Когда над степью распахивалось, всё светлея, серое небо рассвета, из землянки по ступеням, вырубленным лопатой в грунте, поднимались женщины. Одни с вёдрами шли к цистерне за водой, другие насыпали в неглубокие ямы, выстланные брезентом, разрыхлённую глину, песок. Ещё несколько подходили к куче соломы, придавленной жердями, убирали жерди и, присев, принимались резать ножами пучки соломы.
Нынешнее утро здесь – первое для Регины Яковлевны Краут и её дочери Якобины. Накануне их привёз сюда грузовик, в чьём кузове они, вместе с другими немцами трудотряда, сидели, теснясь, подбрасываемые на ухабах. Регину Яковлевну, директора школы в городе Энгельс, с дочерью, первокурсницей пединститута, по Указу от 28 августа 1941 выселили в Восточный Казахстан, весной сорок второго мобилизовали в Трудармию, и вот они оказались в оренбургской степи, вблизи открытого недавно нефтяного месторождения. Там, где надлежало возникнуть посёлку нефтяников, устроили лагерь трудармейцев. До ближайшего кирпичного завода было ехать и ехать, и потому женщины изготовляли известный ещё тысячи лет назад строительный материал саман.
Рассвело. Окрашивая небо розовым, день неумолимо торопил. Лагерницы, подобрав подолы, босыми ногами топтали в ямах увлажнённое месиво. Регина Яковлевна, крепкая, сорока с небольшим лет, всегда внушала школьникам, как надо любить физический труд, и на субботниках охотно показывала пример. Но делать то, что теперь, ей выпало впервые, как и Якобине, которая рядом с ней ритмично погружала ноги в рыжевато-бурую гущу. Регина Яковлевна на миг оторвала руку от подола, чтобы поправить очки, и невольно посадила на стекло пятно.
– Кто дневную норму не даст, пайку урежут, – услышала голос бригадирши.
Донёсся сигнал – ударили по подвешенному на столбе тазу. Бригадирша повела лагерниц к месту, где на столе под брезентовым навесом повар и его помощники нарезали пайковый хлеб, рядом испускала дымок походная кухня. Вытянулась очередь: женщины подходили к столу, брали пайку и миску с баландой. Уже через пять минут после еды начинало сосать застарелое ощущение голода.
Солнце нижним краем отделилось от горизонта, степь расстилалась под лучистым светом, заставляющим щуриться. Лагерницы опять топчутся в густом месиве в ямах. К ним приближаются двое мужчин. Регина Яковлевна узнала одного. Его фамилия Кунцман, в Энгельсе он до выселения работал в отделе народного образования. Второй мужчина – в военной форме землисто-жёлтого цвета, в выгоревшей на солнце фуражке с когда-то синей тульёй и малиновым околышем.
Кунцман со словом «здравствуйте» кивнул Регине Яковлевне и, указывая на неё рукой, сообщил человеку в форме:
– Гражданка Краут.
Тот встал, уперев руки в бока, уставив ей в глаза колкий властный взгляд.
– Инженер Пауль – ваш отец?
Она замерла, стоя в яме, поспешно ответила:
– Да, мой отец – Пауль Яков Альфредович.
Военный оглядывал других женщин.
– Которая тут – ваша дочь?
Регина Яковлевна в тревоге посмотрела на Якобину – та продолжала методично месить ногами раствор для самана. Она красива: рослая густобровая шатенка с умными глазами в длинных почти чёрных ресницах. Девушка исхудала, платье обвисало на ней.
Военный, мужчина не первой молодости, подойдя к ней ближе, оценивающе осматривал её всю от забрызганных раствором икр до бровей. Она потупилась, выпустила из рук край подола, который, опав, скрыл колени, коснулся липкой гущи.
– А вот неряхой-то не надо быть, – сказал военный, подпустив подначку в назидательный тон.
Помолчав, повёл глазами по сторонам, произнёс дружелюбно:
– И эти у меня из пополнения.
Розалиа (по-русски Розалия) Вернер, Анна Окст, другие девушки, привезённые вчера в кузове грузовика вместе с матерью и дочерью Краут, подверглись осмотру. Под взглядом человека власти они перестали топтаться в ямах, и он вдруг бросил, с недоброй усмешкой повысив голос:
– Кто велел останавливаться?
Тут же вновь раздались со всех сторон густые чавкающие звуки. Военный опять подошёл к Регине Яковлевне, посмотрел на наручные часы «Звезда», внушавшие почтение к их владельцу, бережно тронул пальцем циферблат:
– Через тридцать минут быть с дочерью у меня. – Он повернул голову к Кунцману, который держался подле, как на привязи: – Сопроводишь.
