возложила на них тяжелую обязанность сопровождать двух дам в театр, надо же с честью выдержать испытание. Кингскурт спросил, проедут ли они по дороге мимо перчаточного магазина? Нет. Таких. магазинов у них даже не имеется. Старик начал злиться:

– Вы смеетесь надо мною? Вы же напялили на себя перчатки! Вы сами их делаете, что ли? Или вы участвуете и в артели перчаточников?

Недоразумение разъяснилось среди общего смеха. Специальных перчаточных магазинов не было, потому что перчатки, как и другие туалетные принадлежности, можно было приобрести в больших торговых домах.

Перед подъездом виллы стояли два автомобиля. В первый сели Сара, Мириам и Фридрих, во второй – Кингскурт и Давид. Стоял мягкий южный вечер, напоминавший волшебные ночи Ривьеры. Вдали светилось море. В гавани и на рейде до самой Акки фонари многочисленных судов отражались в воде и дрожали, играли в волнах, словно горящие мотыльки.

Когда они проезжали мимо дома Решид-Бея, они услышали пение. За неосвещенными окнами пел великолепный женский голос.

– Это поет жена Решид-Бея, – сказала Мириам. – Она приятельница наша, очень милая, прекрасно образованная женщина. Мы часто видаемся с ними, но только. в ее доме. Магометанские обычаи, которые Решид-Бей строго соблюдает, запрещают женщинам посещать своих знакомых.

– Но вы не думайте, что Фатьма тяготится своим затворничеством, – добавила Сара. – Это вполне счастливый брак. У них прелестные дети. Но Фатьма ведет строго-замкнутую жизнь. Это то же счастье в своем роде. Я вполне понимаю такое счастье, хотя я полноправный член Новой общины. И я ничего не имела бы против такого образа жизни если бы только муж мой пожелал этого.

– Да, я понимаю, – задумчиво заметил Фридрих. – В этой Новой общине вашей каждый может жить так, как ему нравится и может быть счастливым…

– Да, доктор! – ответила Сара. – Каждый и каждая.

Они въехали в ярко освещенные улицы города. Перед огромным зданием, из широких зеркальных окон которого лились потоки света, автомобили остановились.

Неужели это опера? Конечно, нет. Это был большой многоэтажный дом, сверху до низу представлявший собою один магазин.

– Да, ведь, это – Bon-Marche! – воскликнул Кингскурт.

Давид улыбнулся:

– Нечто в этом роде. У нас имеются только такие торговые дома – небольших магазинов у нас вовсе нет.

– Как? А несчастных мелких торговцев – вы взяли да погубили?

– Нисколько, м-р Кингскурт! Мы их не губили, потому что их не было у нас, мы не допустили их появления.

Фридрих, остановившийся с дамами перед выставленными модными новинками, при последних словах Литвака, вмешался в разговор.

– Как? Вы запретили мелкую торговлю? Так вот она ваша хваленая свобода!

– У нас каждый гражданин пользуется свободой и правом делать то, что ему угодно. У нас караются только те преступления и нарушения законов, которые карались и в культурных европейских странах. Никаких новых запретов мы не выдумали. И мелкую торговлю мы считаем делом не преступным, а невыгодным, неблагоразумным. Это была одна из проблем, которые должна была решить наша община. Это было крайне важно, и именно вначале, когда сюда нахлынула масса евреев, занимавшихся в Европе мелкой торговлей. И мой отец – вы помните, доктор, – зарабатывал свой скудный черствый хлеб в качестве разносчика, а это самый жалкий вид мелкой торговли. Он ходил с своим лотком из кабака в кабак.

– Послушайте, Литвак! Да вы, по-видимому, нисколько этого не стыдитесь? – проговорил Кингскурт.

– Что вы? Нисколько не стыжусь этого. Он бился, как рыба об лед, мучился ради меня же. Я был бы последним человеком, если бы стыдился своего отца.

– Дайте мне пожать вашу руку! – и Кингскурт энергично потряс руку Литвака,

Когда они входили в перчаточное отделение, Фридрих спросил:

– Каким же образом вы разрешили вопрос о мелкой торговле, если не законом и запретом?

