ЦВЕТУЩАЯ СТРАНА I

В назначенный день поездки в Тибериаду солнце в небо и вся природа улыбались прелестными душистыми улыбками весны. К подъезду виллы подкатил огромных размеров автомобиль, который мог вместить человек двенадцать.

– Черт побери! – весело воскликнул Кингскурт. – Да, ведь это Ноев ковчег. Он вместит весь грешный скот и род человеческий.

– Нас будет только одиннадцать человек. – сказал Давид.

– Одиннадцать? Я вижу только девять. Вы очевидно, считаете Фритцхен за трех? Великолепная идея, ведь, – взять с собою мальчугана.

Фритцхен, находившийся на руках у кормилицы, догадался, что речь идет о нем, и, громко сообщив что-то на ему одному понятном языке, вожделенно протянул ручонки к белой бороде Кингскурта.

– Мы по дороге захватим еще двух друзей, – сказала Сара. – Решид-бея и архитектора Штейнека.

Слуга вынес вещи и уложил их в приспособленное для этого пространство под сиденьем, Только корзинка с провизией и молоком для Фритцхен осталась наверху. Сзади уселись истопник и слуга. На переднем мягком сиденье разместились Мириам, Сара и Фридрих. Кингскурт изъявил желание сесть в отделение, защищенное стеклянной стеной для того будто бы, чтобы укрыться от возможного в дороге ветра, в действительности же только потому, что там должен был поместиться маленький Фритц.

Он сел под навес и попросил подать ему ребенка. Но мальчуган, очутившись на коленях Кингскурта, вцепился в него ручонками и выразительной мимикой и жестами отказался перейти опять на руки к кормилице. Давид попытался воздействовать на него отеческой строгостью, но потерпел полную неудачу.

Кингскурт сделал недовольное лицо и сыпал сердитыми словами:

– Какой невоспитанный мальчуган! Да оставишь ли ты меня в покое?

– Дайте его мне! – сказал Давид. – Он поплачет немного и утихнет! Давайте его!

Но у Кингскурта ни малейшего желания не было отдавать мальчика. Он удобно усадил ребенка и стал щекотать его в грудь и в шейку, пока тот не начал заливаться веселым заразительным смехом.

– Пострел этакий! Ему и горя мало, что старый Кингскурт станет посмешищем всей Хайфы. Хорошо еще, что меня здесь никто не знает.

Автомобиль выехал из двора при общем возбужденно-радостном настроении пассажиров и вскоре стал спускаться вниз по горе Кармель. Решид-бей уже поджидал их у ворот своего дома, в дорожном костюме. Последовал обмен сердечных приветствий. За деревянной решеткой окна в первом этаже показалась стройная женская фигура в белом и махнула платком.

Сара, смеясь, крикнула невидимой женщине:

– До свиданья, Фатьма! Мы доставим тебе обратно мужа целым и невредимым. Будь совершенно покойна.

Вещи Решид-бея уложили в экипаж. Мусульманин сел рядом с Давидом. Дамы бросили белой фигуре за решеткой еще несколько прощальных приветствий и автомобиль опять запыхтел.

Фридрих наклонился к Мириам и тихо сказал ей:

– А бедная женщина осталась одна дома!

– О, она такой жизнерадостный человек! И нисколько не тоскует в своем одиночестве. Я убеждена, что она от души рада поездке мужа. И он не поехал бы, если бы мог предполагать, что это доставит ей хотя бы малейшее огорчение…Они оба – прекрасные, милые люди!

– Но я вообще не понимаю, как можно добровольно сидеть за решеткой в такое дивное утро!

– Не правда ли, дивное утро? – с сияющим лицом вставила Сара. – Такие весенние дни бывают только в нашей стране. Здесь жизнь лучше и краше, чем где бы то ни было

И Фридрих чувствовал себя проникнутым счастьем и не мог себе объяснить своего настроения, Он опять был молод, бодр и весел, ему хотелось смеяться, шутить.

Он обратился к Мириам и, изобразив на своем лице строий укор, сказал ей:

– А как же ваша школа, фрейлейн Мириам? Вот как вы относитесь к своим священным обязанностям!

Мириам рассмеялась.

– Ничего, ничего он не знает! И это еврей! Имею честь сообщить вам, милостивый государь, что сегодня у нас началась Пасха. Мы поэтому и едем к родителям, в Тибериаду, где хотим отпраздновать первый вечер. Неужели Давид ничего не сказал вам?

– Брат ваш несколько раз намекал на то, что в Тибериаде мы узнаем подробности о переселении евреев. Так вот в каком смысле надо было это понимать? Но историю переселения евреев из Египта я знал еще в раннем детстве.

– Быть может, Давид и на что-нибудь другое намекал. – задумчиво сказала девушка.

Автомобиль повернул направо от улицы, ведшей к центру города, и вскоре выехал в предместье, где протекал Кишон. Экипаж покатил по набережной, окаймленной зелеными шпалерами деревьев, и остановился перед небольшой прелестной виллой. На ступеньках подъезда стоял господин с седыми усами и, откинув голову назад, смотрел поверх своего пенснэ на подъехавший автомобиль и энергично жестикулировал.

– Я на вашем месте вовсе не приехал бы! – крикнул он им навстречу. – Я уже полчаса караулю здесь. Никогда в моей жизни не буду больше аккуратен.

Давид вместо ответа поднес к его глазам свои часы.

– Это ничего не доказывает! – горячился Штейнек. – Ваши часы отстают. Да я вообще не верю часам. Вот возьмите, пожалуйста, мои планы. Но не мните их, ради Бога!.. Так! Ну теперь я сяду.

Он передал Давиду три больших картонных свертка, которые он держал под мышкой, и, кряхтя, влез в экипаж. Но, едва лишь автомобиль тронулся, Штейнек закричал благим матом:

– Стой, стой! Назад, я забыл свой саквояж.

– Его пришлют вам с большим багажом, – успокаивал его Давид. – Я распорядился, чтоб весь наш багаж послали по железной дороге прямо в Тибериаду, потому что мы, ведь, сделаем значительный крюк.

– Это невозможно! – вопил архитектор. – Моя речь лежит в саке. Мы должны вернуться.

Они вернулись. Когда заветный сак очутился, наконец, в экипаже, Штейнек облегченно вздохнул и внезапно пришел в отличное расположение духа. В сравнительно тесном пространстве автомобиля сказалось два величайших крикуна в мире. Штейнек, как и старый человеконенавистник, имел обыкновение сопровождать самые обычные простые слова отборной руганью. Как только их представили друг другу,. оба. тотчас загудели, как иерихонские трубы. Давид и Решид слушали их и улыбались. Но вдруг Кингскурт поднес палец к губам и этим жестом заставил и Штейнека замолчать.

– Хотя вы и говорили очень громко, – сказал он архитектору, – Фритцхен, однако, уснул под музыку вашего голоса.

И при общем смехе он бережно поднял ребенка и положил его на руки кормилицы.

– Мистер Кингскурт, – обиженно проговорил Штейнек, – неужели я говорил громче вас?

Улица, по которой они ехали теперь, вызывала частые удивленные вопросы Кингскурта и Левенберга. Движения здесь было, конечно, меньше, чем в городе, но оживления и тут было достаточно.

Взад и вперед катили велосипеды, автомобили. На широкой немощеной тропинке, параллельной шоссе, мелькали всадники, одни в живописной одежде арабов, другие в европейских костюмах. Встречались и верблюды, в одиночку или несколько в ряд, напоминавшие караваны, живописный пережиток далеких времен. По обееим сторонам дороги красовались небольшие домики с садиками, вдали зеленели поля. Кингскурт обратил внимание на проведенные от проводов, тянувшихся на столбах вдоль улиц, ответвления к маленьким домикам.

– Это телефонные проволоки? –спросил он. – И что здесь за народ живет?

Решид-бей ответил ему:

– Здесь большей частью живут ремесленники. В этой деревушке живут сапожники. В эти проволоки проводят электрические токи для их маленьких машинок. Разве это ново для вас?

– О, нет, это уже в мое время было известно. Но практически еще оно не применялось. А откуда проводится электричество?

– У нас имеется много электрических обществ. Но эти жители получают токи преимущественно из горных рек Гергона и Ливана или из канала, отведенного из Мертвого моря.

– Невозможно! – изумленно воскликнул Кингскурт.

– Да! – убедительно прогремел Штейнек в ответ.

– Эти ремесленники также отчасти крестьяне, – сказал Давид. – Свою работу они сбывают артелью в большие магазины, склады или за границу. Но они составляют также сельскохозяйственные союзы, характер которых зависит от условий топографических. Вблизи больших городов преобладает ремесленная деятельность, и земледелие незначительно, так что в таких местностях ремесленник, кроме продуктов, необходимых для него самого, очень мало добывает из земли, разве немного фруктов и овощей для городских рынков. В местностях, лежащих в прибрежной полосе, напоминающей по климату Ривьеру, разводят томаты, артишоки, дыни, petits pois haricots verts и тому подобные овощи. Самые ранние овощи мы посылаем по железной дороге в разные города Европы, в Париж, Берлин, Москву, Петербург. Но есть и такие местности, где преобладает сельскохозяйственная деятельность, а ремесленная очень ограничена, и при подспорье новейших технических приспособлений производит только самое необходимое для домашнего употребления. Таковы наши деревни, рассееянные по всей цветущей стране. Надеюсь, вы не представляете себе какие-нибудь гнезда грязи и нищеты, которые в прежнее время назывались деревнями. Мы сегодня же увидим такую деревню, общий тип, повторяющийся в Палестине в бесчисленных видах на восток и на запад от Иордана.

Они проехали мост через Кишон и экипаж быстрее покатил меж двумя рядами лимонных и апельсинных рощ. Из зелени листвы весело выглядывали красные и золотистые плоды.

– Черт меня побери, ведь это Италия! – сказал Кингскурт.

– Культура – великое дело! – громко ответил Штейнек, словно возражая кому-то. – Мы, евреи, ввели здесь культуру.

Решид-бей мягко улыбнулся:

– Простите, милейший человек! Это было еще до вас. Еще отец мой разводил апельсины, и в большом количестве.

Он обратился к Кингскурту и указал ему. пальцем на сад по правую сторону от дороги.

– Я это знаю лучше нашего милого Штейнека. Вот это сад моего отца; теперь он принадлежит мне.

Общество залюбовалось прелестным садом с цветущими деревьями и золотившимися на ветках плодами.

– Да я не отрицаю того, что у вас уже до нас было кой-какое производство, но сбывать его вы можете только теперь.

Решид-бей утвердительно кивнул головой.

– Совершенно верно. Наши доходы значительно поднялись. Вывоз апельсинов увеличился в десять раз с тех пор, как у нас имеются хорошие пути сообщения. Да вообще с вашим переселением в Палестнну страна стала неузнаваемой.

– Один вопрос! – вставил Кингскурт. – Надеюсь, он никого не обидит, для этого мои новые друзья слишком умны. Переселение евреев в Палестину не принесло несчастья прежним жителям. Это не вынудило их уехать отсюда? Я разумею массовую эмиграцию. То, что несколько человек нашли нужным убраться по добру, по здорову – в счет ведь нейдет.

– Что за вопрос! – ответил Решид. – Это было благословением для всех нас. Прежде всего, разумеется, для землевладельцев, которые продавали свои участки еврейской общине; за высокие цены. Многие вначале воздерживались от продажи и выжидали еще большого повышения цен. Я, с своей стороны, счел для себя выгодным продать свою землю.

– Да, ведь, вы говорили, что сады, мимо которых мы проезжали – ваши?…

– Конечно! Я их продал, и тотчас взял их в аренду,

– Зачем же вы продали их?

– Потому, что это было выгоднее для меня. Так как я хотел примкнуть к Новой общине, то я должен был подчиниться: ее уставу. А члены общины не имеют никакой земельной собственности.

– Значит, Фридрихсгейм не вам принадлежит, Литвак?

– Земля – нет. Я ее арендовал только до ближайшего юбилейного года, как и Решид-бей свои сады.

– Юбилейный год? Объясните, пожалуйста, точней, что это за штука! Я, кажется, много вещей проспал на своем острове.

– Юбилейные года не новость – сказал Давид. – Это очень старинное постановление нашего пророка Моисея. После семью-семь лет, значит, на пятидесятом году, проданные земли без убытка возвращаются к первоначальному владетелю. У нас земли вновь возвращаются общине. Уже Моисей имел в виду справедливое распределение земли; он хотел предупредить сосредоточение земельной собственности в одних руках. Вы убедитесь, что мы не хуже служим этой цели. Вздорожание земли обогащает не частных лиц, а всю общину.