– Так точно! – ответил тот; его продолговатое с втянутыми щеками лицо было озабоченно напряжено.
Двое пошли по лагерю дальше, и Регина Яковлевна несмело спросила бригадиршу:
– Извините, кто это? – она имела в виду военного.
Бригадирша обтёрла руку о подол и, заправив под косынку тёмную с проседью прядь, чётко, со значением, проговорила:
– Оперуполномоченный энкэвэдэ Ерёмин Василий Матвеевич. А другой – начальник нашей колонны.
Колоннами назывались подразделения, на которые делился трудотряд.
* * *
Мать и дочь, идя за Кунцманом, миновали цистерну, у которой солдат охраны наполнял водой поставленное под кран ведро. Расход воды – её возили издалека – строго контролировался, и не раз было объявлено: если кто-то неаккуратно завернёт кран и вода будет капать, это расценят как диверсию.
Поодаль от цистерны стояли бочки из-под солёной капусты и телеги, на которых привозили солому. Позади них Регина Яковлевна увидела землянку, Кунцман направлялся к ней; сойдя по ступеням к двери, постучал, донеслось «войдите!»
Начальник колонны ступил в землянку, подался в сторону, Регина Яковлевна и Якобина сделали по шагу вперёд, остановились. Сбоку в устроенное на уровне земли окно бил резкий солнечный свет. Вошедшие видели перед собой стол со свежеструганной столешницей и сидящего за ним оперуполномоченного. Сейчас он без фуражки, и заметно: виски у него сдавлены, короткий чуб зачёсан набок. Позади Ерёмина у стены видна кровать с матрацем, покрытым шерстяным одеялом. Регине Яковлевне бросилось в глаза то, от чего пришлось отвыкнуть: взбитая подушка в белой наволочке.
Ерёмин кинул Кунцману:
– Отпускаю к делам, Эдгарыч!
Тот на пару секунд наклонил голову и, выйдя, аккуратно закрыл за собой дверь. Оперуполномоченный перевёл взгляд с Регины Яковлевны на Якобину, кивнул на пару табуреток:
– Берите, садитесь.
Мать и дочь опустились на них напротив стола. Ерёмин выдвинул его ящик, вынул из него стопку бумаг, положил перед собой и прикрыл ладонями. Остро вглядываясь в Регину Яковлевну, спросил вкрадчиво, с каким-то особенным интересом:
– Где ваш отец?
Она, наученная опытом последних лет, богатых арестами людей самого разного ранга, почувствовала: сотрудник НКВД хочет знать, на свободе ли руководитель из крупных инженер Пауль.
– Он умер, – сообщила с понурым смирением.
– Где? От чего?
– От менингоэнцефалита, – раздельно проговорила женщина. – Он приехал к месту нового назначения, ему стало плохо, отвезли в больницу, но спасти не смогли. Скоро два года будет.
Ерёмин перебрал бумаги:
– Ну да…
Регина Яковлевна поняла его мысль: «Поэтому у меня о нём ничего нет. Если бы арестовали, было бы».
– Я хорошо знал Якова Альфредыча, – сказал Ерёмин тоном человека, довольного воспоминанием. – Вы ж, наверно, знаете – он тут недалеко был главным на бурении, первую нефть добыли под его началом. А я работал в районной милиции, – уполномоченный выдержал паузу, веско добавил: – Приезжал к нему по делу.
Степенно продолжил:
– Народу у него трудилось много, краж и драк по пьянке хватало… Яков Альфредыч меня принимал с вниманием, – Ерёмин многозначительно кивнул в подкрепление своих слов. Его охватило оживление: – Обязательно сажал меня за стол! Снабжение у него центральное, персональное. Телячья колбаса! Краковская полукопчёная… – Василий Матвеевич развёл большой и указательный пальцы правой руки, с выражением блаженства провёл ими по уголкам рта.
Затем поведал с уважительностью в лице и в голосе:
– Яков Альфредыч мне говорит: думаете, краковская – из Польши? Ни в коем разе! Нарком пищевой промышленности товарищ Микоян подписал приказ: вырабатывать телячью, краковскую колбасы. Наши они! – помолчав, поглядывая на мать и дочь, Ерёмин присовокупил: – Ну вы-то их поели. Присылал, привозил…
Регина Яковлевна невольно ощутила себя виноватой, хотела ответить «да», но ничего не ответила. Уполномоченный, вдруг став отстранённо-деловитым и глядя в одну из бумаг, спросил:
– А ваш муж где?
