Как по реке Илеку вверх иди — всюду начальство любит на отдых приезжать. Ну, степь и степь: чего ехать? Да уж такой климат! Уж больно хорош от горла... Ку-ки, ну-ки — задницу в брюки; климат!.. Жёны: губищи большого пальца толще; крашены, как из мужика крови насосамшись, а глаза горят — ещё дай!

А дочки? Подростки — не боись загвоздки... Только пусти их к нашим парням. Из машин повыйдут у своих дач — титьки торчмя, как за ручку берись. А от зада отскочи мяч тебе в голову — без башки останешься. Какое там горло? какая чахотка — на зевке махотка?

Климат — они знают, кому снимут... Но климат у нас в натуре: не меняется. Вон поезжай, небось, куда в иные места: где было что красивое. Дожди и дожди — кислотные; кругом загрязнение. И кто не больной — всё одно болеет незаметно. Насылают к ним туда врачей. Мужчины-то и вообще пожилые, ушлые не едут. Одни молоденькие бабёнки лечат как каторжные. А там замуж не за кого.

Вот её припрёт: она кусточками, кусточками к бережку. Местный рыбачит. Она сымет с себя всё до нитки, чтоб вздохнуло тело-то сдобное, перестоянное, и во всём белотелом виде доброжелательном — к мужику. Он глядит, глядит на неё. «Сигаретки фильтрованной нет?» — «Извините, не курю». Врач же.

Он опять: «Может, какая сломанная в пачке?» — «Да негде на мне пачке-то быть!» Деликатная — другого ничего не позволит себе высказать. Он оглядит, осмотрит всю. «И правда — негде сигаретке быть!» И пойдёт. А она, бедная, в слёзы. Лечи таких-то! Фильтрованную ему дай, а?

Какой стал климат по местам. А про нас говорят: некрасиво, мол, степь — и оттого он и не меняется у вас. Нет! Уж какая у нас красота — уж такую понимал только один человек. При старопрежнем, конечно, времени. Летом на закате из усадьбы выйдет — на голые плечи бухарское полотенце накинуто, обут в женские боты... Оно уж заведено: для такого выхода особо шил сапожник на его ногу боты женского фасону.

Взойдёт к Илеку на кряжок, на песчану горку чагур, а солнце шаром-то над самой над степью. У него высчитано: лишь чуть-чуть оно краешком притронулось — он кругом себя плавно и обернётся. И солнца уже и нет!.. Вот какая точность! С того и красота. В правильное время увидел весь наш вид: и небо, и степь, Илек-реку... Сумел же открыть!

Тогда-то ещё говорил: «Будет у вас климат постоянно здоровый».

Что сказал Назарий Парменыч, то сам и подтверждает... И всё-то оно у нас каждому известно, да не больно решаются разевать рот. Назарий Парменыч — не абы кто. Генерал-губернатор! Была усадьба какая! При ней часовенка. Найди теперь ту усадьбу и часовенку?

А люди, однако, к нему ехали даже при культе! На то и был сделан съезд с актюбинского шоссе, насыпан бугорок, положена плитка: «Легендарный комбриг-два погиб от зверств басмачей». Какие-такие басмачи доходили сюда? Какой хрен «комбриг-два» — бабы мостиком у рва?

На то он и без фамилии: средь сурепицы комбриг — длинный мах, короткий дрыг! Экскурсиям талдычат про комбрига, а понимается как почесть Назарию Парменычу. Власть этак ублажает его: «Извини, пойми, уважься!» Они, может, и фамилию Назария Парменыча комбригу бы присвоили, да опасаются: фамилия гулять пойдёт, а «комбриг» отпадёт.

У нас фамилию все, конечно, знают, но неохота схлопотать пять лет. От имени-отчества тоже пяти годами пахнет... Да мало ль Назариев Парменычей — генерал-губернаторов?

Любил он наблюдать хорошее здоровье. Это у него было от большого образования. Для его передачи и подбирал способных воспитанниц. Поедет в какой пансион для подбора, а сам: «Что — красота? Она — дело второе. Мне важно, как через неё здоровье будет влиять на приём образованных мыслей!»

Выходы на закате давали ему какую-нибудь хорошую мысль. Выйдет добавить себе здоровья от красы местности — не ищи медку в честности, — а воспитанницы взыгрывают себя. В усадьбе, в верхней зале ковровой, готовят прелести и здоровье к занятиям по образованию. Кому предстоит повыше образование, покруче тыквочки воздеть, кому, наоборот, — низом, но всесторонне. То обычно вкрячит, а то иначе, на сторону обратную в подкиды попятные. И так убедительно, и этак наставительно. В смак-дымке глазки, тыквочки тряски.

А то ради образования девичьего вовсе понизит себя, даст над собой вознестись. Сядь на маковку елком и качайся с ветерком!

Раз было: восходит Назарий Парменыч на чагур. А давеча нагрянул Сосибонский развратный цирк. Вздули шатры на берегу. Хозяйка Марточка Сосибон-Хрипунша отлучилась в Соль-Илецк на бойню: погадать по драчёным конским частям. А циркачи-то — баловники. У них там только звери тихие, куплены по дешёвке.