Штейнек счел нужным предупредить возражение Кингскурта:

– Вы, быть может, скажете, что тогда ни у кого охоты не будет улучшать почву, которая ему не принадлежит, и строить на ней красивые здания?

– О, нет, нет, этого я не скажу. Вы напрасно считаете меня таким дураком. Я думаю, что в Лондоне многие строят свои дома на чужой земле, которая арендуется на 99 лет. Это, ведь, то же самое… Но я хотел спросить, что стало с прежними обитателями страны, у которых не было никакой собственности…с многочисленными аравийскимй магометанами.

– Тем, у которых ничего не было, и терять нечего было – они могли только выиграть. И они действительно получили больше, чем могли ожидать: работу, пропитание и, наконец, достаток. Трудно представить себе, что-нибудь более жалкое и плачевное, чем арабская деревня в конце девятнадцатого столетия. Крестьяне жили в нищенских лачугах. Дети, грязные, безпризорные, валялись на улицах и росли, предоставленные воле судьбы. Теперь же совсем не то. Великолепные благотворительные учреждения немедленно занялись их положением, даже не справляясь с тем, желательно это им или нет, примкнули они к Новой общине или не примкнули. Когда стали осушать болота, проводить каналы и разводить эвкалипты, оздоровляющие почву, местные человеческие силы, бездеятельные и инертные, тотчас нашли себе применение, и труд – прекрасное вознагражденье. Взгляните-ка на эти поля. А я помню еще, когда я был ребенком, здесь стояли болота. Эту землю Новая община приобрела за бесценок, как негодную почву, и путем усовершенствований довела до высокой стоимости наилучшей пахотной земли. Посевы принадлежат деревне, которая белеет вон на том холме. Вы видите, где маленькая мечеть… Народ этот стал несравненно счастливее; он теперь хорошо питается, дети растут в хороших уоловиях, учатся кой-чему. На их религиозные верования, на их обычаи никто не посягает – они получили то, о чем и мечтать не дерзали.

– Презабавный вы народ, магометане! Неужели же вы не смотрите на евреев, как на людей, которые вторгнулись в ваши владения и утвердились здесь в роли хозяев?

– Господи, как странно слушать теперь такие слова! – ответил Решид-бей. – Разве вы смотрели бы, как на разбойника, на человека, который не только ничего не отнимает у вас, но дает вам то, что нужно и полезно вам. Евреи обогатили нас – что же мы можем иметь против них? Они живут с нами, как братья с братьями – за что же нам не любить их? Среди моих единоверцев у меня нет ни одного такого друга, как Давид Литвак. Он может притти ко мне днем и ночью и потребовать от меня все, что он пожелает, и он все получит. И я, с своей стороны, знаю, что могу разсчитывать на него, как на брата. Он молится в другом доме тому же Богу, которому молюсь и я. Но храмы наши стоят рядом, и я всегда думаю, что молитвы наши, поднимаясь к небесам, сливаются где-то в вышине, и совершают последний путь к Господу Богу, слитые в одно пламенное обращение.

Искрениий серьезный тон его слов растрогал слушателей. Кингскурт закашлял..

– Гм!.. Гм!.. Так, конечно! Это звучит очень красиво!.. Но, ведь, это говорите вы, образованный человек. Вы учились в Европе. Ведь, эти слова исходят не от простолюдья, от крестьян, от рабочих..

– Скорее именно от них, мистер Кингскурт. Вы простите меня, пожалуйста, но веротерпимости я на западе не научился. Мы, магометане, издавна лучше сживались с евреями, чем вы, христиане. Уже в то время, когда здесь появились первые еврейские колонисты, в конце прошедшего столетия, часто случалось, что спорящие арабы избирали в судьи еврея, или же обращались к представителю еврейской колонии за помощью, советом или решением спорного вопроса – при таких условиях, разумеется, полное сближение было вполне осуществимо. До тех пор, пока направление доктора Гейера не получит перевеса, до тех пор и будет длиться счастье нашей общей родины.

– А что это за Гейер, о котором я столько слышал?

Штейнек побагровел и заговорил громовым голосом:

– Проклятый ханжа, краснобай, подстрекатель, богохульник! Он хочет отравить нашу отрану ядом нетерпимости, этот негодяй! Я, по природе, очень сдержанный и спокойный человек, но, когда я вижу такого нетерпимого лицемера, мною овладевает непреодолимое желание его задушить.

– Ах, так вы толерантный? – со смехом спросил Кингскурт. – Ну, воображаю, какой у вас сдержанный народ нетолерантные.

– У этих господ, обыкновенно, очень кроткий вид, – пошутил Давид.

Автомобиль оставил за собою равнину и повернул на восток, в холмистую местность. Склоны холмов были застроены до самых вершин, каждый клочок земли использован. На более крутых уступах возвышались террасы, как во времена царя Соломона здесь росли гранаты, фиги и виноград. Множество рассадников говорило об усилиях и просвещенном старании населения культивировать эту неблагодарную почву. На гребнях гор темнели силуэты пиний и кипарисов, красиво и отчетливо выделявшиеся на светлом фоне лазурного неба. Экипаж въехал в прелестную долину, поразившую путешественников изобилием цветов. Пред ними словно раскинулся яркий ковер, раскрашенный белыми, желтыми, красными, голубыми и зелеными тонами. Им казалось, что они очутились в каком-то душистом море. Легкий ветерок поминутно приносил новые волны ароматов, которые сливались с игрою красок и неуловимой нежной мелодией, дрожавшею в воздухе, в одну дивную, чарующую симфонию. На изумленные вопросы Кингскурта и Левенберга, Давид и Решид-бей объяснили им, что здесь разведено огромное цветоводство для парфюмерных фабрик. Вся долина представляла собой один сад, в котором росли в несметных количествах розы, нарциссы, туберозы, жасмин, герань и фиалки. Крестьяне, работавшие близ проезжей дороги, встречали проезжавших радостными приветствиями, на которые Литвак, Решид-бей и Штейнек любезно отвечали. У всех трех, повидимому, было много знакомых среди этих бодрых, крепких крестьян. В поселке, называвшемся Сефорис, автомобиль в первый раз остановился. На площади, перед греческой церковью, Давид вышел из экипажа, и, извинившись перед своими друзьями, вошел в нарядный церковный домик; он должен был навестить своего друга, русского священника. Остальные тоже вышли из автомобиля и подошли к недалекому холму, на котором находились развалины старинной церкви. Отсюда открывался великолепный вид на цветущую равнину, вплоть до самого Кармеля. И Мириам рассказала, что когда-то здесь был христианский храм в честь Иоахима и Анны, родителей пресвятой Марии, которые жили здесь. Новая греческая церковь принадлежит колонии русских христиан, основавшейся вокруг Сефориса. Давид в очень хороших отношениях со священником и хочет пригласить его с собою в Тибериаду на цервые дни еврейской пасхи. Скоро появился и Давид в сопровождении благообразного, высокого попа, который очень сожалел, что не может сейчас же ехать с ними. Он мог поехать только после обеда электрической дорогой на Назарет, и рассчитывал, тем не менее, раньше их быть у родителей Литвака.

Компания сердечно простилась с симпатичным священником, и автомобиль покатил на север, к широкой равнине.

II

Стеклянная стенка между передним и средним отделениями экипажа была спущена для облегчения разговора с Кингскуртом. После Сефориса пришлось еще остановиться перед железнодорожной рогаткой, так как в эту минуту по полотну мчался курьерский поезд. Кингскурт и Левенберг удивились отсутствию трубы при локомотиве и им объяснили, что этот поезд, как на всех почти палестинских дорогах, приводится в движение электричеством. Это было одно из преимуществ введения новой культуры в этой стране. Именно потому, что до конца девятнадцатого столетия она была в полном запущении, в каком-то первобытном состоянии, можно было сразу воспользоваться всеми новейшими завоеваниями в области техники. То же самое было при постройке городов, проведении каналов и железных дорог, в сельском хозяйств и промышленности. В распоряжении еврейских переселенцев, хлынувших сюда со всех концов света, имелся долголетний опыт всех культурных народов. Образованные люди, которые явились сюда из университетов, технических, сельскохозяйственных и коммерческих школ цивилизованных государств, были вооружены всевозможными знаниями. И вот эта бедная, молодая интеллигенция, силам которой не было никакого применения в антисемитских странах, которая там представляла собою безнадежный, вечно протестующий пролетариат – эта образованная и преждевременно разочарованная еврейская молодежь была благословением для Палестины, потому что она принесла с собою новейшие знания во всех областях науки.

Фридрих вспомнил слова, сыгравшие такую видную роль в его жизни, и обратился к своему другу с непонятным для других вопросом:

– Образованный, разочарованный жизнью молодой человек, вы помните, Кингскурт? Ничего удивительного, что явился еврей. В то время среди нас было много таких, мы все почти были такие.

– Но вы чертовски хитрый народ, – сказал Кингскурт. – Нам вы оставили старое железо, а вы сами катите на новых машинах.

Штейнек загудел в ответ:

– Да с какой же стати нам было пользоваться старым, когда мы за те же деньги могли получить новейшие лучшие машины. Впрочем, то, что вы видите здесь, уже в девятидесятых годах. прошедшего столетия было в Европе и Америке, в особенности в Америке. Американцы значительно опередили Старый свет, и мы, раэумеется, многое позаимствовали у них.

– Для нас, – добавил Давид. – Переход к лучшим новейшим путям сообщения не связан был с такими крупными денежными жертвами, как в других странах, потому что нам нечего было уничтожать. У нас не было нужды пользоваться плохими машинами до тех пор, пока они не стали бы совершенно негодными. Наши вагоны снабжены всевозможными удобствами: вентиляцией, ярким светом ; в них нет ни дыма, ни пыли, и при очень значительной скорости вы почти не ощущаете тряски. Вагоны рабочих поездов не напоминают собою хлева, как в прежнее время. Народное здоровье для нас – вопрос большой важности. Вам, вероятно, не безинтересно знать, что стоит у нас пользование железными дорогами. Для пассажирских поездов мы установили ту же тарифную систему, которая введена была в Бадене, в правление доброго и мудрого великого герцога Фридриха. Мы хотели всячески облегчить в общих интересах поиски работы. У нас немыслимо, чтобы по причине высокой проездной платы катили пустые поезда из одного места, где людям нужен хлеб, в другое место, где нужны рабочие силы. От Ливана до Мертвого моря и от прибережья Средиземного моря до Джолана и Гаурана тянутся рельсы, обогащающие страну. Разумеется, грузовой тариф, как внутренний, так и транзитный, весьма повышенный, так как у нас имеются житницы и гавани в Малой Азии и северной Африке… Но об этих социальных и экономических преимуществах железных дорог я теперь говорить не буду. Все, это вещи вам известные, хотя вы провели двадцать лет вне мира. Все это люди знали уже двадцать лет тому назад.

– При всей своей глупости, – любезно вставил Штейнек.

Давид продолжал:

– Но чего никто не, знал, так это красоты нашей дорогой страны. Многое, правда, создано здесь культурным трудом, но природная красота, данная ей Богом, целые столетия никому не была известна. Найдете ли вы в мире другую страну, в которой во все времена года вы могли бы наслаждаться весной. У нас есть теплые, умеренные, холодные пояса, лежащие недалеко друг от друга. На юге Иорданской долины почти тропический пейзаж, на всем морском побережьи благодать итальянской и французской Ривьеры и недалеко от великолепной цепи Ливанских и Антиливанских гор – покрытый снегами гордый Гермон. И все эти места на расстоянии нескольких часов езды друг от друга. Господь благословил страну нашу.

– Да, – сказал Решид, – у нас езда большое удовольствие. Я часто, без всякой цели, сажусь в вагон и езжу только для того, чтобы любоваться пейзажем из окон вагона.

– Любезнейший хозяин! – сказал Кингскурт Давиду, – отчего же вы нам не предложили этого удовольствия вместо сего удивительного Ноева Ковчега? И, по правде сказать, я не нахожу, чтобы мы мчались с особенной быстротою…

Давид стад извиняться:

– Я по двум причинам не предложил вам поехать по железной дороге. Во-первых, потому, что из автомобиля вы имеете возможность видеть больше интересных для вас вещей. Во-вторых, потому что в пасхальные дни на линии Хайфа-Назарет-Тибериада масса иностранцев, прямо несметные количества паломников, едущих поклониться Святым местам. Правда, эта космополитическая, пестрая, разноплеменная толпа представляет собою в высшей степени интересное зрелище. Но я хотел ознакомить вас раньше с органической жизнью нашей страны.

