За Васюнинским чернолесьем есть озеро Бараньи Яйца. Оно на месте не стоит. То выдь из чернолесья — вот оно. А то иди, иди — глушь-лядина перед тобой, трава модень. А озеро на пять вёрст влево ушло, к Зарачьим ветрякам. Либо ищи его в другом дальнем конце, за Журавками.
На пути журавские бабёнки-солдатки тебя сцапают и давай тебе чесать-куердить мошонку. А ты бесполезный человек, коли озеро Бараньи Яйца ищешь. Жеребистые мужики-шишкари не ищут его. Ты бы и рад задвинуть кутак в мохнатеньку, да поперёк своей слабины не ступишь. Бабёнки ой взлютуют! Уж больно норовисто просят журавки засадистого. Через баловану бабью вещь и зовётся деревня — Журавки.
Сволокут тебя в гривастые ячмени и ну садить томлёну на нос! Возить по нему для исхода чувства. Коли нос большеватый да на солнце подгорел-залупился — залупа она и есть шершавенька. Ежли ещё и усы — тем боле. Тогда обойдётеся ладком. Отпустят солдатки твою вину. А коли и нос у тебя пуговка — бабёнки уравновесят обиду твоим грузом. Защемят твою слабость в расщеплену чурку. Плачь и чувствуй, сколь тяжела бабья-то доля.
Потому сподручней подкараулить озеро, а не бегать искать. Кому приспичит, сплетут шалаш — по два месяца маются. Вдруг оно и дастся! Взошла луна — а вон водица блестит! Уточки плавают. И тут упаси тебя от ружья. Ни его, ни остроги не должно быть. Ни другого чего, чем колят. Иначе ослепнешь, и язык отнимется. Что было-то, и не скажешь.
А припасти надо бараньи яйца засолены. Сколь проживёшь в карауле? Просаливай круто. Чуть озеро перед тобой — выбеги из чернолесья и с размаху закидывай. Кричи: «Яйца барана огромного чину. Прими, золотко, кутачину!» И голый в озеро-то сигай. Но рукой держи крепко горюна!
Станет озеро тебя манежить. То навроде как сам собою плывёшь. Качает тебя водичка, будто цветок лилию. А то как потащит вниз, как потащит! Тони, воду хлебай, но не выпускай заботу из руки. Чуть выпусти — и останется у тебя навек зряшная висюлька, мочу пузырить.
Вот почуешь под ногой дно. И враз всполохнутся утки, гуси, лебеди — несметно! И откель взялась этака пропасть?! Кричат, крыльями тебя лупят, водой плещут. Над башкой грудятся, в темя клюют. Ты и здесь крепко держи надежду. Не убьёте, мол. А висюльку мотать в штанах не хочу!
На том берегу обступит тебя дубняк Блюхера. Так и звался — покамесь был тот дубняк.
А под Зарачьими ветряками стояли выселки Мордовские Блюхера. Едет мужик — спроси: куда-де? «К зятю, милай, в Мордовские Блюхера!» Встретишь мордовочку: «Откель, девушка?» — «С Блюхеров, дяденька!» Блюхеровы места широкие. Дал Василий Блюхер сердешную память.
Ну, как попал ты в дубняк Блюхера, то досаду уже двумя руками держи. Из-за дубков выявит себя голая бабёнка. Вся луной озарена — кунка-ласанька видна! Титьки здоровущи торчат, а мордаха с козьей бородой. Бабёнка опасная — Гликерья Усладница.
Этак ласково позовёт: «Идём подружим...» Ты шажка два шагни, а руками прижимай его что есть сил.
«Эй, дай-ка я погляжу, чего ты принёс? Лёгонький копылок, камышову махалку или прогонистый свиристень?» А ты ей: «Не тебе принёс, борода!» Когда ей бороду поминаешь, она конфузится и силу теряет. «А чего орал — прими-де, золотко, кутачину?» — «Так я, чай, озеру кричал, а не тебе, козья борода!» — «А чего не отпускал в озере?»
Скажи: «Кабы услыхал тогда голосок возле себя, отпустил бы...» Гликерья-то умывает журавку только утренней росой. Купает балованную в кобыльих сливках. И сроду в простую воду не зайдёт. Ты и зови: идём-де вместе в озеро — выпущу кутак. А она: «Эх, ладно! Чего тебе вертаться?»
И станет гладким брюшком да ляжками играть, под мыском её казать: гляди-любуйся на приглашеньице. До чего приветливо — эвона щёлка засветится-заалеет! Будто бутон раскрылся розы-цветка. Сколь ты ни слаб на стоячесть, а тут восстанет черенок. Держи его хватко в горсти и ладонью прикрывай.
«Эй, покажь кончик — не откушу!»
А ты: за него, мол, бараньими яйцами плачено, а я человек бедный, другого барана не завесть. Баран-де хорош до чего был на ярок сочных — пятилеток-челоуз, яйца заматерелые...
Она встанет к тебе вплоть, колыхнёт титьками, заденет по голому телу сосцами-востропробочками: «И чего ты такой нелюбезный да пуганый? Аль не сладка тебе моя ласка?» На цыпочки вскок, рукой титярку приподымет и потрёт соском твой сосок. Кутак станет из рук рваться, как кабанок из силков. Держи не отпускай! Говори: «Дорого за него плачено, борода. Один то ись баран и был у меня».
Она: «Хороши бараньи яйца матёрые, по сердцу мне! Но желательно дале и твой кутак принять. Сам же сулил...» А ты: «Чай, я сулил золотку, а ты — борода!» Тут она станет твои руки от него отымать. Стой на своём, знай толкуй: «Ты не золотко, а борода козья!»