Почему? Яванские! У себя на Яве вскормлены чистым человечьим мясом и ничего окромя жрать не хотят. Марточка Сосибон-Хрипунша сажает акробатов после номеров голым задом на мясо. Напитается человечьим потом — тогда лишь кое-как едят звери. Ванька Каин, борец, такая сволочь — на торчун навилась помочь — зубами вырывал у тигра из глотки это насиженное мясо, для разжигания аппетита. А тигрица глядит и признаёт за мужа не тигра, а Ваньку. От тигра припахивает человечьим потом, да ещё если сидевший на мясе акробат была женщина. А от Ваньки Каина тигриным прёт. Кому предпочтение тигрицы? Вот и разврат.

И с этим намёком баловники — булавы-половники — устремились на юрты казахов, по соседству. Их-то мужики, казашьи, подались с отарами в Аксай, а что бабёнки против циркового разврата? Вертись-машись и радуйся, что билетов не спрашивают. Ванька Каин бугая племенного — троих жеребцов на рогах вынянчит — сграбастал за причинное место и на выверт. Бугай передом вниз, возделся в грубой позе: слезищи яблоками в пыль.

Тут Назарий Парменыч с чагура нешуточным голоском: «Отпустите быка и девушек!»

Ванька Каин-то: что, мол, за фигура? На голом теле — синь с жёлтым, в розовую полосу: полотенце бухарское; бабьи боты... Ванька перед выходом на арену двенадцать вафельных полотенец рвал на своих трицепсах. Зато и убивал борцов ненаглядно. Кому щипковой протиркой сготовит закупорку в шейном позвонке — на восьмой день у человека вдруг западёт голова затылком на левую лопатку, так сердце и крякнет. Другому сшустрит загаданный надлом нижнего ребра. Неделю-вторую ничего, а там обломится внутрь, пробурит лёгкое. А кому брюшину наласкает: расшивается селезёнка — лишь пива попей.

Ванька и побеги на Назария Парменыча с самым лёгким французским приёмом — давануть о чагур до отнятия поясницы. Назарий Парменыч его образованно отклонил, разверни — да пинка! Бота дамская, но ножка без удовольствия. Ванька с чагура чижиком — и в циркачей. Толпой упали.

Опять бежит — с яванским приёмом, с ложным укусом завлекательным и двойным втыком локтей в надпашье. Назарий Парменыч его до паха не допустил и в четыре движения подвёл под тот же пинок... Только уже циркачи от Ваньки увернулись.

Он, как птичка оляпка, в Илек нырк, по дну посеменил мелким шажком, выбег и снова на чагур. Теперь с тройным прободейным сардоническим приёмом: чтоб дать Назарию Парменычу пуповую грыжу и конвульсию мочевого пузыря с излиянием мочи в артериальную кровь.

Назарий Парменыч выбрал для ответа саркастический пинок. От этого пинка человек в полёте раздувается низом туловища и от боли дико затухает до тихого помешательства.

Но у Ваньки-сволоча — на теплюше помоча — вошка об вошку чешутся. Как низ туловища потянул в себя воздух для раздутия, вошка в мочевую протоку и всосись. Легла там поперёк, впилась и своей желчью прервала последствия.

И Ванька — не буйный и не тихий. На чагур уж не кидается, но и навоза не ест. Закурил. Ну, Назарий Парменыч-то понял, что без вошки тут не обошлось. Уходит к воспитанницам — всё это им обрисовать. Против чего, мол, настойкой фиалочки омываемся — пятнай вошка других и рождай приключения.

И точно: приключение дало себя понять. Марточке Сосибон-Хрипунше нагадано-то на разном конском. Уж и нагадано хорошо! Не житьё — бульдюжина, дрючкой перегружена! Это удовольствие не упущу из горсти я: пылком-жарком палится, часть драчёна не валится!

Вернулась и перво-наперво — в свой шатёр. Сколь за гаданьем не спамши, а ещё в не спала, хотя спать не терпится: зев, как рыбка, на зевоту, не говори, кума, — охота! Требует Ваньку Каина.

Делают своё; извержение вошку и выбрось. Время, конечно, прошло, последствие ослабло, но всё ж таки оказало себя. Низ туловища у Ваньки не раздуло — осталось раздутие малой частью. Гадали на торчун драчён, а он как арбуз мочён. Из винной бутылки дорогой почему пробку без штопора не вырвешь? Ниже горлышка она раздута.

Катайся не катайся: не разомкнуться любителям. Послали к ведуну по чёрной магии, к Цыганевичу. Звездочёт и кудесник уважительного могущества — его до нонешнего дня помнят. Упитанный, шея салом оплыла; грива чернее дёгтя, но пробита сединой. Чернота блестит, и седина блестит: эдак изукрашен мужчина. Лицо цыганское темноватое и будто маслом помазано. Был ли он цыган или более того — природный индус, но жил в русском подданстве и всё местное знал скрупулёзнее наших дедов.

У него две больших избы рядом поставлены: в одной прямо теснота от имущества. Сундуки, сундучки, комодики; посуды ценной, материй дорогих — переполнено кругом. А вторая изба — просторная, чистая; не для мебелей, а для воздуха — как бы особая изба.

Цыганевича обихаживали люди по найму, но больше — так, за помощь колдовством. Вот он из трубки потянет и кому помог-то — дых ему дымом в лубетку: «Чуешь, у меня пиво варят? Иди и займись. Живи у меня монахом, но пиво мне вари!»

