ИЕРУСАЛИМ I
Когда-то Фридрих и Кингскурт прехали в Иерусалим ночью и с запада, теперь они приехали днем и с востока. Когда-то они видели на этих холмах грустный заброшенный город, теперь перед ними лежал обновленный, сверкавший великолепием. Когда-то здесь был мертвый, теперь возрожденный Иерусалим.
Они приехали из Иерихона и вышли на оливковой горе, на старой дивной горе, с которой открывался вид на далекие пространства. Это были еще священные места человечества, еще высились памятники, созданные верою разных времен и народов, но ко всему этому прибавилось еще что-то новое, мощное, радостное: жизнь! Иерусалим стал огромным телом и дышал жизнью. Но старый город, насколько можно было видеть с этой горы, мало изменился. Они видели церковь у гроба Господня, мечеть и другие купола и крыши старинных зданий. Но рядом с ними выросло что-то новое, великолепное. Это новое, сверкающее, огромное здание, был так называемый дворец мира. От старого города веяло безмятежным покоем. Но вокруг него развертывалась совершенно иная картина. Здесь вырос современный город, изрезанный электрическими дорогами; широкие, окаймленные деревьями улицы, сады, бульвары, парки, учебные учреждении, торговые рады, и великолепные общественные и театральные здания. Давид объяснял назначение выступавших из общей массы зданий.
Это был мировой город, по последнему слову культуры двадцатого столетия.
Но взгляды путешественников невольно обращались поминутно к старому городу. Он лежал по другую сторону кедровой долины, весь залитый солнечным блеском, и было что-то торжественное в этом безмолвном сиянии. Кингскурт, получив от Давида ответы на все вопросы, спросил про огромное роскошное здание, сверкавшее золотом и ослепительно белым мрамором. Это был целый лес мраморных колонн с золотыми капителяии, поддерживавшими купол. И Фридрих с глубоким волнением услышал из уст Давида слова:
– Это храм!
В пятницу вечером Фридрих Левенберг в первый раз отправился в Иерусалимский храм. Фридрих шел с Мириам впереди, за ними шли Давид и Сара. По мере приближения к старому городу, шум и оживление замирали. Количество экипажей заметно уменьшалось, магазины закрывались. Над шумным городом медленно и торжественно спускался субботний покой. В синогоги шли толпы людей. Кроме большого храма, как в старом, так и в новом городе еще рассеяны были многие храмы невидимого Бога, дух которого израильский народ свято оберегал в своей душе, в своих долговечных скитаниях. Лишь только они переступили вековую ограду старого города, ими овладело благоговейное настроение. В этих стенах следа не было той неопрятности и суеты, которую Кингскурт и Левенберг видели здесь двадцать лет тому назад. Тогда богомольцы разных вероисповеданий чувствовали себя глубоко-оскорбленными, когда они, после долгой езды, достигали цели своих стремлений, такую удручающую картину представлял тогда вид запущенных улиц. Теперь все улицы и переулки были вымощены новыми гладкими плитами. Частных домов в старом городе теперь не было. Все здания заняты были богоугодными и благотворительными учреждениями. Здесь были подворья для богомольцев разных вероисповеданий. Христиане, магометане и евреи имели здесь свои благотворительные учреждения, больницы, санатории, тянувшиеся пестрыми рядами. Торжественный величавый дворец мира занимал огромное четвероугольное пространство, в котором собирались конгрессы друзей мира и ученых. Старый город стал интернациональным местом, родным углом для всех народов, потому что здесь нашло себе приют «самое человеческое»: – страдание.
И здесь сосредоточены были все виды помощи, которыми человечество облегчало страдания: вера, любовь и наука.
Мириам и Фридрих опередили старика, который, опираясь на палку, с трудом передвигал ноги. Мириам поклонилась ему, и старик примкнул к отставшей паре, к Давиду и Саре, которые ради него замедлили шаги.
– Этот старик тоже здесь обрел душевный мир, – сказала Мириам своему спутнику, – Попросите как-нибудь Давида, чтобы он рассказал вам его историю. Они случайно познакомились в Париже. Давид ездил туда по своим делам. Как вы успели уже, вероятно, убедиться, Давид умеет очаровывать людей. Этот несметно богатый в то время Арман Эфраим тоже почувствовал к нему большую симпатию и привязался к нему более, нежели к своим родным, которые только выжидали его смерти, рисовавшей им приятную перспективу наследства. Арман Эфраим всю свою жизнь только зарабатывал деньги и тратил их на свои утехи. Но, наконец, он состарился. Наслаждения больше не прельщали. А в его утомленном мозгу не зарождалась ни одна мысль о том, куда девать свои капиталы.
Одно только он сознавал: своих веселых наследников он наследством не порадует. Тогда Давид внушил ему поехать в Иерусалим. Старик приехал сюда, и Давид повел его во дворец мира. Это великолепное здание с течением времени стало центральным пунктом обсуждения общечеловеческих интересов, не одних только еврейских. Нам удалось разрешить несколько проблем, которые не мало смущали человечество в прежние времена. Но на земле еще слишком много скорби, и облегчать ее можно лишь соединенными нравственными усилиями. Во дворце мира вы можете наблюдать эту дружную мировую работу. Когда где-нибудь на свете совершается катастрофа – пожар, наводнение, голод, эпидемия, – то немедленно телеграфируют об этом сюда. Помощь оказывается всегда в широких размерах, так как сюда стекаются как просьбы о помощи, так и все нужные для нее денежные суммы. Постоянная комиссия, члены которой выбираются из разных стран, наблюдает за справедливым и целесообразным распределением помощи. Сюда же обращаются также за поддержкой изобретатели, художники, артисты и ученые. Всех привлекает надпись над воротами храма: Nil humani a me alienum puto.» – И они, действительно, получают возможную поддержку, если оказываются достойными ее…
И здесь Арман Эфраим нашел удовлетворение которое сулил ему Давид. Он с удовольствием посещает заседания коммисии, в которых докладывается о вновь поступивших извещениях о требующейся помощи и оставляет каждый раз зал заседаний с облегченным карманом. После его смерти все его состояние перейдет на дела благотворительности.
Фридрих, смеясь, заметил:
– В таком случае, его родственники, пожалуй, искренне будут горевать.