«Не приболело мне — на твоём быть. Гляну только — конец морковкой али репкой?» Как напрёт! И может уцепить за вареники: «Эге — поматерее бараньих!» А ты, первое дело, не дай открыть кончик. А пуще всего — мазнуть им ласаньку по губкам. Коли не упасёшься — прошибёт тебя и бабу рёв-крик. Столь дико сойдётесь. Но зато опосля только на бородатеньких бабцов и будет у тебя стоячесть. Излазишься по деревням — искать...
Зажми в кулак, а другой рукой ерошь ей бородёнку. Взъерепень, кричи: «Ай да бородища густа! И не козья — мужицкая. Мужиком разит!» Уж тут, кажись, перестанет бороться с тобой. Да как завоет слезьми! Смотри не пожалей. Она эдак-то на тебя вывернется голым задом — и не дыхнёшь, как оголовок занырнёт. Терпи, вяжи жалость узлом. Толкуй знай: «Зови, борода, племяшку». И сам призывай: «Золотко! Золотко!» А луна на вас глядит. Дубняк обступил.
Вот в лесу — скрип-скрип. Едет малая арба, два колеса. Запряжёна чёрным бараном. Правит голая девка: этакая прелесть тёртого лешака с ума стронет. А человека-то?! Тёмная коса — толще мужицкой руки — уложена высоким теремом. Грудки — увесистые редьки. Тело ладненько, ох, и ловко до чего! Зад — круглые холмы-елбани, ядрёные крутыши.
Спрыгнет с арбы, упрёт белы ручки в бока: «Кто здесь безобразит?» Туда-сюда перед тобой мелькнёт, скакнёт через чёрного челоуза. Сколь быстра да легка на ногу! Уж больно ноги-то ухватисты — и на диком жеребце без седла скакать, и на старом лешем.
Взыркнет на тебя: «Чо губищи раскатал, дурак? Будет тебе моя расправа!» Пади на лицо, землю жри, моли-жалься: «Аринушка-золотко! Загублена моя жисть. Терплю от бабьего народа постыдный позор! Оконфузили, застыдили. Спаси от позора, Арина-золотко!»
Она поддаст ножкой песку в глаза тебе. Не будь глуп, заране прижмурься. Лягнёт пяткой в лоб. «Распутник! — закричит, плюнет. — Тьфу на тя, зараза-паразит! Таскался, как гада, — вот и нестояха!»
Тут Гликерья вступится: «Не-е, племянница, он не распутный. Уж я ль не пытала его? А он и кончика не показал, хотя стоял у него. И эдакого портит слабина».
Арина: «Коли так, что ж...» Прыг задом на арбу, ляжки разведёт. Ты одну журавку поглядел — с этой сравни! Манит, как медовый цветочек шмеля. Взволнуешься — не для тебя ль барабаны бьют, бубны гудят? Как жар горят золотые ворота царские. Въезжай в царство бухарских сластей!
«Ой, покатило меня, Аринушка!» Из лесу и из озера отзовётся: «Покатило! Покатило!» Она и вскричи: «Твоему сироте-пасынку — горячёну ласаньку!..» А луна глядит. А чёрный челоуз — рога витые в полтора аршина — щиплет траву.
Гликерья с арбы возьмёт бурдюк, нальёт вина в бухарский таз — золото с серебром, исфагань-узорочье. Умоет тебе лицо — огурчик! Аринушка на арбе навзничь лежит, спелые ляжки враскид. Гладь их ей, припади к мыску, пригуби апельсина дольки, гребешок посласти. Мочалкой став, трись, язык шершав! умучай, мочалка, ночную фиалку! Арина выдохнет: «А-ааа... подходяще!» Довольна: леденец обсосан и потёрт носом.
Она крутыми елбанями двинет, проведёт ручкой по твоей щеке, ухо потеребит. И все страдания мелькнут перед тобой. Как озеро караулил, в шалаше маялся. Как кидал бараньи яйца засолены... Увиделось и сгинуло. Один страдалец остался: твёрд, как кленовый свель. Просится копылок в наслащён елок!
Она: «Лови миг, пока вкус-охотка моя не переспела! Не то отсеку и куницам кину!» — на травку встала, круть-верть задом, брюшком на арбу прилегла: «Атя-тя-тя, пихусик!» Здесь поспей на Гликерью оборотиться — сообразит; бабёнка понятлива. Приладился, завёл оголовок в устьице — сделай ртом конфузный звук. Услышишь топоток назади — Гликерья побегла. Как даст пинка тебе! Будто семь киргизских коней враз лягнули! Так вкрячишься — конец перинку боднёт. Будь у тебя куцеват, всё одно донца достигнет. Ты себе: «Счастье, ай, счастье моё...» Проник кончик в пончик, начинку толчёт. Арина: «А! А! Запер дых!»
И из лесу как тыщи голосов: «Запер дых!» Шум — страсть! Подлесок ломят. Вся птица, и ночная и спавшая, ввысь взметнулась. Тут из озера: «Запер дых!» И на все голоса эхом: за-а! за-аа! за-а-ааа... Уток, гусей тьма — крыльями забили. Чёрный баран рогами тряхнул и человечьим басищей: «Запер дых!!!»
Арина: фьи... тоненький звук меж елбаней пропустит, от сильного-то чувства. В честь запора дыха — певучий привет. А ты бьёшься надпашьем о елбани! Эдакий стон-рёв из вас! Будто семь ослов на кобылицах, пять жеребцов на ослицах.
Увалял: «Отдышись, золотко...» И на Гликерью Усладницу переводи избыток хорошего. Теперь уж всё дозволено тебе. Стал у тебя кутачина — запридых. На весь бабий народ утешение. То и говорят у нас, коли баба пригорюнится: «Напал на бабу тиху искус по запридыху!» Какую ты получил жисть из Арининых рук! Низенько поклонись ей: «Сняла с меня позор, золотко. То и зовут тебя — Арина Непозорница!»