– Ну а как же вы разрешили вопрос о Святых местах? – спросил Фридрих.

– Очень просто, – ответил Давид. – Когда сионистское движение в конце прошедшего столетия выдвинуло этот вопрос, многие евреи считали его неустранимым препятствием к достижению желанной цели. И вам, доктор, благодаря вашему долгому отшельничеству вопрос этот кажется, по-видимому, неразрешимым. Но печать, обсуждавшая этот вопрос, и влиятельные государственные деятели и иерархи выяснили, что препятствие существует только в воображении мнительных евреев. Святые места, ведь, с незапамятных времен находятся в государственном владении не христиан. Так как крестовые походы давно прекратились, то постепенно создался другой и более идеальный взгляд на подвластное положение освященных верою мест. Готфрид Бульонский и его добрые рыцари терзались мыслью о том, что Палестина находится в руках мусульман. Таких чувств у рыцарей девятнадцатого века уже не было. А. как относились к этому вопросу правительства? Отважился ли какой-нибудь парламент предложить экстренную ассигновку на завоевание Святой Земли? Положение дела было таково, что такая война велась бы скорее против других христианских держав, чем против султана. Это был бы крестовый поход не против Турции, а против другого креста. И, таким образом, пришли к общему соглашению, что для общего мира необходимо удержать так называемый status quo. Но это было только практическое политичеокое соображение. В то же время шла также эволюция духовного взгляда на вещи. О фактическом владении кем-либо Святой Землею не могло быть и речи. Религиозное чувство могло скорее удовлетвориться сознанием, что Святая Земля не принадлежит никому, не подчинена никакой земной власти. По положению, заимствованному из римского права, все священные места объявлены были, как rex sacra, extra commercium. Это было единственное, вернейшее средство сделать их навеки общим достоянием правоверных христиан. И когда вы будете в Назарете Иерусалиме или Вифлееме, вы увидите вполне мирные толпы богомольцев. Меня, убежденного еврея, эти картины самозабвенного преклонения перед святыней трогают и волнуют до глубины души.

– Когда вы приезжаете в Вифлеем или Назарет, вы невольно вспоминаете описания Лурда, – сказал Штейнек. – Такая масса народу, множество монастырей, новых отелей, постоялых дворов!

Увлеченные разговором, они и не заметили, как проехали значительную часть равнины. Это было огромное пространство, засеянное пшеницей, ячменем, маисом и хмелем, маком и табаком. В долине и на склонах гор белели деревушки и выделялись размерами хозяйственные службы.

На пышных сочных лугах паслись стада коров и овец. Здесь и там сверкало железо сельскохозяйственных машин. И в лучах весеннего солнца весь пейзаж делал впечатление картины полного, безмятежного счастья. Они проехали несколько деревень, заглядывали в крестьянские дворы, видели мужчин и женщин за работой, резвившихся ребят и стариков, гревшихся на солнышке перед домами своих детей. Кингскурт и Левенберг обратили внимание на то, что чем дальше они ехали, количество пешеходов увеличивалось. Все направлялись, по-видимому, к югу, к расположевной на холме обширной колонии. Они обгоняли пешеходов, мужчин и женщин, которые кланялись им и кричали «Гедад!» Некоторые же кланялись неприветливо, или же вовсе отворачивали голову в сторону. Оживление на дороге возрастало. Из каждой попутной деревушки выходили люди и быстро следовали за автомобилем, некоторые даже бежали. Было много всадников несколько велосипедистов старались обогнать автомобиль. Гости Давида скоро сообразили, что жители этой местности, очевидно, предупреждены почему-то об их приезде и встречают их. Так оно в действительности и было. Колония, с превосходными службами, великолепным скотом, отлично возделанными полями, называлась Нейдорф. И все говорило здесь о высокой культуре и полном достатке. Перед нарядным домом местного управления ждала группа людей, и, когда автомобиль остановился, раздалось дружное и громкое «гедад» сотни голосов.

– «Гедад» – это то же, что «ура», – объяснил Решид Кингскурту, когда они выходили из экипажа.

– Я тотчас подумал, что это означает «ура» или «долой» – ответил старик.

Они хотели было войти в дом, когда небольшой хор чистенько одетых школьников, под управлением учителя затянул древнееврейскую приветственную песнь. Они молча выслушали приветствие. Фрицхен повеселел и, подпрыгивая на руках своей кормилицы, храбро подтягивал. Затем выступил представитель общины, Фридман, крепкий и коренастый крестьянин, лет сорока, и произнес небольшую речь, в которой приветствовал гостей, особенно предводителей партии Литвака и Штейнека. Он говорил на русско-еврейском диалекте.

– Черт побери! – сказал Кингскурт на ухо Давиду. – Я и не знал, что вы предводитель партии.

– Временно только, мистер Кингскурт, недели на две, не больше; это не моя профессия.

В это мгновение из толпы вышел другой крестьянин, тоже плотный человек, с загоревшим здоровым лицом. Он несколько смущенно мял шляпу в своих мозолистых руках и нетвердым голосом произнес:

– Господин Литвак, господин Штейнек, быть может, вы и мне позволите что-нибудь сказать!

Несколько пар кулаков протянулись к неожиданному оратору:

– Нет, не надо! Менделю слова не давать!

Но Мендель упрямо отоял на своем месте, протест, по-видимому, только усилил его решимость.

– Я буду говорить!

Поднялся шум. «Нет! нет!» – кричало большинство. Приверженцы Менделя кричали: «Да, да! пусть говорит!» – Давид поднял руку. Толпа притихла.

– Конечно, – сказал он, – пусть говорит!

Мендель с насмешливой улыбкой обратился к своим противникам:

– Видите, господин Литвак, умнее вас! Ну вот… я хотел только сказать… Фридман не говорил от имени всей общины.

Опять шум и крики: «Да! да! Он представитель общины».

Мендель невозмутимо продолжал:

– Он может приветствовать гостей, да! Это он должен делать. И он приветствовал их от имени всех жителей Нейдорфа. Мы люди вежливые. Но как предводителей партии он не может приветствовать их. У нас есть еще другая партия и это далеко не партия господина Литвака. Это все, что я хотел вам сказать, господин Литвак и господин Штейнек!

Волнение улеглось. Повидимому, многие согласились с Менделем, так как, признавая долг гостеприимства, он требовал только соблюдения принципа партийности.

– Ого! – заметил Кингскурт. – Да мы никак попали во враждебную страну.

– Во всяком случае нас здесь не съедят, – ответил архитектор. – Мы приехали сюда, чтобы обратить их. Уж я как-нибудь справлюсь с этими мужицкиии башками… Но, ради Бога, где же моя речь! Он перерыл свой ручной сак. – Ее здесь нет! – С отчаянием заявил он.

Сара рассмеялась…

– Да, ведь, вы говорили, что она в саквояже!

– Я вспомнил сейчас, что положил ее в корзину

– Говорите тогда экспромтом! – посоветовала Мириам, лукаво улыбаясь.

Штейнек был вне себя. Его импровизации никогда не имели успееха. Вдруг толпа расступилась перед кем-то… «Рабби Шмуль идет! Рабби Шмуль идет!» крикнули несколько человек и почтительно дали дорогу старому согбенному человеку с привлекательным кротким лицом. Он взял руку Давида в свои старческие дрожащие руки, и по той сердечности, с какой он пожал ее, сразу ясно стало, на чьей он стороне

Мириам полушопотом рассказывала гостям историю седого рабби. Он приехал в Палестину с первыми эмигрантами, когда эта цветущая равнина представляла собою безплодную пустыню, равнина Асочи, вот под теми северными холмами – одно сплошное болото, и широкая Израильская долина на юге – тоже далеко не отрадную картину. Рабби Самуэль был утешителем и духовным пастырем жителей Нейдорфа, большей частью выходцев из России, которые начали культурную борьбу с древней родною страной. Он до глубокой старости оставался сельским раввином, хотя его не раз приглашали к себе общины больших городов. Так как благодаря своей праведной мудрой жизни он пользовался широкой известностью и уважением, восточная часть колонии, где находился домик раввина, называлась садом Самуэля. И в праздничные дни, когда рабби Самуэль говорил проповеди в Нейдорфской синогоге, богомольные люди из дальних мест приходили послушать его. Представитель общины предложил гостям закусить и освежиться. На лужайке перед домом правления сооружен был на скорую руку шатер. На высоких шестах и деревьях натянули длиные полосы парусного полотна, которое вполне защищало от солнца.

Толпа направилась к шатру. Легкие подмостки служили ораторской трибуной. Перед нею стоял ряд стульев для рабби Самуэля и гостей. Затем шли ряды скамей для остальных присутствующих. Фридман говорил первым и убеждал публику не прерывать оратора, даже в случае полного несогласия с ним. Этого требует добрая слава Нейдорфа. Затем он предоставил слово архитектору. Штейнек взошел на возвышение, откашлялся несколько раз и начал, запинаясь сначала, но с каждой минутой все больше оживляясь:

– Дорогие товарищи! Со мною…гм…гм… Со мной случилось несчастье…гм…гм…в дороге. Я, видите ли…гм…гм… потерял свою речь… Я, надо вам знать, гм…гм… приготовил для вас речь. Это была…гм… прекрасная, превосходная речь. Можете мне поверить на слово, потому что все равно вы ее не услышите.

Слушатели смялись. Штейнек продолжал:

– Наша община переживает теперь гм… гм… серьезный момент. Гм…гм…я повторяю – серьезный момент.

Оратор вытер пот.

– Вам желательно, друзья мои, чтобы я развил свою мысль. Но прежде, чем остановиться на этом, гм… гм… я хотел бы напомнить вам прошлое. Что это было за прошлое… ваше, наше прошлое? Гм… Гетто!

Крики: «Верно! верно!».

– Кто вывел вас из этого гетто?.. Кто?.. Кто?..

Мендель громко ответил:

– Мы сами!

Штейнек мгновенно загорелся:

– Кто? Кто мы сами? Мендель, или кто либо другой?

Мендель опять крикнул:

– Народ!

– Прошу меня не прерывать! Впрочем, я понимаю Менделя. Народ – да!.. Конечно, народ. Гм… гм… Но народ один не мог этого сделать. Наш народ рассеян был по всему миру небольшими беспомощными группами. Надо было прежде объединить его для того, чтобы он мог сам себе помогать.

Мендель опять зашумел:

– Да, да! вожди!.. Эту сказку мы знаем.

Но тут Фридман крикнул громовым голосом:

– Молчать, сказано тебе! Прошу вас, господин Штейнек, продолжайте.

– Гм… да, я продолжаю. Вожди, говорит Мендель. И, кажется, не без иронии. Но это правда. Гм… Чем был тогда ваш Гейер, который теперь подстрекает вас? Я могу вам это сказать. Ваш доктор Гейер был тогда антисионистский раввин. Я его знал. Он был даже тогда нашим ярым противником, но отстаивал другие идеалы, совершенно другие. В одном только он остался неизменен. Я вам скажу, чем он был, чтО он и чем он будет всегда. Он всегда был, есть и будет карьеристом. Когда мы, первые сионисты, поставили себе первою целью разыскать наш народ и нашу страну, доктор Гейер нас ругал…да, доктор Гейер ругал нас глупцами и обманщиками.

Молодой крестьянин, лет двадцати пяти, подошел к трибуне и вежливым тоном заговорил:

– Извините, господин Штейнек, это невозможно. Ведь, всегда известно было, что мы евреи – народ, что Палестина – наша страна. Быть не может, чтобы доктор Гейер когда-либо утверждал противное.

– Нет! Он это утверждал! – кипятился Штейнек. – Он отрицал существование народа и не признавал в Палестине нашу родину. Он читал слово «Сион» в священном писании и ложно его толковал своим слушателям. Под словом Сион –надо понимать не Сион, а что-то другое! Какое угодно толкование можно, мол, придать ему, но только не настоящее, не истинное! Сион, по его мнению, был, везде, но только не в Сионе!

Несколько человек крикнули:

– Нет, нет! Гейер этого не говорил. Это невозможно!

Но в эту минуту встал рабби Самуэль. Опираясь одной дрожащей рукою на палку, он поднял другую и толпа мгновенно затихла.