– Он ушёл от нас! – сказала она, пожалуй, чересчур громко.
– Был осуждён за вредительство, отбывает своё… – как бы между прочим проговорил опер, поднял от бумаги насмешливый взгляд.
– К тому времени мы с ним уже почти три года не жили! – сказала, волнуясь, Регина Яковлевна, зачем-то сняла и вновь надела очки. – Мы развелись. – Ей хотелось привести ещё что-нибудь в свою пользу, но она не нашлась.
Василий Матвеевич обратился к Якобине, словно рассуждая с самим собой:
– Ну что соль сыпать на раны, – лицо его стало доброжелательным, – тем более что теперь всем тяжёлое время выпало. Испытание. – И он перешёл на «ты» с непринуждённой свойскостью: – Не тебе горевать, вся жизнь перед тобой. Подкормиться – и такая станешь лошадка!
Девушка сидела на табурете не шелохнувшись, глядя на кисти рук, прижатые к коленям. От его сладких глаз никуда не деться. Он убрал бумаги в ящик стола, поднялся и, едва не задев девушку рукой, прошёл мимо, удалился из землянки. Послышался его голос – кому-то отдавал распоряжения. Возвратившись, опер, прежде чем занять место за столом, постоял, глядя на кровать.
Вошёл ординарец с двумя котелками, держа под мышкой завёрнутую в вафельное полотенце буханку хлеба. Регина Яковлевна, торопливо привстав, отодвинула табурет, хотя он не мешал солдату поставить котелки и положить хлеб на стол.
– Три! – распорядился уполномоченный, и ординарец подал, взяв их с прибитой к стене полки, три миски и три ложки.
Меж тем от котелков плыл такой нестерпимо-дразнящий аромат, что у матери и дочери задрожали ноздри. Отпустив ординарца, Ерёмин запустил руку в карман галифе, достал складной нож и, раскрыв, отрезал от буханки три куска. Затем налил в миску суп с тушёнкой, придвинул к себе, а две миски двинул пальцем к другому краю стола, поближе к лагерницам. Положив у мисок по куску хлеба, указал на второй котелок, произнёс благодушно, с ласковой ноткой:
– Кладите себе кашу по полной. – Ловя взгляд Якобины, улыбнулся – сама заботливость, – отметил смакующим тоном: – Рисовая каша – не баланда с мучной затиркой.
Девушка низко склонила голову, тихо сказала:
– Мне не надо. – Голос дрогнул, она вскинула глаза на опера: – Нет!
– А-ах, хороша-а! – произнёс Василий Матвеевич с тем же смаком, с каким говорил о рисовой каше.
Регину Яковлевну от поведения дочери обдало страхом, она обратилась к уполномоченному моляще:
– Мы вам так благодарны…
Он сказал проникновенно-серьёзно:
– Я помню Якова Альфредыча. Хлебосол был.
И, откусив кусок хлеба, стал есть суп. Ел увлечённо, на пористом носу заблестели капельки пота. Мать смотрела то на опера, то на дочь, которая с силой прижимала ладони к коленям. Ерёмин оторвался от еды, сказал с хитроватой укоризной:
– Не мне же вам кашу класть… в чём дело?
Регину Яковлевну мучили и голод и смятение: что ждёт дочь, если не удерживать руку, которая вот-вот потянется к котелку? и что случится, если руку удержать?
– Сейчас будет сигнал на обед, мы там поедим… – выдавила из себя с плачущей улыбкой.
Уполномоченный покончил с супом, произнёс сокрушённо, с проскользнувшей злой ноткой:
– Вот так люди сами себе вредят! И ещё и валят на кого-то. – С минуту сверлил взглядом недвижно сидящую Якобину, потом отчитал мать:
– Избаловали вы её! Допустили, что она в каких мыслях о себе! – он ещё помолчал, придвинул к себе котелок с кашей: – Идите работайте! И скажите бригадирше, чтоб прислала ко мне девушку Окс.
– Окст! – машинально поправила Регина Яковлевна, поспешно встав с табурета.
Ерёмин пропустил сказанное мимо ушей. Якобина была уже на ногах, она и мать покинули землянку почти бегом.
* * *
Степь, курясь испарениями, зеленела под солнцем вызревающими пыреем, медуницей, шалфеем; в эту майскую пору всё более калящие день ото дня лучи ещё не успели пожечь травы. Но вблизи землянок они были вытоптаны. Лагерницы, усевшись вокруг ям, руками загребали вязкую массу глины и песка с нарезанной соломой, наполняли ею формовочные ящики без дна, поставленные на деревянные щитки. Уплотнив ладонями «начинку», пригладив её, женщины относили ящики на щитках на пространство затверделой от солнца земли и, опустив, вытянув щиток из-под ящика, поднимали его, оставляя на площадке сырой кирпич. К нему добавлялся другой, ряд становился всё длиннее.