Цыганевич только и разлучил слюбившихся. Через держанье в пьяных лягушках. Сперва велел гнилую плоскодонку просмолить. После — в лягушачьей заводи мочить коноплю. Лягушки от неё — пьяней кабака. Их бреднем повывезли: семь кабаков обсядут. В плоскодонку пьяненьких-то. И соединённых любителей туда к ним, бочком. Лягушки-пьянь по ним колготятся, во всяком-то промежутке. А Цыганевич подливает коноплёвых помоев, подливает. Ну, раздутость с конца и перескочи на самую пьяную лягушку: в полчайника разбухла.

Любители вскок — и опрометью друг от дружки! Ванька Каин с Марточкой. А народу на всё это глядело!.. Думали: цирк. И подают Назарию Парменычу жалобу: «Не представление, а провокация! Просим оштрафовать».

Сейчас бы оштрафовали в момент. А Назарий Парменыч, между своих, взял на себя вину. Марточка с шатрами-зверями снялась, он посылает ей вдогон духи. Такого интересного вида флаконец! И надпись золотом по серебру: «Сосибон — от вошек он». Пойми!

Духи различал Назарий Парменыч очень разнообразно. Образование-то высшее. А тут и климат, и воспитание девушек, и всё нужное для здоровья. Чего — духи-то! Натуральные цветы собирали на хорошее дело: собрания для обоняния.

Приезжали офицеры молодые, как возвращались из Аравии. Туда они — за жемчугами, а обратно — жемчугов полные карманы. У Назария Парменыча в карты на жемчуг играют, а после за жемчужками ныряют. Не одну раковину усахарит маковина!

Делалось заботливо. Собрания — среди всего мягкого, в зале ковровой. Цветкам тут — вся полная любовь. Хоти не хоти, а люби растеньишко до замирания. При неполной любви его оставленного запаха не распознаешь. А нет распознанья — за то наказанье!

Назарий Парменыч следил, чтоб воспитанницы со всей нежностью к цветку, а не к офицерам с жалостью. Ради, говорит, уважения к лепестку, к самой слабой природе, пострадай, страдалец человека!

Чтоб натуральный запах не перебить ничем — всё удаляют с себя ещё до залы. Зашли, телом разневолены, и первого рискового-то — на серёдку. А девушка у него за спиной. Корзинку ей с цветами свежими: куневата красавка, луп-залучница или барвинок синенький; многосортно. Выбирает она цветочек чин чином, старательно — поцелует его, после приложит душистый к зев-губени сладкой, к приветени мечтательной, и ляжками зажмёт.

Ухажёр оборачивается теперь, к себе её приблизит — и ищет туговина под цветком медовину. Как к цветку прикоснётся нетерпеливо — так носом к её губам. Коль нечуткая ноздря — изготовился зазря. Принюхайся к девичьим губам, на поцелуи жарким, назови, какой целован цветок: заячий огурчик, навздрючь-копытце или драпач. Узнал: ляжки врозь дрожливые, вот она — счастливая! Даст цветку срониться: ухаживанье принимается, за жемчугом ныряется. Того, кто дорог, вдувай меж створок! А нет угадки — оторвись мучиться.

А то — иначе. Так же за его спиной девушка цветочек подберёт себе, но не целует, а воткнёт в причёску на затылке. После, зажав-то, на ковёр встанет тигрицей: приручи! Тут ухажёр по запаху на причёске определяет, к чему притронулся: к белопопице или к черлоку луговому.

Сколько зависит от чутья, от понимания в цветах! Бывает, нос так нос — этак гордо сидит на лице: загляденье. А и теплюша под стать, оголовок дубовый — разминай подкову. Какой девичий глаз не посочувствует? Взыграет мечта-то. А не опознан цветок — для другого елок. Как чувства ни жгучи — судьба разлучит!..

А другой-то, цветочный любитель: весь талант в чутье — оно и не подводит. Глянь на него: нос косенький, а то и вовсе пуговка, посошок тонкий, не проймёт избёнку, а ты его привечай — ладом мячики качай. А ежели сзади тыквочки гладит, изволь на коленки — посымает пенки, дай на каждый втык аккуратный брык.

Ладком-чередом идут собрания-то, и раз приносит Назарий Парменыч с красоты заката новую мысль. Как плавный оборот он закруглил и солнце скрылось, и в правильное время открыла себя вся наша местность — тверёзым мёд, хмельному честность, — рыбаки выволокли из Илека сеть. Средь улова-то щука — наполовину заглотамши судака. И сама жива, на хвост вскок-вскок, и судака подымает живого: из пасти торчуна — так жабрами и топырится.

Назарию Парменычу умыслилось. Но до собрания не разъяснил. Слаживается собрание, и выпадает ему три раза подряд у трёх разных барышень опознать цветочек ноготки. Тут и выскажи: «Быть мне судаком заливным, с горошком мозговым, со стручковым перцем! Будет жена меня щучить с хреном, с приятным желе, кушать с шафранами. То и цветок подтверждает — быть мне в жениной ручке, в её ноготках!»

Воспитанницы, гости молодые от своего увлекательного распрямились телами, взволновались: как так, небритый мыс, ерша в зевоту?! А наши собрания? Она ж к цветкам-лепесткам заревнует! Чем они повинны?

Назарий Парменыч посмеивается: «А мы возьмём обонятельную. Судачок заливной духовит! Не естся без стручка перцового — а уж горек, кажись! От хрена слёзы, но на хрену и вкус. Хочу быть пробованным женой! Пусть щучит под настоечку под шафрановую. Хочу попробовать самой огневой женской ревности!»