– Это правда! – сказал он. – Такие раввины были. Быть может, и Гейер был таким. Я этого не знаю. Но раз Штейнек говорит, я ему верю! Такие раввины были, были…

Штейнек взволнованно и горячо продолжал:

– Проповедники «ближайшей выгоды» в то время тормозили народное дело, и этот Гейер продолжает здесь то же дело. В то время он и слушать не хотел о Палестине. Теперь он страстный поборник палестинской идеи. Он патриот, он преданный слуга своей родины, а мы льнем к иностранцам, мы плохие евреи и, пожалуй, даже чужие в его родной Палестине. Да, он желает рассорить нас с общиной. Он сеет недоверие между нами. Он благочестиво смотрит на небо и в то же время зорко высматривает ближайшую выгоду. Прежде, во времена гетто, богатые члены еврейской общины были влиятельнейшими лицами, и он говорил то, что могло быть угодным богачам. Богачи не сочувствовали национальной палестинской идее, и он излагал роль еврейства с точки зреения их буржуазных интересов. Он говорил, что еврейскому народу незачем возвращаться на родину, потому что это нарушило бы идиллическое благополучие коммерции советников и банкиров. И он и ему подобные придумали басню о миссии еврейства. Еврейство должно, мол, быть рассеянным по всему миру, чтобы поучать народы. Если бы народы и без того не презирали и ненавидели нас, они уже за одно такое наглое самомнение должны были поднять нас на смех. В действительности же, мы никого не поучали, но сами получали уроки, изо дня в день, кровавые, жестокие – пока мы не взялись за ум и не стали искать вновь в нашли выход из неволи. Ну да, тогда, конечно, и д-р Гейер явился сюда со своии ханжеством и наглостью. А наши еврейские общины, слава Богу, не похожи на еврейские общины в Европе, у нас не богачи создают законы, а весь народ. Представительство в общинах уже не служит патентом на выгодные аферы, как в прежние времена. В представители избираются не богатые, а дельные и честные люди. При таких условиях надо, разумеется, льстить инстинктам толпы. И, следовательно, надо сочинить какую-нибудь теорию о ближайшей выгоде народа. И вот, он начал войну против допущения в страну иностранцев. Неевреи не должны приниматься в общину. Чем меньше народу садятся за стол, тем больше достается на долю каждого. Вы думаете, быть может, что в этом ближайшая ваша выгода? Но тогда вы глубоко ошибаетесь. Страна обеднеет и придет в упадок, если вы проведете свою глупую бездушную политику. Мы стоим на том, чтобы каждый, послуживший общине честно и добросовестно два года, мог стать членом общины, какой бы, национальности и вероисповедания он не был. И я убеждаю вас не отступать от того, что создало вашу силу, от свободомыслия, веротерпимости и человеколюбия. Только при соблюдении верности этим заветам Сион останется Сионом. Вы будете выбирать делегата на конгресс. Выбирайте человека, который думает не о ближайшей выгоде, но о будущем нашей родины. Если же вы выберете гейерианца, то вы не стоите того, чтобы вас освещало солнце нашей священной страны. Да! Я все сказал, что хотел вам сказать!

Успех был невелик. Моментами оратор достигал довольно значительного впечатления на слушателей, но конец, по-видимому, расхолодил их. Одному только слушателю понравились заключительные слова речи и он сказал это архитектору, когда тот, обливаясь потом, опустился подле него. Это был мистер Кингскурт, но у него не было права голоса в Нейдорфе.

III

– Кто еще желает говорить? – спросил Фридман, председатель собрания.

– Я! – крикнул Мендель, и одним прыжком очутился –на трибуне.

– Господин архитектор Штейнек говорил нам речь. Конечно, это была прекрасная речь – спору нет, но это была и грубая речь.

Фридман прервал его:

– Слушай, Мендель! Не смей оскорблять никого: этого я не позволяю!

Но Мендель ответил:

– Оскорблять? Кто оскорбляет?! Он нас оскорбил. Он сказал, что. мы не стоим того, чтоб нас солнце освещало. Почему мы этого не стоим? Потому что мы не хотим пустить сюда всяких проходимцев. Кто здесь трудился? Кто здесь работал в поте лица? – Мы! Кто сушил болота, рыл канавы, сажал деревья? Кто мерз здесь и бедствовал, пока достигнуто было то, что есть теперь? – Мы, мы, мы! И вдруг это все будет не наше? Ну, это еще что такое? Когда мы приехали сюда, здесь ничего не было, ничего. Теперь здесь образцовое хозяйство. Но это создано нашим потом, нашей кровью, нашим трудом. В этих умничаниях о ближайшей и продолжительной выгоде я ничего не понимаю. Быть может, вы это понимаете лучше моего? До того, что доктор Гейер раньше говорил, до того мне тоже никакого дела нет. Теперь он прав. Это я знаю! То, что мы создали своими руками, должно остаться нашим. Этого мы никому не отдадим, никому! Вот! Больше мне нечего сказать!

Несколько человек робко выразили ему свое сочувствие; очевидно, из уважения к гостям слушатели воздерживались от более шумного выражения одобрения. После Менделя на трибуну взошел Давид Литвак. Лицо его было очень серьезно. Он заговорил твердым, звучным голосом:

– Друзья мои, выслушайте меня! Вы знаете – я ваш по плоти и крови. Я работал на поле, как и вы, бок-о-бок с моим отцом. Я живу теперь в других условиях, но мне знакомы заботы и нужды крестьянской жизни. Я понимаю ваши опасения и тревоги, но говорю вам: Мендель не прав! Во-первых, никто не хочет отнимать у вас что-либо. Если бы кто-либо на это посягнул, я до последней капли крови боролся бы за ваши права. Нет! Дело вовсе не в том. Об ограничении ваших прав и речи быть не может. Плоды трудов ваших останутся у вас и будут только умножаться. На чеку у нас совершенно другой вопрос. Мендель заблуждается. Во-первых, он заблуждается, полагая, что все, что у нас есть, дело только ваших рук. Ваши руки трудились над этим, но не ваши головы это выдумали. Правда, вы, слава Богу, не так невежественны, как крестьяне в прежние времена, в других странах, но вы не знаете истории тех счастливых условий, в которых вы теперь живете. Что такое Нейдорф? Кто не знает истории колоний, может только изумиться, встретив по старой древнеримской дороге в Тибериаду, в Wadi Rummanc эту цветущую местность. Я выехал сегодня из дому с двумя чужеземными гостями; я с гордостью показывал им наши поля, на которых цветет теперь ячмень, наши луга и садоводства, наши зеленые сады и уютные дома; наш скот и машины, наше орошение и побежденные болота. Я говорю «наши», хотя мне лично ни одна голова скота, ни одна пядь земли не принадлежит. Все ваше. Но я чувствую себя здесь дома и могу говорить «наше». И если меня мои гости спросят: «Кто создал это здесь в короткий двадцатилетний срок?» – я отвечу, как Мендель: «Мы, мы, мы!» Да, но каким образом? Неужели мы так. просто пришли и стали работать нашими руками, как говорит Мендель? Нашими руками, непривычными дотоле к полевой работе? Как могли мы достигнуть таких результатов, какие никогда раньше не достигались? По крайней мере, они никогда не достигались до тех пор, пока немецкие протестантские крестьяне не явились сюда в конце девятнадцатого столетия и основали отдельные колонии. И мы последовали примеру этих трудолюбивейших из трудолюбивых и даже их превзошли. Как это свершилось? Правда, вы работали со всем восторженным увлечением, которым окрыляла нас, евреев, любовь к нашей святой земле. Для всех других это была безплодная почва для нас – это была наилучшая, потому что мы удобряли ее своей любовью. Наши первые знаменитые колонисты еще тридцать лет тому назад это доказали. И все же, те колонии не представляли собою мало-мальски интересного явления, так как основаны были на ложных принципах. Со всеми своими новейшими машинами, они все же могли повторить только тип старой деревни. У вас же новейший тип деревни, и это дело не одних только ваших рук, друзья мои. Если я скажу вам, что Нейдорф создался вовсе не в Палестине, а в другом месте, вы примете слова мои за шутку. Нейдорф создался в Англии, Америке, Франции и Германии. Он создался из книг, из опыта и грез. Неудачные опыты разных деятелей и мечтателей сослужили вам великую службу. Вы этого вовсе не знаете. И раньше были крестьяне, не менее трудолюбивые, чем вы, но труды их были безуспешны, Крестьянин старого типа не знал своей собственной земли, он не знал, что содержит в себе его земля, так как представления не имел о том, что ком земли можно подвергнуть химическому исследованию. Он обливался потом, тратил больше сил, чем нужно было, не умея выбрать ни подходящего места, ни подходящих средств. Труд прежних крестьян не мог быть производителен, как ваш труд, потому что он жил, как в тумане. Если ему нужен был кредит для разных улучшений, он входил в долги, отягощавшиеся процентами, и наилучший урожай уже на корню был собственностью его кредиторов. Поля его не были застрахованы ни от града, ни от вредных насекомых. Создать искусственное орошение и осушение своей земли он, разумеется, бессилен был один. При недороде он впадал в нищету, и хороший урожай его не обогащал, потому что он не мог найти рынок для сбыта. У него было или слишком много, или слишком мало рабочих сил. Он не имел возможности учить своих голодных детей, и они вырастали в такой же темноте, в таком же невежестве, как он и его предки. И когда появлялись новые пути сообщения, то казалось, что они все придуманы были только на погибель старых крестьян. Крупных землевладельцев машины обогащали, мелкие же еще более беднели. Явилось новое рабство. Свободный крестьянин надевал ярмо зависимости от помещика, а его дети уходили в фабричнуную неволю. Обнищание крестьянства было для старого общества самым серьезным и грозным симптомом надвигающейся опасности. Люди, преданные своей родине, очень скорбели об этом, изучали историю, трудились и придумывали средства, чтобы предотвратить общий экономический кризис. На помощь призывался многовековой опыт, наука. Все сознавали, что в эпоху машин условия человеческого существования зависят от познания природных сил и победы над ними. Девятнадцатый век был несчастной эпохой в истории человечества. В начале этого замечательного века верили безумным фантазерам и практических изобретателей считали сумасшедшими. Великий Наполеон не верил в полезность парового судна Фультона. Стефенсон и Табэт, икарийский мечтатель – были современники. Я мог бы привести вам еще много имен, которых вы никогда еще, быть может, не слыхали…

Все спокойно и внимательно слушали это вступление, имеевшее скорее характер лекции, чем народной речи. Но Мендель воспользовался минутной паузой, которую сделал Давид и, встав, вежливо и громко сказал:

– К делу, пожалуйста! Какое отношение это имеет к Нейдорфу?

Давид спокойно ответил:

– Это вы увидите из моих дальнейших слов, друзья мои…Каждой новой машине в этом удивительном девятнадцатом веке являлась навстречу новая социалистическая мечта. Это столетие всегда представлялось мне огромной фабрикой, в которой колесами, винтами, поршнями служили несчастные люди. Из фабричных труб поднимались к синему небу дымные облака. Но эти расплывчатые, причудливые и неуловимые по очертаниям облака олицетворяли собою пленительные упования социалистов на будущее. И когда люди с тоскою смотрели на небо, они видели не прежнюю бездонную лазурь, а дымное серое небо будущей страны. Но были и более светлые облачка, как, например, знаменитое облако американца Беллами, который в своей книге «Через сто лет» – изобразил благородную идеальную коммуну. Там каждый может есть из общей чаши столько, сколько ему угодно. Там волк пасется бок о бок с овцой. Это прекрасно, это упоительно. Но тогда волки перестанут быть волками и люди – людьми. После Беллами явился романтик Герцка и написал свою утопию «Страна будущего», блестящую волшебную вещицу, напоминающую бездонную шляпу фокусника. Это были прекрасные мечты или, если хотите, воздушные замки, потому что гуманные авторы этих интересных трудов все одинаково заблуждались. Образованнейшие из вас – я знаю, что и в Нейдорфе, как тридцать лет назад в Катра, есть образованные крестьяне – поймут меня, если я скажу, что авторы этих утопий совершали pehtio principu. Они говорили только о том, что требовало еще доказательств, а именно: что у людей была уже зрелость и свобода суждений, необходимые для создания нового государственного строя. Они, быть может, не сознавали этого и они только не могли найти той точки, на которой Архимед хотел поставить свой рычаг. Они полагали, что машина – это самое необходимое, чтобы создать что-нибудь новое. Нет, для этого нужна только сила, всегда, во все времена только сила. Конечно, если я обладаю силой, я, при подспорьи новейших изобретений, наилучшим образом использую машинное производство. Мы обладали этой силой. Что нам дало ее? Нам дал ее жестокий повсеместный гнет, нам дали ее преследования, нам дала ее нужда. Это собрало рассеянных по всему миру и скрепило в союз. Потому что среди них были не только бедняки, но и богачи; не только юноши, но и старики; не только энтузиасты, но и образованные деятели; не только сильные руки, но и мыслящие головы. Народ, целый народ собрался, вернее, собрался вновь. И мы создали новую общину не потому, чтобы мы были лучшими людьми, но потому что мы были людьми с обыкновенными человеческими потребностями воздуха и света, здоровья и чести, свободы и спокойствия. И так как мы первым делом должны были строиться, то мы, разумеется, построили новейшие дома, а не подражали типам построек 1800 или 1600 года. Все это вполне ясно и понятно. В этом нет большой заслуги, мы ничего необыкновенного не совершили, мы делали только то, что в наших условиях было исторической необходимостью.