Мать и дочь, подойдя к работающим, сразу же взялись за дело. Регина Яковлевна, уже сидя перед ямой, сказала бригадирше:
– Гражданин уполномоченный вызывает к себе Анну Окст.
Подбористая бригадирша сильными руками вдавливала месиво в прямоугольную форму. Повела глазами, ища девушку, громко повторила услышанное, добавила:
– Где цистерна, ты знаешь. Напротив – пустые бочки, телеги. За ними будет его землянка.
Анна Окст поспешила к ведру с водой, вымыла ноги, руки, ушла.
Вовсю шпарило солнце, у лагерниц, которые трудились тут не первый день, шеи были почти черны от загара. Якобина, за нею Розалия Вернер и Регина Яковлевна отнесли на площадку по кирпичу-сырцу. Раздался гулкий звук удара в таз, бригада направилась следом за бригадиршей обедать. Когда повар начал наливать в миски баланду, появилась Анна: ладно сложённая, миловидная, она сейчас поджимала губы и ни на кого не глядела насторожёнными глазами, зная – на неё глядят все.
* * *
Когда, покончив с обедом, лагерницы возвращались на вытоптанный клочок степи, где им предстояло изготовлять саман в нарастающем накале долгих дней, Регина Яковлевна тронула руку дочери: мучилась от того, что хотела сказать и не могла. Наконец у неё вырвался шёпот:
– Рисовая каша – такая калорийная… где ещё рис увидишь…
Девушка встала как вкопанная:
– Чего ты от меня хочешь, мама?
Проходившие мимо прислушивались. Якобина пошла быстрым шагом.
Поздно вечером после работы лагерницам выпадало немного свободного времени. Одна из выступающих из земли стен землянки не имела окон, и Регина Яковлевна позвала сюда дочь. Шагах в тридцати отсюда располагался нужник без двери: на неё не дали досок. От отхожего места наносило запашок нечистот. Солнце село, жёлтая полоса над горизонтом рассасывалась, уступая лёгкой полутьме, заполнявшей небосклон.
Регина Яковлевна тихо заплакала.
– Ты должна выжить… должна, должна… – повторяла, всхлипывая, обнимая дочь.
Та прошептала:
– Я выживу.
– Я не смогу смотреть, – выдохнула мать, – как Анна, другие девчонки питаются, благодаря… да! а к тебе прилипнет любая болезнь, и ты не встанешь. Этот человек благодарен твоему деду, ты в лучшем положении, чем остальные… – чувство вины перед дочерью не давало Регине Яковлевне говорить, а страх за неё заставлял: – Надо принять помощь, – выговорила она, в горле пересохло.
Якобина глубоко, нервно вздохнула.
– В Библии сказано о чечевичной похлёбке.
Мать не сразу поняла: растерянная, старалась разглядеть в сумраке выражение лица дочери. И вспомнила старинный сундук, оббитый воловьей кожей, в котором до выселения берегла Библию, другие книги на немецком языке. Они вместе с сундуком достались от деда – школьного учителя и регента церковного хора поволжской немецкой колонии Бальцер. За хранение Библии Регину Яковлевну бы не похвалили, а она ещё и рассуждала о ней с дочерью, когда та была подростком. Потом, правда, прекратила это, но Якобина уже и сама заглядывала в сундук.
Сейчас, когда обе, голодные и измученные, стояли впотьмах у землянки, где ждали духота и нары, Регина Яковлевна воззвала подавленно:
– Ты не в себе? – и едва не схватила себя за голову: – Из нас жизнь уходит, а ты – о ветхозаветном…
Дочь странно спокойно кивнула, пересказала по памяти некогда прочитанное в Библии:
– И сварил Иаков кушанье, а Исав пришёл с поля усталый. И сказал Иакову: «Дай мне поесть этого красного». Иаков сказал: «Продай мне своё первородство». Исав сказал: «Я умираю, что мне в этом первородстве?» И продал первородство своё Иакову. И дал Иаков Исаву хлеба и кушанья из чечевицы: и он ел и пил… – последние слова Якобина произнесла с ноткой презрения, заключив: – И правда пример.
– Но Исав на самом-то деле не умирал! – страстно прошептала Регина Яковлевна. – Он не был в лагере, его не доводили до того, до чего довели нас! И там совсем о другом: о первородстве!