И уезжает жениться. Думали, поездит: что, мол, в щуке? Заскучает по корзинкам с лютиками, по навздрючь-копытцам. Но приходит телеграмма из Питера: женился, скоро будем...

Ну-ну. Значит, охота попробовать огневой ревности забористой? И барышни с молодыми офицерами, в дорогом убранстве по-модному — зонтики, перчатки, сумочки-ридикюль — прямой дорожкой к Цыганевичу. А у него во двор проведён жёлоб от родника; и колодец есть, но помимо поступает ключевая вода для пивоварения. Офицеры дух услышали, переглянулись: день в зное перекипает — пивца бы из погреба, а? И — в просторную избу, она поновее.

Офицерик лощёный платочком обмахнись: «Хозяин!» А там девочка деревенская, прислуга: как горохом подавилась. Глянула — наряды, погоны бело-серебряные: стоит чуркой.

В другую дверь вступает Цыганевич. Пухлые пальцы в драгоценных кольцах, мякоть так и всосала их.

Офицер гордо, с требованием: «Пиво есть?» — и из-под губы два золотых зуба блесни. Цыганевич буркалами как жиганёт! «Пива нет!» — рот открыл — вся нижняя челюсть золотая.

Тут барышни — они смелей смелого, задор и напор — офицерика в сторону и в один голос: «Мы не за пивом!» Зонтики солнечные закрыли, вуальки подняли, высказывают по делу... Цыганевич глядит: такая делегация. Они из ридикюлей деньги вытряхают. И кавалеры повынимали свои лопатники — бумажники из поросячьей кожи.

Цыганевич авансы посчитал, вошёл в положение. И про молодую жену Назария Парменыча: «Видать, она у него женщина, безбоязненная к перепарке. Банный лист без рук отлепит и так же, без помощи рук, поставит забубённого подчаском хоть по пятому разу. А мы на это умудрим вязкие путы, обротаем обротью, как быка, когда его не в пору на тёлок подвигает».

Как тут зонтики раскрылись! Тут же и закрылись. И ну черкать воздух перед носом у Цыганевича. «Нет! Хотим полное разочарование! Что оброть? Сыми с быка — он и опять возвышен над телушкой!»

И офицеры — ага, поддакнули: вынули каждый кто по пять сотен, кто по восемь. Суют учёному в карман.

Он нижнюю губу пальцем оттянул — челюсть золотом блещет. Подумывает-раздумывает мужчина, тёмное лицо. Чтобы-де первостатейная женщина да разочаровала? Это учинить — не собачачий хвост оплевать. Тут, оббить вашу медь, нужен ход ума против часовой стрелки. Следите: она душой — зверь, а телом деликатна. Так надо деликатность обратить в зверство.

Гости: «Говорите яснее!» — «Это можно. Будет и телом — натуральный зверь».

А мамзели: «Только пускай — маленький зверь! Так себе — зверушка». — «Сделаем и эту жестокость».

Барышни топц-топц каблучками: «Не обманул бугорок — на вот-ка и стойку! Предложено полезно!»

Цыганевич им: как-де знаю ваши важные собрания, то через них и проведём разрешение вопроса. К вечеру пришлите ко мне за делом.

И посланных снаряжает разнообразием цветков. Они, мол, досконально заговорённые. На зверя ли, на птицу, на скотину. Как у вас заведено, так и занимайтесь. Но при каждом опознанье цветочка давайте к радостному толчку приговорку: «Не боле, не мене, а впёр к перемене!» К концу собрания и доймёте женщину ту: переменит гладкое тело горячее, ярь-прелесть ядрёную, на коростеля или ёжика. Через какой-де цветок сомкнётся самая жгучая желательность, тот цветок и победит. То есть заговорённое на него животное.

К примеру взять, угадал кавалер, что напестик-вкрячница зажата на лакомом месте. И с таким желанным криком толкнулись оба приналечь, елок оглобельке вовстречь, — что всё собрание: «О-оо!» — загляделось. Экий втык горячий, гость с избёнкой плачут, а слеза густа-то всласть, а жадны-то оба — страсть!.. Ну, а на цветочек напестик-вкрячницу заговорено животное суслик. Невинный цветок, этакий премиленький, а любовь через него сделает далёкую женщину сусликом.

Чего ж, зала ковровая привычна к своему-то. Но нет Назария Парменыча — нет и строгости. Один ухажёр сунул нос в причёску да брякни: «Медуница!» А вовсе и не медуница была. Однако ж барышня дала отпасть лепестку. Помедуемся, не помнёмся: и то и сдобны булки — поди ж ты! Он приговорку выкрикнул — и уж пахтают масло.

Другой принюхался к волосам, к пышности-завитости — «Напарьник!» Напарьник — так и напарь... А был-то дарьин коренец. Ещё один выкликает: «Луп-залучница!» И эта смухлевала. Ясное дело: как не залучница? И вовстречь поддай кругляшами. Зев цветка-мака надену до кряка!

За ними другие стали. «Белопопица!» Она самая. И эта кругляшами поддала: не по вам ли назван цветочек? Хотя в полном порядке была куневата красавка.

Не все барышни так-то. Иные — справедливые, вполне выдержанные. И нацелены серьёзно на уважение к цветку — не на чего другое. Но тут ухажёры — в дыбки и вскачь, не изломит спотыкач. Подглядят, какой цветочек девушка избрала для аккуратного понятия, да дружку на ухо подскажут. И он называет: «Заячий огурчик!»