Они остановились, чтобы подождать следовавших за ними. Старик, покашливая, рассказывал Саре и Давиду. «А пятьсот фунтов стерлингов я уделил одному приюту для брошенных лондонских детей. В общем сто тысяч франков сегодня – ха, ха, ха – недурной денек! – Если бы я не был здесь, один из моих племянников быть может столько же проиграл бы на скачках сегодня. По крайней мере, я получил удовольствие, и наследники мои не будут ликовать, ха, ха, ха… Смеюсь я, – ха, ха, ха… И лондонские малыши будут смеятьоя. Несчастные детишки.»
Они подходили в эту минуту к Иерусалимскому храму. Он был восстановлен во всем своем древнем великолепии. Сара и Мириам прошли в женское отделение. Фридрих и Давид стояли в задних рядах.
Под мощными сводами торжественно звучало пенье и звуки лютней; глубокое волнение охватило Фридриха. Как во сне проносились перед ним картины его собственной жизни и прошлого его родного народа. Молящиеся вокруг него шептали молитвы. Он вспомнил «еврейские мелодии Генриха Гейне». Да, Гейне, как истинный поэт чувствовал сколько романтизма в судьбе его народа. И вдохновенное проникновение в народную немецкую поэзию нисколько не мешало ему находить красоту в еврейских мелодиях. Фридрих вспомнил позорное время, когда евреи стыдились всего еврейского. Они полагали, что выигрывают в чужих глазах, скрывая свое происхождение. Но именно этот скверный стыд бросал на них тень лакейства и позорной приниженности. И они еще удивлялись презрению, с которым к ним относились, когда у них самих не было ни капли уважения к себе. Они пресмыкались перед другими, и презрение к ним было возмездием за самоунижение. И в своем странном ослеплении они этого не замечали. Те, которые пробивали себе дорогу, устраивались, делали дела, отпадали от веры своих отцов и скрывали свое происхождение, как позорное пятно. И если отпавшие от еврейства стыдились отцов и матерей своих, то очевидно, это еврейство должно было быть чем-то очень постыдным. На них смотрели как на беглецов из прокаженной местности, и держали их в карантине. В средние века крещеных евреев звали в Испании беглыми…
И еврейство падало все глубже и глубже. Оно воплощало собою весь ужас несчаотья, страдания и унижения!..
И теперь это еврейство возродилось! Возродилось потому, что евреи перестали стыдиться его. Не только бедные, слабые, неудачники слились в одном чувстве солидарности. Нет, и сильные, свободные, даровитые вернулись на родину и получили больше, чем дали. Другие народы были им благодарны за то великое, что они давали человечеству. Еврейство же желало от них только верности своему племени. Человечество благодарно каждому великому за его лепту в духовную сокровищницу человечества; он должен вносить свою лепту. Лишь отчий кров ждет сына, одного его присутствия, и счастлив одним этим…
И Фридрих, погруженный в размышления, навеянные еврейскими мелодиями, постиг значение этого храма. Когда-то, в царствование царя Соломона, храм, разукрашенный золотом и драгоценными каменьями, олицетворял собою гордость и силу Израиля. Храм отделан был кедровым, кипарисовым, оливковым деревом и бронзой и был дивной отрадой для глаз. Но как это ни было великолепно по понятиям того времени, не об этом же здании евреи скорбели в течение восемнадцати веков. Нет, они скорбели о чем-то невидимом, что собою лишь символизировал великолепный храм. И это невидимое Фридрих чувствовал в восстановленном иерусалимским храме. Светло и радостно было у него на душе.
Вернувшиеся сыновья древнего народа господа Бога стояли на родной земле и возносили свои души к невидимому.
Они молились с большим или меньшим благоговением во многих храмах земного шара, в богатых и скромных. Но их невидимый Бог, вездесущий, везде должен был быть им одинаково близок или далек. Но храм был все-таки лишь здесь.
Почему?
Потому что лишь здесь они могли сплотиться в свободную общину и сообща стремиться к благороднейшим целям человечества. В прежние времена они знавали солидарность лишь под гнетом преследований, в гетто. Позднее они узнали свободу, когда культурные народы признали за ними человеческие права.
Когда-то они были бесправные, лишние, униженные. И когда они вернулись из улиц гетто, они перестали быть евреями, и стали опять людьми. И тогда они опять воздвигнули храм Невидимому, Всемогущему, Которого дети иначе представляют себе, нежели мудрецы, но Который присутствует везде и всегда. Когда они по окончании службы, вышли из храма, и здоровые, спокойные, свободные люди приветствовали друг друга с наступившим праздником, Фридрих Левенберг сказал Давиду:
– Да, конечно, вы были правы, указав мне с Масличной горы это здание. Это – храм!..
II
В ближайшее воскресенье во всей стране происходили выборы делегатов.
Давид в ночь с субботы на воскресенье уехал в Хайфу, чтобы руководить оттуда движением. Партия Гейера ни перед чем не останавливалась для достижения успеха. Газеты Гейера ежедневно сообщали в нескольких добавочных листках результаты голосования, причем к сообщению присовокуплялись разные смутные намеки. Одна из этих нечистоплотных газеток особенно преследовала главного директора Новой общины, Иосифа Леви. Говорилось о неограниченной власти этого человека над миллионами членов новой общины. Автор статьи подчеркивал, что он ничуть не желает обвинить в чем-нибудь Иосифа Леви; вопрос идет только об общем благе, о достатке, добытом тяжелым трудом народа, о существовании дорогой нам общины. Все это писалось в слащавом тоне и приправлялось библейскими изречениями. Профессор Штейнек, получивший этот листок в присутствии Кингскурта, побагровел при чтении и стал неистово ругаться:
– О, ты, скотина!.. Негодяй!.. Ты… Ты… Коршун!.. Этот негодяй прекрасно знает, что наш Иоэ воплощенная честность. Он знает, что Иоэ всю свою душу вложил в наше дело. И этот мерзавец смеет еще упоминать его имя своими нечистыми устами – и это все ввиду предстоящих выборов – вы понимаете? Чтобы повлиять на избирателей…
Он гневно разорвал листок на куски и вышвырнул их в окно.
Кингскурт рассмеялся:
– Понимаю ли я! Дорогой профессор, как же не понимать! Слава Богу, пожили немного, и прекрасно понимаем, что за подлые скоты эти люди: откровенно говоря, я многому не верил из всего, что я слышал здесь и что мне рассказывали – слишком уже сказочной представлялась мне вся эта история. Но теперь я вижу, что у вас есть и мерзавцы. А это меняет дело – стало быть, всего понемножку. Тогда я и в хорошее готов поверить.
В доме Литвака, впрочем, немного говорили о политике, как ни трудно было избегать этой злободневной темы.