Дочь возразила:
– Не о другом.
– Доченька… – мать всхлипнула, – опомнись! Сейчас не до мудростей, надо видеть то, что есть, надо выживать… – она торопливо шептала о том, что пища – это пища для тела, для ума, для духа, и если думать не о ней, а о мудростях, немудрено предсказать, чем кончится…
Пора было в землянку.
* * *
Какие жёсткие нары. Какой спёртый воздух, хоть и открыты узкие, с решётками, окна. Как тяжело дыхание спящих, которыми полна землянка. Регина Яковлевна не могла забыться сном: её поедом ело – что будет с Якобиной? Мать сравнивала себя с дочерью. Выросшая в немецкой верующей семье, Регина Яковлевна до девятнадцати лет не знала поцелуя. Дочери восемнадцать; год назад, предвоенной весной, она ходила на танцы с однокурсником. Он был русский парень, в начале войны его направили в артиллерийское училище в Ростов-на-Дону. Когда, попрощавшись с ним, Якобина пришла домой, мать спросила:
– Ты хоть с ним поцеловалась?
Девушка, густо покраснев, кивнула. Пылкой влюблённости в ней не замечалось, мать понимала: кроме поцелуев, между дочерью и парнем ничего не было.
Его не смутил пресловутый указ о выселении немцев, курсант посылал письма и в Восточный Казахстан; продолжал писать, попав на фронт. Если он жив, то, наверное, пришлёт весть и сюда, в Оренбуржье.
За Региной Яковлевной в её девятнадцать тоже ухаживал военный: младший командир Красной Армии, он, в числе других, занимался формированием воинских подразделений в Саратове. Фронт Гражданской войны становился всё менее далёким, белые заняли Хвалынск в двухстах тридцати верстах. К тому времени Регина Яковлевна, жившая в Саратове с родителями, окончила женскую гимназию и была определена советской властью учительницей в школу. Молодой командир провожал девушку после занятий до её дома, а познакомился он с нею на устроенной красноармейцами массовке, куда ей велели привести её класс.
Краском взял и статью и лицом, происходил он из простой семьи, однако, по его словам, окончил несколько классов реального училища, что, впрочем, вполне подтверждалось его обхождением и речью. Главное же – он пел! Обладая лирико-драматическим тенором, он пленил юную учительницу арией Германа из оперы «Пиковая дама». Летним вечером у Волги, спев девушке арию в первый раз, красный командир произнёс с упоением:
– Люблю я вас, наших немцев!
В окружении товарищей, которые в ту голодную пору несли с собой муку, солонину, он явился к родителям Регины Яковлевны и попросил её руки. Отец тогда не имел работы по специальности и за скромный паёк занимался проектом обводнения засушливых местностей. Узнав о чувстве дочери к молодому человеку, он принял и то, что брак будет заключён без венчания. Три дня в квартире праздновали свадьбу, на которой немногочисленная немецкая родня держалась стеснённо, но чинно в обществе большой группы красных командиров с их громкими голосами и порывистыми жестами.
А через две недели молодой муж, отправившись на службу, не вернулся. Вместо него прикатил вестовой на подводе, забрал его вещи. Недолгое время спустя стало известно о женитьбе удалого краскома на девушке, с которой Регина Яковлевна училась в гимназии в одном классе. Девушка была тоже из немецкой семьи, и Регине Яковлевне отчётливо представлялось: вечером на берегу Волги вчерашний муж, спев новой невесте арию Германа, произносит с упоением:
– Люблю я вас, наших немцев!
Потом его не стало в Саратове: перевели в другое место службы, куда, как он сказал при разнёсших это свидетелях, он не рискнул бы взять с собой даже нелюбимую женщину, – а что говорить о любимой?
На Регине Яковлевне женился Виктор Краут, уважавший её отца молодой инженер. Она любила его – пусть без того самозабвения, которое умел разжигать в ней красный командир с его пленительным лирико-драматическим тенором. Семейная жизнь омрачилась неудачными родами: ребёнок умер. Потом появилась на свет Якобина – здоровая, крепкая. Краут, тихий, несколько замкнутый человек, утомлялся на работе, которая требовала больше и больше времени, он возвращался домой совсем поздно. И вдруг ушёл к другой женщине.
Регина Яковлевна переносила удар, ожесточённо занимая себя школьной жизнью. Ей предложили должность директора школы в Энгельсе, куда она и переехала с дочерью. Кто бы мог сказать, что им в недалёком будущем придётся месить ногами глину, спать на этих нарах или, как теперь, пытаться уснуть.
