По разлуке с отцом прозвали сына — Разлучонский. Кто отец — может, где и не знают, но только не в нашем краю. Появись возле села Защёкино: ну, хоть под видом грибника. Тут какая-нибудь бабёночка тебе и скажет: «Ай, гляди, душа разврата! За Полиньку отрежет тебе Разлучонский страдальца!»
И понесёт говорливая небылицы. Как, мол, голенькая Полинька становится меж двух голых мужиков: один от неё по правую ручку, второй — по левую. Она их берёт за стоячие, и все трое в момент прыгают через натянутую верёвку. Она натянута не перед ними, а назади, и они — хопц! — дают прыжок назад.
Ну, и какая же это правда, когда всё навыверт? Вперёд даётся прыжок, а не наоборот вовсе. Верёвка протянута прямо перед Полинькой и двумя мужиками. А напротив, за верёвкой, третий голый стоит — всем видом к красивой. Она двоих держит за рычаги, глядит, как торчит кверху у третьего. Расставит ножки: видишь, мол, елок под тёмной порослью? Да как вскричит: «Ах! Ах! Захотелося елку — шлёт привет он елдаку!»
Тотчас мужик отогнёт хер пальцами книзу — вроде курок оттянет — и отпустит. Залупа — чипц! — о живот. Тут-то и прыг Полинька и двое через верёвку. Краса голая оставит их рычаги на время и ручку под третий: яйца в горсть, залупа ввысь! Зевом сахарным садись!
Мужик: «Пожалуйте. Только просим прощеньица, что мы голей голи». А она: «Въезжай без пароли! В чести не наряд, а размер в аккурат». И приступают, чтоб не скучали ладонь по хлопку, пупок по пупку. Те два тоже даром не смотрят, каждого ждёт своё участие.
А сколько люди сраму приврут про это! Плеваться надоест. Как только не клевещут на Полиньку и Разлучонского. И хоть кто указал бы поимённо: такому-то они намазали хер горчицей. Шиш укажут в носовом платочке. Не подтверждено ни про горчицу, ни про отрезание, но валят на Разлучонского: от него-де у нас такое изгальство над стыдом! Чего не было ни в Колтубановке, ни в Бабаках — теперь иди и наблюдай. Пожилой человек может держать своего в горсти и сказать женщине: «Хотите семечек?»
Хорошо, но кто постарее, знают, от кого это и подобное стало в ходу. Приезжал к нам в белых перчатках из кожи — первосортной дороже. И на Умётном разъезде его навидались, и на станции Приделочной. Сообразили, чья личность на портретах. Эта самая, мол, голова с бородой и носит корону. Не кто, как государь-миротворец наведывается в наши просторы.
Себя он велел считать за учёного из астрономов. Езжу, дескать, — с горы Крутышки звёзды просматривать. Поселялся в поместье, откудова тогда сады тянулись почти до горы. Пойдёт в ту сторону да свернёт на пчельник. Яблони стояли кругом, там-сям трава поднималась; чистота. Над колодами — гуд гудом от пчёл, у летков роятся-золотятся. Пасечник в лаптях выбежит: так и упал бы в ноги гостю. А тот запретил. «Я для вас, — наказывал всем нашим, — обыкновенно Александр Александрович».
Ну, и соблюдалось. Согнётся пасечник до земли: «Здравия вам и радости, Лексан Лексаныч!» Дочку зовёт. А её звать не надо, она уж тут — клонится, цветочки для гостя собирает-крутится, сверкает икрами. Он гладь-погладь бороду; усмешечка. Идут он и она в дом. Встанут друг перед другом, напрямки глядят друг дружке в глаза и раздеваются неспешно в молчании. Оголятся целиком: ни лоскутка, ни нитки, полная наглядность всего.
Она с привздохом: «Ох, Лексан Лексаныч, не томите!» У него набряк и лениво вздымается. Александрыч ладонью его поддерживает и поясняет, вроде как оно для девоньки впервой: «Это гусь-гусёк молодой. Вишь, вытянул шею — наклеваться хочет до сытости, до отрыжки. Но не время ещё кормить его».
Оба наденут на открытые тела балахоны: свободные, из льняного полотна. За руки взямшись, выходят из дома под солнечный жар. А как раз та пора, когда в бору цветут богун, толокнянка, медвежьи ушки — летят пчёлы добывать с них.
Пасечник у крыльца кланяется: «Лексан Лексаныч! Само солнышко для нас не столь дорого, как вы!» А тот: «Не дозволишь потрудиться?» Какой будет ответ, известно. Не раз уже делалось, и пасечник хоть и в лаптях, да не лапоть. Знает, каким слушать ухом и царя и нечистого духа. Согнулся, позыркивает из-под бровей, а рубаха открыла грудь бурую — как бани не видала. «Вашим трудом лишь и живём!» — и приносит чурбаны, пустые внутри. Серёдка была гнилая, и её всю выдолбили.
Гость берёт два этих дупляка на плечи, третий дочь пасечника несёт. Отойдут в бор, да где кустарник цветёт, повесят на сучья. Александрыч: «Зачем пчеле далеко летать? Пусть и тут заведётся». А девушка на него во все глаза: как в конце поста глядят на пышки с маслом. «Ах, до чего вы простой и честный житель! Работа вам — счастье, и последнее отдадите богомольцу!»
У него прихоть — таким представать, и от услады он чуть не облизнётся. Сгребёт её — и щупать! Она повизгивает, тесней льнёт, а он вопрос задаёт: «Ты не лукавишь?» — «Какое — лукавить, когда мне в навести да вправить!» Александрыч: «Го-го-го-о!!!» — разгогочется басом. Возьмутся за руки и во всю прыть к пчельнику. От бега белые балахоны раздуются: два паруса летят.
А под яблонями у колод теперь развёрнут ковёр, на него постелены перины. Тут же на травке — поднос, на нём два заварочных чайника. Оба из наилучшего фарфора, но в них не чай, а свежий мёд.
Приспевшие из бора скинут балахоны, Александрыч пальцем на чайники: «Ещё два гусика-гуська! Только носы короче». Девушка на перину скок, уселась, смехом залилась: «Короче! короче! — и смотрит на третьего гуська. — Вот где гусик носат — табакерочке рад!» — ножки вразъём — показывает её, ладошками грудки поглаживает.
Александрыч вмиг рядом сел. Возьмёт чайник, пососёт из носика мёд — ей даёт. Она пососала, другой чайник взяла, подносит к его рту. Потом целуются медовыми губами. Она, счастьем опалена, как примется носы чмокать-сосать! На третьем гуське особливо задержится...
Но могут и по-иному начать. Сядут напротив друг друга, он торчащим шевельнёт: «Гусь-дубов-оголовок на долбёжку ловок!» — «Не сразу», — она задом к нему повернись, окорочками подрагивает: «Зырь на балабончики до слезы на кончике!» Он: «Жмурюсь — нет сладу терпеть! Разболелся-болит!» — «И моя огнём горит! Ай, замучил аппетит!» — ответит ему, тут он и вправит: «В межеулке елок — в нём увязнул ходок. Тяну напопятно, а он обратно!»
Займутся размашисто. Солнце во всю щедрость рассиялось, пчёлы по колодам ползут, к леткам и от летков летят: воздух — одно гуденье. Но никакая пчела голых тел не тронет. Хотя оба привлекают и беспокоят потным духом и горячей работой: туда-сюда, туда-сюда друг с дружкой. Однако пчёлы к ним добры. За это Александрыч уважал себя — выше всех пределов гордости. Вот, мол, какое у меня влияние: тыщи жал могут вонзиться, а я без опаски — и ни единое не кольнёт! Чтобы убеждаться в своём авторитете, он и выбрал пчельник для скромного рая.
Гордился, а другой человек тишком смеялся. Пасечник. Было ему родственно то, что называют у нас некошной силой. Через неё делал. Так наворожит — не только пчела не ужалит, хоть подмышкой держи её, — а коли надо, волчица придёт из лесу: за курицу яйца высиживать.
Оттого ему перед царём теряться, что мухомор обходить. Царские вкусы вызнал и заполучил миротворца в силки. Холил его самомнение, как умный едок овечку. Царь наотдыхается — одарит его с дочкой. Нажился пасечник поболе, чем порядочно.
Однажды зимует Александрыч в тёплой Ливадии, а ему телеграммку. Шифр, как и следует. Расшифровал: родился сынок незаконный! У царя сердце ворохнись. Велел поставить у нас дорогой дом бельведер, во владение сыну. Но с ним не видался, и тот так и вырос под фамилией Разлучонский. От деда-пасечника унаследовал способности и тайны, но стал и гораздо больше понимать. Пропускал года мимо себя: прибавится изредка седой волос, но здоровье нерушимо.
Жил безвредно, в разврате не погрязал, хотя поневоле бывал свидетелем. Увидит безобразие — и качает головой-то, качает. Тяжело ему: словно как и на нём причастность. От былых приездов родителя взяли-то наши пример. Но сам Разлучонский — живая совесть! Ни одной замужней не коснётся: без согласия мужа. А если приголубит чью невесту — жениху не узнать, ни в толчке не понять. Оставит её Разлучонский, после омовения, в прежней целости.
Доброту насаждал вокруг себя. При нём служил парнишечка Артюха Долгоногов, так Разлучонский ему: «Почему, скажи, ты не даёшь мне самому воду с колодца носить?» Артюха только и моргнёт, язык в щёку упрёт. А Разлучонский: «Как хочешь, но я завтра сам выберу кролика на обед». Родитель разве что любил притвориться простым, а сын и в самом деле знал наизусть поговорку: «Пиво пей, да не плещи. На ночь ешь пустые щи».
Уже не было на этом свете родителя и матери и другой родни. В Питере новый царь кушал яйцо всмятку золотой ложечкой. Ему насоветовали взять Разлучонского в столицу и запрячь в политику. Из разных выгодных расчётов замыслили посадить его на трон в кое-какой стране. Послал царь за ним — ан дела! Того с полмесяца дома нет: пропал. Царь своей рукой вывел на докладе две палочки и поперёк перечеркнул — «Н» написал. «Найти!»