– Очень просто! Путем устройства больших магазинов. Эти огромные базары и склады с филиальными отделениями во многих местах должны были появиться в эпоху паровых машин и железных дорог. И своим появлением они были обязаны не случаю, не гениальному проекту даровитого дельца, в развитии их лежала крайняя необходимость. Массовое производство требовало такого же сбыта. Разумеется, мелкие торговцы должны были сойти со сцены, как ямщики с появлением железных дорог. Только последние обыкновенно скорее предугадывали свою судьбу, чем недальновидные лавочники с их мнимым лукавством. Да эти, впрочем, были и беспомощнее, так как они в дело вкладывали все свое состояние, которое надо было считать погибшим уже в тот момент, когда только повеяло надвигавшейся грозою. Мелкие лавочники погибли не по своей вине. Новые формы экономической жизни победили их, не объявив им даже войны. У нас же – и в этом главная причина нашего успеха – даже не дошло до образования пережитых экономических форм. Мы с самого основания нашего государства ввели у себя новый порядок вещей. И, конечно, не нашлось ни одного глупца, который решился бы устроить себе маленькую лавчонку бок о бок с большим торговым домом, или завести лоток с товаром и ходить с ним по дамам, так как он понимал, что разные фирмы своими прейскурантами, объявлениями и рассылками образчиков несомненно, его предупредят. Мелкая торговля не сулила никакой выгоды и наши евреи, очутившись в новых условиях, вовсе не брались за нее. В старой Европе, которой приходилось отстаивать законы, изданные в разные времена – это был тяжелый вопрос. Низший слой купеческого сословия, благодаря появлению больших магазинов, очутился в безвыходном положении. И что можно было против этого предпринять? Запретить большие магазины?… Но как определить размеры торговли, при которых запрещение могло быть применено? Ввести новые налоги? Но от этого казна выиграла бы немного, а мелким торговцам от этого ни тепло, ни холодно не было бы. Публике же нужны были такие магазины в которых, не теряя много времени, можно приобрести всевозможные предметы по общедоступной цене. Фабрикант большим фирмам делает несравненно большую уступку, чем мелким торговцам. Словом, производство и потребление требовали современных магазинов. У нас они никому ущерба, разумеется, не принесли. С ними связана была для нас социально-политическая задача: мы таким путем могли уберечь многих наших сограждан от старых не экономных и вредных форм торговли.

Дамы стали выражать нетерпение в делали Давиду выразительные знаки, но Кингскурт не унимался и предлагал вопрос за вопросом, на которые Литвак предупредительно отвечал:

– Нет, вы мне толком все это объясните – говорил старик, протягивая свои огромные красивые руки продавщице, которая с геройским усилием натягивала на его пальцы тонкую белую кожу.

– Теперь я вижу у вас широкую крупную торговлю. Но, ведь, не сразу же это сделалось? Не по мановению же волшебного жезла появились в пустынной стране эти великолепные пассажи, магазины и не с неба же туда устремились тысячи локупателей?

– Конечно, нет, мистер Кингскурт. Это создалось постепенно, в течение нескольких лет. Когда переселение евреев в Палестину приняло грандиозные размеры, с каждым днем сильно выростала потребность в товарах. Мы ничего еще не производили, а потребности были бесчисленные. Положение вещей было известно всему миру, потому что переселение евреев было в то время событием, интересовавшим весь культурный мир. Собственники многих европейских торговых домов поспешили открыть отделения в наиболее значительных центрах Палестины. Не одни только евреи воспользовались возможностью сбыть свои запасы. С сказочной быстротой создались немецкие, английские, французские и американские магазины. Вначале это были только железные бараки. Когда потребности стали увеличиваться и утончаться, когда первые бедные пришельцы, удовлетворявшиеся тем, что им давали, стали заявлять о своих вкусах и желаньях – тогда постепенно бараки преобразовались в каменные торговые дома. Новая община ни в чем не стесняла их роста и развития. Напротив, она поощряла их, так как видела в них двойную пользу: во-первых, они быстро и по доступным ценам доставляли необходимые товары в страну, во-вторых, благодаря им, наш народ сознал безполезность и невыгоду мелкой торговли.

– Так что, помимо крупных фирм, у вас нет вовсе торговцев? – спросил Фридрих.

– Как нет? – ответил Давид. – У нас никаких запретительных законов нет. Каждый волен заниматься тем делом, которое ему нравится. Самыми драгоценными и самыми дешевыми вещами, например, торгуют отдельные лица.

Но этим занимаются не одни только евреи. Наибольший контингент этих торговцев составляют греки, левантинцы, армяне, персы. Меньше всего среди этих торговцев евреев, состоящих членами нашей общины.

– Как? Разве есть евреи, которые не состоят членами вашей общины?