В сознании мелькали сцены прошлого, и было не отвязаться от арии Германа:
Она почти ничего не рассказывала дочери о первом муже. Лишь несколько фраз: сделал предложение, она не подумала, не разобралась в себе – согласилась. Такое было время… брак длился две недели…
* * *
Солнце подсушивало только что выставленные на площадке насквозь влажные кирпичи, прокаливало, доводя до окаменения, те, которые появились тут раньше. Десятки женщин в заношенных платьях сидели у ям так, чтобы лучи не били в глаза, руками накладывали рыжевато-бурую гущу в формовочные ящики. Регина Яковлевна посматривала на дочь, а та нет-нет бросала взгляд в степную даль под небом без единого облачка.
Пришёл озабоченный, как обычно, Кунцман, окликнул Розалию Вернер, сказал: её вызывает уполномоченный. Девушка поднялась с земли: голенастая, тонкая, она чуть сутулилась. Бригадирша, не отрываясь от работы, напомнила ей:
– Руки, ноги обмой!
Та побежала к ведру с водой, исполнила, что велено, пошла вслед за Кунцманом. На другой день была вызвана следующая… Каждый раз, когда приближался Кунцман, у Регины Яковлевны ёкало сердце, а Якобина упрямо пристально глядела на свои работающие вымазанные глиной руки.
Он подходил, никого не окликая. Его продолговатое с втянутыми щеками лицо сделалось особенно сосредоточенным, прежде чем он приблизился к Регине Яковлевне и произнёс:
– Вас и вашу дочь вызывает гражданин уполномоченный.
Якобина медленно шла к ведру и так медленно, с выражением гадливости, обмывала руки и ноги, что мать поторопила:
– Доченька, нас ждут.
Сама покончила с мытьём, демонстративно спеша. Кунцман переминался с ноги на ногу и с видом страдания смотрел в ту сторону, где располагалась землянка ожидающего уполномоченного. Когда подошли к ней, Кунцман, очевидно, следуя инструкции, произнёс с неестественной важностью:
– Идите и не забудьте постучать! – и с занятым видом поспешно удалился.
Регина Яковлевна сошла по ступенькам, согнутыми пальцами осторожно стукнула два раза в дверь, услышала «войдите!» Ерёмин, сидя за столом, ел из миски суп; на столе стояли три котелка, один, видимо, был уже пуст, а над двумя в лучах солнца, которое било в устроенное на уровне земли окно, курился парок. Мать и дочь невольно потянули в себя воздух, немыслимо было не сглотнуть. Напротив стола стояли два табурета. Василий Матвеевич улыбнулся с лукавой приветливостью:
– Располагайтесь.
Регина Яковлевна едва не сказала «спасибо» – сробела. Обе сели, а уполномоченный доел суп, положил руки на стол, обратился к Якобине:
– Положи матери каши-то.
Девушка, потупившись, словно не услышала. Ерёмин проговорил сожалеюще:
– Нехорошо-то как… – приподнялся из-за стола, добавил уступчиво-грустно: – Да уж ладно, – взял ложку и до краёв наполнил две миски горячей рисовой кашей из котелков.
Регина Яковлевна в безраздельном бессилии онемела. Не оторвать глаз от полных мисок на краю стола и от человека по другую его сторону: землисто-жёлтая гимнастёрка с малиновыми кубиками лейтенанта на петлицах, лицо широковато в скулах, виски сдавлены, заметны поры на носу, короткий чуб зачёсан набок.
– У меня тут таких, как ты, хороших – аж четырнадцать, – сказал он Якобине, улыбнувшись, а затем помрачнев. – Я к ним, они ко мне относимся, как надо. Одна ты тут – не наша.
Мать попыталась защитить дочь, сказать, что та была активная комсомолка. Начала:
– Она…
Уполномоченный строго прервал:
– Всё, что надо, раньше нужно было говорить – и не мне, а ей! – Снова впился в Якобину изучающим взглядом, произнёс въедливо: – В других есть воспитание, а в тебе – нет. Ты ведёшь себя невоспитанно – с кем? – и сам ответил на свой вопрос, как бы удивляясь: – Со мной… А я тут – закон, – проговорил с выражением некой степенной скромности. Постучав указательным пальцем по столу, усмехнулся: – Перед законом гордишься?
Мать осмелилась вставить слово:
– Она стесняется…
Ерёмин бросил ей:
– А вы-то что не едите?
От злобности в его голосе и лице она обмерла, взяла ложку, стала есть кашу из миски. А он уже был ласково-ехидный, говоря Якобине:
– Закона не стесняются. Стыдиться надо, но только не закона.