А люди, о том не зная, живут как жили. Так же и Полинька в Питере — дочка фельдмаршала — думать не думала про наши места. Выдана замуж за японского вельможу и катит с ним вагоном первого класса: чтобы, проехав Сибирь, уплыть на корабле к мужу на родину. Он богат так уж богат! но — пузатый. Как только не перетягивал брюхо! давил-вжимал механикой всякой. Плюнул да утюгом калёным по пупку. И спроворил себе. Сталась необходимость носить на пупке грелку со льдом. Придумывал, как бы это показать веселее, и всё не раздевался перед женой. Наконец-то в спальном купе говорит ей по-французски: он-де у меня извергается, словно вулканчик, а проще сказать — стреляет, как бутылка шампанского при откупорке. Потому, мол, я ношу на себе лёд. Шампанское без льда — всё равно что поцелуи беззубых.
Снял верхнее и исподнее — Полинька глядит на грелку, но боле — на другое. И это размер? Таким только флаконец с духами затыкать. А муж берёт бутылку шампанского из ведёрка: «Ляжем, выпив сорт „Клико“, чтоб пошло у нас легко. Грелку сдвинем мы в сторонку и опробуем воронку».
Она раскинулась и не знает: предвкушать или сомневаться. Улёгся вельможа на неё всем брюхом — и что? Лежит она будто под барабаном, а кошелёк даром на виду: пальцу до портмонета, как прощанию до привета. Она мужу: «Эх, ты! Переморозил шампанское — бокал не наполнить». Он слез: хоть, мол, бутылку откупорю. Выхлебал три и кувырк: повалился на брюхо, как убитый барабанщик на барабан.
Полинька сошла с поезда на станции Казань, велела носильщикам багаж повынести. Наняла извозчиков: одного с пролёткой, второго с подводой, для багажа. Приехала на пристань, взошла на пароход — и вниз по Волге. Верила в свою звезду. Раз-де случилась с замужеством осечка, а пыл к охоте дудкой не выдуло: будет мне дикое что-нибудь в сюрприз.
Расположилась в дорогой каюте, окно открыто на верхнюю палубу. Тут чей-то голос густой запел:
Кто из нас ненасытней на мзду?
Всадник я или взнузданный конь?
Скачки остро-пьянящий огонь
Взмылит нас и обуглит узду...
Полинька скорей на палубу прогуляться. Ага, вот он: виновник беспокойства. Ростом не взял, но до чего крепко сколочен! Лицом груб, а по одежде — ихо благородие. Поклонился ей: «Простите, — говорит, — я не выношу долго без скачки». Она: «Я в и сама дала закусить удила. Сперва бы только записать про узду — не станет ли от обещания смешно?» Он думает: «Ишь, как охота выставить на смех!» Дюжий-то дюжий, но поистаскан: знал за собой грех сырости. Ладно, к чему грех помнить, когда сама добродетель перед тобой — увлекающа до опупенья! Заметил её с палубы, когда она ещё на причале была.
Заходит к ней в каюту. По стенкам — зеркала, и потолок — зеркало. Между зеркал — ковры красные с будто примешанным дёгтем: как кровь жеребца-перестарка.
Пароход плицами по воде: шлёп-шлёп... тогда было главное не скорость, а угождение красотой богатым-то господам. Чтобы плыли не спешили, а знакомились и жили.
Она глядит на него искоса и будто сама себе: «На борова зла, не встретила ли козла?» А он: «Фрол не козёл, да рог приберёг». Она глазками поиграла: «Фрол за побаску, кунка на ласку, втык на подмашку — и оба врастяжку. Припотели, дух переводят». Он: «Я чаю — перепились чаю». Полинька позвонила в звонок, чай с ромом принесли. Она усмехается: «На чаю голом не прожить Фролом. Станете Фролкой — кладь забыл под полкой».
Ему, ой, не нравится! Так-де и накликает. «Представлюсь, — говорит ей, — по титулу: тайный советник Егерь». Она себе: «Эка сразил! Мой отец повыше». Верно. Однако знатностью этот человек был родовитее её папаши. Но уж и беспутный! А пролаза такой, что ему поручали разные скользкие дела вплоть до заграницы. Управится, как спящего льва обреет. Не упускал и с некошной силой спознаваться, даже живал у эскимосов — от шаманов хитрое перенять. Теперь на него возложили: задом наперёд на дуб влезть, но найти Разлучонского! Егерь как раз и был на пути к нам: личность та, что когда и не в баню идёт, — всякий свежий веник понюхает.
«Хм, хм, — эдак сановито похмыкал и начал: — я, как вы знаете, песельник — так отчего нам не пить чай без утайки навершника и балалайки?» Она головой тряхни. «Только меня, — говорит, — не считать повинной, коли будет недлинный». Этого ущерба он не имел и давай пуговицы расстёгивать.
Отразили зеркала два тела: одно белее белил, второе — заматерелое, с курчавостью и по груди и на лопатках. Чаёвничают пока вприглядку. Полиньку отвернуться не тянет, но она не хочет и от строгости отступить. «Если, — говорит, — вам желательно: грудью на живот, да из кулака в рот — этого не будет!» Он: «Зачем же такие неприличности?» Из стакана отхлебнул, её по гладкой ляжке похлопал. «Вижу, — говорит, — зев макова цвету просит конфету!» Она: «До времени, чай, не прольёте чай?» Он аж рыкнул в стакан от досады.
Полинька сути не поняла. Упала на спинку, ножки ввысь, ручками их в обним и на титярки, лодыжки скрестила. Оторвись, глаз! Промеж ляжек — зев-цветок, намедованный роток! Выпуклил губки для радостной влупки. Егерь — стакан на столик, возвысился над ней: и только совать забубённого, а чай уж и пролит на простыню накрахмаленну. Она личико скриви: фи, скучный!
А ему не за голову же себя хватать. «Что ж, — говорит, — упадёт когда-никогда и конёк ломовой на улице Столбовой. Но не приходится раз на разок! Сядет девушка на возок — ломовому ль не впору вывезти в гору?» Она глянула, как опивками плеснула. Он через то лишь и стерпел, что дал себе клятву: «Перебью конфуз успехом — или пусть мне...» Какую-де кару бы подобрать? И придумал: «Или из всех колбас мне одну гороховую есть!»
Сказал в мыслях, а они строятся рядок к рядку. Перемешал их, а они опять в свой порядок. Ну, пусть по нему и идёт!
Говорит Полиньке: «Я еду к человеку самой благородной крови. Он окружён тайной, но мне известно: такой красивейшей, как вы, он не видел». Другая бы слушала — и Полинька уши не заткнула. Он ей лести наплёл, да давай о Разлучонском: царский, мол, отпрыск, мечтатель. «В мечтах у него, — говорит, — беспременно девушки. Ужасно горяч!» Знать этого не знал, а сказал, чтобы её разжечь. В мыслях у него было: ежели мужчину искать вдвоём с прелестницей — скорее найдётся. Это одно. А второе: пока-де он отыщется, будет у меня не один момент толкнуть забубённого на подвиг.
Таким вооружился расчётом. А Полинька что? Не к японцу же ей назад. Как верила, так и верит: её звезда знает, куда вести. «Буду ль я в силах её не слушаться?» — с этим вздохом и вступи в сговор.
Оба сошли с парохода в Самаре. Егерь помчался в наши места на перекладных, а она с багажом должна приспеть следом: под видом его супруги.
Проехал он Колтубановку, глядит кругом: «Ай, да поля! Ай, да лето! Блаженство!» Рожь озимая начинает смуглеть, ячмень вызревает, пшеничка вот-вот дождётся серпа. Свезли лошадки к реке: по берегу трава гусиная лапка цветёт, на другой стороне табун разбрёлся по выгону, а дале видно поместье Разлучонского.
Перед воротами встречает прислужник Артюха, парнишечка кудрявый. Он уж оповещён: важный человек послан правительством. Тот смотрит пытливо. Выбрал себе в доме комнату, велел несколько приготовить для жены. Потом пообедал и Артюхе: чуется, дескать, что хозяина кто-то похитил, а того проще — убил.
Артюха поклонился четыре раза кряду и говорит: «Как барин пропали, так на другую ночь одна из ихних коров отелилась». — «И что?» — «С телёнком всё ладно. Хороший». — «Так и к чему ты это?» Парнишка объяснил: умные, мол, люди говорят — если бы барина обидели или лишили жизни, телёнок был бы с двумя головами. «Наш хозяин таковский! Поди его обидь, когда он сквозь три каменных стены пройдёт, и ни одна не повалится».
Егерь: «Мог бы он сделать, чтобы стены повалились, сквозь них и проходить было в не надо. Но у нас пока беседа о другом: куда он делся-то? Вижу, что знаешь. Гляди не упусти награду! Сам царь даст тебе сукна на сюртук».
Артюха заморгал, рот приоткрыл. «Хорошо бы, — говорит, — и саржи на подкладку». — «Даст и саржи». Тут парнишка замер на месте. А Егерь: «Будешь задумываться — другие скажут. Да и знаешь ли ты чего?» Тот кивнул. «Как вы, — говорит, — ваше высокородие, обещаете про сюртук, так и барин грозился перейти в простую жизнь. Стану, дескать, жить как птицы. А у нас невдали есть лесное место, где бьют из земли родники. Зовут его Пивная Пипень. Там обитают птицы и зверьки, какие прежде были барышни и офицеры. Колдовство их уделало. Куда ж ещё барину удалиться, как не к ним? У них и гнездо себе изготовил».