Запас терпения у Менделя снова истощился и он закричал:

– К делу, к делу!

– Я скоро кончу, – мягко ответил Давид. – Я хочу только описать начало нашей государственной жизни. Она невозможна была бы без того огромного социально-политического труда, сделанного в 19-м столетии. Многие евреи принимали участие в этом труде, но не одни только евреи. И то, что явилось плодом общих соединенных усилий, ни один народ не может считать своей собственностью. Люди, благодарные или любознательные, вероятно, пожелают узнать что-либо о пионерах на этом счастливом пути. Пальма первенства принадлежит англо-саксонской расе, потому что у англичан мы нашли самые совершенные в то время формы жизни, которые мы приняли и развили. Немецкая наука тоже сослужила нам большую службу. Кто желает получить более обстоятельные сведения, тому я советую прочитать историю кооперации в Англии, Германии и Франции.

Один молодой крестьянин высоко поднял руку, заявляя тем о своем желании говорить. Фридман заметил этот жест и громко спросил:

– Что скажешь, Яков?

Юноша покраснел, по-видимому, испугавшись своей смелости, и скромно ответил:

– Я хотел только сказать господину Литваку, что у нас в библиотеке есть история пионеров Рогдаля.

– Дайте ее прочитать Менделю, – ответил Давид. – Это прекрасная поучительная книга. Отважные рогдальские пионеры, как их называли, много сделали для вас, т.е. они сделали много для человечества, хотя они думали только о себе. Тем, что вы имееете возможность получать в ваших потребительных обществах наилучшие товары по самым низким ценам, вы обязаны рогдальским пионерам. Если ваш Нейдорф представляет собою теперь цветущую сельскохозяйственную производительную артель, то вы обязаны бедным мученикам из Рахалины в Ирландии. Они тоже не сознавали, какое великое мировое дело они совершали, когда они в 18З1 году, при помощи своего помещика, мистера Вандалера, основали первую новую деревню в мире. Да, прошло много десятилетий, пока ученейшие и умнейшие поняли идею Рахалина. Рогдаль со своими потребительными обществами гораздо скорее был оценен, чем рахалинская деревня на артельных началах. Когда мы основывали нашу Новую общину, мы, разумеется, ввели у себя тип новой деревни. Здесь, в Нейдорфе, нет ничего такого, чего не было уже в Рахалине. Вся разница том, что вместо мистера Вандалера стоит огромный союз, членами которого состоите и вы, а именно – Новая община.

Молодой крестьянин опять поднял руку. И когда оратор удивленно замолк, он тихо и скромно сказал:

– Не расскажете ли вы нам, господин Литвак историю о Рахалине и Вандалере?

– С удовольствием, друзья мои!.. В то время Ирландия была бедная страна с несчастным населением. Фермеры были полунищие, доходили даже до воровства и убийства. Но был один помещик, которого звали Вандалер, Его фермеры были самые безпокойные, распущенные в стране люди. В начале 1831-го года бедствие было очень велико. Поселяне из нужды совершили несколько ужасных преступлений. У мистера Вандалера был управляющий, которого рабочие ненавидели за его строгость; при одном столкновении он был убит ими. Что же сделал Вандалер? Нечто великое. Ему пришла в голову сверхчеловеческая мысль: не наказывать, не мстить, а сделать людям добро. Он созвал ожесточенных, измученных нуждою крестьян, соединил их в одну рабочую артель и отдал артели свое имение Рахалину в аренду. Цель этого союза состояла в том, чтобы они пользовались общим капиталом, поддерживали друг друга, жили в лучших условиях и прилично воспитывали своих детей. Хозяйственные принадлежности до тех пор должны были составлять собственность мистера Вандалера, пока артель выплатила бы стоимость ее. Для этого артель должна была свои чистые доходы вносить в запасной фонд. Артель имела собственное управление. Члены выбирали комитет из девяти человек.. Каждый из них заведывал особым отделом: один – сельским хозяйством другой – промышленностью, третий – торговлей, четвертый – воспитанием детей и т. д. Ежедневные работы распределялись комитетом. Работать обязан был каждый, соразмерно своим силам. Рабочая

плата, которую члены получали от артели, была очень скромная, причем из нее еще вычитывался известный процент на больничный фонд и пр. Они как будто были поденными рабочими фермера, но фермером они были сами. Мистер Вандалер оставил только за собою право высшего надзора за своим опытом. И опыт удивительно удался. Не говоря уже о том, что доходы у мистера Вандалера значительно увеличились, рабочие, жившие дотоле в огромной нужде, стали вдруг обогащаться точно по мановению волшебного жезла. Они работали с увлечением и успехом. Сознание, что они работали для себя, окрыляло их могучею силой. Те же рахалинские рабочие, которые убили своего фохта, без надсмотрщиков быстро и успешно справляли самые тяжелые работы. Они друг за другом присматривали. О ловкости и трудолюбии каждого рабочего велась запись, и в конце недели каждый получал то, что он действительно заслужил. Никакого равенства в заработке! Трудолюбивому больше, ленивому меньше!

– Браво! – крикнул кто-то в толпе, и несколько человек рассмеялось. Давид продолжал:

– Скоро установлено было, что рахалинские рабочие средним числом работают вдвое больше, чем рабочий из окрестных местностей. Между тем это была та же самая земля, те же люди, но они нашли спасительные средства: сельскохозяйственную производительную артель. Рабочая плата выдавалась не деньгами, а марками, которые имели меновую ценность в рахалинском магазине. Но все, что им нужно было, они получали в своем магазине, который тоже принадлежал артели. В магазине имелись товары лучшего качества по оптовым ценам. Историки пишут, что рахалинские жители получали в своем магазине все на пятьдесят процентов дешевле, чем в других магазинах. Каждый член артели был всегда уверен в заработке, а следовательно, в хлебе и в теплом угле. Инвалиды и больные получали поддержку и уход. По смерти отца артель принимала на себя заботы о его детях. Впрочем, я не стану излагать вам то, что вы можете узнать из книг. Я лучше пошлю вам для вашей библиотеки книги Веб-Потеро, Оппенгеймера, Леферта, Губера и других авторов.

Молодой крестьянин опять решился вставить вопрос:

– Господин Литвак, что же стало с Рахалиной?

Давид ответил:

– В течение двух лет Рахалина достигла цветущего состояния. Жилища и мебель, пища, платья, образ жизни и воспиташе детей говорили о достатке и благосостоянии здоровых, сытых людей. Ежегодные доходы превышали уже арендную плату, и рахалинская артель через несколько лет, вероятно, стала бы собственностью имения, если бы мистер Вандалер сам не погубил свое дело. Вандалер потерял все свое состояние за игорным столом в Дублине и бежал в Америку. Его кредиторы продали Рахалину, артель разогнали и блаженный остров опять потонул в море нужды. Но пример рахалинской артели не прошел бесследно, он был оценен в науке. И когда мы опять привели наш народ, в дорогую родину, мы основали тысячи таких Рахалин. Один Вандалер, разумеется, не в силах был сделать это: для этого нужно было могучее собирательное лицо. И это собирательное лицо – ваша Новая община. Она – ваш помещик, она дала вам землю и машины и ей вы обязаны теперешним благосостояшем. Но и Новая община не сама это сочинила, не основатели ее, не народные вожди это придумали. Новая община зиждется на идеях, составляющих общее духовное достояние всех культурных народов. Вы поняли меня, наконец, друзья мои? С нашей стороны было безнравственно отказывать человеку, откуда бы он ни явился, какой бы национальности, какого бы вероисповедания он ни был – в участии в нашей успешной работе, потому что мы воспользовались знанием и опытом всех культурных народов. И если кто-нибудь к нам примыкает, признает наш государственный строй, принимает на себя общественные обязанности, то он пользуется и нашими правами. Всем, чем мы обладаем, мы обязаны работникам, предшествовавшим нам и, поэтому, мы обязаны выплатить наш долг. А для этого есть один только путь: полнейшая терпимость. Нашим девизом должно быть теперь и всегда: человек, ты брат мой!

Старый рабби Самуель встал и дрожащими руками захлопал оратору. Толпа последовала его примеру и устроила Давиду шумную овацио. Литвак хотел уже сойти с трибуны, когда Мендель громко крикнул:

– Тогда иностранцы отнимут у нас наш хлеб! Давид остановился и жестом дал понять толпе, что желает еще говорить.

– Нет, Мендель, нет! Вы ошибаетесь! Вновь прибывающие не отнимают у вас хлеб, но обогащают вас. Богатство страны составляют его рабочие силы, – это вы уже знаете. Чем больше будет рабочих, тем больше будет хлеба, при том справедливом и нормальном общественном строе, который существует у нас. Конечно, вы не отдадите новым эмигрантам ни ваших плодородных полей, ни ваших завоеванных прав. Но если для Нейдорфа желательно, чтобы кругом него появлялись новые колонии, то это желательно для всей страны. Каждый должен создать достаток, которым он желал бы пользоваться, и чем больше у нас будет возделанных земель, чем шире будет промышленность, тем богаче мы будем. Старший из вас, сам принимавший участие в основании Нейдорфа знает это по собственному опыту. Вначале здесь было не более двадцати семейств. Ну, скажите мне, разве плохо было для них, когда явились сюда еще тридцать, еще пятьдесят, еще сто семейств! Я спрашиваю: первые поселенцы разбогатели или обеднели от этого?

Слушатели, теперь только понявшие смысл его речи, ответили бурными восторженными криками:

– Литвак прав! Теперь всем лучше живется, лучше, лучше!..

Давид закончил:

– Вот вам мой ответ. Чем больше у нас будет людей, желающих работать, тем лучше будет для всех. Поэтому, не только из любви к ближнему вы должны говорить: «человек, ты брат мой»! – но также из корыстных соображений. Человек, брат! Добро пожаловать! Старшие из вас знают, как пустынна и печальна была эта местность двадцать, лет тому назад. Первые поселенцы получили наилучшую землю. Следующие получили землю похуже и сделали ее хорошей. Каменистая почва отала плодородной, болота осушали, потому что на границе цветущей колонии и плохая земля имеет притягательную силу. Теперь Нейдорф представляет собою один огромный сад, один большой великолепный сад, в котором легко и радостно живется. Но все ваши колонии ничего не стоют, и они погибнут, если вы нарушите принципы веротерпимости, великодушия и человеколюбия. Вы должны лелеять их и холить, и свет их будет озарять вашу жизнь. И так как я уверен в вас и жду от вас, я говорю: да здравствует, да здравствует, да здравствует Нейдорф!

Восторг слушателей переходил в экстаз.

– Да здравствует Литвак! Да здравствует Нейдорф! – кричали мужчины и женщины.

Они подняли на плечи оратора, который смеялся и тщетно сопротивлялся, и обнесли его вокруг трибуны.

В этот день доктор Гейер потерял все голоса в Нейдорфе.

IV

Путешественники осмотрели затем образцовые сельскохозяйственные заведения Нейдорфа. Мистер Кингскурт особенно интересовался химической лабораторией и складом земледельческих орудий. Левенберг дольше оставался в народной школе и в библиотеке с богатыми научно-популярными трудами. Мириам, бывшая в курсе дела в качестве учительницы, давала ему подробные объяснения. Но по мере того, как он узнавал о прекрасных и полезных нововведенияx в деле духовного и физичеокого воспитания подрастающей молодежи, его радостное удивление постепенно сменялось печалью. Он глубоко вздохнул.

– Что с вами, доктор? – участливо спросила Мириам.

– Мне очень тяжело, фрейлейн Мириам. Я вижу, что я не исполнил священного своего долга. Я мог работать, содействовать этому великому делу народного возрождения. Я был образованный человек и должен был понять тогдашнее брожение в евройстве. Но я был занят своим личным горем; я бежал от жизни. Я провел двадцать лет в позорном бездействии. Я сказать вам не могу, как тяжело мне на душе. Мне стыдно.

Она хотела было утешить его.

– Нет, фрейлейн Мириам! Не пытайтесь утешать меня. Ваши слова не могут быть искренни, потому что ни одна минута вашей жизни не пропала бесплодно. Вы из сострадания, разве, можете меня утешать. Мне стыдно моей бездеятельности, моего эгоизма. Образованный еврей моего времени обязан был работать для своего народа. Я позорно бежал от этого долга. Сожалейте меня, фрейлейн Мириам! По крайней мере, не презирайте меня!