И как ей лепестка не сронить, когда огурчик и есть, да каков?! Был бы недомерок, а то: заяц с топотком, гусак с гоготком, а скок до упора — что от суженого, что от вора.

Этак всё собрание и съехало на фальшь. Когда взрык попёр — сперва подумали на двоих. Они, мол, вздохнули-рыкнули, как жарок-разлучник с лукавого прищура отпал, пустил толкуна толокно присластить. Да уж больно вздох громовый, толкун стоголовый! Как львы и тигры около залы взбесились, двери ломят...

Чего уж подумало собрание — может-де цирк Сосибон-Хрипунши воротился и звери взбеленились до открытого людоедства от обмана пищи? Посигали барышни, офицеры молодые в окна. Высокий этаж-то, а никто ничего не сломил себе.

Бегут коньми, потеют голые; голубями летят. И сколь ни было вёрст до Лесистого Кутака — они уж там. Даже посейчас есть клёны от Лесистого Кутака, а тогда-то он занимал порядочное протяжение. Рассвело, а какое-такое людское собрание прибежавшее? Ни барышень с завитками, ни офицеров со страдальцами!

Иди степью от Илека до лесокутачьих остатков: страдальцы есть, а ни галифе, ни шпоры. Кто в зайца, кто в землеройку, кто в кобелька дичалого переосмыслился. Так-то фальшивить на замысловатом занятии! Цыганевич им — на правильных порядках, а они опорочили терпимость. Ну и получили на себя, чего жене Назария Парменыча хотели.

Барышни: у тех, почитай, каждая четвёртая — выхухоль. А сколько и в птичьем виде? Коростели, перепёлки. Тоже и птица королёк. А кто — сиповка. Но боле всего оказалось лебедиц. Кому не в охотку лебёдушка белым-белая? Углядишь сытенькую, гладенькую хоть издали — и то встаёт у тебя вкус, так бы и дал слюну.

Но Назарий Парменыч знал своих лебедиц в более лебяжьем виде. Дурная весть ему сердце скукожила. Не может к нам ехать. Невыносимо, говорит; увижу — застрелюсь! И к царю: кладёт на стол билет генерал-губернатора. «Пошлите меня на Командорские острова моржей бить!» Царь ему в глаза посмотрел: «Ни к чему».

Наутро он опять к императору: «Пошлите вести железную дорогу — от Коканда до Пекина!» — «Зачем это?» — «Затем, что я уже название выработал. Пекинка!» — «Пекинка?» — «Да!»

А царь знал, конечно, полностью про лебединое дело. Беспокоило его: как бы Назарий Парменыч не поехал лебедиц стрелять, ощипывать и на вертеле жарить. Таких извращенцев искать не надо — мало ли их? Ну, а от слова «пекинка» император потеплел: наконец, мол, есть без извращений.

Собрал пленарное заседание, предъявил кандидата на первый портфель. Всё, что постановили и утвердили, отменил как полную чушь и посадил Назария Парменыча надо всем.

Тот держится деловым, но тоскует. С женой целую ночь — поврозь! И раз его выделили как нормального, стремится соблюсти по букве. В постные дни — на картошке, суп с овсянкой, лук, соль. Но император и весь царский двор и любого возьми прокурора: в посты — мясцо и мясцо. Супчики с потрошками смакуют. Борщ у них — наваристей некуда; тарелка до краёв, поверху жир круговинами.

Назарий-то Парменыч: ладно, царя палкой не бьют! Но я ль виноват, что он лишил себя воспитания? Скажи-ка я ему: вам-де в пользу, чтоб вас выучили, как сидорову козу?.. Чем отзовётся? Насколь сознательные будут выводы? То-то!

Царице попытался сказал: пост, мол, а вы со всем семейством — на мясном питании. Я понимаю, что аппетит, ну а французские булочки с мёдом — плохо? Съешьте хоть целый магазин!

Она на эти слова мажет бутерброд сливочным маслом. Демонстративно.

«Коли так — хорошо! Пусть меня не виноватят! — думает Назарий Парменыч. — Пусть мне потом мораль не читают. Я сам могу мораль почитать!» А у него лежат доклады, что по стране очень неспокойно, созрела заварушка. От него ждут только приказа — прихлопнуть балаган.

Он едет к брату императора. Остались они наедине, Назарий Парменыч говорит: «Нравится вам царская корона?» А тот: «С чего это вы распустились такие вопросы ставить?» Назарий Парменыч ему глаза в глаза. Смотрит так, смотрит насквозь. И с подковырочкой: «Вы прекрасно знаете, почему я спрашиваю».

Ну, а тот-то был в понятии, что над царём висит меч да мокрый.

«Возьмите себе корону», — Назарий Парменыч ему тихим голосом. Тот скромничает, помалкивает. «Значит, я могу вас понять правильно?» — и Назарий Парменыч со своего плеча снял соринку, поморщился — и двумя пальчиками тому на плечо положил.

Едет к двоюродной царской родне. Оставили их с глазу на глаз, и он: «Нравится вам царская корона?» Всё опять точь-в-точь так же. И когда двоюродный брат царя скромно согласился, молчком, — Назарий Парменыч со своего плеча снял волосок, поморщился и двумя пальчиками тому на нос положил.