Что парень рассказал, вовсе не касалось Пивной Пипени. Народ любит слухи тасовать и путать и уж больно охоч менять географию. Барышни и офицеры — жертвы колдовства — обретались в месте по названию Лесистый Кутак, а до него от Пивной Пипени восемьдесят вёрст с гаком. Но Егерь услышал рассказ впервой. Верь не верь — бери на заметку. Думает: «Одна условная вероятность уже есть». Приметил ещё: парнишка нет-нет да в окно зырк! За окном баба развешивает бельё. Рослая, видная. Наклонится к тазу за стираной вещью: то-то окорока! Если в не юбка, вовсе было бы загляденье. У самой что ни на есть раскормленной кобылы они похудее.
Егерь: кто, мол, такая? Артюха глаза прячет, зарумянился, как девушка. «По хозяйству служит. Галя Непьющая — имя ей». — «По родителю это или прозвана?» Артюха: «Раз она вино и бражку не принимает, а воды пьёт самую малость, то, видать, прозвана». Егерю интересно: почему она воды-то пьёт мало? Парень в ответ: «Уж очень могучая телом. Говорят, нутро у неё будто пеклом горит и силу сушит-смиряет. Но если она напьётся вволю, угасит пекло — жди погибели. Может мужика в страстях до смерти допечь».
Егерь глубже вникает: «Семейная она?» — «Теперь-то, кажись, и так. Недавно пустила в избу чужака, а то одна жила». — «Что знаешь о чужаке?» Артюха пораскинул умом. «В летах человек, ходит горбится. Ворожить горазд. Этим и достигает, что удаётся ему Галю пронять. А то — была бы ей утеха от такого худосочного? Небось, люди зря не скажут: не стала корова молоко давать, а он пошептал — и она снова здорова. Всей деревне угодил — сколько уже вылечил порченой скотины».
Но Егерю интереснее то, как знахарь доводит женщину до счастья. Смотрит в окно: Галя пошла куда-то. «Не домой она?» — «Домой», — Артюха ему. «Далеко живёт?» — «Куда ближе — прямо за садом». Егерь ещё спросил о том, о сём, велел подать шляпу с пером страуса — и к Гале. Она на дворе у себя, возле телеги. Ось смазывает — и нагнулась к плошке с дёгтем. Чтобы юбку не запятнать, задрала её, подол подоткнула за опояску.
Гость чего прекрасного ни навидался — а тут и дышать забыл. Два кургана ворочаются! Он себе: «На эдакие валы не взвезут и волы! Вот была в благодать — эту крепость занять».
Галя его увидала, спохватилась и расправила юбку. Он смотрит любезно, говорит важно: «Известно, кто я?» Она глаз не подымет: «Сказать не смею». — «Говори, чтобы я не рассердился!» — «Во, во, знать, вы — оно». — «Какое-такое оно?» — «Которое ждали. Начальство от государя! И повариха мне вас показала в щёлку, как вы обедали. Скушали телячью ногу». Он подошёл поближе, добавил в лице доброты: «Твой дома?» — «Нету, ваша боярская милость. Уехал в село Бабаки — заговаривать от запоя тамошнего батюшку».
Его грусть и возьми: за грехи мне случай на позор на жгучий! Чего бы теперь ладнее, как не запрячь два тела в одно дело? Но на скользком кость ломится, поперёк лужи кол не стоит. Есть, однако ж, средство — достав из порток, запрудить поток. Ведает знахарь, чем устраивать самопомощь, и я допытаюсь.
Сам Егер недаром поел с эскимосами мёрзлого мяса: подглядел, что к чему шаманы прилагают, с чем мудрят. Обошёл он вокруг Гали и говорит: «Твой должен где-то держать вороний клюв — в кусочек кожи завёрнут». Она было ахни от страха, но потом опомнилась. «Клюв, — говорит, — или чего другое, но припасено у него». — «Как с тобой лечь, кладёт он это под тюфяк?» Она за сердце схватилась, но затем пришла в себя. «Дак, — говорит, — под тюфяком всегда и лежит».
Гость побежал проверить. Приподнял тюфяк: есть! Чехольчик из чёрной кожи, а в нём — клюв ворона. «На догадку и находка!» — с этой мыслью новые Гале вопросы, но уже веселее: «Пьёт он чего, прежде как начать с тобой?» Её будто ужас обдал, глаза выпучила. Но потом отошла. Водку, мол, он пьёт и приговаривает: «Не родная ли ты мамочка?» Егерь кивнул. «Небось, принимает не по-простому?» — «Нет, сосёт через вот это», — и подала трубочку из полой птичьей кости. Егерь разглядел на ней знаки, и душенька затрепетала — таинственней не увидишь. Неуж, мол, далась мне судьба?
Велел принести водки — да в посуде, из какой знахарь пил. Галя на стол фляжку: четыре грани, толстое стекло тёмно-зелёное. «Пробку, — говорит, — он зубами вынал». Егерь: «О!» — и так же зубами вынул, приказал Гале выйти. Снял с себя всё, что ниже пояса: ноги жилистые, кривые, поросли жёстким волосом. А куртка богатая! шляпа с заморским пером.
Взял в левую руку чехольчик, где вороний-то клюв, в правую — костяную трубочку. Прижал к мошонке средство, во фляжку трубочку погрузил — и как потянет! После седьмого глотка крякнул и сладко шепчет приговорку: «Не родная ли ты мамочка?» Сам думает: «А ведь вправду роднее-то поищи!»
Фляжку опустошил: хорошо! Оглобелька полу куртки приподняла. Он аккуратно коснись пальцами оголовка, говорит: «Не проси, копытце, в улей вломиться». Как бы, мол, спешкой ворожбу не попортить. Дичь перед варкой в воде держат, а варят — не до пяти считают. Так и тут: вся полнота пользы наспех не дастся. Вытомиться надо, озвереть до дикой страсти, тогда и показывать бабам истый натиск. Тоже то удобно, что есть, где дичать да заодно Разлучонского высматривать.
Выскочил из избы и, чтоб на Галю не кинуться, прыгает на одном месте. «А ну, — орёт, — как мне попасть в Пивную Пипень?» Галя несла в баньку дрова — посыпались чурки наземь. Он прыг да прыг, а её глаза: вверх-вниз, вверх-вниз — зачарованы тем, что из-под куртки торчит. Подошла слабыми шажками, наклонилась и говорит будто залупе, а не ему: туда-то дойти, там повернуть. «Опосля лесом, лесом, и будет Пипень Пивная».
Побежал он — борзыми не догнать — в шляпе с пером, в куртке, да голоногий; зад и именье на виду. Тут в события замешайся загадка. После неё надо убить каждого следователя, который слушает свидетелей. Но это — дело дружинников, а загадка — вот она. Создалось влияние на тех, кто наблюдал безобразие. Они видели не его, а словно в идёт человек в одежде из золотой парчи, в красных полусапожках, на голове — тюбетейка, усыпанная самоцветами. Впереди него тянется артель нищих. Они голосами — до чего чистыми! — поют: «Небо злое, грозовое! Грозовое, штормовое...» — и из котомок выгребают бисер, на дорогу горстями сыплют.
Не про то слава, что чисто пели. Бисер — как они прошли — остался лежать и поблескивать, вот что! Попробуй обрати его в сор — фиг! Как верить-то в чудеса науки?
Нашлись — кричали другим: «Не берите! Горя не оберёмся!» Но народ, конечно, собирал. Продадут — и пошёл выпивон. Нападало потом и горе. Но, можно подумать, его до того не видали. Есть чего вспомнить. А тут дожила до сего дня светлая память в виде поговорки: «Где тот конь, чтоб высер на дорогу бисер?»
Ну, а когда Егерь прибежал к Пивной Пипени, туда и Артюха на коне. Узнал от Гали устремление гостя — привёз ему пищу. Тот у родника ноги мыл. Затребовал три воза сушёных коровьих лепёх — кизяков, — соломы воз. Где родники образуют ручей, там велел сложить из кизяков укрытие, кровлю набросать из прутьев и соломы. Поселился навроде скотовода, который пропился и хочет птицеловом стать.
У ручья лесные голуби садятся: попить-поплескаться. С поляны дергач голос скрипучий подаст. И сколь иной птицы кормится, от врагов хоронится. Средь кустов заяц мелькнёт. Жаба выйдет из-под корней, обдумывает что-то своё...
Егерю привезён бочонок водки. Два раза на дню Артюха с питанием: мясо в горшочках, с груздями солёными запечено. Егерь приберёт, сколько свадьбе в мясоед не умять, в убежище влезет: еле поместится меж кизячных стенок. Перед всхрапом успеет шепнуть: «Скотинься, тело, и зверей — будет мужество ярей!»
Однажды пробудился за полдень, черпак водки выпил и не поймёт: что за изменение в природе? Под осокорем белеет голая краса-стать, сисята-торчуны изюминами манят. Гляди-ка, ляжки цветок зажали. Не фонарик ли ночной прозваньем? Светит не светит, а на свету и мысок и плоский животик. Ножки топ-притоп, а цветок не сронится. Плотно взят — стережёт клад!
Егерь себе: «Правду паренёк толковал, что тут барышни в образе птиц прозябают. Эта, видать, из птичек сиповок. Или королёк?» Чтобы её не вспугнуть, не встал в рост, а, согнувшись, боком к ней. Тихонечко руки развёл — хвать! обхватил её ниже спинки: убеги! И лишь тогда стал распрямляться: ладони ей под окорочки — оторвал от земли девушку. Она уж цветка не держит — обняла ножками человека, его шею ручками обвила. Он шепчет: «Цветочек — это так, сновиденье, а на толстолобый подпорыш осесть — это мудрость!» Прислонил её спинкой к осокорю, приладился, она тоже подсобила. Взялись за действие. Он силён, она не квёлая — так и заходило весло в уключине!
По успеху и хвала. Тех заслуга велика, кто умеет встояка.