Семья Давида и его друзья жалели его за его увлечение политической борьбой. Но он уверял, что после выборов опять вернется к своим обычным занятиям.
По предложению Мириам весь кружок в день выборов отправился в одну художественную мастерскую. Ателье художника Изака находилось в тихой восточной окраине нового города и известно было своими драгоценными произведениями искусства. Изак любил изящное интеллигентное общество, и праздники, которые он часто давал на своей вилле, славились своей изысканностью. В вестибюле, стеклянную крышу которого поддерживали мраморные колонны с золочеными капителями стены покрыты были старинными гобеленами. Здесь же стояло несколько превосходных копий античной скульптуры. Мраморный портик с видом в прелестный сад, в котором из зелени пальм под пышными клумбами цветов белели прелестные мраморные группы, навеял на посетителей воспоминания о сказках Шехеразады. Посреди вымощенного широкими плитами круга, живописно уставленного изящной и разнообразной гнутой мебелью, играл фонтан, и вода с тихим плеском падала в широкий бассейн. Из портика вели во внутренние комнаты высокие резные двери. В ту минуту, когда они любовались волшебной картиной, двери мастерской открылись, и оттуда, в сопровождении красивой изысканной пары, вышел художник, которому доложили о приезде гостей. Профессор Штейнек представил Фридриха, а Изак назвал господина и даму, которые находились у него: лорд Судбюри и леди Лилиан, его жена, с которой художник рисовал портрет. Изаку было на вид лет сорок. Он держал себя с приятной непринужденностью и достоинством, Во всех его движениях сквозила изящная простота, обнаруживавшая в нем привычку к хорошему обществу.
На прежней своей родине художник Изак был забитым, несчастным еврейским мальчиком и только благодаря своему таланту достиг настоящего положения.
Слуга принес освежительные напитки. Мужчины закурили сигары из чудесного душистого табаку, и художник не без гордости сообщил, что это палестинский табак, известный под названием «Цветы Иордана».
Леди Лилиан меж тем подошла к Мириам, с которой уже раньше была знакома, и о чем-то тихо попросила ее. Мириам как будто уклонялась от исполнения какой-то просьбы и милой улыбкой смягчала свой отказ. Фридрих не мог отвести глаз от этих двух женских фигур, стоявших у золоченой решетки сада. Мириам, небольшого роста, с темными волосами, тонкая, стройная нисколько не проигрывала при сравнении с высокой изысканно одетой английской леди. И Фридрих с удовольствием и гордостью переводил глаза с знатной английской дамы на милую еврейскую девушку. Они обе медленно вышли в сад, и Фридрих с радостью пошел бы за ними, если бы беседующие не обращались преимущественно к нему. Ему говорили о вещах, о которых он еще не знал: о роли искусства и философии в новой общине.
Лишь теперь, слушая красивый, звучный голос художника, Фридриху пришло в голову, что на самые важные вопросы ему еще никто до сих пор ответа не давал. Он видел храм и электрические машины, старый народ и новые формы его общественной жизни. Но какое место занимали, и каково было здесь значение искусства и науки? Еще в прежние времена многие усматривали в сионическом движении тормоз для проявления художественных сил еврейского народа и потому считали движение это реакционным, противным прогрессу. Из слов художника Фридрих убедился, насколько близоруки были эти предположения. В Новой Общине царила прежде всего свобода совести. Каждый мог молиться своему Богу и искал ли он единения с Ним в храме иудейском, в церкви, в мечети, в художественных музеях или филармонических концертах, до этого Община совершенно не касалась.
На средства одного богатого американца, находившегося в качестве гостя на корабле «Будущность», учреждена была академия по типу французской. Число членов, как и во дворце Мазарини, было сорок, и если за смертью одного из них кресло освобождалось, то остальные члены выбирали достойнейшего преемника. Члены получали содержание, которое совершенно освобождало их от всяких житейских забот, и они могли спокойно предаваться занятиям искусством, философией или наукой.
И разумеется, эти сорок членов совершенно свободны были от национального шовинизма. Когда этот институт был учрежден, первыми его членами были люди разных стран, разных культур, и они здесь встретились и сблизились, как братья по духу.
Первым положением устава еврейской академии было:
«Еврейская академия ставит себе задачей отмечать заслуги выдающихся людей перед человечеством». Сорок членов еврейской академии составляли также орденский капитул в Иерусалиме.
Фридрих на многих уже видел этот значок, но не обратил на него внимания.
– Вы не думайте, милый доктор, – сказал художник –что глупого тщеславия ради учредили этот орден. Чести нужна обменная монета, это понимали законодатели всех времен. И мы в свою очередь не пренебрегли этим отличием, имеющим такое значение в глазах большой толпы.
– Высшие степени отличия даются очень редко. Президент нашей академии –гроссмейстер, сорок членов, составляющих также орденский капитул, далекие от всяких частных, партийных и политических интересов. Так что, как видите, какие-либо выгоды из своего положения они извлекать не могут. За удачные аферы мы нашим орденом не награждаем.
– Цвет значка должен напоминать нам о тяжелых временах, пережитых нашим народом. Из желтого пятна, которым клеймили наших несчастных и стойких в несчастьи отцов, из позорного знака, мы сделали почетное отличие.
– Вы поняли? – воскликнул Штейнек. Фридрих задумчиво кивнул головой. В эту минуту слуга доложил о приходе доктора Маркуса. Художник быстро встал и пошел навстречу старику с длинной белой бородой.
– Вы явились, доктор, как волк в басне, – сказал он и представил Фридриха и лорда Судбюри.
– Доктор Маркус –президент академии…Я сейчас только рассказывал моим дорогим гостям про нашу академио. Лорд Судбюри был уже несколько осведомлен, но для доктора Левенберга, хотя он и еврей, все это ново.
Доктор Маркус удивился.
Фридрих в нескольких словах изложил ему свою биографию.
Президент академии внимательно выслушал его, и, покачивая головой, добавил:
– Двадцать лет тому назад! Да, да, я понимаю ваше изумление. А между тем все, что вы видите у нас, уже существовало. Вы помните слова Коэлета:
«Что случилось? То, что случится потом. Что здесь сделали? То, что сделано будет потом. И нет ничего нового под солнцем»…
– Позвольте, дорогой президент! – воскликнул Штейнек. – Да ведь это понимать надо только cum grano salis. Не все же, что есть, уже было. И не все уже за нами, что еще ждет нас впереди. Я напомню вам не Коэлета, а Стоктон-Дарлингтон. Вы понимаете?