Она подняла на него умные в длинных ресницах глаза: он увидел в них то, от чего отвёл взгляд и, словно расплачиваясь за эту слабость, повернул голову, с усмешкой глядя на кровать позади себя. Потом, упираясь локтями в стол, подался к девушке:
– Давай по-хорошему, а? – обеими руками подвинул к ней миску с кашей, пальцем подтолкнул ложку: – Бери, ешь.
Она, руками натягивая на стиснутых коленях платье, сказала ему в лицо:
– По закону мне не положена ваша каша!
От неожиданности он не сообразил, как ответить, начал тоном скандала:
– Ишь, как дома обкормили тебя! Другие девушки-то не видали краковскую колбасу, не знают, что это такое. Но не пошла она тебе впрок… – глаза его сузились, к нему вернулась едкая усмешечка: – Ладно… сама придёшь.
Регина Яковлевна бесшумно положила ложку в опустевшую миску и, не узнавая своего голоса, спросила не дыша:
– Мы можем идти работать?
Ерёмин изобразил улыбку, сказал, будто поздравил:
– Обязательно!
* * *
После захода солнца Регина Яковлевна говорила с дочерью у задней, без окон, стены землянки. Прошептав:
– А мой первый муж был лучше этого Ерёмина? – стала рассказывать о красном командире.
Якобина глядела в степную даль, которая медленно мутнела под темнеющим небом. После знойного дня было всё ещё душно, от нужника без двери, расположенного в тридцати шагах, пованивало.
Мать в своём рассказе дошла до арии Германа, произнесла:
– Так бросьте же борьбу, ловите миг удачи…
Дочь сказала:
– Вот ты и сама обратилась к мудростям.
Регине Яковлевне резко не понравилась ирония.
– Над чем тут насмешничать? Я тебе о твоём положении говорю! Между ним и библейскими притчами разница, как… – она искала слова.
– Как между чечевичной похлёбкой и рисовой кашей, – сказала за неё девушка.
Мать тихо охнула. Удержалась от возгласа: «Чем твоя голова набита?» Подумала о времени – таком далёком и, как кажется теперь, безмятежном, – когда вместе с дочерью раскрывала книги из сундука, оббитого воловьей кожей. Некоторые из них были переведены на русский язык, в советских учебных заведениях с патетикой произносилось: «Буря и натиск». Так звалось литературное движение в Германии последней трети XVIII века. Произведения писателей «Бури и натиска» звали к борьбе с деспотизмом, подавлявшим свободу и при феодализме, и при капитализме, с которым покончили трудящиеся Страны Советов.
Отвечая своим мыслям, Регина Яковлевна прошептала:
– Если бы Гёте попал сюда, сказал бы он… – она умолкла, и дочь опять договорила за неё:
– Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идёт на бой.
– Но сегодня, здесь, – это какая-то фальшивая театральщина! – простонала мать. – Это к твоему положению относится так же, как чечевица, первородство…
– Относится, но ты меня не слушаешь.
– Слушаю, слушаю…
– Мама, я – немка! – произнесла Якобина.
Регина Яковлевна испугалась того, что она ещё может сказать, прошептала:
– Успокойся! – поглядела по сторонам.
Вблизи никого не было. Мать и дочь ждали нары и ранний подъём.
* * *
День за днём лагерницы поднимались из землянки, шли с вёдрами к цистерне за водой, нарезали солому, лили воду в ямы в перемешанные глину и песок и, приподнимая подолы, ритмично погружали ноги в месиво. Потом усаживались, руками загребали смешанное с соломой тесто для самана. Вставшее солнце становилось всё злее, лучи опаляли травы раскинувшейся степи, нещаднее обжигали шеи, лица женщин, накаляли кирпич-сырец, ранее во множестве выставленный на площадке, подсушивали влажные изделия, которые добавлялись и добавлялись.
Подошедший походкой занятого человека Кунцман окликнул:
– Краут Якобина!
Регина Яковлевна, привставая, отняла руки от формовочного ящика. Кунцман устало – словно повторяя в который раз – сказал ей:
– Вас не вызывают. Только её.
И повернулся к Якобине. Она стояла перед ним: рослая густобровая шатенка с умными глазами в длинных почти чёрных ресницах. Красивая, исхудалая, платье обвисало на ней. Держась сбоку, он проводил её к ведру с водой, затем впереди неё заспешил к землянке оперуполномоченного. У матери ушла сила из рук, они едва вдавливали глину в форму.
Девушка довольно скоро возвратилась – отвечала на взгляды мрачным вызывающим взглядом. Мать чуть было не рванулась к ней, и бригадирша, которая сама зорко посмотрела на Якобину, напомнила Регине Яковлевне:
– Работа стоит!