Отмахались умелые, Егерь соснул с часик в своём убежище, выглянул. Время к вечеру, а зной не легчает; духотища. В ручье девушка моется. Кажется, будто другая уже. Выскочила на берег — верно! Приземистей, задастей, чем первая. Встала на четвереньки, смотрится в воду, как в зеркало. Он взял в зубы соломинку, подобрался на карачках к пригожей — и кольни соломинкой в окорочок. Она обернулась, а он: «Не садись, гол зад, в овсы, а почуй мои усы!» — да ржать. Как она его отбрила! «Вы видели, чтобы я в овсы садилась?» — покраснела свёклы красней. Он не знает: пардон, что ль, сказать? Втолкнул поршень и тогда уж: «Пардон». Будто ей теперь до того.
Такие встречи-труды и пошли у него, и пошли. Третья хорошая явилась, потом — опять первая. И ни разу не сорвётся тормоз, хоть дёргай колесо до бешенства. Как после этого плечи не расправить? Подбоченится, думает: «Идут ко мне телом обмяться, щедрость получить — и снова летают птицами. Вон куропаточка села. Была моей! И вон та уточка. И сойка. Мне ли вас не узнать?»
Оборотни и те, мол, от меня в лёжку лежат! Очень растроганный, лезет спать в укрытие из коровьего навоза. Снятся голые бесстыдницы и куропатки, а надо б, чтоб снились глухие платья и строгие лица. Ходят-то к нему учительницы из сёл. Молодые, а женихов для них нет; деревенские парни им не ровня. Просто мление унять и то не с кем. Дай Игнату или Нилу Нилычу — ославит жена, службы лишишься.
А тут узналось: поселился в лесу сильный мужчина, самим царём направлен. К роднику жизни да не поспешить? Наладились пробираться через дебри, кружным путём. Удумали умницы использовать слух о заколдованных барышнях. Спрячут одежду под кустами или в дупло и изобразятся с цветком.
Егерь разохотился продолжать. Уверен, что где-то здесь Разлучонский таится. Никуда, мол, не денешься — выдашь себя. Приказал Артюхе, чтобы, помимо обычного, привозил горшочек сметаны с вареньем. Останется Егерь один — оглядится, отнесёт горшочек в чащу. Там из валежника выступает пень, оброс грибками. Поставит на него горшок, скажет направо, а после налево: «Не побрезгайте. Ни я и никто сметану не трогал».
Той-то порой прибыла к поместью Полинька. Ехала, наняв карету и прислугу. Следом багаж везли: французских платьев дюжину дюжин да ещё несколько. Привыкла к форсу.
Кто в поместье служил, все набежали. Она из кареты показалась: личико — волшебство зари! Брови — ястребок прильнул, крылья вразлёт — на переносье сошлись. Глаза из-под них — огнистая синь гордяцкая; в плен только и сдаваться им. Губы: солёным помидором стать — чтобы присосом впились. Причёска — смоль; локоны сажевые вдоль щёчек бело-розовых колышатся.
Артюха было ей подножку каретную опустить, а слуга с запяток прыг: толкнул его. Каблуком ему на ногу — и сам подножку примостил. Полинька — даром что глядела поверх голов на бельведер — приметила и это. Долговязенький парнишка уж больно кудреват: над мордашкой — будто папаха золотистого каракуля.
Прошла в дом, осмотрелась в комнатах и велит Артюху позвать. На ней платье креп-рашель: по ночному небу узорная позолота. Плечики голенькие — голубкам целоваться на них. Он стоит тихонький, а она: ах! так и запустила в обе ручки в кудри его! «Мой человек сделал вам больно грубым сапогом. Покажите это!» Артюха задрожал: «Это?» Она: «Разумеется!» Он перекосил лицо на плач: «Пожалейте мой стыд, ваше сияньице». Как она ударится в смех! «Стопу покажите отдавленную!»
Снял он лёгкий ботинок: за барином донашивал. Она замечает: мозолей нет, пятка не разношенная, а кожа — как у молочного поросёночка. Соблазнительный паренёк. Сосун сердечный.
Спросила: «А девицы здешние, видимо, толстопятые?» — «Ух, толстопяты!» Она снова в хохот: чёрные локонцы так и заплясали вдоль щёчек. Глазки гордяцкие стали слаще малины-вареньица. «Хотел бы, — не говорит она, а мурлычет, — разницу увидеть?» Он привскочил: «Совершу, как прикажете!»
Она думает: «Чудо, какой чудак! Не мой ли долг — поднять его до благородства?» Но покамесь спросила, куда отлучился её муж. Артюха голос приглушил и, как о страшной тайне, слово за словом... толкует о заколдованных барышнях и офицерах. Сперва-де его барин к ним подался, а после — её супруг: и к ним и к барину. Она не поверила. «Какая милая темнота! Ишь, завёл язык. Ну ничего, и я его заведу кое-куда в свой момент». С улыбкой объявила: «Я знаю, что да почему. Кочевники пригнали табун, и муж объезжает горячих кобыл! Поеду погляжу».
Велит запрячь в коляску-ландо и подать платье люби-сквозь-блондо. В нём спинка открыта — до последнего позвонка нижнего, до ложбинки. Талия обтянута — лебяжья шея. Взирай-любуйся: лебедь раскинул крылья и под ними два мячика холит.
Подкатила к кизячному укрытию, кучер Мефодьич ткни пальцем: «Вон ихо степенство!» А Егерь только-только попрощался с одной из голеньких. Вылакал черпак водки — стоит на карачках, мочится. Полинька — вздрог-вздрог; под крыльями у лебедя мячики встрепенулись: на волю рвануть.
Егерь спьяну её не узнал. Видит: явилась какая-то разодетая. «Никак, мне в укор?» — и взъярился. Мы-де познали здесь голый рай, а ты — нарушать?! Из горла рёв рёвом. Отревел с минуту — орёт: «Не форси-ии!!!» И бросил в неё конским яблоком. От Артюхиной лошади оставался навоз. Подарок — шмяк по пояску, по тугому животику. На пряжку плюха налипла. У Полиньки губы вздуйся, брови изломились. «Мой папа — фельдмаршал!» Пальчиками сбоку за поясок: «Фу!» — да как дёрнет. Он и порвись; пряжка матерьяльчик сквозной-воздушный зацепила. Платье — вжик! — рассеклось и слетело, с навозом-то.
Мефодьич сидел на козлах — эка уставился! Хочет высмотреть у барыни самое барское-дорогое. Плешивый уж — а так бы и впёр в укромный зазор! Полинька к нему ястребицей. Отняла кнут, мах-мах: скидавай-де рубаху. Её на себя, а ему приказала платье натянуть. Порвано — зато и налезло. Поехали домой. Она сидит в ландо в кучерской рубахе, а кучер будто обрывками покрывальца обвязан; лоскутья трепыхаются на ветерке, но кое-кому — именины. Именинник окреп: ещё чуть — и покажет ласточку в небе. Мефодьич мается: «Барыня в хоть одним глазком глянула!» А то она исподтишка не увидала. Вот уж ей диковина — у кучера морковина.
Влетела в дом, пробегла семь комнат до кабинета и вызывает Артюху. На «вы» к нему. Вы, мол, мне доложили о заколдованных офицерах — как они обречены страдать в виде птиц и зверьков. «Я хочу разобраться в их судьбе. Утром доставьте какого-нибудь!» Он вышел — она глазки закрыла: предвкушает, что будет завтра происходить. А о Егере у неё вывод: «Неспособный мужчина. Оттого и запил, сбежал, пытается позор в навозе пережить. Ну, вольному воля! У меня свой долг есть».
Утречком в ванне понежилась, служанки её одевают. А Артюха ездил ночью в лес, кликал-кликал несчастных — никакая птица не подлетела, и хоть бы отозвался хорёк или ёжик. Тогда он в сарае поймал индюка. Принёс в кабинет — туда и Полинька через другую дверь. Ястребок-барынька! Наряд на ней хитрого интересу: мерси-муслин-припаси-ка-клин. На причёске — холм-елбань: округлая шапочка зелёная, перехлёстнута наискось золотой лентой. Груди — самые кончики — чуток прихватила материя; от пояска бежит вниз лазурь с золотом. Из разреза то одна ножка, вся до межеулка, то вторая стать преподаст.
Артюха стоит с индюком на руках. Полинька со всей заботой: «Мусьё офицер, как вам тут?» Сказала индюку, а улыбочка на паренька просияй. Кудрявенький! долговязенький!
«Пустите его на пол. И разуйтесь».
Он снял ботинки, а как голову поднять — глянул в окно. Оно начиналось чуть не от пола: видны огороды, лесок. У леска Галя Непьющая чего-то собирает: поди, рвёт черемшу. Юбка задрана, и с этим видом баба в наклоне. Окорока от жаркой силы в испарине. Липнут к ним комары, слепни: кому бы казнь, но Гале — отвлеченье от жажды.
Артюха навострился смотреть, а Полинька будто про индюка: «Огрубелый мусьё! Никакой любезности к мадам. А будь козочка недоена, сласть-очко раздвоено — тоже клюв в сторону?» Индюк ковёр клюнул, почистил о него лапу. Полинька круть-верть — и к парнишке. Указала на свою шапочку-елбань, его руку взяла, к пупку прижала, тихонечко книзу ведёт: «Хочешь — палочкой елбань или звёздочку достань!» Он слышит, нет? Другому зову привержен. Она прямее: «Где смак-пастечка медова — встояка насесть готова?» Артюха: «Не могу сказать. У господина офицера спросите!» — отвернулся к окну, Галю кусаную зрит: валуны необхватные.
Полинька всю досаду — в резвость, подскочила к индюку: «Негожий вы, мусьё! Ох, взыщу!» Тот: «Кулдык, кулдык!» Она носком туфельки ему на лапу. Он — всхлоп крыльями, она как отпрянет! Лазоревый муслин оторвался от пояска, открыл белые булочки. Полинька: «Грубиян! Пригласи таких-то — норовят тут же сдобу перелапать!» Паренёк назади неё, она индюку выговаривает, смешочки сыплет — бац-бац ладошками по калачикам. Дразнит круглыми с пришлёпкой, в оттопырку вертит попкой. Обернулась к Артюхе лицом: «В межеулке зев горяч — елдачок скорее вкрячь!»