– Стоктон-Дарлингтон? – повторил англичанин. – Вы говорите по-видимому о первой железнодорожной ветке, которую построил Стефенсон сто лет тому назад?
– Конечно, милорд! – ответил профессор. – Мы несколько дней тому назад решили в академии предложить всему цивилизованному миру достойным образом отпраздновать в 1925 году столетнюю годовщину со дня проведения Стефенсоном первой железной дороги. В ту минуту, когда исполнится сто лет, все паровозы всех железных дорог земного шара должны дать три сигнальных свистка. И на всем земном шаре, все люди, которые будут сидеть в эту минуту в вагонах, будут думать о Стефенсоне… Вы согласитесь, дорогой лрезидент, что мудрость Коэлета меркнет на расстоянии между Стоктоном и Дарлингтоном.
Доктор Маркус ласково ответил:
– Охотно соглашаюсь, тем более, что я этого и не оспаривал. Меня только радует мысль, что все то что было хорошего, конечно, я вижу и в настоящее время. И будущее уже существует, и я его знаю: хорошее, одно хорошее. Эта мысль – это отрада моих последних дней. Я из одних и тех же предпосылок прихожу к другому заключению, нежели сын Давида, древний царь иудейский. Но быть может и у царя Соломона была та же мысль, хотя он говорил, что все суета, и хотя он задавал себе вопрос, какую награду получает человек за все свои труды и печали.
– Все суета, несомненно, если смотреть на мир с роковой точки зрения нашей собственной личности. Но все важно, все значительно, если мы нашу личность выделим из круга обобщений. Тогда и мечты мои вечны, потому. что, когда меня уже не будет, другие о том же будут мечтать. Красота и мудрость никогда не умирают, даже когда умирают те, которые вошли с ними в жизнь. Мы должны проникнуться верой в вечность красоты и мудрости, как убедились уже в вечности энергии. Разве погибло искусство жизнерадостных эллинов? Нет, оно возрождается в другие эпохи. Разве устарели афоризмы наших мудрецов? Нисколько, хотя бы и в свете более счастливого времени они не выделялись так ярко, так заметно, как во мраке несчаотья. В этом отношении они равны всем огням… И что же из этого следует? А то, что мы должны стремиться к увеличению суммы красоты на земле до последнего мгновения. Потому что земля – это мы сами. «Земля еси и в землю отыдеши»…
Все замолкли после слов доктора Маркуса. Каждый думал свою думу. И вдруг из-за закрытых дверей вторгнулись в тишину красивые широкие звуки. Чей-то женский голос пел.
– Кто это поет? – тихо спросил Фридрих.
– Как? неужели вы не знаете? – изумился художник. – Да ведь это Мириам. – Он встал и безшумно открыл двери в зал, в который перед тем ушли обе дамы. Мириам, не подозревавшая, что ее слушают, пела лэди Лилиан и Шумана, и Рубинштейна, и Вагнера, Верди, и Гуно. Одна за другой лились дивные мелодии, и Фридрих Левенберг почувствовал себя счастливым среди этих сильным духом людей, которые просто и благородно осуществляли благороднейшие цели жизни: мудрость и красоту.
И когда Мириам запела его любимую, мечтательно грустную песню Миньоны:
«Kenst du das Land, wo die Citronen bl?men…»
Фридрих прошептал:
– Здесь, здесь эта страна!
Дома Мириам и Фридрих ждал неприятный сюрприз. Общий баловень и любимец, маленький Фриц опасно заболел. Больше всех растерялся и волновался Кингскурт. В течение нескольких дней и ночей, несмотря на все увещевания и просьбы, он не отходил от кроватки больного ребенка. И когда, наконец, в одну ночь мальчик уснул спокойным, ровным сном, старый ворчун отвел Левенберга в угол и сказал:
– Фриц, если эта крошка выздоровееет, я останусь здесь навсегда. Даю вам торжественную клятву. Это мой обет…
И он сдержал слово. Как только ребенок стал поправляться, и все домашние начали приходить в себя, Кингскурт первый заговорил об осуществлении своего решения, по своему обыкновению неловко и трогательно объясняя его. Фридрих со смехом его прервал.
– Да мотивировка, Кингскурт, дело второстепенное. Важен факт. Когда же мы заявим о нашем желании вступить в новую общину?
III
Они решили сделать это немедленно. И так как они давно хотели навестить президента Айхенштама, который еще при первой встрече в Хайфе их приглашал, то и отправились к нему, имея главным образом в виду спросить у него совета относительно вступления в новую общину. Дом, в котором он жил, напоминал палаццо генуэзских патрициев. Почти одновременно с их экипажем у подъезда остановился автомобиль, из которого вышли два пожилых господина и профессор Штейнек. Профессор поднимался уже по лестнице, когда услыхал голоса обоих друзей, вступивших в какие-то переговоры с швейцаром. Он кивнул им головой, и это приветствие имело магическое действие; швейцар тотчас же предупредительно открыл перед ними двери. Штейнек исчез во внутренних комнатах. Кингскурт и Фридрих спросили доктора Веркина, секретаря президента.
Слуга провел их в контору и попросил их там обождать. Прошло несколько минут. Кингскурт начал выражать нетерпение. Молодой человек, переписывавший что-то на машинке, сообщил им, что доктор Веркин уже часа два у президента, который внезапно опасно занемог.
– Вот он что! Потому-то и Штейнек так быстро исчез! – воскликнул Кингскурт. – А не знаете ли, драгоценнйший, кто эти господа, с которыми приехал Штейнек?
– Да это профессора Сионского университета.
– Я думаю, Кингскурт, – сказал Фридрих, – нам лучше бы уйти. Мы оставим визитные карточки доктору Веркину и придем опять, когда президент в состоянии будет нас принять.
Они ушли. В городе еще ничего о болезни президента не знали. На улицах царило обычное оживление. Обогнув один из бульваров, они вышли к большому английскому парку, к которому примыкало большое здание с надписью: «Департамент здоровья».
Кингскурт громко рассмеялся.
– Поглядите-ка, это опять должно быть что-то очень интересное. Очевидно, это подражание немецкому министерству народного здравия. Тут и расспрашивать не о чем. Ясно, как день. Это мозаика – моисеевская мозаика. Удачная острота, э?