Смело беги теперь скрозь деревню Журавки. А там уж встреча: новый запридых в нашей местности! Ластятся солдатки к тебе. На околицу под руки, костёр разведут. Смолистого кокорья набросают для трескучего пламени. Перво-наперво умоют запридых патокой. Опосля — квасом. А там станут мошонку натирать шерстью чёрного барана. Сколь старики помнят, от веку так было заведено.
Сунут тебе за уши еловые веточки, в хоровод возьмут вкруг костра. Ель даёт лёгкость дыхания. Запридых запридыхом, но надо, чтоб и ретивое не сбилось. Встанут солдатки друг к дружке тесно. Переломятся пополам, зады кверху. Называется — обдувная стойка. Ночной ветерок голые елбани обдаёт. Пламя костра отсвечивает в них.
Приступай к крайней. Под елбани сук — на присадист вздрюк! Глядь, и зашлась. Фьи-ии... «Ай, пустила голубка-а — больно палочка сладка!»
Иную и до второго голубка доведёшь. Какую — и до третьего, пока тебя не отпустит: «Накормлена павочка — ступай, сладка палочка!..»
Ежли мошонка умеючи натёрта шерстью, всех усластишь. Уж и благодарны Арине Непозорнице!
С неё пошёл по нашим местам нахрапник-запридых: куночкин старатель, голубков пущатель. Вольготно расселилась сладка палочка. Также в виде конфет.
Зайди к нам в сельпо. Навалом большие коробки. «Сладка палочка. Мездряпинская фабрика фруктовых и кондитерских изделий». Дети не берут — больно дорогие коробки. А на развес не продаётся. Иван Ошёмков продавал — так пришили ему ещё двадцать пять кило краденой халвы и дали пять лет. За детскую-то радость. Не потакай!
Кому желание, берут коробкой. Гурьба девок возьмёт, сунут конфету за щеку. Идут проулком, посасывают — взгляды метают. Пристанет к ним нездешний мужик, клюнет на конфету некулёма — девки его в тихое место. И предадут на такой позор! Смех! Беги карауль озеро Бараньи Яйца, ищи дорожку к Арине Непозорнице.
То ли было сподручно, когда её дом стоял над рекой Уй — ветер шалый подуй! Почитай, вся наша деревня видала этот дом. Приглядней барского. Потом стала маячить жёлтая юрта. Большая, высокая. Хан в таком шатре не живал.
И теперь изредка видать — ну, не столь Аринину жёлтую юрту, сколь палатку... То вблизи Мездряпинского тракта... То в Кункином распадке. Иной раз ветерком песнь-пляску донесёт, свирельку звучную — курай; бубен послышится.
Весёлый фарт Арине дан от папаши Силушки-кузутика. Кузутиком у нас зовётся нешибкий лешак. Татары его называют «мал-мал берэ». По-нашему — лёгкий шайтан. Видом как неказистый мужик-подстарок. Только хребет и зад обросли кучерявым волосом — ровно чёрная баранья шерсть. Сердца у него три. Два — по сторонам груди, а третье, малое, в загорбке небольшом. Велики уши. На них рябеньки пёрышки воробьиные растут. Живёт он десять человечьих веков, и хоронят его свои под лысой горушкой — шиханом.
Из костей вымахивает дуб. В том дубу обретается кузутикова душа. Колдуны за триста вёрст чуют такие дубы. Под ними наговоры творят, зелье варят, запускают ворожбу на семь ветров.
По нашей местности всего пять лысых шиханов. И ни под каким нету дуба или дубочка. Значит, Силушка-кузутик не помер ещё. Всё берёт, старый хрен, утайкой молодиц. Сколь у него жён по району!..
Кузутики выбирают девку на пятнадцатом году. На лицо не глядят. Будь хоть рябая. Им подавай ухватистое крепкое тело, тугие ляжки. Да чтоб журавка была пухленькая, вкуснячего вида, а волос над ней — тёмный, колечками. Коли оно всё по эдаким меркам — кузутику и жена.
Отца с матерью покупает впотьмах, скрытком от людей. Не жалеет добра. А посмей перечить — беда! Сживёт. Купил отца, мать — две недели поит. На его деньги они пристраивают к избе спаленку-повалушу. В той повалуше кузутик сладко живёт с новой женой от сумерек до петухов. А на девятнадцатом году жена ему уже стара. Замуж выдаёт. С детьми или нет — уж как пришлось. Непременно выдаёт за справного паренька. Приданым наделит — во-о! На пять жизней.
И очень хороши оказываются жёны — от кузутика. На всё мастерицы. Обед сготовит — ум отъешь! Кругом удачлива. От любой хвори вылечит. Муж у неё гладок, никто слаще него не спит. Этих жён вызнают по одной вещи — телом быстра, прытка, но выкатывает утюжистый зад. Эдакие катуны-елбани!
Вот и мать Арины тем отличалась. От Силушки-кузутика родила Арину, а от простого мужика родила героя колхозного труда, какой первым в мире применил глубокую безотвальную вспашку. У него пять сталинских премий да девять золотых звёзд. Живёт в Шадринске.
А Арине-то, тем не мене, получше фарт. Как-никак родная Силушке-кузутику дочь. Силушка поставил ей дом в седловине промеж Егливых шиханов. Богатый, в два яруса дом. Внизу подклети, двое сеней — холодные да тёплые; и задняя изба, под одной крышей с нею — варок. Наверху — вторая кухня, белёная, да обеденная горница и повалуша. Сусеки от белой муки ломятся. В кошаре баранов не считано. Маслобойня и гусиный хлев.