Он чуть не в стон. Сердчишко не туда рвётся. «Барыня! Ковёр замерзит!» — хвать индюка и в дверь. Она ножками затопала: «Зарезать немедля!»
Он по лестнице вниз и к леску помчись. Навстречу Галя: беремя черемши несёт. Обежал её и с индюком на руках — за нею. Вот они, верзилища голые! Шаг плавный, а сила-то как волнует их! вроде и слегка — но мощно. Ближе-ближе к ним, телом прижал птицу к Галиной пояснице — и хочет облапить потную могучесть.
«Пустого не думай, — кричит, — я с наказом! Велено зарезать индюка».
Она задом оттолкни приставалу, он круче приналёг: чуть птицу не задавили. Пронесло бедную да прямо на Галино роскошество. Та решила: Артюха восторгом извергся. В сердцах лягни его в десятую долю силы. Упал навзничь, хочет взмолиться: «Не опускай подол!» — да голоса недостаёт. Она юбку расправила, говорит: «Впопад, невпопад — каплю пролил и рад!» Положила индюка на беремя черемши, понесла с плачем. Всякую живность ей было жаль.
В тоске и Полинька. Не с изъяном ли паренёк? По наружности — куда бойчее здоровьем. Свежей и не видано. Может, он есть хочет? Простые-то люди всегда несыты. Нёс индюка да, поди, щупал жирного. Слюнки потекли: поджарки в наесться! Одно другое и перебило.
Вечером послала за Артюхой. «Я, — говорит, — не оставлю офицеров на произвол природы. Чтоб мне утром был какой-нибудь для разбора!» Он вышел, она на кухню приказ: как только завтра появится — накормить его индюшатиной до отвалу.
Ночью поехал он в лес, покликал — всё попусту. Вернулся в поместье и в кроличьем хлеву взял из клетки кролика, какой покрупнее. Несёт к барыне — из кухни кричат: «Зайди!» Увидал угощение на столе: не верит, что для него. Ему говорят: «Эдак шутить — не дорого ли?» Ну, фарт упускать не с руки. Связал кролику лапки, чтоб не убежал, да давай индюка уплетать. Одни чистые косточки оставил.
Поднялся в кабинет — и Полинька туда через другую дверь: купаная, томлёная! Наряд на ней острого интересу: мусьё-лениву-не-быть-живу. Шапочка-елбань — моря синей — молочным ободком понизу обведена. Из-под него локоны спадают, чёрные как смоль. Грудки обтянуты тельняшкой полосатенькой; куцая — до пупка не хватило. Талию обвил поясок, горящими рубинами усажен. От него книзу — будто тельняшки лоскут сузился клином, приник к заветному. А далее совсем ничего, лишь туфельки на высоком каблуке.
Артюха держит кролика, она подступи игривым шажком. «Мусьё телепень! При вас ваша лень? — сказала кролику, а глядит зорко на парня. — Коли так уж ленивы, отдохните на ковре». Опустил он связанного на пол, разулся, как в прошлый раз, и скосил глаза к окну. Нет, не видать Гали у леска.
А в кабинете у стенки подушки положены одна на другую, по наперникам вышивка: курочки и гусята. Полинька взяла его за руку, к горке подушек ведёт, а он не утерпел, снова в окно зырк — Галя! На огород вышла. Подол задрала, за опояску подоткнула и в наклон: редиску дёргать.
Полинька указала ему на свою шапочку-елбань и его руку к его же порткам, к причинному месту прижала. Говорит: «Хочешь шапочку, где ловко поместилась бы головка?» Он — в краску, да не в дрожь. Иными чарами заневолен. В окно Галя видна: курганы живые над зеленью встали, так и подул бы на них взамен ветерка!
Барыня ему: я-де росла в именье и научилась от крестьяночек играм. «Это нам поможет в деле с офицером. Чтоб с ним разобраться, надо поконаться! — поправила подушку и пальчиком в вышивку: — Уговоримся так. У меня — курочка-сладкоежка, у тебя — тупорылец-гусишка, на носу шишка».
Усадила Артюху на горку, к нему на колени села, ляжками его обжала. И как запустит ручки в кудри ему! Ах, красота! «Буду, — говорит, — кудри перебирать, меж них родинку искать и присказку сказывать. Найду родинку на последнем словце — гуська ставим на кон. Нет — ставим курочку».
Артюха: «А с господином офицером что будет?» — «И его поставим на кон. Дойдём по порядку!» — ёрзает у паренька на коленях, думает: «Был бы вправду кролик офицером — и связанный добрался бы уж до сладкоежки».
Растрепала Артюхе кудри, начала: «Лебедь на ослядь, елбани погладь!» Он сидит сиднем, по иному прельщенью страдает. Она: «Не приметила, была ли родинка?» — елдыр-елдыр балабонами по его ляжкам; тронула ручкой поясок: лоскут отстегнись — и нет его. «Пусть, — Полинька говорит, — гусёк смотрит да сам решает, ставить ли её на кон?» — и выпростала у парня красавца. Тот словно задумался перед ротком: зевнёт, нет?
А у Артюхи одна нужда: в окно глянуть. Смотрит: верзилища голые дышат-волнуются на вольной воле. То-то страсть его и погибель. Застонал не стерпел. Барыня: к чему-де этот звук? Он: «Господина офицера жалею — развязаться хочет!» — пальцем показывает на кролика: тот лежит-дрожит на ковре.
Полинька на коленях у парня елозит: «Я этого мусьё поняла. Таких пригласи, они — нет чтобы даму увлечь. Набьют трубку и ждут, когда она свистнет. Чем их жалеть, гуська пожалеем — ишь, как хочет конаться!»
И за присказку: «Стоек будь, не валок, вваливай вдовалок, задвигайся с кряком туго, будь как палица-бульдюга!» — только приподняла очко — поставить сладкоежку на кон, — а Артюха и выдерни подушку из-под себя. Оба грянулись набок. Миг — он на ногах. «Господин офицер развязался, беспорядка наделает!» — сцапал кролика, бежит вон. А Полинька вскочить не успела, задрыгала ножками в воздухе: «Забить, ободрать — тушёным подать!»
Артюха кубарем по ступенькам скатился. Выбежал в огород, а Галя набрала редиски — идёт навстречу. Он с кроликом на руках — прыг в сторону. Она мимо, он сзади засеменил. Какие тыквища перед ним плывут-покачиваются! Ай, да лоснятся претолстые! Жар, мощь — сплошь прелесть! Бросился: телом прижал кролика к Галиной пояснице — хочет руками объёмище обхватить.
«Ерунды не подумай, — кричит, — я с делом! Приказано обработать грызуна для кухни».
Она наддала задом: «Отлепись!» Он плотней притёрся. Кролик сдавленный и проссысь: прямо на Галино достояние. Её озлило: «Парнишка соком изошёл». Лягнула в девятую часть силы. Он отлетел на сажень, лежит плашмя; так бы и взмолился: «Повремени подол опускать!» Духу недостало. Она стянула юбку на потное, мощное да скажи: «Навёл клоп на взгорье потоп!» Подобрала кролика, пошла: слёзы по нему роняет.
А Полинька виски трёт, мигрени ждёт. Эка мороки с пареньком! И пригожий, и справный. Кудри — папаха золотистого каракуля. Цацка — колокол качать! Млей и малиновый звон слушай. Отчего ж не довелось упиться? Вчера — то вчера. Видать, индюшатины так хотел, что тронет своего, а чудится ножка. Но нынче-то пришёл накормленный...
«О! — тут её стукни мыслью по мозжечку. — Простые люди сколько ни едят — им бы и ещё съесть. Кормили его индюшатиной, а нёс-то кролика. Щупал жирного и разохотился на крольчатину. Ему дают блинчик с мёдом, а он нашпигованного хочет — аж из утробы стон».
Ладно, думает она, теперь знаю, как помочь палке водить хозяина... Призвала Артюху, велит: чтобы наутро был ещё один офицер! После передала на кухню: с какой дичью его завтра увидят, таким же самым и накормить.
Воротился он из лесу ни с чем. Пошёл в свинарник, отнял у матки поросёнка-ососка. Только в доме появись — зазвали на кухню. Повариха видит у него свинку, кумекает: «Это сколь надо времени — молочного поросёнка сготовить! Барыня заждётся, потребует человека, а он ещё не накормлен. Лучше так сделаю...» Вытерла руки о передник и навалила на стол свиных колбас.
Артюха не стал на сей раз глаза таращить. «Кровяная, — говорит, — колбаса — лишняя. Положи больше ливерной». Поместил связанного ососка в сторонку, режет колбасу, угощается. Съел немало и кучу обрезков оставил.
Взошёл по лестнице, а барыня не в кабинете; из смежной комнаты голоском озорует: озорства озорней. Выкликает, как иностранка, несуразно: «Старичок всталь и на обед-баль. Ищет вазочку с желе, а ему даваль филе». Артюха в ответ: «Уж вы не взыщите — офицер, кажется, в очень молодых летах». Полинька: «Ха-ха-ха!» — дала смеханца: так и цепляет задором.
Он ступил на порог — она посреди комнаты. Шик — никакого восхищенья не хватит! Наряд на ней голого интересу: мамзель-вдувель-как-всталь-засандаль». Шапочка белым-белая, зимнего горностая, чуть набекрень сидит; спереди украшена драгоценным полумесяцем. Грудки поддерживает лифчик из рыжевато-тёмной куницы, сосцы не скрыл. Более на теле почти ничего, кроме пояса. Из куньих хвостов сшит: лежит низко, на бёдрах. Хвостик и по паху пролёг, прихватил промежность. Полинька повернись на каблуках — балабончики блеснули; меж них тоже куний хвост пропущен.
Артюха прижал поросёнка к себе, на неё глядит, но и вправо зыркнул — в окно. Из него вид во двор. Она повертелась перед парнем, мизинцем щекотни поросячий пятак: «Мусьё ленивец, это ваш тупорылец? — да: — Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!!!» — смеётся Артюхе в глаза, стремится раздразнить.