– Как все ваши остроты, м-р Кингскурт; не хуже, и не лучше других. – Но мне кажется, что величие «Обновленной земли» нисколько не умаляется тем обстоятельством, что все, что мы видим здесь, уже существовало раньше. Силы природы были достаточно исследованы. Существовали и технические средства; точно так же каждому образованному человеку 1900 года были уже известны социальные проблемы, которые мы видим здесь осуществленными. Точно также были уже известны формы артельного производства и потребления, и все же из всего старого создалось нечто совершенно новое. Эта возрожденная страна больше, несравненно больше, нежели объединение всех социальных и технических успехов.
– Почему? Я нахожу, что и это одно уже очень мило, – вставил Кингскурт.
– Как юрист, как европеец конца девятнадцатого столетия я спрашиваю себя, каким образом это общество удерживает равновесие.
– Ну, это меня нисколько не удивляет. Меня больше всего удивляют деревья! Этим деревьям не меньше сорока-пятидесяти лет. Каким образом они сюда попали?
Он так громко говорил, что проходивший мимо господин, слышавший его слова, улыбнулся в остановился. Кингскурт, конечно, тотчас заговорил с ним:
– Я вижу, что мои слова привели вас в отличное настроение духа. Не будете ли вы так любезны ответить мне на мой вопрос?
– С удовольствием – ответил тот. – Вам, несомненно, известно, что можно рассаживать и подросшие деревья. В Кельне, например, где я раньше жил, в одном народном саду, посадили сорокалетние деревья. Это, конечно, стоит недешево, но у нас, вообще, на нужды и потребности населения денег не жалеют. Такие расходы окупаются будущими поколениями. Впрочем, мы не везде сажали старые и дорогие деревья. Мы выписали из Австралии много молодых деревьев, много эвкалиптов, которые растут очень быстро.
– Благодарю вас, – сказал Кингскурт. – Это мне многое уяснило. Не можете ли вы также объяснить мне, откуда все эти детишки, играющие на лужайках. Он указал на многочисленных девочек и мальчиков, игравших в лаун-теннис, крокет и серсо.
Незнакомец предупредительно ответил:
– Это воспитанники институтов, примыкающих своими зданиями к этому парку. Все классы попеременно выводятся сюда для атлетических игр, которые мы считаем такой же важной статьей воспитания, как и учение.
– Но это, повидимому, лишь дети состоятельных людей? – спросил Фридрих. – Они все такие нарядные, опрятные.
– Нет, ничуть! В наших школах нет никаких отличий меж воспитанниками, кроме степеней таланта и трудолюбия, и каждому воздается должное по его заслугам. Но условия для всех одинаковы. В прежние времена дети отвечали за неудачи своих родителей, не имевших возможности давать им образование… У нас всем представлена возможность учиться. И во всех наших учебных заведениях, начиная от начальных школ и кончая университетом, обучение даровое, и до получения аттестата зрелости все воспитанники носят одинаковое платье… Однако, я заговорился с вами, простите, меня ждут дела. И, вежливо поклонившись им, он удалился.
Фридрих и Кингскурт еще любовались несколько минут веселой и резвой толпою детей. Кингскурт не прочь был бы принять участие в играх, если бы Левенберг не увлек его домой. Вести о здоровьи Айхенштамма были печальные. Штейнек прислал Давиду Литваку краткое сообщение: «Безнадежен», И, когда он пришел вечером, все по лицу его догадались о случившемся.
– Он умер, как умирают великие люди, – сказал профессор Штейнек. – Я был подле него до последней минуты. Он говорил о смерти. Он говорил, что смерть не страшна тому, кто так часто, как он, видал ее перед собою. «Я чувствую, – говорил он, – что теряю сознание. Я еще слышу свой голос, но все слабее и слабее. Я буду еще быть может думать, когда не буду уже в силах говорить. Я уже простился с собою, как жаль, что я не могу проститься со всеми, кого я любил». Потом он замолк, и неподвижно гдядел в пространотво. Вдруг он опять остановил глаза на мне. «У меня были друзья, – сказал он. – Много друзей. Где они? Друзья – это богатство жизни. У меня было много, много друзей. Где они»? Они замолк, и мне казалось, что его затуманенные глаза говорили: ты видишь, я не могу уже говорить, но я еще думаю. И, наконец, он сделал последнее усилие и отчетливо произнес слова, которые я часто слышал от него:
«И чтоб каждый иностранец чувствовал себя у нас, как дома»!…
– Затем глаза его остановились. Я их ему закрыл. Так умер Айхенштамм, президент новой общины.
IV
На восьмой день после торжественных похорон Айхенштамма, созван был конгресс для выборов президента новой общины. Почти все четыреста делегатов, и женщины в том же числе, прибыли еще накануне назначенного дня. В клубах и отелях велись горячие обсуждения. В предшествовавший выборам вечер у доктора Маркуса, президента академии и у Иоэ Леви, директора новой общины, было почти одинаковое количество голосов.
Иосиф Леви еще не вернулся из Европы, но его ждали с минуты на минуту. Некоторые говорили, что в случае избрания его, он от этой чести откажется. Другие утверждали, что слухи эти распространяются сторонниками д-ра Маркуса.
Словом, как везде и всегда, вокруг выборных интересов возникла борьба, интрига, споры и пререкания. Кингскурта это очень занимало.
В упомянутый день, утром Давид Литвак с взволнованным лицом вошел в комнату Фридриха и сообщил, что получил известие об осложнившейся болезни матери.
– Вы без меня пойдете на конгресс. Я тотчас же уезжаю в Тибериаду с Мириам. Жена и Фрицхен приедут поздней.
– Не поехать ли и нам с вами? – участливо спросил Левенберг
– Ах, вы ничем ей не поможете… Я думаю, что никто тут не поможет… Оставайтесь ради конгресса – для вас это будет интересное зрелище. А я теперь ко всему равнодушен, пусть выбирают, кого им угодно.
Кингскурт сказал:
– Мы проводим вашу жену и Фрицхен до Тибериады.
– Благодарю вас! – Не говорите только пожалуйста никому о моем отъезде. Бывают в жизни моменты, когда и друзья лишние. Меня будут осаждать выражениями участия. Я хочу быть один… Прощайте!
После отъезда Давида и Мириам друзья отправились в дом конгресса. Над огромным зданием развевались белые флаги, окаймленные черным флером, по случаю недавней кончины Айхенштамма.
Выборы должны были происходить в большом высоком, строгого стиля мраморном зале с матово-стеклянным плафоном. Скамьи еще были пусты, потому что делегаты еще совещались в кулуарах и примыкавших к ним комнатах.