К Арине приставил Силушка её троюродную тётку Гликерью. Ладная бабёнка, ловкая, а вишь ты — мордаха в бороде. Через то избегали её мужики. Оно, конечно, не все. Любители-то завсегда есть. Но их мало ей. Уж больно охоча — усладница!
Но Аринушка росла совсем другого характера. Уж и груди отросли большие, зад вскрутел — эдаких две ядрёных елбани! Ножки-плясуны на крепкий обним ухватисты. Искупалась в реке Уй, прыг голая на киргизского жеребца. Обхватит ногами его бока — понеслась! Жеребец злющий — за колено её укусить... Ан нет! Увернётся. Да пятками по брюху его лупит. Сколь сильна-то! Эдака могучесть в пятках.
Ну, всё так — а мужского пола не подпускала. Уж Гликерья-то подбивала её на это дело! Вела завлекательные разговоры и в заревую растомлёну пору, и в задумчив зной, и на ночь. Арина слушает — а нету заказа на мужика! Гликерья ей кажет — гляди-кось, как челоуз кроет овечку... Само собой, тащит за руку глядеть, как жеребцы ломят кобыл. Арина губёшки выпятит: «А! А! Атя-тя-тя... Пусик-пихусик!» Следит, кулаки в бока упрёт. Однако от себя гонит самых красивых парней, иного приставучего верёвкой отхлещет.
Гликерья удумала сторговать ослиц и ослов с чёрными хребтами. Случка у таких завсегда с особенно жарким взрёвом — от него даже горбатые старухи взлезают на печь к глухим старикам... Смотрит Арина на зрелище, со смеху покатывается. Подошёл парень — она его кнутом.
Ну как тут научишь? Гликерья уговорила одного своего: при Аринушке занялись. Уж Гликерья на него и наседала, Усладница! Причиндалы ему мяла-куердила, сосцы холила-дрочила, свои титечки-востропробочки в рот ему клала. Зато он оказал себя: куда жеребцу! Хотя не ревел ослом, а уж дал зайтись. И в обдувной стойке, и в лёжке с подмахом. И в позиции, когда сам снизу — её подкидывает.
Бабёночка отдышалась: «Аринушка-золотко, не захотела ли чего?» — «Сказку в ты мне рассказала, про Емелю на печи».
Гликерья бородёнку теребит, переживает. Скажи! Какая ладная девка выкунела — только и бери счастье в обе горсти! Эх, беда. Уж не из Питера ли выписать ухажёра?.. А там в аккурат объявляется советская власть. Новые ухажёры зарысили по нашим местам. Наискось груди — пулемётная лента, на боку маузер.
Направляет ЧК троих к Арине. Едут с заданием: дом и хозяйство — на реквизицию, обеих баб под арест. И только в Надсыхинское чернолесье заехали — разнуздали коней, нашли поудобней сук и повесились на нём. Народ там-сям грибы собирал. Глядят: нате! Висят рядком. И никакого пояснения.
Посылает ЧК ещё троих, да с комиссаром Янгдаевым — четвёртым. Надсыхинское чернолесье миновали благополучно. Съезжают в Кункин распадок. И здесь слезают с коней, жмут друг дружке руки, коней стреножат. Молчком. Пастухи через распадок гнали овец — так видали своими глазами.
Глядят: свернули чекисты цигарки. Покурили. Разувают с правой ноги сапог, сымают с плеча винтовку. Уселись наземь в две пары. Каждый упирает свою винтовку в сердце другому. Сидят молчком напротив друг дружки, винтовки взаимно упёрты в грудь. И каждый тянет босую правую ногу к винтовке другого. Кладёт большой палец на собачку. Ну, как бы ты упёр ружьё мне в грудь, а на собачке твоего ружья — мой палец ножной. А у моего ружья на собачке — твой ножной палец.
Как жагнули враз! Подкинуло их — и валком набок. У троих выпали цигарки, а у комиссара Янгдаева крепко зажата в уголке во рту. Дымит. Улыбка на лице. Герой-человек! А одно яйцо потеряно от ранения шрапнелью. Как под Челябинском белая гвардия шла на прорыв, там Янгдаева и ранило, и контузило...
Ну, ЧК принимает более серьёзные меры. Выделяет на Арину ещё пять верховых да военного прокурора. Прошли крупной рысью Кункин распадок. Кони в мыле. До седловины промеж Егливых шиханов, до именья Арины — ещё два часа ходу. И вдруг повёртывают на сторону и летят намётом к Зарачьим ветрякам. Дале-то всё мельники видали своими глазами...
Попрыгали чекисты с коней, вложили коням в рот наганы. Бац-бац! Рухнули кони. «Чего ж, товарищи, — прокурор говорит. — Видать, требует этого революция!» — «Да как иначе, товарищ прокурор? Чай, революцию по всему видать...» Взошли на ветряк, каждый держит фуражку в руке. Прянули вниз головой. Там под ветряком проглядывает из земли камень, в виде верблюжьей туши. Об тот камень расколотили лбы.
Всем тем чекистам дали посмертно по ордену Красное Знамя. Со временем дали звание Герой Советского Союза. В том числе, комиссару Янгдаеву. Несмотря что у него было одно яйцо. Яйца орденам не помеха. В честь чекистов горел в Прелых Выселках вечный огонь — доколь не стали укрупнять совхоз «Рассвет» и не отрезали у Выселок газ.
А в те-то времена, как грянулись с ветряка, приезжает к нам сам Василий Блюхер. Ему и доложи. Направляет он к Арине вестового с пакетом. «Зачем вы с вашим папашей не допускаете до себя советскую власть? Она очищает от распутства...» Арина ему записку в ответ: «Коли вы советская власть, то желаем через вас очиститься».