Вернулся в кабинет к себе и велел балаган не закрывать, а, наоборот, всем партиям развязать руки. А с кем он поимел условия — они и их приближённые втихаря подлили масла в огонь. Двоюродный царский брат — тот аж первый приколол красный бант.

В самую заварушку Назарий Парменыч вызывает Керенского и идёт прямо с козырной карты: «Я про вас всё знаю! чем неподобным вы занимаетесь и с кем... Какая грязь!»

У того и забегали гляделки. Хвост поджал, юлит задом, лодыжку о лодыжку чешет. Назарий Парменыч: эти-де и эти тем же занимаются... и такие-то генералы — тоже.

Керенскому малость полегчало. «Вот, — говорит, — суки!»

Назарий Парменыч ему: «Вы про них уже знаете, а они про вас пока что нет. Отдаю вам это преимущество. Сумейте взять их за самое хрупкое».

Тот и взял! И корону уже никто не берёт — бессмысленно.

Но есть генералы, какие неподобным не запятнаны. Вот их собрали всех вместе. В зал запускают матросов — у тех шеи, как у волов. У каждого за плечом — японский винторез, на боку — шпалер. Назарий Парменыч показывает им на генералов: «Нравятся вам ихи погоны?» Моряки, груди чугунные — гвозди на них прями — как взрыкнут: «Даё-о-ошь!!!»

Генералов тут и возьми суета. Одни затараторь чего-то непутное, другие давай не своим голосом романсы петь, а тех как стало коробить да об пол хлобыстать!

Назарий Парменыч велел матросам покамесь выйти. Генералам приказ: «Утихнуть!» Они кое-как обуздали себя, и он им: «Ну что? Хотите? Идите и думайте, за кем шлейф-то носить».

Презирал он их за подхалимаж. Песня-то известная: «Царь наш — немец русский, слуги все — жандармы...» И царь — немец, и вокруг него — немцы, и русский мужик обязан немцу-колонисту дом строить. А генералы трепещут перед царём. Ну не противно?

Назарий Парменыч вскоре и сказал: «На ком из них пятна грязи нет, то потому, что на чёрном грязи не видно. Белые генералы!» И решил — пусть лучше у Ленина будет власть. Он, понятное дело, постов не соблюдал и не станет, но уж страна от поста не отстанет. Поститься ей не перепоститься! Дак и вались оно к тому в полную лихость...

И пришла новая власть — лиха некуда класть. Мы — ничего, благодарны, конечно. Лихо без места — чужая невеста, за то и спасибо, что не твоя. А то: невесту тебе лиху — обряди её ты, а в постель она в иху!

Сам Назарий Парменыч, при лихом-то размахе, не с прибытком — сожгли усадьбу. Но он на это не смотрит. «Ну да, лишенец! а сколь воспитанниц я лишил невежества? И так же и могу: попадись только мне — в невежестве нетронутая».

Ленину передали — и он двумя руками за каждый его подсказ! Доверие! И как не доверять тому, кто на доверчивости собаку съел? Честность-то в цене, а кто ещё столько честных взял?

Брал от нашей местности, нам и утрафил — через три буквы, первая «х». Как узнал про нашу бесхлебицу, так и назвал рыбицу. Она хоть и не белая, но серебрится, и морозец, по серебру мастер, сбережёт её до наших мест от океана.

Никто у нас не дивится на приветственный плакат: «Быть здоровым, сильным, смелым хочет каждый человек. И ему поможет в этом рыба серебристый хек!» Всем привычны эти известные ленинские слова, которые отчего — на всяком видном месте? Оттого, что Назарий Парменыч подсказал Ильичу. На «х» называется, в три буквы вмещается — народ им спасается.

По шестьдесят копеек кило — с головкой, в свежемороженом виде. По девяносто копеек — без головки: это уже на любителей. Есть и такие — берут.

Интерес и польза, что держится долго в твёрдом состоянии. Когда вроде и не до жареного — обеспечит жарку! На котлетку вовсю идёт. Кто умеет — и бутерброд получается.

Так и как же было не позавидовать? Оно вышло наружу ещё в кончину Ленина. Оппозиция, делёжка власти, горлохватство. К Назарию Парменычу чуть не с кухонными ножами лезут. Всё валят на человека — от хера до хека! И он, чтоб зря не оправдываться, ни к кому не примыкать, решил вроде в удалиться нормальным образом. Как Ленину придали потустороннюю сохранность — те же профессора и с ним то же самое... Но при полной секретности. К нам его привезли в окружении тайны.

Партейная женщина, пожилая, возглавляла перевозку. Папиросы курила, а глядела-то всё искоса. Кого отчитывает или указует — голову к нему не повернёт. Одного человека, так-то вот, даже без кивка, велела отправить... Больше и не видали его никогда.

Она безотлучно при упаковке: груз в строго закрытом виде. Вокруг гэпэушники в демисезонках: клетчатые — клеточка в клеточку. Наганы у них, самовзводы; тоже и браунинги прямого боя, второй номер. В карманах их держат, не выпуская из руки, и глядят нехорошо. Злобность. На кого глянут — так вроде хотят из него рёбра повытаскать.

Багаж было в музей краеведческий, а там крыша течёт. Ну, пока ремонт — поставили в нарсуде. Позади зала есть комната, где совещаются судьи: тут установили. А людей на это время стали судить во дворце культуры.