Указала на свою шапочку, на полумесяц, потом ладошку к его порткам приложи, шепчет: «А от прямого рожка — до звезды два вершка». У него ширинку натянуло — раскрыться пуговки не дают. Барыня за них взялась: вышла цацка наружу. Маковка крепка — арбузы пробивать.
Полинька будто рукоять сжала ручкой, повела парня в угол. А угол этот отгорожен зеркалом-трюмо. Оно стоит к стенке боком и отделяет как бы закуток. Артюха в нём затоптался: позади — стена и диванчик, слева — трюмо, справа — окно. Выйти — барыня встала перед ним. Тронула куний хвост, который от пояска спущен в промежность, и говорит: «В ступу ли пест, в перстень ли перст, а куницы шёрстка не спрячет напёрстка!»
Поросёнок у Артюхи на руках: «Хрю-хрю...» А Полинька: «Подкуни накунок куний — куманька кума прикумит». Артюха ей: «Если вы не мусьё офицеру сказали, дозвольте их на диван положить». Она себе: как бы, мол, в нужный миг не отвернулся к свинке на диване. Велит: «Встань коленями на ковёр, положи мусьё у колен». Сделал по её, но как и в окно не взглянуть? Просторное, чуть не до полу: видны весь двор, стойло, сарай. Из сарая Галя покажись. Выволокла корыто: из липы выдолблено. В таких у нас засаливают рыбу, перед тем как сушить. Открыла Непьющая окорока — вдвое толще кобыльих, — подол за опояску заправила, сейчас к коробу с солью нагнётся... Паренька проняло огнецом — от кончиков ногтей до кончика.
А Полинька не дождалась, когда он руки протянет — куний хвост с межеулка сорвать, — сама отстегнула. И второй, какой меж булочек вжался, следом отпал. Опустилась на четвереньки, очко наставила. Пояс пушистый на ней остался, и кажется: мохнатый зверь обнял талию — из-под тёмного меха белые балабончики сияют. Обернула она лицо к парню, улыбается разлукаво: «Жар-печурка с поддувальцем просит смазанного сальцем уварить киселик с перцем, в поддувальце вдув от сердца!»
Его ладони начни булочки холить, а глаза — знай в окно зырят. Так и застыли! Галя пришлёпнула на заду слепня, склонилась к корыту: соль сыпать, рыбу класть. Окорочища голые распёрло от силы. Влекут Артюху — хоть вниз кидайся.
Он толкнул ососка коленом. Бедный уж повизгивал, а тут как развизжится! Полинька парню: «Не будем отвлекаться!» — от нетерпенья очко подкинула. Он: «Мусьё офицер взревновали, грозят откусить!» Она себе: «Ишь, сорвалось с языка! Впрямь заводной! Хотела завести его куда надо — приспел миг». Повернулась к Артюхе — открой, мол, рот и слушай: «Взрос язычок, достанет плечо! Длинен он не по уму — быть залупою ему!»
Вновь надвинулась рачком, взвела булочки под нос пареньку. Уж как заветная возбуждена — вот она, встреча!.. Он приложился — да будто сама смерть в ухо скажи: «Мой!» Метнулся взгляд в окно: полушария вздыбились, мощью напружены.
Артюха зажал ососку рыльце, чтоб визг прервать, и сам в крик: «Ой! Мусьё до крови укусил, велите заколоть!» А Полинька: «Не велю!!!» — от злости, что снова не в лад пошло. Он, однако ж, поросёнка сграбастал, через неё скакнул и бегом во двор. Там стал красться. Свинке зажимает рыльце рукой, подбирается к Гале сзади, поводит голой маковкой. Намучился — никакая дерзость не в стыд. Положил ососка наземь, к верзилищам пристроился — и скорее-скорее палкой в норку попасть. Галя чуть не сругнулась: сейчас-де опять осопливит! Лягнула его, обернулась. Парнишка распластался на земле, из ширинки шесток торчит. Поодаль лежит связанная свинка, визгом заходится.
Галя всякую скотинку жалела до страданья. Смотрит, вот-вот взрыдает. «Опять, — кричит, — резать?!» А Артюха: «Не велено!»
Она верить боится. «Что болтаешь-то?» — «Не велено резать!» — «Не велено?» — «Сказано: нет!»
Как радость всколыхнёт её — от пяток до валунов и от них до серёжек в ушах. Встала над парнем врастопырку, будто помочиться на него хочет. Присела, задвинула кутак в паз — и примись ездить. Эдакая тяжесть взад-вперёд заходила! от рывков не то что сук — мачта хряснет! Парнишка не успел сласти вкусить — в жуть кинуло. А у Гали глаза осоловели: катанье-стон, злее разгон! Артюха царапнул тыквища ногтями, ахнул утробно: сломился черенок.
Она подбросилась и домой к сожителю: своё добрать. Он, знахарь, сидел перед зеркальцем, втирал в залысины мазь, чтобы новый волос пробился. Галя притиснула его голову к грудям: «Хочу ложку — со дна доскрести!»
Устроили они на тюфяке согласие, потчуют друг друга разлюбезно, дышат наперегонки — она икнула раньше, чем бывало. Он довершил для себя, односторонне, приподнялся. «Я, — говорит, — сразу понял, но желал усомниться. Хватило у тебя совести — на эдакую наглость». Галя полёживает-отдыхает. Каков, мол, а? Посягнул меня корить! Ревнуй, ревнуй. Сказать, что выгоню в шею? Нет, порчу нашлёт.
Говорит ему: «Куры, должно быть, в огород зашли, овощ клюют. Пойди прогони!» Он зубы оскалил, кулаками машет. Кинул на стол свои амулеты и средства волшебства, взял бутылку водки: пробка сургучом залита. Свёл вместе два пальца — тзак! — по горлышку. Головка слетела, будто редиску ножиком срезали. Он полил водкой каждую вещь на столе, шепнул чёрное слово: и весь мужской пол — на девять вёрст кругом — обезоружился. Знахарь себе: «Отлейся вам моя обида!»
В это время у Пивной Пипени загорали двое. Егерь с барышней то эдак лягут, то так. Солнышко их нежит, они свою обоюдность добавляют. Как по маслу шло — да вдруг войти стало некому. Барышня: «Ну! Ну-у же!!!» А он: «Извините, на меня птица исторгла помёт. Вы должны понять, что я чувствую. Встретимся ещё — не обессудьте!» Вполз в своё убежище, надел куртку и шляпу с пером, припустил рысцой в село к знахарю.
Только знахарь-то не сидит, не ждёт. Оскорбленье бьёт из него воплем. «Совратилась! — в сотый раз Гале кричит. — Лежишь рада?» Она: «Пожила в полную живость, и что?» — «Меня спросила?» — «Тебя?! Одно фу и сказать, кадило! Лампада с уксусом!»
Он голову склонил: что услышал, то чинно обдумал. Отступил от её постели, сел на корточки. Покряхтел, поднимается — и всё больше тянется в рост. То горбился — теперь стройный стоит. Нагнулся к зеркальцу, встрепал усишки, бородёнку; правой рукой провёл по лицу, словно омыл. Оно было рябое, невзрачное — сейчас обернулся к Гале: преображён! Усы, бородка аккуратней аккуратного.
Она было перекреститься — рука как отнялась. Затрясло бабу; повалилась ему в ноги: «Барин-свет, сжальтесь над слабой душой!..» Оказалось, не кого-то чужого пустила к себе, а самого Разлучонского. Во сумел внешность принять! Жила с ним и не разглядела.
Теперь слышит от него: «Я бросил мои привилегии и пришёл к тебе в полунищем образе — человеком, который пытан народной судьбой. Я хотел, чтобы ты любила меня без угождения, как ровню, и целовала в натуральном желании. Настолько меня восхищают создания природы! Я видел в тебе образец тела и души, а ты — походная кухня!»
Сказал так-то и за порог. Направился в свой дом бельведер. А там — переглядки, крики, шёпот, разгар любопытства. Полинька узнала, как обкатали Артюху круглые горки, — велела в людскую занести. Спустилась мигом — и наряд не сняла; лишь запахнула на себе накидку.
Подошла к лавке, где парнишка положен; на паху у него салфетка — повариха накрыла. Говорит барыне: «Чтобы кровь унять, я поставила прищепки. Важно покалечен. Будто колбаску перекусили да ещё наступили ногой. Будете глядеть?» Полинька: «А как же! Надо ведь отдать долг милосердию». Смотрит-осматривает: и жалостно и брезгливо. Смазливый парнишечка — и вчистую сокрушён!
«Может, — спросила его, — освежить тебе губы напитком или апельсином?» А у него — жар, бред; он видит на себе Галю, просит: «Не езди, не езди так скоро-то! Качнула вперёд — скажи: мель! Сдала назад — скажи: мельница!»
Полинька по отвлечённым глазам поняла, что он вне сознания, думает: «А бредит никак не глупо». Тут прокинулась оторопь через весь дом: барин вернулся! Народ хлынул из людской.
Разлучонский идёт коридором, взирает на согнутые спины. Вдруг показалась перед ним незнакомочка. На ней шапочка-елбань зимнего горностая, такая же белая накидка. Из-под шапочки чёрные локоны ниспадают. Щёчки бело-розовы, брови — ястребок прильнул: крылья вразлёт — на переносье сошлись. Глаза — огнистая синь гордяцкая; только и сдаваться им в плен. Губы: солёным помидором стать — чтобы присосом впились!
Барин себе скажи: «Если я не фаталист, то буду! Разве это не шахматный ход фортуны, что Галя оступилась? Благодаря чему я оказался дома, где меня ждала необычайность». Он знал и не мог не знать, что в его доме поселилась столичная дама. Но ему было далеко до подозрения, какое это горяченькое эскимо.
Отвесил поклонец и словно даёт гостье миндального молока отпить: «Позвольте назваться. Здешний владелец и сельский астроном — по долгу наследства».