– Презирать! Что с вами, доктор? – мягко ответила она. – Презирать вас, благодетеля нашей семьи?

– Ах, пожалуйста, не говорите об этом, – сказал он – Вы только унижаете меня своей похвалой. Я прекрасно понимаю, что никакой похвалы не заслуживаю. Есть известный долг у людей интеллигентных, как в давние времена noblesse oblige. Долг каждого интеллигентного человека содействовать по мере сил своих совершенствованию человечества. При всей вашей доброте, фрейлейн Мириам, вы не можете убедить меня в том, что мне не в чем упрекать себя.

– Но разве теперь поздно? – ответила она. – Вы можете еще поступить в Новую общину и стать полезнейшим членом. Мы искренне рады новым рабочим силам. Вы слышали это уже от моего брата. И как охотно приняли бы вас!

– В самом деле, фрейлейн Мириам? – сказал он с радостным волнением. –Теперь еще не поздно? Я мог бы еще быть полезным человеком?

– Конечно! – ответила она с улыбкой.

В нем вспыхнули, как зарницы, светлые надежды. Он почувствовал себя вдруг помолодевшим. Перед ним заалела заря новой жизни. Но в то же мгновение лицо его омрачилось тенью тяжелого воспоминания, и он опять тяжело вздохнул.

– Ах нет, фрейлейн Мириам! Это было бы слишком хорошо, но я не располагаю собой, я не могу остаться здесь. Я не свободен.

Мириам едва заметно побледнела и спросила едва уловимо-дрожавшим голосом:

– Вы не свободны?

– Нет! Я на веки связан с другим человеком.

Она беззвучно сказала:

– Можно спросить, кто это?

– Мистер Кингскурт!

Я он рассказал ей о своих отношениях к старику. Он обязался честным словом никогда его не оставлять. И он может, следовательно, оставаться в Палестине до тех пор, пока любопытство Кингскурта не будет совсем удовлетворено. Лицо Мириам прояснилось. Она спросила:

– А если мистер Кингскурт вернет вам ваше слово?

– Он этого не сделает, если я его об этом не попрошу. Даже одна такая просьба была бы изменой и неблагодарностью в отношении этого милого человека. У меня нет лучшего друга на свете, и у него нет никого, кроме меня. Что с ним будет, если я оставлю его?

– Он тоже останется у нас, – сказала Мириам. Но Фридрих, насколько он знал старика, считал это совершенно невозможным. В лучшем случае Кингскурт будет ездить по стране еще дня два, или даже недели две, осматривать достопримечательности, но затем, несомненно, отправится дальше в Европу.

Между тем остальные спутники окончили осмотр Нейдорфа. В доме представителя общины Фридмана гостям был предложен скромный завтрак. Они довольно долго сидели за столом, но время прошло незаметно в разговорах о прошлом и будущем Нейдорфа. Большинство поселян, тотчас после собрания, вернулись домой или к прерванной работе. Лишь небольшая группа крестьян, живших в самом центре Нейдорфа, перед отъездом гостей опять собралась вокруг автомобиля и долго махала вслед отъезжавшим гостям шляпами и платками.

Направо и налево дороги тянулись прекрасно возделанные поля, винные и табачные плантации, садоводства. На всем пространстве не было ни одной пяди необработанной земли. Вдали, на клеверном поле, двигалась косилка. Время от времени мимо них проезжали огромные возы с свежим душистым сеном. Мириам объясняла непосвященному в дело Фридриху естественные и экономические условия местности, через которую они проезжали. Здесь и там уже цвели яровые поля, маис и кунджут, чечевица и горох.

По паровым землям ходили электрические плуги и вспахивали еще чуть влажную после зимы почву, подготовляя ее для ближайшего зимнего посева. Табак уже высоко поднялся над землею, и крестьяне заботливо вырывали один из двух ростков, которые предусмотрительно сажаются один подде другого. Хмель уже был в полном цвету, и поселяне подпирали лозы сучьями эвкалипта; другие пользовались для той же цели проволоками. Те, которые подпирали лозы сучьями эвкалипта, не подрезали ветвей для того, чтобы хмель мог пышнее переплетаться и имел защиту от солнца. Архитектор Штейнек вмешался в разговор и пропел хвалебный гимн эвкалипту, этому великолепному австралийскому дереву, которое в несметных количествах и безчисленных видах привезено было в Палестину, когда там началась культурная правильная работа. Без эвкалипта, который, помимо своей красоты, во многих отношениях чрезвычайно полезное дерево и с волшебной быстротой осушает болота, – без этого эвкалипта, быть может, и сделать ничего нельзя было бы и, наверное, не удалось бы достигнуть таких быстрых блестящих результатов.

– Да, да, – шутливым тоном сказала Сара – Штейнек из благодарности даже увековечил эвкалипт. Его излюбленные орнаменты на домах это – ствол и ветви эвкалипта.

Настроение у всех было приподнятое, радостное. Был чудесный весений день. На лугах пестрели ковры цветов, здесь были тюльпаны и незабудки, и лилии, и великолепные орхидеи. Местами росли на полях разбросанными группами миндальные и шелковичные деревья.

Дорога пошла романтичным ущельем. По обеим сторонам громоздились скалы с зияющими пещерами, в которых скрывались когда то от врагов защитники еврейского народа. Давид несколькими грустными словами напомнил это давно-минувшее время.

Дорога обогнула темные каменные горы, и перед ними внезапно развернулась залитая солнцем прелестная Генисаретская долина и Генисаретокое озеро. Фридрих не мог удержать крика восторга при виде этой неожиданной дивной картины.

По зеркальной глади озера скользили большие и малые судна, оставляя за собою светящиеся борозды. Паруса нежно белвли, как крылья чаек, а медные части электрических лодок ярко сверкали на солнце.

По ту сторону озера, светлели на лесистых холмах хорошенькие виллы. На том берегу, которым они ехали, расположен был новенький нарядный городок Магдала, весь потонувший в пышной душистой зелени. Но они, не останавливаясь, спешили дальше, по направлению к Тибериаде. Они видели перед собою картины счастливой богатой жизни, напоминавшие блестящие сезоны в Канне, в Ницце. Мимо них проносились элегантные модные экипажи, автомобили, велосипедисты, всадники, и на гладкой панели вдоль берега гуляла нарядная оживленная толпа. Это была интернациональная публика какого-нибудь модного европейского курорта. Давид объяснил своим гостям, что Тибериада, благодаря своим целебным горячим источникам и живописному местоположению, стала излюбленным местом многих европейских и американских богачей, искавших прежде вечного солнца и тепла в Сицилии или в Египте. Как только в Тибериаде выстроены были хорошие отели, сюда тотчас хлынули иностранцы. Ловкие швейцарцы первые оценили климатические преимущества этой местности, понастроили отели и нажили состояния.

Автомобиль в эту минуту проезжал мимо одного из этих отелей. На балконе сидели дамы и мужчины и любовались пестрым оживлением на улицах и видом сверкающего озера. На лужайках за отелями юноши и девушки в белых платьях играли в лаун-теннис. На террасах играла музыка, венгерские, румынские и неаполитанские хоры в национальных костюмах. Проезжая Тибериаду с севера на юг, путешественники восхищались чистыми широкими площадями и улицами, изящными зданиями и пестрой шумной гаванью. Они видели по дороге стройные мечети, церкви с латинскими и греческими крестами, и великолепные каменные синогоги. Достигнув южной части города, они несколько минут ехали меж двумя рядами вилл и отелей, окруженных густыми роскошными садами.

Наконец, автомобиль остановился у ворот прелестной дачи, обвитой со всех сторон диким виноградом.

– Мы приехали! – сказал Давид, выходя из экипажа.

Калитка открылась. На улицу вышел седой господин и, приветствуя гостей, спросил дрожащим от радости голосом:

– Где он, Давид, где он?

Левенберг не мог притти в себя от волнения. Его ждали здесь с нетерпением и встречали с восторгом. Давид еще накануне сообщил старикам по телефону, какого гостя он им везет.

И этот благообразный, приветливый, крепкий старик – тот самый несчастный разносчик, которому Фридрих хотел когда-то подать милостыню в венской кофейне! Какая удивительная, какая волшебная перемена! Но она свершилась самым естественным путем. Литваки были одними из первых эмигрантов, которые вынесли на своих плечах первую труднейшую борьбу с дикой некультурной страной. Теперь они пожинали плоды своих трудов.

Но в семье было и горе. Мать Давида и Мириам страдала тяжкой неизлечимой болезнью. Фридриха тотчас же повели к ней. Она лежала в кресле на веранде, с которой открывался чарующий вид на Генисаретское озеро. Она протянула Левенбергу свою худую желтую руку, и ее страдальческие глаза с бесконечной благодарностью смотрели на него.

– Да, да, доктор, – сказала она после первого приветствия, – Тибериада хороша и озеро хорошо, но сюда надо приезжать пока еще не поздно. Я приехала поздно, поздно…

Мириам стояла подле нее и ласково водила рукой по ее волосам.

– Мамочка, – говорила она, – ты поправилась с тех пор, как ты здесь. Тебе лечение пошло впрок. Ты это почувствуешь лишь тогда, когда вернешься домой.

Госпожа Литвак грустно улыбнулась:

– Дитя мое, конечно, конечно, мне хорошо… Я точно в раю. Поглядите, доктор, что я вижу перед собой… Разве это не рай?..

Фридрих подошел к баллюстраде веранды и посмотрел в даль. Озеро отливало светлой лазурью, в которой отражались длинными тенями крутые уступы Джалана. На севере озеро сливалось с Иорданом, за которым гордо выступал покрытый снегами Гермон. Левее, зеленой бархатной лентой тянулись берега, светлыми пятнами врезались в побережье маленькие бухты, и, словно драгоценная игрушка, играл и блестел городок Тибериада. И везде, со всех сторон зелень и цветы, наполнявшие воздух упоительным ароматом.

– Да, это рай – тихо проговорил Фридрих и, когда Мириам подошла, он сильно схватил ее руку и пожал ее, словно благодаря ее за то, что жизнь еще так хороша.

Больная смотрела на них с своего кресла. И материнское сердце дрогнуло смутным радостным предчувствием.

– Дети! – беззвучно прошептала она и забылась в пленительных для нее счастливых мечтах. V

В маленькой вилле, которую старые Литваки наняли на время лечебного сезона, гости поместиться не могли. Только Мириам осталась у своих родителей. Для себя и своих друзей Литвак заказал комнаты в отеле, подле бальнеологических заведений. Багаж их доставлен был еще до их приезда. И когда они, простившись со стариками, ушли в отель, чтобы переодеться, их уже ожидали комнаты, обставленные с полным комфортом и удобствами. В гостиной отеля их встретили двое мужчин и одна пожилая дама. Давид познакомил с ними своих гостей. Дама была еврейка из Америки, мистрисс Готланд. В ней было какое-то неотразимое очарование, и лучистое доброе лицо, под белоснежными волосами еще полно было молодой прелести. Из двух мужчин один, в черном, длинном сюртуке, был английский иерусалимский пастор. У него была длинная, белая борода патриарха, голубые мечтательные глаза и, к великому удивлению Кингскурта, он нисколько не обиделся, когда тот его принял за еврея. Второй был брат архитектора, бактериолог, профессор Штейнек. Веселый, живой, рассеянный человек, который говорил всегда так громко, точно излагал какую-то теорию о микробах перед аудиторией глухих. При встрече с братом он обыкновенно после первых приветствий вступал в ожесточенный спор с ним. Так было и теперь. Архитектор Штейнек предложил гостям посмотреть институт Штейнека с его знаменитыми лабораториями. Но профессор решительно воспротивился этому:

– Что за фантазия? Там нечего смотреть. И труда не стоит. Большой дом, много комнат и много морских свинок, и в каждой комнате стоит человек и производит опыты. Вот и все. Поняли? Брат мой всегда ставит меня в смешное положение. Мистрисс Готланд улыбнулась.

– Да все равно никто вам не поверит; ваш институт известен, как достопримечательность.

Профессор Штейнек расхохотался.

– Ах, Господи! Да что вы желаете видеть – микробов? Поймите же: да в том и особенность микробов, что их видеть нельзя, т. е. простым глазом. Достопримечательности, нечего сказать. И, откровенно говоря, я в микробов не верю, хотя и воюю с ними. Поняли?

– Нет – смеясь ответил Кингскурт: – ни слова. Это, повидимому, нечто в роде химической кухни. Что же вы там стряпаете, профессор?