ГПУ около упаковки — в пересменку. Постоянно — не мене семи рыл; палец — на спусковой собачке. Женщина-руководитель подойдёт посмотрит: палец не убран? Нет.

Ей туда, в комнату, и питание носили. Макароны по-флотски, с молотым мясом отварным; хлеб с горчицей и молочный суп. Ещё чаю горячего много пила, вприкуску с халвой.

Проходят две недели, три...А тут по всей торговой сети — переучёт, ревизия. Инвентаризация к тому же... Ну и решили не избегать проверки груза.

Открыли — в секрете, конечно. Комиссия, всё как положено: распаковали — а там ничего. Пусто! Никакого Назария Парменыча! Над чем профессора старались — и следка этого нет.

Главный в комиссии, председатель, — плюх в обморок! Один ревизор с ума спятил: сел на пол, коленки руками в обхват и башку к ним прижал. Его хотят поднять, а рук не разомкнёшь. Окостенел и всё!

Так, сиднем, потом и расстреляли. Но раньше особист прилетел из Москвы самолётом и ту женщину расстрелял. Прошляпила недопустимость!

Отправили её от нас, уже расстрелянную, в товарном вагоне, под конвоем с овчарками. А тех, в демисезонках, отдали нашим местным безопасникам. Они их того-сего: подрали. Глазенапы вырвали у них. Упокоили отбиваловкой.

В ту пору у нас уже случай вязался за случаем. По окрестностям. В одном дворе — никого, окромя хозяев, и вдруг кто-то как чихнёт! Чох такой, что козёл от испуга и кинься — на закрытые ворота. В расшибку! А в суходольном лесу стали видать — кто-то погуливает по ночам вроде как со светом: фонарь не фонарь. Гуляет и похохатывает.

Одна молодка ходила за Илек к поселковым: взаймы взять. В зиму-де свинью зарежем — отдам. В раймаг завернула тоже, за солёным. Домой воротилась и свекрови напрямки: «Я сейчас в сузёмке пожила с самим!» — «С каким самим, желательно знать?» — «С Гулеваном, старая ты матюгальница!» — да селёдку хвостом впихни свекрови в рот.

Соседки, вторая-третья, тут же прознали: кто, мол, по степи стал гулеванить, а?.. Девчушки в поле колоски собирали — прибегли домой. И бригадир прибежал. Все и рассказывают: шёл человек по меже, играл на баяне. Глядят, а он без порток! Срам весь как есть оголённый. Играет и поёт:

Ехал на ярмарку Ванька-холуй,

За две копейки показывал ...

То-то и поклонись певцу! Понизу — мужик, а всё одно барин, как в бане попарен. От смерти пасомый — вхож в избу и в хоромы. Стал он лишенец, да не стал кладень, дошёл жар до поленниц — так и зовём: «Дядя!»

Цветёт советская власть, любознательная — страсть! — и едет из Бухары Бухарин. На возврате в Москву: отпускной. В нашем климате окрылился: то ему подай, это. «Недельку, — говорит, — выделю на гостеванье». Куда только нос не сунул... Лебедицы непуганы — он их и набей номерной дробью.

Места у нас тихие-тихие, но телеграфные столбы смолёные: проведено, куда надо. Бухарин в столицу, ему про главное — ничего. Но начинают шить вредительство, диверсию, отравление народа. Как у них заведено, он на эти обвинения поддаёт вовстречь. Подмахивает: да, мол, так! А сам: ишь, как присахарило-де ко мне! С чего?

Не понимал насчёт Назария Парменыча и его лебедиц. А кто понимал — один вразумляющий человек — его не привлекало жевать и в рот класть. Лишь бы, мол, Назарий Парменыч понял: по силе-возможности возмещаем обиду — за поругание сытых, непуганых...

Свели Бухарина вниз, а он в мильонный-то раз: вот, наконец, должна открыться перемена! Уж, чай, заслужил, подмахивая! И подаёт бумажку на имя вразумляющего человека: зачем моя жизнь — того-сего?..

А кто ему намекнёт на лебёдушек? Никто — цветочек драпач, не угадамши плачь!

С того Назарию Парменычу, может, и клёво, но к воспитанницам всё одно недоступно. Так он крепким характером вовсе отклонил себя от девок. Сговаривает замужних на нахальство. Как случись фрик-фрик — не удержит язык. Вторая, третья прознамши: тихомолком от мужей на телеги и поехали по Илеку, бережком-рощицей грачиной заради умной причины. Едут, едут — тпру! — лошадям. Ладони ко рту да в степь: «Гулеван!!!»

Он без призыва сильного не виден. Может рядом быть, а только слышишь один дых. Глядишь — вроде пусто, а здоровье где-то рядом в грудище крепкой играет. Или этак пролетит мимо топотом-вихрецом — а никого.

Ну, а коли зовут на причину да по хотению, не оставит без уважения.

Мужики пробовали струнить баб — куда! У них от гулеванья тело как поменяно. Сила мужичья и молодо обличье. Лицом прежняя, статью — девка в двадцать лет. Норовом — волчица. Извозжает мужика до стону-прощенья.

Мужьям страданья, а им — климат и гулеванье! И уж больно большая злость-охотка у баб гулёваных на приятность: ну, вскидчивы-то! ну, забористы! Ровно не крестьянки истомлённы, а бездельницы-разгулёны. Глаза закроет, а любой рукой словит — палец, какой надо.