Но галлереи уже были переполнены. В ложах было более дам, нежели мужчин. Туалеты, по случаю национального траура, преобладали темные. Только в одной ложе подле Кингскурта и Левенберга сидели несколько дам в очень светлых платьях и огромных ярких шляпах. Здесь были обе Вейнбергер, Шлезингеры, доктор Вальтер, молодая и старая Лашнер, Шифман и непременные члены этого кружка, остряки Грюн и Блау. Фридриху очень хотелось уйти в другую ложу, но нигде больше места не было. Кингскурта, впрочем, эта компания забавляла, и он не хотел искать другого места.
– Когда я слушаю этих господ – шепнул ему Фридрих на ухо, – у меня является желание вернуться с вами на наш остров.
– О, о, о!.. Ну, я умнее вас. Я знаю, что в лучшем зверинце есть также клетка обезьян. Ну и в людском обществе есть такая же клетка.
В зале началось оживление. Делегаты занимали места. С правой стороны, в группе женских делегатов ораторствовала м-с Готланд. Она принадлежала к партии доктора Маркуса. Архитектор Штейнек агитировал в пользу Иоэ Леви. Он стоял у подножия трибуны, и в возраставшем гуле голосов резко выделялись его вскрикивания: «Ио, Ио!»
Решид-бей зашел в ложу Кингскурта и Фридриха и сообщил им последний результат совещаний в кулуарах. Перевес голосов был на стороне Иоэ Леви. Он был очень популярен во всей стране, столь обязанной ему своим процветанием, и делегаты считались с этим, между тем как доктор Маркус был близок и дорог главным образом наиболее интеллигентной части общества. Иосиф Леви, впрочем, уже вернулся и наверно скоро придет на собрание.
– Вы нам тотчас же укажите его, если он придет – сказал Кингскурт. Должно быть очень интересный господин. Любопытно посмотреть, как он себя будет держать.
В клетке обезьян плоско и пошло острили, злословили и судачили.
Прозвенел звонок, возвещавший открытие конгресса. На галлереях разговоры мгновенно стихли. Делегаты наполнили зал.
– Вот Иоэ Леви! – сказал Решид-бей. – Вот этот с седыми, щетинистыми усами, с лысиной. Вот, он подает руку архитектору Штейнеку.
Это был худощавый человек, среднего роста, очень смуглый, быстрый и энергичный в движениях. Делегаты окружили его плотным кольцом. Десятки рук с приветствиями протягивались к нему. Он держался очень непринужденно, и вид у него был совсем не торжественный.
Раздался второй продолжительный звонок, все заняли места. В то же мгновение распахнулись на трибуне золоченые двери, и оттуда вышел председатель конгресса со всем своим штатом.
Первым делом, он почтил память покойного президента прекрасной речью, которую все выслушали молча.
Потом он объявил:
– Мы собрались сюда для выборов нового президента.
– Я прошу слова! – ко всеобщему изумлению крикнул Иосиф Леви.
– Слово за Иосифом Леви, – сказал председатель.
Иосиф Леви быстро и легко взошел на трибуну и начал:
– Многоуважаемые члены конгресса! Я должен сказать только несколько слов. В моем отсутствии некоторые мои друзья выставили мою кандидатуру, не спросив меня, следует ли это делать.
Шум восклицаний покрыл его слова.
– К порядку – крикнул архитектор Штейнек. Иосиф Леви повторил:
– Я должен сказать только несколько слов. Это слишком большая честь для меня. И я хочу избавить конгресс от номинальных выборов и потери времени. Потому что, если вы удостоите меня чести избрания в президенты, я от этой чести откажусь. Это решено.
– Но почему? Почему? – раздалось со всех сторон.
– По очень простой причине. Я еще чувствую в себе силы работать, и если вы довольны мною, предоставьте мне возможность работать. Если вы выберете меня, вы этим самым дадите мне отставку. Я думаю что для этого, я, несмотря на свои седые волосы, еще слишком молод. Доктор Маркус вам обстоятельнее изложит мое мнение. Мы с ним уже столковались. Но решение мое неизменно. Благодарю вас, друзья, за ваши добрые намерения. Многоуважаемые члены конгресса, не выбирайте меня.
В зале возбуждение возрастало. Слышны были восклицания неудовольствия, изумления, разочарования. Иоэ Леви забрасывали вопросами. Он улыбался и пожимал плечами. В клетке обезьян пошло и плоско острили.
– Он мне нравится, – сказал Кингскурт. – Говорить он не мастер, но нет сомнения, это честный человек.
Председатель громко позвонил. В зале опять воцарилась тишина, и на трибуну не без труда взошел престарелый доктор Маркус.
– Почтенное собрание! – начал он. – Мой друг Леви говорил уже о необходимой экономии времени. Первым делом, надо столковаться, и тогда мы легко придем к какому-нибудь решению. Мы здесь собрались не для выборов главы государства. Мы не государство, мы община. Мы просто одна большая артель, вмещающая в себе множество других меньших специальных артелей. И этот конгресс не более, как общее собрание артели, называемой Новой Общиной. Но мы все чувствуем, что вопрос идет не о чисто-материальных интересах производительной или хозяйственной артели. Мы создаем парки, школы, мы заботимся столько же о полезности вещей, сколько об их мудрости и красоте. Мы понимаем, что для общины людей, идеал – это польза, выгода, скажем ясней – он необходим. Идеал – залог прогресса. Это старо, как мир. То, что для отдельного индивида хлеб и вода, то для общины – идеал. И наш сионизм, который привел нас сюда и поведет нас еще выше, в неведомую область добра, это ничто иное, как бесконечный, безконечный идеал.
– Вы полагаете, вероятно, что я уклоняюсь от сути дела? Нисколько. Я говорю о настоящих выборах. Тот, кого мы выберем главою нашей общины, должен быть хранителем идеала. Это должен быть уравновешенный, честный, умный человек, далекий от страстей злободневных интересов. Мы выбираем его на семь лет. Иосиф Леви отказался от этой чести, потому что надеется оказать нам своей деятельностью большую услугу, чем в роли президента. Я того же мнения, что и он. Но я снимаю свою кандидатуру. Я слишком стар. Я не надеюсь прожить еще семь лет. Частые выборы не хороши уже тем, что возбуждают страсти, ожесточенную партийность. Не выбирайте меня, я слишком стар. И быть может, я перестаю понимать идеалы молодого поколения. Потому что и идеалы подвержены законам вечного обновления.