Бактериолог предупредительно ответил:

– Чуму, холеру, дифтерит, туберкулез, родильную горячку, малярию, бешенство…

– Тьфу, черт побери!

– Вернее, средства борьбы с этими врагами человечества, – сказала мистрисс Готланд. – Мы его спрашивать не будем, и без него пойдем. Выдадим себя за знатных иностранцев, и нам там все покажут.

– Ну, ну ладно. Так и быть – пойду с вами! – крикнул профессор – Еще нападете на какого-нибудь дурака ассистента, который покажет вам стрептококка и скажет вам, что это холерная бацила. Поняли?

– Ни слова! – ответил Кингскурт. Компания рассыпалась. Архитектор привез для мистера Гопкинса планы новой английской больницы, которую решено было выстроить близ Иерусалима. Сарра хотела первым делом выкупать Фритца. Давид извинился перед гостями и отправился в францисканский монастырь за патером Игнатием, который тоже был приглашен на вечернее торжество. Все условились встретиться вечером на вилле старого Литвака. Мистрисс Готланд, Фридрих, Кингскурт, Решид-бей и профессор поехали в бактериологический институт, находившийся в четверти часа езды от отеля, на южном берегу озера. Это было небольшое строгое здание, упиравшееся одним фасадом в зеленый холм. Профессор Штейнек сказал своим посетителям:

– Нам большого здания и не надо: микробы много места не занимают. А стойла находятся вот в этих пристройках. У нас много лошадей и других животных. Вы понимаете?

– Ага, вы много выезжаете? – спросил Кингскурт. – Понимаю, понимаю… конечно, в такой чудесной местности…

– Да при чем тут местность? – удивился профессор Штейнек. – Мне нужны лошади, и ослы, и собаки, словом, весь этот зверинец для добывания сыворотки. Мои конюшни тянутся вот до фабрики, где добывается очищенный воздух.

– Что-о?! – воскликнул Кингскурт. – Почтеннейший отравитель животных, вы, кажется, желаете убедить меня, что здесь фабрикуется воздух? У вас, кажется, воздуху довольно и, кажется, даже воздух самого отменного качества.

– Но я говорю о газах, мистер Кингскурт. Вы понимаете?

– О, да, это я понимаю. Об этом я слышал еще, когда я уехал из Америки, лет двадцать тому назад.

– А в производстве льда мы пользуемся даже широкой известностью, нам нужно много льду потому, что у нас жаркая теплая страна. По крайней мере, здесь и на всем побережье Иордана круглый год довольно тепло, и мы много стараний положили на усовершенствование производства льда. Вы понимаете? Самые лучшие печи бывают обыкновенно в холодных странах. Мы же должны заботиться о запасах льда на жаркие месяца. Если вы, например, в это жаркое время войдете в любой дом среднего достатка, вы увидите посреди комнаты глыбу льда. Кто в состоянии платить побольше, приобретает букет во льду и ставит его на стол.

– Знаю, знаю, – сказал Кингскурт, – эту штуку со свежими цветами в ледяной глыбе показывали еще на Парижской выставке в 1900 году.

– Да я ничего нового и не хотел вам сообщить. Мы использовали и применили к жизни все, что существовало уже раньше. У нас лед – насущная потребность, и, благодаря конкуренции, добывается за баснословно дешевую цену. Люди среднего достатка не могут уезжать на лето в Ливанские горы. То же самое было в Европе. Люди богатые уезжали в горы, а небогатые томились летом в душных городах. Мы же научились сделать пребывание приятным везде и для всех. Вы понимаете? Благодаря энергичным предпринимателям и множеству знающих молодых техников, мы развили в нашей стране все производства. И как было не ухватиться за это, раз это выгодно? В нашей стране таились сокровища, над которыми стоило потрудиться. Химическое производство развилось раньше других. Вы изучали химию в каком-нибудь университете в прошедшем столетии, мистер Кингскурт?

– Нет, к прискорбию…

– Жаль. Тогда вы, вероятно, знали бы, что уже тогда в ученых кругах понимали значение Палестины. Вот Решид-бей получил в Германии степень доктора химии и может вам сообщить по этому поводу много интересного.

Решид-бей скромно сказал:

– Вы меня ставите в очень неловкое положение, профессор, заставляя говорить в вашем присутствии о науке. Впрочем, двадцать лет тому назад каждый студент-химик знал уже, что Палестина заключает в себе непочатые сокровища. О природных богатствах Иорданской долины и побережья Мертвого моря говорилось даже в учебниках. Один немецкий химик писал в конце прошедшего столетия о Мертвом море: «Это самое низменное из всех морей представляет единственную по своей конденсации соляную массу и выделяет огромное количество асфальта.» Когда вы ознакомитесь с применением водяных сил в Палестине, вы узнаете, как мы использовали разницу в уровне между Мертвым морем и Средиземным. Но к этому мы еще вернемся. Могу вам только сказать, что вода Мертвого моря почти в такой же степени насыщена солью, как Штассфуртское озеро. Вы, вероятно, слышали о Штассфуртских соляных вещах, наводнявших европейские рынки. У нас вдоль побережья Мертвого моря это производотво и шире и значительнее…

– Прямо, невероятно! – воскликнул Кингскурт.

– Нисколько, – сказал, улыбаясь, Решид-бей, – это вполне естественно; наши воды богаче всех вод в мире. Положительно вспоминаются старые сказки, в которых говорится о кладе, лежавшем на дне морском. Дети думают, что такой клад состоит из золотых монет, жемчужных ожерельев, драгоценных камней. Но вода Мертвого моря то же золото. Количество брома, заключающееся в этой воде, нигде больше не повторяется в такой степени. Вы знаете, ведь, как высоко ценится бром. И чего только еще мы не добываем в этой плодоноснейшей местности Палестины, бывшей раньше мертвой пустыней! В Иорданской долине и вдоль Мертвого моря имеются залежи смолистой извести, из которой делается признанный всеми лучший в мире асфальт. Немецкий химик Эльшнер давно еще писал, что геологические строения нашей почвы указывают на присутствие нефти. И действительно, до нее докопались. Кроме того, у нас имеются несметные массы серы и фосфорита. Значение фосфорита для удобрения почвы вам, конечно, известно. Наши фосфориты успешно конкурируют с тунисскими и алжирскими, причем добывание их гораздо дешевле, чем добывание, например, фосфоритов в американской Флориде. Благодаря дешевизне искусственных способов удобрения, и возможен был у нас такой пышный расцвет сельского хозяйства… Но я боюсь, что мистрисс Готланд, наконец, соскучится, слушая наши сухие разговоры.

– Нисколько, нисколько, – любезно успокоила она его.

– В современной жизни, – добавил профессор, – между промышленностью и сельским хозяйством существует тесная связь. Вы понимаете? Это неизбежно. Раз налицо предприимчивость и знание, то должна непременно создаться тесная связь между промышленностью и сельским хозяйством. Вот я, например, как будто только ученый колпак, а между тем я работаю тоже для промышленности и сельского хозяйства.

– Не могли бы вы мне объяснить это точней? – сказал Кингскурт.

– С удовольствием ответил Штейнек. – Бактериологам давно уже известно было, что вкус разных сыров и аромат табака зависит от микроорганизмов, с которыми я все вот вожусь. И мы в этом институте постарались создать целую культуру этих маленьких созданий и продаем их сыроварам и табачным плантаторам. Наши сыры соперничают теперь с лучшими швейцарскими и французскими сырами, а в теплой Иорданской долине разводится табак, нисколько не уступающий гаванским сортам.

Я он повел своих гостей в лаборатории заведения, построенного по образцу парижского института Пастера. Многочисленные ассистенты невозмутимо продолжали работать и, вежливо отвечая на предлагаемые вопросы, не отрывались от своих луп и микроскопов. Только один из них добродушно и грубовато ответил Штейнеку:

– Вы бы меня оставили в покое, профессор. У меня нет времени для этих разговоров: этот негодяй опять от меня улизнет.

Штейнек тотчас же увел своих гостей в другую комнату, говоря:

– Он прав. Этот негодяй – это его бацила. Поняли?

Он повел их затем в свой кабинет, обставленный с такой же простотой, как и комнаты его молодых помощников.

– Здесь я работаю.

– Над чем, осмелюсь спросить? – сказал Левенберг.

Взгляд ученого принял мечтательное выражение.

– Над оздоровлением Африки, – сказал он.

Посетители удивленно переглянулись. Они не расслышали? Или почтенный профессор не в своем уме? Кингскурт, пытливо глядя на него, повторил:

– Вы сказали: над оздоровлением Африки?

– Да, мистер Кингскурт. Я надеюсь найти средство против малярии. У нас, в Палестине, благодаря осушению болот, канализации, эвкалипту это зло совсем побеждено. Но в Африке оно еще очень сильно. Но там эти затраты немыслимы, потому что трудно предвидеть скорый приток населения. Белый человек, колонизатор, гибнет там. Африка лишь тогда станет ареной культурной работы, когда малярия будет обезврежена. Лишь тогда огромные пространства земли станут доступны для переизбытка населения в европейских странах. Тогда лишь массы пролетариата найдут здоровое убежище. Поняли?

Кингскурт рассмеялся.

– Вы хотите, значит, отправить белых людей в черную часть света?

Но Штейнек серьезно ответил:

– Не только белых, но и черных. Существует неразрешенный народный вопрос, ужас которого может понять только еврей. Это вопрос о положении негров. Не смейтесь, мистер Кингскурт. Подумайте о кровавых ужасах торговли рабами. Люди, хотя бы черные люди, похищаются, как звери, увозятся продаются. Дети их вырастают на чужбине только потому, что кожа их другого цвета. И не постыжусь сказать, хотя рискую подвергнуть себя насмешкам: пережив переход евреев в Палестину, я стал мечтать о возвращении негров в их родную страну.

– Вы ошибаетесь, – сказал Кингскурт. – Я не смеюсь, я нахожу эту идею великолепной, черт меня побери! Вы открываете мне горизонты, каких я и во сне не видал!..

– И поэтому я мечтаю об оздоровлении Африки. Все люди должны иметь родину. Тогда они будут лучше относиться друг к другу. Между ними будет больше любви и взаимного понимания. Вы поняли?

И мистрисс Готланд тихо и взволнованно сказала то, что думали остальные спутники:

– Профессор Штейнек, благослови вас Бог!

VI

Они вышли из института Штейнека в возбужденно-радостном настроении. Когда они проезжали мимо кургауза, Решид-бей предложил посидеть немного в саду и послушать музыку. Они вышли из экипажа и вошли в большой сад, разбитый на аллеи и газоны. На эстраде играл оркестр. Под пальмами сидели мужчины и разряженные дамы и разглядывали гуляющих, болтали и злословили.

Кингскурт сделал гримасу:

– А, вот они, наконец, еврейки в шелках и драгоценных каменьях! А я, было, уже стал думать, что все это мистификация и что мы вовсе не в Иудее. Но теперь я вижу, что мои сомнения были напрасны. Вот они, вот они ошеломительные шляпы, яркие платья, бриллианты, жемчуг… Oh, la, la… Вы не обижаетесь, надеюсь, мистрисс Готланд. Вы совершенно другой пробы.

Мистрисс Готланд поспешила его успокоить, а профессор Штейнек хохотал во все горло.

– Пожалуйста, не стесняйтесь, м-р Кингскурт! Такие замечания в прежнее время могли казаться нам обидными, но не теперь. Поняли? Прежде, в разных фатах, надутых снобах и увешанных камнями еврейках видели представителей еврейства. Теперь знают уже, что есть и другие евреи. Теперь можете трунить, сколько душе вашей угодно, благородный иностранец. С превеликим удовольствием вас поддержу.

Оживленная компания обращала на себя внимание. Профессора, повидимому, все знали, и незнакомцы, находившиеся в его обществе, явно интересовали публику. Желая избегнуть назойливо любопытных взглядов, Штейнек увлек своих спутников в боковую аллею, но тут-то они и очутились в кругу, от которого хотели бежать.

Из группы оживленно беседовавших мужчин и женщин быстро вышел один господин и, подбежав к Фридриху, громко заговорил: .

– Доктор, доктор! Угадайте-ка, угадайте, о ком мы говорили сейчас! Ну? О вас! О вас! Как я рад, что встретил вас опять!

Этот экспансивный господин был Шифман. Он потащил Фридриха к своим знакомым, шумно представил его, подвинул ему стул и усадил его. Все это он проделал с таким натиском и быстротой, что Фридрих, если бы и не растерялся от изумления, не в силах был бы оказать какое-либо сопротивление. Но он совершенно растерялся, потому что вдруг увидел перед собою предмет своей юношеской любви, Эрнестину Леффлер. Она приветствовала его глазами и улыбками, и он не находил слов.