Блюхер велит седлать серого в яблоках текинского коня. Поехал один. Глядит: Уй-река, а над ней до чего ладный дом стоит! В два яруса, крыт смолёным тёсом. Наверху из окна девка-красавица выставилась. Толстая коса тёмная уложена высоким теремом.
Сдал текинца работникам, во вторых сенях снял с себя кобуру с наганом, снял шашку. Идёт наверх безоружный. Арина замечает: ишь, какой серьёзный человек. Волос с головы начисто сбрит, усики закручены. Не парень молоденький, а на ногу лёгок. Хромовые сапоги. Аккуратно фуражку держит в руке: где, мол, её пристроить?
Арина: «Сейчас тётенька Гликерья примет у вас». Арина в сарафане белого полотна, с выбойкой золотых подсолнушков. Усаживает гостя за стол в обеденной горнице. «Желательно вам отведать наливочки, дорогой гостенёк?» — «Да мне бы подходяще водочки, разлюбезная хозяюшка». А Гликерья ставит на стол графинчики, плоские фляжки и пузатеньки.
«Наливочка у нас на гречишном меду, милый гость!» — «Да я уж водочку приметил, ласкова хозяюшка». — «А медок у нас молодой — текучее золото пузыристое...»
Блюхер посмеивается, усики подкручивает. Выпил рюмку водки — Арина ему тарелочку с груздями. Он себе стопку анисовой — заел сельдяной молокой. Губами причмокивает, глазами девушку ест. Как у неё под сарафаном, тонким полотном, тёмные востропробочки выперлись. Страсть! Блюхер стопку перцовой принял с полукряком, закусывает куриной ножкой в студне.
«Откушайте наливочки, мил-гостенёк! Сла-а-адка наливочка...» — «Отчего ж вы ничего не пригубите, краса-хозяюшка?» Она улыбкой его манежит: «Выпью... не знаю, как вас звать-величать...» — «Блюхером, краса-загляденье, Блюхером».
Кушает он новый стаканчик, черпает ложкой остужену стерляжью уху — нежный холодец видом. «Уж как приятно от вас удовольствие — Арина, не знаю отчества...» — «Силишна, милый Блюхер-гость, Силишна!» Он стопку хлебной очищенной в себя — с полным-то кряком. И принимается за жирного линя в пироге. Она проникает его глазками. «И я с вами наливочки сладкой выпью, Блюхер...»
Гликерья подаёт пельмени, ставит корчагу брусничного вина. Арина сама режет белый хлеб, коровьим маслом мажет: «Сулили очистить от распутства. Терпенья нету моего убедиться в том». — «А неуж распутны вы, Арина Силишна, молода краса?» — «Видать, что так, Блюхер, коли ваша советская власть насылала на меня конных палачей!» — «Советская власть перед вами сидит, супротив», — и ещё хряпает стакашек, за помин изведённых товарищей. Могуч был пить Василий Блюхер. И обритая голова не запотеет. То и сказать, жажда правды — жажда особенная.
Ведёт Арина гостя в повалушу-спаленку. Мигом сарафан с тела прочь — на! Титьки так и стоят, сосцы — переспелая малина. Хлоп-хлоп себя по ляжкам ядрёным, ножками перебирает — хитрый перепляс калиновый: «Во какая пава я — елбанями вертлявая!» На тахту прыг, на расписные подушки. Прилегла голая на бочок, локоток в подушку упёрла, ладошкой щёчку поддерживает. «Чего взырился на моё распутство — прикусил ус? Очищай, Блюхер!»
А сама-то — эдака выкуневшая девка — ещё не знала никакого касательства от мужского пола.
Глазами на Блюхера мечет. Говори, чем-де советская власть очищает от распутства? «Страхом, любезная хозяюшка, страхом...» — «Ась? Я чаю, оружьем станешь стращать? Ха-ха-ха!» — голенькая на боку, локоток в подушке, щёчка на ладошке.
А Блюхер разувает хромовы сапоги, сымает и галифе и подштанники, китель и гимнастёрку. Арина видит, у него — «морковка с куркой». То ись не толще морковины-шебунейки, а оголовок — с куриное яичко. В самую меру на широкий вкус. Стоит упористо.
Вот она со смехом: «Ишь, изобразился! И это называется страх советской власти?» Блюхер ей: «У советской власти страхов — целое государство». Напротив неё прилёг на упружист топчанчик. А внизу у крыльца — копыта цок-цок. Арина: «Вона чего! Палачей дождал?» Он ус подкручивает, голый здоровяк: «Непонятлива ты, ласкова хозяюшка. Молода ещё...»
А подъехали его вестовые. Сымают с коней берестяные кузова. В тех кузовах — клетки с певчей и всякой мелкой пташкой. Занесли их наверх, а дале не велено входить. Перетаскала клетки Гликерья.
Голому телу хорошо в повалуше: в окошки зной плывёт. Арина щёчкой на одной ладошке, другой ладошкой круглую елбань поглаживает. Ждёт: что будет?
Блюхер и спроси: «А не велишь ли, хозяюшка, птичек моих угостить? Охочи они до семечек на меду...» Она в ладошки хлоп — вносит Гликерья жаровни. Семечки на меду гречишном, липовом. На арбузном. На яблочном варенье и виноградной патоке.
Блюхер просит Гликерью клетки открыть. Даёт заковыристый подсвист-перелив. Птички повылетали, заголосили и стайкой в жаровни. Клюют семечки, щебечут.