– Конечно… Однако, как мы заговорились. Мы опоздаем. Пойдемте! Что стоят эти две пары перчаток? – спросил Давид у продавщицы.

– Шесть шекелей.

Кингскурт оделалал большие глаза.

– Черт возьми! Это еще что такое?

Давид, смеясь, ответил:

– Это наш денежный знак. Мы восстановили древнееврейскую монету. Шекель то же, что французский франк. Так как при вас местных денег нет, позвольте мне заплатить за вас.

Он дал кассирше золотую монету, получил сдачу серебром и затем дамы и за ними мужчины направились к выходу.

Кингскурт взял Давида под руку и лукаво подмигивая, сказал ему:

– А деньги вы все-таки не уничтожили! На это у вас мужества не хватило.

– Нет, мистер Кингскурт! – в тон ответил ему Давид. – С деньгами мы расстаться нё могли. Во-первых, потому что мы чертовски жадный народ. Во-вторых, потому что деньги – отличная вещь. Если бы их не было уже, пришлось бы их изобрести.

– Милый мой, позвольте вас отблагодарить. Я всегда это говорил: деньги прекрасная, превосходная вещь. Но люди испортили ее.

VI

Увертюра уже приближалась к концу, когда они вошли в ложу. Появление их привлекло внимание партера, и дамы поспешно заняли места. Фридрих и Кингскурт были поражены великолепием оперного здания; правда, постройка, как сообщил им Давид, продолжалась пять лет и субсидировалась Новой общиной.

В соседней ложе сидели две дамы в ярких туалетах, увешанные бриллиантами и драгоценными камнями, одна пожилая и одна молодая, и между ними седой господин. Всй трое с заискивающей любезностью поклонились Литвакам, но эти едва ответили им. Пожилая дама и седой господин показались Фридриху знакомыми. Он как будто видел их где-то, но давно, очень давно.

– Кто это? – тихо спросил он Давида.

Тот пожал плечами:

– Некий Лашнер с женой и дочерью.

– Лашнер! Богатый венский биржевик! – Фридрих вдруг с поразительной ясностью вспомнил последний вечер в доме Леффлеров. Это было и тяжелое и забавное воспоминание.

– Ну, этих я, признаться, не ожидал встретить здесь.

– Да они и приехали сюда, когда у нас уже выстроены были театры, – ответил Давид. – Теперь и у нас можно найти все возможные удобства, развлечения, как в богатых европейских городах. Но какой-нибудь Лашнер и здесь встретит такое же презреню, какое он встречал в Европе. Мы не уничтожили, дорогой Кингскурт, значения денег, но у нас деньги не определяют значения их обладателей – члены Новой общины в материальном отношении настолько независимы, что у нас немыслимо прежнее раболепное отношение к богатым людям. Лашнер может тратить, швырять деньгами направо и налево, – почета он себе этим не приобретет. Вот, если бы он был порядочным человеком, тогда мы, конечно, иначе относились к нему. А этот господин даже не изъявил желания вступить в Новую общину. Не хотел брать на себя обязательств. Ну вот он и живет здесь, как чужой. Он пользуется, конечно, полной свободой и правами, как и всямй иностранец, но на чье либо уважение ему рассчитывать здесь нечего. Могу вас уверить!..

– Я думаю! – проговорил Кингскурт бросив презрительный взгляд в соседнюю ложу.

Занавес взвился. На сцене, изображавшей площадь в Смирне, волновалась толпа, и новоявленный пророк убеждал в чем-то речитативом окружавших его последователей. Кингскурт спросил у своей соседки, Мириам, объяснений насчет героев оперы.

И девушка шопотом ответила:

– Этот Саббатай Цви был лже-пророк, появившийся в Турции в начале семнадцатого столетия. Он увлек своим учением восточных евреев, но позднее сам отпал от еврейства и позорно окончил свою жизнь.

– Словом, – добавил Кингскурт, – был отъявленный негодяй. Самый подходящий для оперы сюжет!

Сцена изображала площадь перед смирнской синогогой. Партия возмущенных против Саббатая раввинов хором пела что-то свирепое, после чего лже-пророк со своими приверженцами сочли нужным ретироваться. Молодая девушка, увлеченная Саббатаем, отважилась выступить против возбужденной толпы с предлинной арией. Тогда ярость толпы обратилась против защитницы, и без вмешательства вернувшегося кстати лже-пророка ей, вероятно, пришлось бы очень плохо. Обаяние силы, таившейся в личности Саббатая, действовало и на врагов его. Самые ожесточенные противники робко отступали назад, когда он выводил свои фиоритуры. Девушка бросилась к его ногам. Он нежно поднял ее и, назло всем врагам, великолепно пропел с нею дуэт. А затем последовал эффектный финал: раввины предали Саббатая анафеме, и пророк заявил, что после такого аффронта и он и его друзья покинут Смирну. Молодая девушка стала его умолять взять ее с собой, она желает быть там, где он, и разделять с ним невзгоды жизни. И на этом занавес опустился.