Она хоть и увидала его в посконной рубахе, но в ошибку не впала: хозяин. Подумала: «Артист! Картинная фигура. Не надо игру начинать — уже идёт». И на то, что он астроном, отвечает: «Вот удача! Мне нужно мнение учёного. Если мою звезду легко можно увидеть, а рог месяца под вопросом, то скоро ли — зримое движение тел?» Он: «Скоро, если себя обнаружат половинки луны и лунка».
Понеслись оба вверх по лестнице, накидка с Полиньки соскользнула — он ногами запутался, упал, колено зашиб. Она глядит нетерпеливо; тело, почти голое, задорцем так и дышит. Шапочка сидит набекрень, грудки поддерживает лифчик из тёмной куницы, сосцы не скрыл. И более — ничего нет, кроме туфелек на каблуке и пояса: из куньих хвостов сшит, лежит низко, на бёдрах.
Разлучонский освободился от порток — она затеяла от него по кабинету бегать. Он держит руками колено, на другой ноге скачет, вперёд кий нацелился. Озорница нагнетает азарт страстной хиханькой. «О-ооо! Как отстали-то... Шире шаг, хи-хи-хи!!!»
Но вот предстала удобно, разохотисто: зверем, рвущимся с цепи, забубённого влупи!.. Он, через боль-то, ногу ушибленную разогнул, подковылял еле-еле — да как сунет палку, как обопрётся! Достал до души и глубже.
Обмяли сандалетку на конском копыте. Полинька потягивается; ему пора коленом заняться. Натёр снадобьем, пошептал — удалил вред. Тут она просит: «Пока нас опять не охватила неотложность, помогите вашему слуге в страданиях». Рассказала про Артюхину беду. Барин себе: «Вон чей слюнявый палец Галя в солонку пустила».
Кровяное давление, однако же, у Разлучонского не поднялось. Жизнь с Галей теперь выглядела хуже юмора. Баба примет ласку, а после: «Я чего хочу-то. У меня на ноге ноготь в мясо впился. Не вынешь так, чтобы я не почуяла?» Разлучонский, вспоминая, плечами пожал. Называется: жил с воплощённой мечтой. Какие головы мираж кружит!
Сошёл он в людскую, распорядился приложить Артюхе примочки. И к другому дню у того сросся. Но бесследно не обошлось. Парнишка навсегда забоялся толстых и вообще всех тельных девушек. Женился на тощенькой — сухой листок и тот масляней. Зато сам разъелся, растолстел: кровать ему стала узка, жена табуретки придвигала. Но на сторону он не ходил; только носил в кармане вроде колоды карт: картинки с похабством. Подойдёт к почте, высматривает — кто входит-выходит. Выберет кого-нибудь, показывает набор картинок...
Людям и понравилось толковать: судя, мол, по брюху, живёт сверхсыто, но до какого опустился сознания. Кто в этом повинен: сам, Галя или Разлучонский? Опять астроном плох! Хотя, кажется, какая может быть связь между толщиной человека и сросшимся хером?..
Разлучонский даровал пареньку исцеленье, а мог бы мстительно воздержаться. Но нет, он проследил за наложением примочек и лишь потом вернулся к Полиньке. Она теперь в куцей тельняшечке перед ним. Простёрла к нему ручки: сделайте, дескать, вид, что вы никогда не конались, — я стану вас учить...
Он показал ей свою отзывчивость. Дошли до сотрясающих усилий, подают друг другу пример такта, когда по злой нужде достигает села Егерь. Постучался к Гале: я, мол, к твоему жильцу за услугой.
Баба не сразу разобрала, кто у неё на пороге. Мужчина без штанов, ноги загрязнены, полы куртки скрывают срам, но не полностью: кончик вислого на виду. Галя посчитала человека конногвардейцем. Конногвардейцев она отродясь не видела, но слыхала: им море по колено. Ну, а раз-де они ходят по колено в море, к чему штаны? Даром мочить?
После того как барин себя открыл и её покинул, баба не опомнилась. О печь спину тёрла, роняла голову вправо-влево, влево-вправо: «Не простит!» Собралась на речку топиться. Приди Егерь чуток позднее, не застал бы.
Услышала, что он явился к жильцу — то есть, значит, к барину, — и в ответ: «Ваше конное степенство! Вы пришли на разговенье, где и из постного: один горький лук. Если мой жилец меня вспомнит, то скажет только: неглубока наша речка, а большое бабье горе вместила».
Егерь понял так, что знахарь соврёт Гале — мне на рыбалку-де надо, — а сам к девкам: брод искать в сладкой речке меж кисельных бережков. Завидно стало человеку. Мученье такое, что стоит и правой ступнёй левую ногу чешет — скребёт отросшими ногтями и морщится. «Ты, — говорит, — помянула конную тягу, а и в самом-то деле: мне бы к знахарю конём моё горе везти, оно любого бабьего больше».
Тут она его узнала и рассказывает, кем знахарь оказался. Гость думает: «Силён шутить премудрый повеса! А и подфартило ему, что не попался мне на глаза. Уж я-то распознал бы обман, как сон девушки по подушке». Польстил себе эдак для поднятия духа. Галя дала ему штаны, какие оставил, когда к Пивной Пипени побежал. Надел он их и отправился с визитом к Разлучонскому.
Тот и Полинька наконались вволю, сидят в столовой, кушают малину со сливками. Эта гармония втрое добавила Егерю груза — на вислое-то горе. Снял он шляпу в учтивой манере и про себя: «Насколько умна моя идея — привлечь к охоте прелестницу! При таком ловце и самый крупный зверь ткнётся в узенький лаз».
Однако к хозяину обратился, как бы полушутя над собой. Ехал-де я сюда с важнейшей задачей, а пришёл к вам с пустяком. «Вы как человек утруждаемый, а не праздный, не сомневаетесь насчёт главного в празднике... Словом, зазвонил Иван Купала, а колокольня упала».
Разлучонский не забыл, что наказал сильный пол — на девять вёрст вокруг — вялой безгрешностью. Заклятие не могло влиять дольше получаса, и кто за это время провинился, уже заработал палкой прощенье. Только Егеря заедала память о слабости в грехе.
Барин ему: «Нам по силам опять — что упало — поднять. И с похмелья и в запой, колокольня, крепко стой!» Подите, говорит, к Гале Непьющей: у неё есть медовуха, для меня держала. Скажите: я велел, чтобы вы нарисовали ей сажей усы, навесили мочалку, будто это борода. Пусть и вашу шляпу наденет. Затем вы оба должны пить медовуху из двух бадей. Выпьете вы свою раньше — рассчитаю Галю. Удастся ей опередить — получит корову и восемь коз с козлом. Но обязана, оставаясь в шляпе, при усах и бороде, убедить вас, что она не мужик, а баба.
Гость откланялся. Помнил Артюхины слова, что если Галя выпьет и пекло внутри угасит, то допечёт мужика до смерти. «Мне ли, — сказал себе, — риска бояться, когда можно насчитать пять кораблей, на которых я плавал, а они потонули впоследствии».
Передал Гале условие — она остановила часы-ходики и слушает, как бьётся в голове тревожная дума. Казалось бы, если уже решено топиться, чего теперь мучить ум? Лишит барин работы — тогда тем более никуда, как в реку! «Но, — Галя мыслит, — люди станут указывать на место моей кончины: здесь утопилась Галя Непьющая. А другие скажут: какая же Непьющая, когда она перед смертью браги попила? Споры пойдут. Нет, память для раздоров оставлять нельзя».
Налила в две бадьи медовуху. «Сейчас, — Егерю говорит, — наскребу сажи». Надела его шляпу с пером, нарисовал он ей усы, нацепил мочалку-бороду. Пьют из бадей. Галя вылила в рот последнюю каплю, а ему осталось никак не менее трёх глотков. Встала она перед ним, пьяная да смелая. Порвала опояску, сбросила юбку; поворотилась боком, задом, другим боком. И снова стоит к нему лицом. «Потрудитесь, — говорит, — завести ходики. Ляжем на кровать тик-таки считать. Кто раньше собьётся, тому и думать, в чём он убедился».
У Егеря глаза нетрезвые. С печалью усадил её на постель, понудил полуприлечь поперёк кровати. Раздетый, встал меж её колен. «Возьми, — говорит, — гирьки в руки». Она исполнила. «Показала стрелка двенадцать?» — «Да». — «В этом убедились — в другом бы не убедиться». Галя: «В чём?» — «А в том, что коли часам бить — они и несчастный свой час пробьют, не собьются». Всхлипнул, будто толкнул дорогое в пропасть. «Пошли-ии!»
И вот уж оба в ударе: то-то удары часты — тугих гирек по сдобному. Но счёт вести — куда там! Хмель накатил.
Проснулись, слышат — настенные ходики: тик-так, тик-так... Егерь и скажи: «Позавидовали нам часы, сами побежали. Давай обгоним?» Наладились взвивать темп, щеголять здоровьем. «Уф, шесть есть!» А на часах — только полпятого утра.
Донеслось коровье мычанье, козы блеют. Егерь рассудил вслух: «Не скот ли обещанный пригнан? — подсунул ладонь под Галин окорочище. — Верил Разлучонский в твой успех!» Оделись и к воротам. Видят, в самом деле: знакомый работник, восемь коз, козёл и, вместо одной, — две коровы. Галя скорей ворота отворять, но работник охладил: «Погодь, погодь!» Объяснил Егерю: мне, мол, барин велели узнать такие ответы. Пила она? «Пила и прежде меня выпила». — «Другие задания превзошла?» — «Совершенно! В лучшем виде!» — «Коли так, — работник говорит, — то барская воля эдака! — и сообщает Гале: — Веди, значит, в хлев восемь голов коз, козла — одного, корову — одну». — «А вторую?» — «Тебе сколь было обещано?» — «Одна...»
Работник помолчал и поведал: «Ко всему тебе дали бы и вторую корову, если в ты вовсе отказалась бражку пить и участвовать».