«Угодила пташкам, хозяюшка! А скажи, могла в ты их испугаться?» — «Охота тебе глупость городить, Блюхер!» — «Ну, коли так — покажь птичкам журавку!» Арина: ха-ха-ха, ну, пойми ты его? Будь по-твоему... Приподняла голое-то тело на тахте, гладкие ляжки развела. Вот она — улыбистая! Тёмные завитки над ней, густенький лесок.
Блюхер подаёт перебористый свист с вывертом: тюль-тюль-тюлюк... Птички — вспорх-вспорх с жаровен и давай на журавку садиться. Арина: «А-атя-тя-тя!..» А Блюхер: «Вот и страх твой, милая». — «Ну, прямо и страх! Испужалась моя чижика...»
И не гонит птичек. Одна потоптала журавку — вспорхнула. Другая села. Коготки сластью обвязли — не царапают, а медуют-горячат. Малиновка за корольком, синичка за соловьём, чижик за трясогузкой.
У Арины губы замокрели. Жмурится. Вместо своего: «Атя-тя-тя...» — засиропила: «Ася-ся-ся...» Блюхер голый высвистел с передёргом: утюль-тилилюль!.. Птахи порх-порх — к нему на залупень. На лилов конец кропят мёд белец. Так и челночат птички туда-сюда. Сластят, щекочут — нет сладу-мочи.
Арина на подушках: «Ась-ась, птичий базар. Пошёл в кунку пожар!» Блюхер на упружистом топчанчике: «Наводи испарину, оставь недожарену!» Арина: «Ась-ась — хоть сама налазь! Пожар-пожарусик — где горяч пихусик?»
А на пустых клетках кузовок стоит, на щепочку затворён. В петельки продета щепочка. Даёт Блюхер особый свист — с занозистым перебором. Скворец порх на кузовок, дёрг клювом щепочку. Стенка отпала — посыпались мыши. Писку! Градом ронятся. Арина как завизжит: страх! Ладошкой промежность зажала.
Блюхер вскочил: «Э-э, любезна краса, ладошка тут неподходяща. Сейчас накрепко запрём — никакая мышка не проскочит!» И вкрячил ей по самую лобковую перекладинку. Арина-то: «Ах!» Ножки ввысь и взлети. «Пу-пу-пу... пусик!» Разок-другой — и давай махаться. «Пожар-пожаруська опалил пихуську!»
У Арины от сладкого задыха: тпру-у, тпру-уу... А он: «На каждое тпру — потесней вопру!»
Вот и очистила от распутства советская власть. Тпру-тпруська бычок, правду выкажи толчок! Принесли блин маслён — не ищи, где спечён. Блины да беляшки — игрунец в ляжки! Звёздочка-нахалка поняла махалку, не оставит страдальца без сливок и сальца.
Народ гонят гуртом в колхоз, а Арине — всякая поблажка. В Надсыхинских угодьях — воля ей. Блюхеру спасибо. По нему, по Василию, стали они зваться Васюнинские. И чернолесье сделалось тоже Васюнинское. А Прелые Выселки были прозваны — Мордовские Блюхера. Это взялось оттого, что мордовские девоньки звали всякого приятного паренька Блюхером.
На работы к Арине отряжался эскадрон Красной Армии. Вестовые для услуги. Уж Гликерья была счастлива! Эх, и кормила!
Ну, а Арина тоже надумала поднести милому дар. Ты, говорит, любишь коней, а теперь кони стальные заведены. Вот мы тем коням одёжку-то справим отменную...
И ведёт его в Кункин распадок, да через него — к бочагам, в заросли куйбабы: «Стой смирно, Блюхер...» Сама будто по нужде присела. Голым задом поколыхивает: куйбаба колосками-то щекочет елбани и промеж них. Арина наговор шепчет, ей щекотнее и щекотнее. Проняло! «Ача-ча-ча, чую!» А у Блюхера встал. Она: «Мочись в бочаг сей момент! Сумеешь — твоё счастье!»
А как ему суметь? Эдак напружился! Но скумекал — нагнулся к ямине, черпнул студёной воды горсть. Облил — струйка и далась. Вспузырила поверхность. И тут Силушка-кузутик показался невдали. Простым мужичонкой прошёл — на Арину-дочку оборотился. И кругом ямин и по их дну выступила мандяжная глинка.
Эту жирную глинку ушлые охотницы знают. Кладут в межеулок для приману постников.
Арина открывает другу иное: «Кинь её в руду — одну горсть на две тыщи пудов — сварится сталь-самотвердь. Лучше той брони для танков не измыслишь». Умолила папашу на такой сюрприз милому.
Тут как раз вызывают его в Москву. Но триста пудов мандяжной глинки он успел вывезть. Дал в Кремле разные доклады, но про глинку — молчок. Пообедал со Сталиным, выпили коньяку. Приезжает на квартиру, а там ждёт телеграмма из Германии. Прибывает к нему в Москву невеста-немочка Эльза Захер. То-то, думает Блюхер, снился мне немецкий город Аахен! И навроде голос шептал: «Не ляпни Сталину про мандяжну глинку...»
Эльзу Захер просватали за Блюхера по переписке. Она в то время ещё сидела на горшке. Тайно был сватом Гитлер — в числе других. И вот ей стукнуло шестнадцать — и наладили её отец с матерью к жениху. Встретились. Обмен поцелуев. Блюхер-то: ух! прельстительна невеста! Серёжки с жемчугом в ушах.
Сидят рядком. Она нарисовала на бумажке голоногую девицу с чёлочкой. Подле — мужика с обритой башкой. Вишь, мол, Вася Блюхер и Эльза Захер. Улыбается. «Гут, гут. Зер гут, майн либ!» То ись: «Влип! ой, влип!» Он и рад доказать, а она как отпрыгнет! «Най, най, назад убирай!» Вот-де распишемся в Германии при отце-матери: будет уже гуську бланманже!