В антракт в ложе Литвака болтали о героях оперы, расцвеченных авторской фантазией.

– А этот плут чего-нибудь добьется, – сказал Кингскурт. – Многообещающий господин!

Сара заметила:

– В начале своей деятельности это был, кажется, искренний мечтатель. Его испортил успех.

– Но удивительно то, – сказал Фридрих, – что такие авантюристы могли возбуждать доверие.

Давид ответил:

– Мне кажется, в этом – глубокий смысл. Народ верил не тому, что они говорили; они говорили то, чему верил народ. Они являлись навстречу тоскливой мечте. Или, вернее, их порождала тоска. Да. Тоска создает пророков. Представьте себе, что это было за темное, жалкое время, когда такие Саббатаи могли увлекать толпу. Наш народ не жил еще тогда сознательной жизнью, и такие личности поражали его воображение. Позднее, уже в конце девятнадцатого столетия, когда все остальные народы достигли облагораживающего самосознания, и наш народ пришел, наконец, к сознанию, что спасения он может ждать не от чудотворцев, а от собственных духовных сил. Не один какой-нибудь человек, но пробужденная сильная народная индивидуальность должна подготовить великое дело освобождения. И фанатичные евреи приняли, наконец, что в таких взглядах нет ничего противного религии. Gesta Dei per Francos – говорили когда-то французы. Деяния Господа да совершатся чрез евреев! – говорят истинно благочестивые евреи, которых пристрастные раввины не сбили еще с толку. Зачем людям знать, какими орудиями угодно пользоваться Господу для своих неисповедимых целей? Так разсуждали благочестивые евреи, когда решили посвятить себя национальному делу. И таким образом вновь воспрянул еврейский народ.

– Браво – проговорил Кингскурт. В то же мгновенье кто-то постучался в ложу. На отклик Давида, дверь осторожно приоткрылась и в ложу как-то бочком вошел господин во фраке, с седой бородой я заискивающей улыбкой на лице. Это был тот самый, которого Фридрих видел в первый день приезда, подле пристани, Шифман из кафе на Альзергрунде.

– Простите меня за смелость. – извинился он перед Литваком. – Я увидел снизу одного старого знакомого. Не знаю, помнит ли еще меня доктор.

– Конечно, Шифман, конечно, –ск азал Фридрих, улыбаясь, и протянул ему руку.

– Но это удивительно, честное слово, это прямо удивительно! Так вы, значит, не умерли?

– Как видите. А вы тотчас узнали меня?

– Нет, честное слово, нет. Мне кто-то пришел на помощь. Одна дама, которую вы когда-то хорошо знали. Угадайте кто? – он многозначительно улыбнулся. Фридрих застыл от испуга. Он внезапно понял, кто его узнал, но не решался произнести ее имя.

– Ну? Вы не можете угадать, доктор! Вы забыли своих старых друзей и приятельниц?

Фридрих холодно ответил:

– У меня здесь, кажется, нет друзей, кроме семьи Литвака.

– Ее имя Эрнестина! – подсказал ему Шифман, лукаво улыбаясь.

– Как? Фрейлейн Леффлер?

– Нет, фрау Вейнбергер. Неужели вы забыли? Вы, ведь, были на помолвке? И я видел вас тогда последний раз. После этого вечера вы исчезли.

– Да, да, припоминаю. И фрейлейн… фрау Вейнбергер тоже здесь живет?

– Конечно! Она сидит внизу, рядом со мной. Я вам покажу ее…

Он наклонился над самым ухом Фридриха и заговорил шопотом:

Между нами говоря, ей не очень-то хорошо живется. Ее муж, Вейнбергер, неудачник. В Брюнне ои обанкротился, потом занимался в Вене агентурой и, наконец, приехал сюда, но ему и здесь не везет. Если бы я не принял участия в них, им солоно пришлось бы. А ведь, она, как вам известно, привыкла к шелковым платьям, к ложам, к балам. Ну а теперь, если бы я не доставал ей от времени до времени билетов, она сидела бы дома и хандрила вечно. Времена меняются.