– Но мы с Леви решили предложить вам кандидата. Это еще молодой человек. Это один из тех людей, которые возделывали и оплодотворяли нашу землю. Он шел за плугом рядом со своим отцом, но он и над книгами сидел. У него много здравого смысла и твердой воли. Я не вижу его в зале, но если он и здесь, то уж, конечно, менее всех принимает на свой счет мои слова. Избрав его, трудом, умом и волей пробившего себе дорогу в жизнь, мы в глазах всей молодежи этим отличием оценим значение в общественной жизни нравственных качеств и бескорыстной честной души. Каждый сын Венеции мог быть дожем. Каждый член Новой Общины должен надеяться на достижение высшего положения.
Шумные выражения одобрения покрыли слова старика.
– Имя! Имя! – кричали многие.
– Его имя, – сказал доктор Маркус, – я не могу произнести с трибуны, потому что избирательный закон запрещает навязывать с трибуны кандидата. Я попрошу председателя прервать на несколько мгновений заседание.
Делегаты в сильном возбуждении повскакали с мест и окружили Леви и Маркуса. Они назвали имя своего кандидата. Стоявшие ближе к ним крикнули его другим, и через минуту имя облетело весь зал: Давид Литвак, Давид Литвак.
– Тысяча чертей! – воскликнул Кингскурт.
– Не известить ли его об этом телеграммой? – взволнованно сказал Фридрих.
– Нет. У него и без того теперь достаточно волнений. Кто еще знает, чем это кончится. Мы лучше сейчас же поедем в Тибериаду. Ко времени окончания выборов, мы уже будем там. Мы войдем в дом и спросим: здесь живет Литвак, президент Новой Общины?
Они посвятили Решид-бея в свой план, и он обещал им об исходе выборов немедленно телеграфировать в Тибериаду.
В клетке обезьян шло состязание в плоских и пошлых шутках и остротах. V
Когда Кингскурт и Фридрих вернулись в отель, то не застали уже там жены Давида. Она уехала тотчас вслед за мужем. Кингскурт и Левенберг уехали в Тибериаду ближайшим экспрессом.
В вагоне между ними опять завязался оживленный разговор о всем перевиденном в возрожденной стране.
И у Фридриха вдруг вырвались изумившие Кингскурта слова:
– Я хочу поехать в Европу.
– Что вы, вы, взбалмошный чудак! Вам уже надоела страна ваших предков?
– Нет, мой дорогой Кингскурт. Я счастлив, что вы решили остаться здесь, и что я могу по крайней мере попытаться сделаться полезным членом Новой Общины. Быть может, я сумею как-нибудь применить свои юридические познания! Но я хотел побыть некоторое время в Европе и убедиться, насколько там изменились условия жизни. Я не могу себе представить, чтобы за двадцать лет и там не произошли большие перемены. Меня навели на эту мысль слова академика Маркуса. Он сказал:
– Мы не государство, а большая артель…
– Артель с великими идеалами! – ухмыляясь добавил Кингскурт.
– Мне приходила в голову мысль, – серьезно продолжал Левенберг. – Не стоим ли мы здесь перед ответом на многие вопросы прежних времен. Тогда много говорили о будущих формах государственной жизни. И так называемые практичные люди эти проекты будущей жизни вышучивали, высмеивали, они забывали, что мы всегда живем в будущем, потому что сегодняшний день – будущее вчерашнего дня. Невозможное будущее государство мнилось лишь на невозможных развалинах существовавших доселе учреждений. Словом, для возможности желанных перемен, считалась необходимой катастрофа. Но тот же Маркус бросил недавно несколько слов, о которых я не перестаю думать – о преемственности вещей. Вовсе нет необходимости, чтобы гибло старое, для того, чтобы создалось новое. С тех пор, как я убедился здесь, как из старых материалов можно создать совершенно новое здание, я не верю больше ни в полное уничтожение, ни в полное обновление учреждений, я верю – как бы это сказать – в постепенную перестройку общества. Я думаю также, что таковая совершается не по программе, а случайно. Потребность – это строитель. На перемену полов, лестницы, стены, крыши, водопровода, освещения, решаются, когда является необходимость или побеждает новое изобретение. Но дом остается таким же, каким он был…
– Когда мы двадцать лет тому назад ушли из культурного мира, уже тогда мерцали новые формы жизни. Я понимаю юбилей первой железнодорожной линии. Это празднование начала новой эпохи. Границы остались неизменными, но люди и предметы производства стали перевозиться по всему миру. К чему только ни привели машины и железные дороги!
– К другим экономическим, к другим финансовым условиям. Старое еще жило, и рядом с ним пробуждалось к жизни что-то новое. Артель слабых, сильных – мы знали и то и другое. Почему бы и артелям не объединяться, если это могли делать отдельные фабриканты?..
Уже и прежде разумные предприниматели добровольно принимали на себя заботы о своих рабочих и их семьях. Каждая большая фабрика имела свои благотворительные учреждения. Синдикаты могли, если хотели, лучше обставлять своих рабочих, нежели одинокий фабрикант. Я знаю это из ваших же рассказов, мистер Кингскурт. Вы познакомили меня с американскими трестами.
– Совершенно верно. Но что же из всего этого следует?
– Я думаю, что производительная артель, уничтожившая единичные предприятия, была необходимая переходная форма развития… Основной капитал был вначале слабой стороной этой артели, но возможность организовать контингент потребителей, была ее сильной стороной, и артели должны были расти с общим ростом культуры. Я думаю, наконец, что влияние больших трестов было благотворное, потому что они проложили путь к организации труда. Артели должны были образоваться по типу трестов, Новая Община на мой взгляд не более как синдикат артелей.
– Вы хотите быть может сказать, что такая общнна и в другой стране была бы возможна?
– Да, несомненно. Такая новая община везде могла бы существовать, в каждой стране, да, в каждой стране могло бы существовать небсколько таких артелей. Переход к такой экономической форме возможен, когда существуют артели и синдикаты. Но для этого вовсе не необходимо уничтожение прежнего государственного строя: он существует и обеспечивает развитие новой общины, которая в свою очередь служит ему поддержкой. Это преемственность вещей, и я верю в это…
Они приехали в Тибериаду. С вокзала они отправились прямо на виллу старых Литваков. Слуга, встретивший их у подъезда, на вопросы о здоровьи матери Давида, ответил только грустным вздохом. Кингскурту он передал только что полученную на его имя телеграмму. Кингскурт вскрыл ее, бросив Фридриху значительный взгляд и прочитал:
«Давид Литвак большинством 363 голосов против 32 выбран президентом Новой Общины». Они быстро поднялись по лестнице и вошли в комнату, смежную с комнатой, где лежала больная. Двери были открыты, и они могли видеть больную, ее бледное лицо едва выделялось на фоне белых подушек, но она еще жила. Ее кроткие глаза с невыразимой любовью смотрели на детей, которые стояли подле нее и тихо разговаривали с ней.