Ну, тут Блюхер решился. Вызвал в Москву родного брата-близнеца Вильку. Из деревни, из немцев Поволжья. Одно лицо-фигура с ним. Выправил бумаги. Сперва мандяжную глинку в Германию. Опосля сам проскочил. Под видом-то Вильки. А Вилька живёт себе в Москве на братниной квартире, по ресторанам ест-пьёт.
Тем моментом у Сталина срабатывает партейное политчутьё. Курит трубочку, ловит мысль. Когда-де принимал я Блюхера в Кремле, он три доклада дал, а четвёртый умолчал. А как обедал со мной, открыл мне четыре правды, а про пятую не намекнул... Приказ — звёзды с Блюхера посрывать, пыткой помурыжить и в распыл.
Расстреляли Вильку, а Василий Блюхер и Эльза Захер в те поры расписались в Германии. Блюхер подарки принял, а ответно свату Гитлеру — квитанцию. На триста пудов мандяжной глинки! Гитлер в ладоши хлоп и даже ножкой притопнул. Ему уж доложено-обсказано про нашу-то хитрую глинку.
Стали её класть по горсти в германскую руду. Попёрли танки с ворот заводских — тыща за тыщей. Как тут не воевать? И напал. Стал наших поджимать.
Сталин трубочку курит, задумывается. Одного генерала берёт на пытку, другого — где корень-то поражений? А разведка и доложи: когда немцы варят свою сталь, в компании нужных веществ варится и наше кое-чего. Наш компонент! Вот те и корень, отчего немец упорен. С наших кунок и с тех дань гребёт.
Собрал Сталин партию, НКВД. Трубочкой помахивает. «Отсюда какое наше убеждение, товарищи? А такое наше убеждение, что ещё мало мы уважаем женскую радость». Ему обсказано: оружьем-де не взять мандяжную глинку. А только уважением.
И указала трубочка на Микояна. «А чтобы тебе лучше уважалось, товарищ Микоян... — и манит его Сталин пальцем: — Мы тебе обещаем...» Шепчет Микояну на ухо-то. У того и ёкни. Двумя руками через карманы дурачка зажал.
Прибыл в наши места, а впереди него уже телеграмма — на заводе уральского танкостроения. Директор подскакивает: «Когда прикажете принимать компонент? Первую тыщу танков должны мы дать в этот срок!» И телеграмму суёт. Микоян украдкой пощупал дурачка. Послезавтра, говорит, к полудню высылайте грузовики и подводы...
Домчался на вездеходе до Егливых шиханов, машину отпустил. На седловину один взошёл. Глядь: до чего дом ладный над Уем-рекой. В два яруса, под белым железом. Внизу подклети, двое сеней, задняя изба. Наверху в окне хозяйка, краса красой. Улыбается. Коса уложена высоким теремом.
Микоян шляпу снял, поклонился уважительно. Взошёл наверх. Глядит: вторая кухня, чисто белённая. Гликерья у печи, варит-парит, в руке большая липовая ложка. Он и здесь вежливо поклонился. В обеденной горнице — хозяйка навстречу. Кожа белая, сарафан голубой, тончайшего полотна. С выбойкой золотых чижей и скворушек.
Гость её враз обзыркал, прижал ладони к груди. «Не вы ль, милый женщин, Арина будете? Не знаю фамилии, дорогой мой любовь...» — «Блюхер наше фамилие!» — «Ай-ай-ай, какой кароший жена оставил враг народа! Не плачь, Аринка-любовь, мы недостачу покроем». Арина глядит: больно мордой-то сладок. Видать, в другом — сласти убыток.
«А есть у тя чем недостачу покрывать?» Микоян: «Хи-хи-хи... как я тебя, кароший любовь, поставлю, одно будешь бояться — чтоб я не отлип!» А она: «Меня, милый, поставить — сперва надо изумить. Страхом пронять. Не осилишь: вон Гликерья сводит тя в подклеть, даст не раздеваясь — иди и не ворачивайся».
Он хотел было скидавать штаны, но икнулось ему. А вдруг не испужается? Это ж полный провал задания, и ему позорная казнь. Надо бы похитрить для верности. С усмешкой ей: «Какой кароший хозяйка не даст гостю передохнуть? Ай-ай-ай, гость с дороги, а ей подавай изумленье! Сразу страху она хочет, ай-ай!..»
Арина про себя: «Да пропади ты к мухам, ничего я от тя не хочу, пронырлива харя! Вишь, усишки — как кто жёвана табаку под нос плюнул». Но в ладошки хлопнула, велит угощать. Гликерья наставила жареного-пареного на стол, вина принесла. Микоян ест, пьёт — хозяйку скрозь сарафан прозырил. Ай, какие титьки-то налитые! А елбани-то сдобны! «Карош еда, карош вино. За то будет тебе, милый женщин, изумленье-страх!» Арина: «Да неуж?» А сама-то себе: будет тебе врать, мерзкие твои глаза.
«Ай, удивлю, милый женщин! Ай, напугает тебя товарищ Микоян!» Вот только, мол, прилечь бы... Ладно. Указала ему Гликерья при кухне место. Кинула на лавку тюфячок, ситцеву подушку. Он как был в костюме — повалился. Шутить-то шучу, а вдруг ждёт расстрел?
У них, у кремлёвских, заведено на таком порядке. Даётся тебе баба, а затем пулька в затылок. Но Сталин, как шептал ему на ухо, обещал вон что. Баба тебе будет — муха! Первая пулька — в залуплену головку, и только вторая в башку...