Накрыла Галю и Егеря немая минута. Уж работник и корова из виду пропали, а баба всё взглядывает на мужчину — он в ответ вроде хочет руками развести... Наконец-то развёл; говорит: «Ты лишь начала узнавать, за что не дана вторая корова. Буду далее показывать — продешевила ты или, может, наш пот стоит табуна». Галя: «Дали бы хоть скотину обиходить». Он приосанился — до чего собою горд! Не только-де не ужарился в шкварку, но саму-то печь утомил печь!..
Как, однако ж, ни сытно у кумы в праздник, а недоимки и с полным брюхом помнятся. Минуло две-три страдных недели — наведался Егерь к Разлучонскому. Навряд ли, говорит, прощён мне долг — вас отыскать и отчитаться. Может, поехать вам всё-таки в столицу?
Разлучонский был с Полинькой. Она откинулась на спинку дивана, он сидел на подушках у её ножек, перебирал струны мандолины — учился играть. «Видите, — говорит гостю, — я нынче — само легкомыслие. А в Питере, считаете, — тяжелодумы?» — «Не поручусь». — «О! Так им легче лёгкого — нашу участь решить».
Егерь вежливо улыбнулся. Уходя, подумал: «И я ли бы не шутил, когда в не с меня спрос?» Идёт к Гале, вздыхает: что будет? «Ах! — сказал себе, — покамесь будет то, что ляжем пораньше. Вон она уже и перину взбивает». Легли до темноты, заснули перед зорькой. Петербург Егерю не приснился.
Но там его имя прозвучало в коридорах власти. Сановники подали царю бумагу: предлагаем послать таких-то чинов на розыск Разлучонского и нашего человека, который не выходит на связь.
Царь поглядел предложение, произнёс: «Если мои служащие очень в наградах зануждались, могу их наградить и без поездки в глухую периферию». Сановники перемигнулись. «Замечательно, ваше величество! Разрешите лишь ещё несколько имён внести...» Тут же и вставили свои имена в наградной список.
Говорят: «А какое будет указание касаемо вашего прежнего указа?» Император смотрит вопросительно. Они кладут перед ним доклад об исчезновении Разлучонского. На докладе царской рукой выведены две палочки и перечёркнуты поперёк. Сановники просят прощенья: смеем, дескать, напомнить, что ваше величество написали букву «Н» и тем обозначили: «Найти!»
У царя брови насупились. «Буква „Н“ означает: „Нет так нет!“ Что может быть яснее и проще?» Глубоко недовольный, окончил приём. Думает: «Ну не на кого опереться! Кругом непонимание, недомыслие — один шаг до неверности».
Неверность, судя масштабно, обеспечивали дома свиданий. Жена, к примеру, отправлялась в магазин за модной шляпкой, а оказывалась под вуалью в постели дома свиданий. Мужья бывали там немного реже, потому что должны были посещать ещё и другие дома. Так доморощенная ли идея вылилась в Октябрь и кровавую войну? Да или нет, но революция определила усмирение хижинам, полюбила дворцы, а из домов сколько повынесли мебели и носильных вещей?
Полинька больше не увидала разнообразия своих платьев, хотя кое-что и сберегла. В ту годину и стали её иронично звать Форсистой. Перепало ей претерпеть. Их с Разлучонским попросили из бельведера — ещё есть, кто помнит, как они шли по дороге. Галя Непьющая сказала прилюдно: «Повинится, что зажилил вторую корову, я его пущу жить». Егеря той порой с нею не было — опасаясь ЧК, пропадал где-то.
Барин, надо думать, не пришёл бы к Гале, даже затворись для него все остальные-прочие двери, щели. Но такое можно увидеть только в советском фильме. Вопреки киноискусству, хватало народа, который отрезал краюху хлеба Разлучонскому и пускал его ночевать.
Полиньке было тяжелее. По её красоте досталась ей вся прелесть мужского террора и свободных отношений. Как не убедиться, до чего точно сказал великий русский поэт: «Свобода идей значит главенство мудей». Благодаря добровольному началу Полинька избавлялась от насилия над ней, и в порядке поощрения её перевели с обычного пайка на усиленный. Такой же приносила Разлучонскому. Он неузнаваемо изменился как личность. Отдавая должное коллективу, сверял жизнь с поговоркой: «Август месяц — не май. Мне даёшь и другим дай».
На пятилетие Октября к юбилейному пожару приурочили губернский слёт пожарных. Полинька на нём показала номера акробатики, в тельняшке влезала на столб, потом исполняла танец со шлангом. На это последовало одобрение сверху. Тут-то она и завелась ходить на приём к первым лицам, ходатайствовать за Разлучонского. Добилась решения: построить на горе Крутышке обсерваторию, его назначить директором. Строительство указали в плане под грифом «Срочно!» — но через семнадцать лет грянула война, и стало не до обсерватории. Впоследствии вопрос о стройке поднимался. Космонавты приезжали, смотрели взлобок горы. Это уже само по себе хороший знак.
Под Крутышкой, у дороги на станцию Приделочную, расположен домик, называемый у нас «директорским». Много лет в нём видят Разлучонского. Бородатый, белый от седины — а живости молодому призанять. Глаза любопытные. В одной наружности сколько культуры! И чтобы такой человек кого-то караулил с ножом? Глупо, но выдают за факт: видели!
Полиньку — спору нет — видят. Только где нож?.. С началом сенокоса, когда заколосятся яровые, обычно полыхает жара. Мужики, кто половчей, отлынивают от работ. Спрячутся в орешнике: а вдруг повезёт узреть голенькую? Меж кустов блеснёт очком — подломи меня рачком! Везенье на авось идёт; жди, протянув руки, — и к твоему ручка протянется. Возьмёт его — попрыгаете через верёвку с Форсистой... Но не только с бывалыми у неё игры. К юношам она даже внимательнее. И долгоноги и коренасты с Полинькой любятся дружно и часто.
По берегу речки — по тому и другому, где много ивы растёт, — играют, пока позволяет сезон, резвятся. В заказнике есть подобные уголки. В урочище за селом Защёкино. А вот ближе к Умётному разъезду и дальше на север Полиньку не встретить. Там округа Гали Непьющей.
Когда создавались колхозы, Галю раскулачили, спровадили в Нарьян-Мар. Но при Хрущёве она вернулась. Егерь её встречал — уже давно был на легальном положении: промысловик охотничьего хозяйства. В родное село Галя не пошла. С Егерем они поставили рубленый дом рядом с Умётным разъездом. Только Галин сожитель дома бывает лишь по временам, от раза до раза. С двустволкой ходит по лесу, по болотистой местности, на спине — набитый рюкзак. В сторожках у него ночёвки и свидания.
Галя со своими целями частит в лес. Выйдет на полянку, на припёк, задерёт юбку, за опояску заправит — и в наклон. Собирает багульник, зяблицу, иван-да-марью, траву, какую зовут пастушья сумка. Верзилища над цветами, будто курганы живые, волнуются от силы-жара, лоснятся испариной; липнут к ним комары, слепни, мошкара. Любой бабе — казнь, а Галя привычна. Терпенья у неё займи, коли залюбовался голой роскошью. Пристать не пробуй — прогонит.
Но отношение у неё меняется, когда на исходе июля настаёт пора рыжиков и грибов-жнивников. Жадна на грибы. Нагнётся — и коли попалась целая семейка, — по окорокам пробежит дрожь азарта. Можно подкрасться сзади. Сумел углядеть или угадать, какой она срезает гриб, — влюбился не впустую. Громко скажешь название, к примеру — «сыроежка», — и если именно сыроежку чикнула ножичком по ножке, даст засандалить и поощрит движением. Но будь сказано: «Моховик!» — а срезала она лисичку: беспощадно лягнёт.
Осенью она всё больше видна во дворе: носит в погреб соленья. Холода установятся — Егерь чаще вспомнит про дом. Коли поохотится удачно по первой пороше, может проведать Разлучонского и Полиньку. Та на всю зиму становится домоседкой, дарит астроному семейный уют.
Гость дичь принёс — печёнка жарится, на столе стоят в разной посуде наливочки, травник, водка, коньяк. Егерь учит Разлучонского играть на балалайке. Фортка открыта — наружу наигрыши разносятся.
Ближе к Новому году морозы у нас уже такие, что засовы обрастают инеем. В домике астронома тогда — прямо парилка. Печь хорошая, дров всегда-то не жалко, а в стужу особенно любят топить. Дым над трубой — что столб до небес. Перед сумерками, когда сугробы чуть тронула синева, отворится окно — избыток жара отдать, воздушок впустить, какой пахнет будто яблоком. Выглянет Разлучонский с окладистой бородой. Позади него покажется Полинька. На ней шапочка-елбань зимнего горностая, немного набекрень сидит, спереди украшена драгоценным полумесяцем. Оба отойдут вглубь комнаты; минута — и балалайка заиграла, два голоса запели песенку... Прижилась она у нас. И хоть мало у народа радостей — разор не щадит, произвол творится, — а по многим домам её поют в приспевший час:
В метели колокольчики: динь-динь! динь-динь! динь-динь!
Замёрзли апельсинчики — нагие под снежком.
Мороз, мороз, не ешь их так — сперва разапельсинь,
Лаская полумесяца искрящимся рожком!
Рожок горит, и искорки: пых-пых — вперёд-назад...
Волненью колокольчиков — припляска в тон и в лад!
Метель, метель, взметай мороз бросками ввысь и ввысь!
Звезда под рогом месяца, искрись-искрись-искрись!
Целует колокольчики балдеющий мороз,
Рожок пылает пламенней, чем красный-красный нос.
Нещадно разметелена бела-строга постель...
Что за великолепие — бесстыдница метель!
Упруги апельсинчики в постели нагишом.
Динь-динь, тик-так! динь-динь, тик-так:
Ах, как всем хорошо!
Динь-динь, тик-так! динь-динь, тик-так:
Ах, как всем хорошо!