Кингскурт молча протянул телеграмму старому Литваку. Тот безучастно взял ее, взглянул на нее и внезапно вздрогнул всем телом. Он протер глаза и опять прочитал. Затем он дал ее жене Давида и дрожащим голосом сказал:
– Сара, прочти мне это…
Сара пробежала телеграмму глазами и зарделась ярким румянцем, на глазах ее выступили слезы, и она сдавленным голосом прочитала телеграмму старику, потом вскочила, подбежала с бумажкой к дверям смежной комнаты и вызвала оттуда Давида. Давид осторожно и тихо шагая, вышел в гостиную. Заметив в глубине комнаты Кингскурта и Левенберга, он молча кивнул им головой и, повернувшись к Саре, спросил:
– В чем дело?
Отец его встал и нетвердыми шагами подошел к нему.
– Давид, сын мой… Давид! – Жена протянула ему телеграмму. Он равнодушно прочитал ее и нахмурился.
– И вздумалось же теперь Решиду шутить. Мне, право, совершенно не до того.
– Это не шутка! – сказал Фридрих и сообщил все, что знал о ходе выборов.
– Нет! нет! – ответил Давид. – Это невозможно. Я даже кандидатуры своей не выставлял. Я этого и не добивался.
– Вот потому именно вас и выбрали! – сказал Кингскурт.
– Но я для этого совершенно не гожусь. Есть много других, достойнее меня. И я не приму этой чести; пожалуйста, телеграфируйте доктору Маркусу, что я отказываюсь.
Но отец его твердо сказал:
– Нет, Давид, ты не откажешься! ты должен согласаться – матери ради! Это последняя радость, которую ты можешь доставить ей.
Давид закрыл лицо руками. Из комнаты больной вышла Мириам.
– Что случилось? – спросила она. – Мать волнуется, она хочет знать, в чем дело.
Они подошли к кровати умирающей.
– Мать! – сказал старый Литвак, – доктор Левенберг принес нам добрую весть.
– Да? – чуть слышно прошептала больная. – Где он? Я хочу его видеть. Позовите его сюда.
Врач позвал из гостиной Фридриха, а Давид и Мириам приподняли мать и обложили ее подушками. Когда Фридрих приблизился к ее кровати, она ласково взглянула на него и прошептала:
– Я… я тотчас же подумала.. еще тогда… когда вы на балконе… там… дети… – Она провела рукою в воздухе. – Мириам мне ничего не сказала… Но мой… видит… Дети! Вы… вы должны… Дайте руки… друг другу… я вас благословляю.
И Мириам и Фридрих протянули руки друг другу. Но они сделали так медлительно и смущенно, что это не ускользнуло и от умирающей; она тоскливо взглянула на них и спросила:
– Или… или…
– Да, да – сказал Фридрих и крепко пожал руку девушки.
– Да! – тихо повторила Мириам.
Умирающая мать нашла еще в себе силы устроить счастье своих детей.
Она опустила голову на подушки, обессиленная волнением. Грудь ее едва заметно поднималась. И старик вздрогнул при мысли, что она может уснуть, прежде чем он успеет сообщить ей про избрание Давида в президенты.
– Мать! – громко крикнул он. Она подняла ресницы. И во взгляде ее пробежало как будто сожаление о том, что нарушили ее прекрасный сон, ее грезы, которые она хотела унести в другую жизнь.
– Мать – крикнул старик. – Знаешь, кто теперь президент Новой Общины? Наш Давид – президент! Наш Давид, мать!
И Давид опять стоял на коленях перед больной матерью, как тогда, когда был маленьким и горько рыдая, целовал ее холодеющие руки. Но она высвободила свою руку и кротко провела ею по его волосам, словно утешая его.
– Мать! – с тоскою повторил старик. – Ты слышала?
– Да! – прошептала она, – мой… мой Давид… И глаза ее сомкнулись,
……………………………………………………………
Ее похоронили.
Над могилой ее пели древнееврейские гимны, и старый рабби Самуэль из Нейдорфа читал молитвы. Надгробных речей не было. Давид этого не хотел.
Но когда он вернулся с кладбища домой со своими друзьями, он сам заговорил:
– Она была моей матерью. Она была для меня любовью и страданием. Любовь и страдание воплощены были в ней, и у меня затуманивались глаза каждый раз, когда взгляд мой останавливался на ней. Я больше не увижу ее, мою мать. Она была домом нашим и родиной нашей, когда у нас не было еще ни своего угла, ни родины. Она поддерживала нас в несчастьи, потому что она была любовью. Она учила нас смирению, когда Бог помог нам, потому что она была страданием.
В черные и светлые дни она была честью и гордостью нашего дома.
Когда мы были нищенски бедны и спали на соломе, мы все же были богаты, благодаря ее близости. Она думала всегда о нас и никогда о себе. В доме у нас было грустно и бедно, но он хранил сокровище, какое редко можно найти во дворце. Это была она, мать. Она была благородная страдалица, страдание не сокрушило, но укрепило ее. Она казалась мне символом еврейства в его тяжелые времена. Она была моей матерью, и я никогда больше не увижу ее. Никогда, друзья мои! Никогда! И я должен мириться с этим…
Друзья слушали его скорбные излияния и молчали. Потом пришли еще несколько человек, близких к дому Литваков.
Д-р Маркус заговорил о том, о другом. Ясно было, что он старается рассеять гнетущие думы Давида. Ему удалось навести разговор на возвышенную, серьезную тему.
Фридрих Левенберг, охваченный общим настроением, поставил вопрос, на который все присутствующие дали ответы.
Он спросил:
– Мы видим новую, счастливейшую форму совместного сожительства людей. Кто это сделал?
Старый Литвак сказал: «Нужда!»
Архитектор Штейнек сказал: «Вновь объединенный народ!»
Кингскурт сказал: «Новые пути сообщения»!
Доктор Маркус оказал: «Наука»!
Иоэ Леви сказал: «Воля!»
Профессор Штейнек сказал: «Силы природы!»
Английский пастор Гопкинс сказал: «Взаимная веротерпимость!»
Решид Бей сказал: «Самоуважение!»
Давид Литвак сказал: «Любовь и страдание»!
А старый рабби Самуэль торжественно встал и сказал: «Бог!»