Фридриху надоела эта болтовня и он хотел как-нибудь прекратить излияние Шифмана.

– Я буду очень рад, – сказал он – видеть Эрнестину. Где она сидит?

– В предпоследнем ряду, с краю. Если вы наклонитесь немного, вы увидите ее. Впрочем, я сейчас сяду на свое место. Подле меня сидит ее дочь, потом она… Я очень рад, доктор, встрече с вами, Надеюсь, вы останетесь у нас? Во всяком случае, на некоторое время?

– Не знаю, Шифман. Это зависит от разных обстоятельств.

– Прекрасно, прекрасно! Если пожелаете видеть меня, окажите мне только два слова по телефону. Честь имею кланяться…

И он с почтительными заискивающими поклонами скользнул в полуоткрытую дверь.

– Ни малейшего желания не имею видеть его вторично, – тихо сказал Кингскурт Фридриxу, который только пожал плечами в ответ.

Начался второй акт. Саббатай находился уже в Египте. Сцена изображала великолепный праздник с пением и танцами. Но Фридрих почти ничего не видел и не слышал. Старые мечты вновь вспыхнули в нем. Там, подле Шифмана сидела она Но как странно! Не сон ли это? Та же странная, тонкая фигура, те же милые нежные черты! Это была та же Эрнестина Леффлер, которую он знал двадцать лет тому назад? Неужели двадцать лет прошли бесследно для нее?.. Но в то же мгновенье он понял свою ошибку. Эта молодая девушка была дочь Эрнестины. А фрау Вейнбергер была сидевшая с ней рядом полная поблекшая дама, в пестром безвкусном наряде. Она смотрела наверх и, когда Фридрих поклонился ей, дружески закивала головой и улыбалась ему.

В этот миг что-то нежное и дорогое, жившее в нем целых двадцать лет, разбилось и разсеялось, как пыль. В своем одиночестве, на далеком острове он часто с грустью думал об Эрнестине. Злобная тоска вскоре сменилась чувством тихой печали, и в последние годы его любовь рисовалась ему в затуманенных временем мягких розовых тонах. Но, когда он мечтал об Эрнестине, он представлял ее себе такой, какой он ее знал и любил. И, увидев внезапно яркие следы прожитых двадцати лет, он поразился и не мог прийти в себя от неприятного изумления. Он чувствовал и стыд и облегчение. И он мог терзаться двадцать лет из-за этой женщины!….

Задушевный милый голос вывел его из раздумья.

– Понравилось вам? – спросила Мириам.

– Слава Богу, это кончилось, наконец! – рассеянно ответил он.

– Что же! Неужели вы так недовольны исполнением?

Он смутился.

– Нет, я не о втором акте говорил, фрейлейн Мириам: я думал о чем то старом. Я думал, что оно еще живет, но, слава Богу, оно умерло.

Она удивленно взглянула на него и больше не расспрашивала.

В ложу вошел незнакомый господин. Давид Литвак представил его своим гостям. Д-р Веркин, секретарь президента. Это был худощавый человек с короткой бородкой, с заметной проседью, и пытливыми умными глазами под светлыми блестящими очками. Доктор Веркин пришел по поручению президента, который приглашал Кингскурта и Левенберга в свою ложу.

Кингскурт был поражен:

– Нас! И что это за президент? И откуда он знает нас, несчастных отшельников!

– Это президент нашей Новой общины, – ответил Давид, улыбаясь. – Он сидит вот там, напротив, в ложе…старик с белоснежной бородой.

Они посмотрели в ту сторону куда Литвак указал им.

– Черт возьми, и мне кажется, что я где-то видел его! Где только? – говорил Кингскурт. Фридрих вспомнил:

– Глазной врач из Иерусалима… доктор…

-Доктор Айхенштам! – подсказал Давид – Вот его мы и выбрали себе в президенты.

– И он узнал нас двадцать лет спустя после единственной встречи? – удивлялся Кингскурт.

Доктор Веркин сказал:

– Дочь его узнала вас и обратила на вас внимание президента.

Давид обратился к секретарю:

– Можно и мне с вами?

– Конечно! Президент хотел, чтоб вы сами рассказали ему про вашу борьбу с Гейером.

Доктор Веркин повел их в ложу президента. Д-р Айхенштам, опираясь на палку, ждал их в маленькой изящной гостиной, отделеной драпировкой от открытой части ложи

– Какое неожиданное свидание, не правда ли? – дрожащим голосом сказал старик и сердечно пожал руки гостям.