Шифман между тем вернулся к Штейнеку, с которым был знаком. Он стал приглашать и его с остальными спутниками с настойчивостью лавочника, зазывающего покупателей в свою лавочку. У профессора никакого желания не было принять приглашение, но Кингскурт заметил, что нельзя же, мол, оставить Фридриха одного в этой компании. Раз он попался, они должны разделить его судьбу.

Шифман ответил на эту сомнительную любезность заискивающей улыбкой. Затем он притащил стулья и назвал фамилии своих знакомых: m-r, m-me и m-lle Шлезингер, доктор Вальтер с женой, Вейнберг с женой и дочерью, Грюн и Блау.

Фридрих смотрел и слушал, как во сне. Прошлое, как в тумане, вставало перед ним. Он опять видел себя на помолвке, в доме Леффлера. Вот оно опять, это несносное общество, от которого он тогда в отчаянии бежал. Все состарились, но все те же. Только обе молодых девушки принадлежат к другому поколению. Эта тоненькая, стройная, как ковыль, – вылитый портрет Эрнестины. Он был оглушен своими воспоминаниями и едва различал голоса и слова, которые говорились вокруг него. Лишь когда кто-то обратился с вопросом прямо к нему, он пришел в себя. С ним заговорил Грюн, знаменитый некогда в Вене юморист:

– Ну что, д-р Левенберг, нравится вам наша страна? А? Что же вы медлите ответом? Или вы находите, что здесь слишком много евреев?

Послышался смех. Фридрих ответил:

– Откровенно говоря, вы первый, наведший меня на эту мысль.

– Это прелестно, ха, ха, ха! – захохотал Шифман. Остальные дружно поддержали его. И по этому общему смеху Фридрих понял, что слова его приняты были за одну из грубых шуток, принятых в этом обществе.

Но Грюн нисколько не обиделся. А другой остряк, Блау, счел долгом сделать к словам Левенберга язвительное добавление:

– Грюн в состоянии был бы и здесь обратить людей в антисемитизм.

– Ваши остроты не современны, – вставил д-р Вальтер. – Теперь, слава Богу, нет больше нигде антисемитов.

– Если бы я в этом был уверен, – ответил Блау, – я занялся бы этим делом, антисемитизмои, не опасаясь конкуренции.

Кингскурт нагнулся к Штейнеку и шепнул ему на ухо:

– Дорогой профессор, я не советую вам прыгать перед этими господами – вас высмеют.

– Да это и не входит в мои планы, – ответил Штейнек. – Такого пошиба люди прежде всего видят во всем забавную сторону, более или менее благодарный сюжет для балагурства.

– Так что теперь нет уже в Европе прежней ненависти к евреям? – спрашивал кого-то Левенберг.

– Да ее вовсе нет! Теперь ненависть к евреям перешла уже в область преданий, – ответил Шлезингер.

– На этот счет никто не может дать вам таких точных сведений, как доктор Файгльшток. Он держал себя, как капитан погибающего судна, и Европу оставил последним, – задорно сказал Блау.

– Послушайте, Блау, прошу вас запомнить раз навсегда: меня зовут Вальтер! Вальтер! – горячился адвокат. – Я никогда не стыдился почтенного имени своего отца, и это всем известно. В прежнее время, приходилось, во избежание насмешек, считаться с некоторыми предрассудками.

– А теперь в этом нет больше надобностей? – спросил Фридрих.

– Нет. Блау единственный раз в своей жизни оказал правду. Я недавно только переехал сюда. Но из этого можете только заключить, что я не по нужде приехал сюда, а по доброй воле.

Д-р Вальтер, повидимому, ощутив в себе прилив красноречия, принялся разсказывать о последствиях, которые повлекла за собою эмиграция евреев. Для него, д-ра Вальтера, с самого начала было ясно, что сионистское движение как для уезжающих, так и для остающихся евреев будет иметь самые благоприятные последствия.

Он был один из первых, оценивших значение этого движения, и если тогдашнее общественное положение и не позволяло ему открыто высказывать свои убеждения, то он все таки незаметным скромным путем содействовал успеху национальной идеи. И в доказательство он привел тот факт, что у него служил писцом бедный студент, еврей, который посещал собрания сионистов, и он, Вальтер, ему, однако, от места не отказал. И мало того, он и в национальный фонд внес свою скромную лепту, в которой он, быть может, и не нуждался, так как в начале двадцатого столетия фонд этот насчитывал уже несколько миллионов фунтов стерлингов.

Блау подтрунивал над размерами этой лепты, но д-р Вальтер, делая вид, что не слышит его язвительных вопросов, невозмутимо продолжал свое повествование. Теперь каждый знает и видит, что эмигранты нашли в Палестине счастливую родину. Но и евреи, которые остались там, где жили, не могут жаловаться на свою судьбу. С прекращением конкуренции со стороны огромного количества евреев –торговцев, ремесленников, людей свободных профессей, прекратились и нападки на евреев.

Прежде всего эмигрировали те, которым нечего было терять, которые могли только выиграть, уехав в страну, где был спрос на рабочие силы. И так как эмиграция была добровольная, то уезжали те, которые надеялись путем эмигращи улучшить условия своей жизни.

Безработные, измученные нуждой устремились туда, где открывалось широкое поле труда и надежд. И при том, известно было, что при существовавших тогда в Палестине условиях крупные предприятия должны были иметь успех. Затем, манила свобода. Никаких ограничений из-за вероисповедания и национальности. Уже это одно было большой приманкой. Тогда же соединились еврейские благотворительные общества всех стран.

До тех пор все капиталы тратились на бездомных, гонимых бедняков, и это были непроизводительные траты, потому что притеснения и гонения не прекращались, а с ними росла нищета. Когда же началась эмиграция евреев в Палестину, соединенный комитет поставил себе главной целью дать возможность желающим эмигрировать, В первое время были голоса, выражавшие сомнения в том, чтоб слабый духом пролетариат сумел проявить энергию, силы, необходимые для создания новой культуры. Но на всем протяжении истории человечества новые поселения создавались только голодными. Сытым не зачем искать новые места. Сытые остаются там, где живут в довольстве и достатке. Но дали, широкие мир принадлежит голодным. Пуритане, спасавшие свою веру, основались в Северной Америке. Искатели счастья селились в Индии или Южной Африке. И была ли еще одна колония, созданная такими печальными элементами общества, как Австралия, огромная, цветущая, гордая Австралия. В начале девятнадцатого столетия это была колония преступников, и в несколько десятилетий она разрослась в мощную, здоровую государственную общину.

В конце девятнадцатого столетия она была драгоценнейшим украшением в английской Королевской Короне. Но такие люди, как д-р Вальтер и ему подобные, конечно, понимали, что раз колония, в роде Австралии, могла создаться несчастными преступниками, то тем более могли осуществить эту задачу пионеры еврейского народа, тем более, что в этой геройской борьбее за честь и свободу нации весь израильский народ сулил им поддержку. Масса рабочих рук и интеллигентных сил вдруг нашла широкое применение, тогда как до того еврейская молодежь, не говоря уже о людях, не вооруженных знаниями и профессиями, по окончании университетов, академий, высших технических школ безпомощно и безнадежно взирала на свое будущее. В самых просвещенных европейских странах антисемитизм не давал евреям свободно дышать.

Изменилось и положение тех евреев, которые остались там, где жили. Так как торговля стала падать с уходом евреев, то во многих местах введены были запретительные меры против полного выселения евреев, точно желали удержать этим необходимые элементы брожения. Затем терпимость, которую выказывали с самого начала евреи в Палестине, вызывала такое же отношение к евреям со стороны христианских народов.

– Поэтому, – заключил д-р Вальтер свою речь, бросая благожелательный взгляд в сторону профессора Штейнека, – я приверженец я поборник идей, отстаиваемых партией Штейнека и Литвака. И за эту идею я буду бороться до последней капли крови.

Блау заметил с сардонической усмешкой:

– Не забудьте передать это вашему брату, профессор. Раз д-р Вальтер на вашей стороне, значит, за вас большинство.

Адвокат побагровел.

– Что вы хотите этим сказать, скоморох? – прошипел он.

– Ничего, ничего я этим не хотел сказать, – ответил остряк, деелая невинное лицо. – Я всегда видел вас там, где находится большинство, поэтому можно только поздравить людей, к которым вы примыкаете.

– Если вы этим намекаете на то, что я меняю свои взгляды, то я не считаю даже нужным оправдываться. Каждый человек умнеет с течением времени. Суть только в том, чтобы оправдывать делом свои убеждения.

Другой остряк тоже хотел было, метнуть какую-то остроту, но Шлезингер, в качестве поверенного барона Гольдштейна, все еще пользовавшийся авторитетом в этом кругу, счел нужным положить конец этим препирательствам.

– Да что это, господа? Разве мы в народном собрании? Зачем эти пререкания? Я признаю только две вещи; дела и развлечения.

– Браво! – сказал Кингскурт. – Но прежде всего, конечно, дела!

– Непременно! Но здесь мы собрались, чтоб развлечься, так? Ну и избавьте нас, пожалуйста, от этих споров и объяснений.

– Верно, верно, вы совершенно правы – льстиво смеясь, уверял его Шифман и, обращаясь к Фридриху и Кингскурту, сообщил:

– Не даром он пользуется таким неограниченным доверием барона Гольдштейна. Ведь, он представитель этой фирмы в Яффе.

– Быть не может! – воскликнул Кингскурт, делая удивленные глаза. Шлезингер молчал с скромным видом знаменитого человека, которого показывают толпе.

Дамы, между тем, вернулись к прерванному разговору о новых парижских шляпах. Тон беседы давала г-жа Лашнер, которая получала все принадлежности туалета непосредственно из Rue de la Paix.

Но Эрнестина Вейнбергер знаком пригласила Фридриха подвинуться к ней и тихо заговорила с ним.

– Это моя дочь. Как время бежит! Как вы находите ее? Красива, дурна?

– Вся в мать! – машинально ответил он.

– Значит, дурна! Ах, какой вы злой – сказала она и кокетливо вскинула на него глаза.

Ему было очень тяжело смотреть на эту поблекшую женщину и ее смешные претензии нравиться и пленять. Он увидел причину своих мук и терзаний в совершенно ином свете и его точило раскаяние о двадцати безцельно прожитых годах.

Но она не подозревала того, что происходило в его душе, и продолжала шутливо допрашивать его: что он намерен теперь делать? Останется ли он здесь или поедет в Европу? И если он останется, то, вероятно, он обзаведется семьей, женится…

– Я? В мои годы? – удивленно ответил он. – Нет, это я прозевал, как и многое другое, более важное.

– Вы не искренни, – сказала г-жа Вейнбергер. – Вы еще не стары и кажетесь на вид даже моложе своих лет. Вы отлично сохранились на своем уединенном острове… Позвольте, позвольте, вот спросите ее… Она про вас ничего не знает… Фифи, как ты полагаешь, сколько лет д-ру Левенбергу.

Фифи Вейнбергер взглянула на него и, опустив глазки, пролепетала:

– Около тридцати!

– О, нет, милая барышня! Вы плохо разглядели меня!

– Нет, я второй раз уже вижу вас, – краснея, сказала девушка. – Я вас на-днях видела в опере, вы были с Мириам Литвак.

– A propos, – заметилаЭрнестина. – как вам нравится Мириам Литвак? Я не про внешность спрашиваю. Она очень недурна. Но она, кажется, рисуется немного своей серьезностью. Она играеть в педагогию. Это теперь в моде здесь.

– Насколько мне известно, – резко ответил он, – Мириам Литвак не играет в педагогию. Она с искренним увлечением занимается своим делом.

– Скажите, скажите! Какого защитника приобрела себе Мириам! – трунила Эрнестина.

– М-р Кингскурт делает мне знаки, – сказал Фридрих, вставая. – Мы засиделись здесь.

Он простился и ушел со своими друзьями. Кингскурт взял его под руку и сказал ему:

– Фритц, угадайте, о чем я думал все время, когда мы находились в этом милом обществе?

– Не могу знать.

– Я думал о том, что нам пора убраться подобру, по-здорову. Ведь, мы не шулера, не убийцы какие-нибудь, чтобы кончить свое существование в компании господ Шлейзингеров. Или вы намерены навсегда здесь застрять?

– Что за вопросы, Кингскурт? Вы прекрасно знаете, что я вам принадлежу, и пойду с вами, куда и когда бы вы ни пожелали.

Старик остановился и крепко пожал ему руку.