Идёт оно так и идёт: поветрие. Бабоньки что грибки: на них дождь — они задом в дыбки! Мужики так и сяк: за советом к соседям, в колхоз «Казаки-Ленинцы». Как вы-де на это? будет сочувствие или чего такое?

Ленинцы насмеялись им в лицо. Вы, мол, мужики к чёрствым огрызкам привержены, к постному да сухарям. Сух да не дам! А нам желательно сомятинку в пирожке пеклеванном после Назария Парменыча — Гулевана.

Ну пойми, народ: какие без гулеванья дела? А от кого гулеванье напитает? От тебя объятье черство, сухаристо: от Гулевана — вино игристо! Коль бодливый в лоске — не в позор обноски. Вкус у ласаньки простой, да не к месту сухостой. Так и дождик до поры — даром выстудит пары.

Жизнь и есть жизнь: звезда-правда страдальцу мигает, за то её и ругают. Звезда фонарик приветит — хоть голый несёт, хоть везут в карете.

Всех фонариков по степи не перегасишь, прогуляла баба до зари — в свой черёд и ты вопри. Так ли? А мужики — нет! Охота им и чебурека и вреда на человека.

К Цыганевичу идут: «Лиши его наследства!» А Цыганевич: «Удумали? Его наследством наш климат стоит! Вам бы сдобу на яйце есть — да чтоб не по яйцам честь. Уж коли сыты, не завидуйте — у кого неприкрыты!»

Только он это сказал, а к Гулевану и приклонись — кто? Жёны начальства. Зря ли — по Илеку вверх иди — всюду начальство любит на отдых приезжать? Жёнушки: ку-ки, ну-ки, задницу в брюки, губищи большого пальца толще! крашены — как из мужика крови насосамшись, а глаза горят — ещё дай!

Заборы заборами, а задоры задорами. Как рёв отдаётся-разносится! И по лядам до песков-угорья, и по пойме-уреме. Илек-то, вода, — хорошо передаёт рёв: сорок львиц да сколь слонов.

Так же и визг сильно слышим. Хохот. До чего дико зверятся: туда-сюда да обратом — клади на ухо вату. От ваты — запрелости, лучше слушать прелести.

Говорят: то начальники, мол, распускают себя, разрядку дают. Вон-де сколь навозят им выпивки по утрам. Ну-ну. Только начальники, мужья-то, чего пьют? Коньяк. А на что везётся водочка, когда и ром есть двух цветов, и марочное?

Мужья, упившись коньяком, как верблюды водой после перехода, уложены на покой-вылежку. На то хлыщут бокалами, чтоб дальнейшее не знать, не слыхать. А жёны к Гулевану — кнута бы им хорошего! Сорок львиц егозливых палки ждут колотливой. А заместо слонов — малый бык, грозен рёв. Вот кого водочкой потчуют жёны-то — допрежь как львицами встать, уловчиться вспять.

С жён пошло, а промеж мужей поехало... Власть коли и спит, не сопит: поди насыть её аппетит. И гулеванье-то нужно, и строгость. Порознь оно бывает у многих, но чтоб полезно слимши: у Назария Парменыча проси...

Часов в пять утра над Илеком как дым сырой. Часовые откель ни возьмись, по чагурам. К осокорнику машина съедет. Кому случись увидеть: пеньком замрёт. Упаси — заметят! И ровно никто мимо часовых не проходил, а вдруг — бык малый средь осокорей, тальника. Спереди — бык лобастый, сзади — осёл крупастый; до холки осёл как бы. По виду — двужильный. Глаза: с ума съедешь, до чего умные!

Из машины, гляди, выходят. Вышли и к нему. Просят... Ни словца не прослышишь, ни звука. После и машина не загудит, а нет её — и всё. И часовых как не было. Ни человечьего, ни ослиного следка не отыщешь. Или тем более колейки от шин. А место топкое! Синица на ил сядет — и то следок.

Следов нет, а сколь видело-то! Особенно в войну часто видали машину у самой уремы. Секретно просилось, а Назарий Парменыч давал. И кто просил? Абы с кем вторым или третьим Назарий Парменыч не станет говорить. Хотя бы по климату разговор. Климат — погода, а по погоде — авиация. Кто её больно способно любил-возносил?.. Кто авиапарады зрил, ус крутил? Ради него давалась погода лучше, чем врагу.

А как в космос посылать — был Хрущёв у нас. Сколь нагнал часовых, а две деревни его видели. И не столь он слушал Назария Парменыча, сколь говорил чего-то, толковал. С того космос и забирает — продуктов не стало. Да... Тогда-то лишь и был оставлен след. Един-единый-то раз. В сердцах, поди, Гулеван допустил. Бычья лепёха, а возле — ослиное яблоко паровое.

Как ездили к Назарию Парменычу даже и при культе, власть сделала съезд с актюбинского шоссе. Насыпан бугорок, положена плитка: «Легендарный комбриг-два».

А для народа у него свои места условлены: где — кустки, сурепица, где — ямка. Почитай, давно приём идёт. Жалобу папироской свернул — подсунулась. Поди проверь: забрана!

И уж и строг на притеснителя! Смастрячит им козью ножку — уголька в плошку. Будут им вкрячник-цветок да навздрючь-копытце — по межеулку уголёк взъездился умыться. Ох, и заделает жулью в ноздри едрит, черен гвоздиком прибит!