– Да, президент!… Черт меня побери…я этого не ждал!… – ответил Кингскурт на приветствие.

– Сядем, сядем, господа! Прежних сил у меня уже нет! – говорил президент, улыбаясь, и опустился в кресло, подвинутое ему лакеем. – Для нашего народа наступило теперь лучшее время, для меня – то время было лучшим… senectus ipsa morbus. Ничего не поделаешь. С этим надо мириться.

Он указал на стоявшую с ним рядом женщину в черном платье, без всяких украшений, и добавил:

– Дочь моя, Саша, узнала вас и напомнила мне нашу встречу перед скорбной стеной… Да, это уже далекое прошлое!.. Ах, эта бывшая скорбная стена!..

– Бывшая? – спросил Фридрих. – Разве ее нет уже? Даже этого последнего воспоминания?

Президент покачал головой:

– Из ваших слов я заключаю, что вы не были еще в Иерусалиме?

– Нет, господин президент! – скромно вставил Давид. – Они сегодня только приехали и очень мало еще видели у нас. Президент приветливо положил руку на его плечо.

– Я очень рад видеть вас, дорогой Литвак… я всегда рад вам, и особенно теперь. Не падайте духом, – и вы выйдете победителем из этой борьбы. Вы правы, Гейер неправ. Моими прощальными словами к нашим евреям будут: пусть всем, без исключения, дышется легко в нашей стране… А вам, Литвак, дай вам Бог сил на работу и на борьбу… Вы говорите, дорогие гости, что мало еще видели в нашей стране? Но вы знаете одного из лучших людей. Я горжусь этим Давидом Литваком, как если бы он был моим созданием… Но он всем обязан самому себе.

Давид зарделся густым румянцем, смущенно опустил голову и пролепетал:

– Что вы, господин президент!…

– Нет, уж вы позвольте мне, Литвак, похвалить вас в лицо. Я – старик, и меня в подобострастии. заподозрить нельзя… Видите ли, дорогие мои гости, я – уходящая волна, а он – приходящая. Дай-ка и мне чашку чаю, Саша!

Чай был сервирован по-русски. Когда Кингскурт и Левенберг коснулись в разговоре того, что они прожили двадцать лет вдали от культурного мира, Саша спросила их:

– Вам не жаль потерянного времени? Вы могли бы содействовать великому делу, быть полезным огромной массе людей.

– Нет, нисколько не жаль! – ответил Кингскурт. – Мы оба отъявленные враги человечества и заботимся только о личном нашем благополучии. В этом вся наша жизненная программа. А, Фритц?

– Вы шутите! – сказала Саша. – Я понимаю, что вы шутите. Ведь, делать добро – счастье, несравненное счастье.

Давид вмешался в разговор:

– Фрейлейн Айхенштам говорит на основании личного опыта – ей знакомо это счастье. Она заведует наибольшей глазной лечебницей во всем мире. Если позволите, фрейлейн, я поведу наших гостей в вашу клинику, как только мы, приедем в Иерусалим. Там многим уже спасено зрение и вновь возвращено. Эта клиника – великое благодеяние для востока. Сюда приходят больные из Азии, из северной Африки. Наши лечебные заведения создали нам несравненно больше друзей и в Палестине, и в соседних странах, чем все наши технические и промышленные учреждения.

Саша отклонила похвалу:

– Господин Литвак преувеличивает мои заслуги. Я ничего нового не сделала. Но у нас есть один великий человек, это Штейнек, бактериолог. Вы непременно ознакомьтесь с его институтом. Вы будете поражены.

– У вас уже составлен маршрут? – спросил д-р Айхенштам.

– Я первым делом повезу моих гостей в Тибериаду, господин президент. Мы едем завтра к моим родителям.

– Чтобы провести с ними первые дни пасхи, да? – сказал президент. – Передайте мой привет вашим старикам, Литвак! А когда вы будете со своими друзьями в Иерусалиме, приведите их ко мне. Я буду ждать вас.

Он пожал всем троим руки и они вышли из ложи, так как звуки оркестра возвестили уже начало третьего акта. Когда они проходили пустое фойе, Кингскурт сказал:

– Чудесный человек, повидимому, ваш президент. Но очень уж стар, дряхл. Почему вы выбрали именно его?

– По очень простой причине – ответил Давид. – Мы избрали его потому, что он этого не хотел.

– Час от часу не легче!

– Да! Мы покорно следуем совету наших мудрецов: да воздаются почести тому, кто их не добивается!