Лежит Микоян, содрогается: «Ай-ай, какой страшный, какой позорный казнь!» А Гликерья-то с большущей ложкой у печи: варит сахаристый мёд на крыжовнике и тягучей патоке. Глянет: протянулся на лавочке гость — дремлет, не дремлет?
Он: «Ай-ай-ай, какой казнь мне! И хоть бы уж за приятную махаловку. Но не даст. По всему видать: не даст! Помирай при сухом конце». И от такой мысли, от обеда-вина твёрдо подымается конец. Микоян и выпростай его из ширинки: напоследки хоть нагляжусь. Ай-ай, в этакую головку — пулю из нагана!
А Гликерья от печи увидела — её и ожги. Мёд ложкой мешает, а журавка-то зудит! А Микоян: «Ай-ай, была в хоть махаловка с хозяюшкой... экий зад...» На том увлёкся и забылся. Гликерья — как была ложка в руке — стала красться. Вот она: тугонька головка лилова. Лишь бы глаза не открыл, пока не насела. А там поздно ему смущаться...
Приподымает подол — а тут муха на кончик и сядь. Микоян враз глаза открыл. Гликерья: «Ах, гада!» Да ложкой по мухе. Со всего-то размаху!
Муха слетела, ложка обломилась, черпак с вязким мёдом налип. Почти с блюдце черпак-то.
Микоян со сна разинул рот. Решил — сполняют над ним сталинскую казнь. Муха на конце побыла, палач — не то баба, не то с бородёнкой парень — гаркнул. Кончик от пули вон как разнесло! И в дури ему мысль: «Даст хозяйка глинку — ещё спасусь!» Он в горницу: «Дай! Да-ай!!»
А Арина — полдень-то жаркий — лежит себе в повалуше на тахте. Лузгает семечки. Что за охерень? Гликерья взорала дико. По горнице топот, дверь настежь. Гость — эдакая булава наружу — «Да-а-ай!!!» Её с тахты в подкид. У вятских битюгов не видано такого. С чайное блюдце комель-то, и густое с него...
Её страхом и хлестни: ой, мамочка родна! Видать, впёр Гликерье эту булаву. Да не в зев, а промеж елбаней, как мужиков дрючат любители. То-то Гликерьюшка взопила. Поди, бедную пронесло — оно и верзится с комлевища. Сейчас со мной то же будет...
Гость руки к ней: «Дай!» Она сигани в окно — даром что верхний ярус. Кур, индюшек как отметнуло на тын. Она со двора да вниз, к Ую-реке. Микоян за ней: «Дай! Да-ай!» Овечку сшиб, индюка растоптал. Бежит, орёт — от сталинской казни ускользает. Арина подлети к реке, а у бережка — две лодочки. Она в лодку, но вёсла и с другой прихватила. Гребёт на тот берег. А там народ сено копнил. Обернулись, глядят.
Микоян: «Дай! Дай!» Прыг в лодочку. А вёсел-то нету. Он черпак с конца сдёрнул, им гребёт. Без ручки черпак, а эдак грёб-дерзал — почти что не отставал от Арины. С тех пор то место зовётся Микоянова Гребля. Где, мол, привадил жмыхом леща? Под Егливыми шиханами, на Микояновой Гребле...
Арина скок на берег, летит по лугу. Микоян следом. А народ со страху так весь и прилёг. Гонится за Ариной городской человек в костюме, срам наружу, крику — как от табуна ослов в случку!
Добегла до копны, нырк в неё. Норовит в сене спастись. На голове коса уложена теремом — о сено-то и спружинь. Морока!
Кое-как угнездила голову в копну, а тут и Микоян. Сарафан задрал, влупил сердешного: «Дай! Дай!» Аринушка: «А-атя-тя-тя...» Ножками, ручками засучила. Отгребла сено от головы. «Атя-тя-тя, пусик-пихусик! Зря пужалась, павочка! Не сладка ли палочка?» А он жарит её да знай орёт: «Дай!» — «Дала уж, гостенёк...» — «Мандяжну глинку дай, неумный женщин!»
Получил он и глинку нужную. Аринушка Непозорница зароку верна. Изумил, испужал? На-а — чего посулила. То-то. На месте куйбабы-бочажника выработан целый карьер. Как попёрли наши танки тыщами! Куда немецким? Не живи данью с чужих кунок — умей свои понимать.
Наш народ понял досконально, как завезли к нам в сельпо конфеты «Раковая шейка». Понял — от Микояна конфеты нам. За то, что почитаем Аринушку. Кто на лугу прилёг и видел, как он сзади достигал её, те знают. Слыхали, как он после «дай!» стал кричать: «Гхаком и за шейку!» Придерживает за шею, жарит и покрикивает. Картавый пихер.
«Гхаком и за шейку» — то ись «раком». «Раковая шейка» — сказать образованно. В честь этого Микоянова успеха Москва выпустила занимательные конфеты. Сколь им присвоено золотых медалей! Кто из наших мест выезжали на партейные съезды, дивились. По темноте дивились, лаптёжники! Что после закрытых заседаний вручали им коробки конфет с картинкой. На картинке — вишь, нашим-то диво! — лужок, стожок, Микоян назади Арины: плотно.
Привезут коробку со съезда, скалятся. Лапти. А никакого похабства нету. Микоян в костюме, Арина в сарафане. А где сарафан задран, его нога заслоняет её голую ногу. Чай, художник делал, не обормот. Интересно наблюдать, что на одних коробках Микоян в шляпе, а на других на нём по-кавказски фуражка «танкодром».
Давно уже не завозят к нам в сельпо «Раковую шейку». И Аринина дома нету. Юрту её жёлтую то ли видают ещё, то ли нет. Но сладкой палочки покамесь хватает.