Когда после донёсшегося сигнала все пошли к кухне, Якобина на ходу шепнула матери:
– Не было ничего.
Та не знала, обрадоваться или нет, на сердце скребли кошки. Поистине было мукой – работая, ждать позднего вечера, когда можно будет расспрашивать дочь у задней стены землянки. Наконец обе остановились тут в лениво оседающих на степь сумерках, и девушка через силу сказала:
– Опять предлагал свою кашу, я отказалась. Он встал, подошёл, и я встала. Он положил мне руку на бедро – я её отбросила. Думаю: если обхватит, я его изо всех сил толкну.
Якобина замолчала, и мать не выдержала:
– О-ой, дочка!.. и что?
Девушка смотрела под ноги:
– Больше не полез. Только смотрел. Потом сказал: «Если так, то так!»
– Как, как он сказал? – переспросила Регина Яковлевна.
– Если так, то так! – повторила Якобина слова Ерёмина, добавила: – Я спросила – можно идти? И он на дверь махнул рукой. Я ушла.
Обе молчали, стоя в густеющем сумраке. Мать прошептала:
– Он не успокоится, природа такими создала мужчин. Он тут хозяин, – и поглядела по сторонам.
Якобина показала рукой:
– Вон там я утром видела норку мышки. Солнце осветило норку и в ней – мордочку. Мышка умывалась под лучами. Я подумала: она в своём домике проснулась по своей воле – свободная. Её встретило солнце, она умоется и пойдёт за пропитанием… может, через минуту её схватит птица или зверёк – она об этом не думает, она рада жизни, у неё свой уютный домик.
Регина Яковлевна с томительной тяжестью на душе произнесла:
– Ты ухитрилась не повзрослеть.
Девушка, не отвечая, постояла минуту, пошла в землянку.
* * *
Дни были как один и тот же день, который полнился солнечным светом и, неимоверно жаркий, муторный, проползал, чтобы начаться снова. Как обычно, лагерницы ходили за водой. Цистерна, поодаль от неё – бочки из-под солёной капусты, телеги, на которых привозят солому. Якобина наполнила ведро водой и, когда отошла шагов на двадцать, позади раздалось:
– А ну-у!
Она обернулась – у цистерны стоял Ерёмин. Наплечные ремни поверх гимнастёрки, на одном боку – кобура, на другом – офицерский кожаный планшет. Рядом стоял ординарец.
– Сюда-а! – зычно крикнул оперуполномоченный.
К нему стали подбегать солдаты, прибежал Кунцман. Ерёмин указал рукой на кран – из него струилась вода, тонкая струйка посверкивала на солнце.
– Она кран не закрутила! – объявил уполномоченный, вытянул руку в сторону Якобины: – Подойди!
Девушка опустила ведро наземь, приблизилась.
– Я завернула кран, как положено! Вода не текла! – голос дрожал от тревоги и возмущения.
У цистерны собирался лагерный народ. Ерёмин движением руки приглашал поглядеть на текущую из крана струйку, затем закрыл его, показал на пустые бочки, телеги:
– Я сзади стоял и наблюдал за ней. Это она уже во второй раз. Вчера её вот он засёк, – опер кивнул на ординарца, – и мне доложил. У меня записано… – уполномоченный расстегнул планшет, достал тетрадку, раскрыл: – Точное время указано, стоит подпись свидетеля. Сейчас и это запишем, – вынул из планшета карандаш, деловито закинул ногу в сапоге на колесо цистерны, положил на колено планшет, на него – тетрадку, сделал запись, расписался и протянул карандаш ординарцу: – И ты распишись!
Тот, наклонившись, поставил подпись, в то время как Якобина отчаянно повторяла, мотая головой:
– Нет! нет! И вчера и сегодня я завернула кран!
Опер шагнул к ней и громко, чтобы слышали другие, заявил:
– Ты – дочь вредителя! А яблочко от яблони недалеко падает. – Расстегнул кобуру, положил на неё руку, с холодной яростью бросил девушке: – Иди за мной!
Направился к землянке, которая служила карцером. Якобину заперли в ней, у входа встал часовой с винтовкой.
Регина Яковлевна, подкошенная известием, подошла к бригадирше, взмолилась, чтобы та передала Ерёмину просьбу позволить увидеться с дочерью. Бригадирша молча ушла, а возвратившись, сказала:
– Нет, не разрешает!
После обеда, под наблюдением оперуполномоченного, Якобину вывели из карцера, приказали взобраться в кузов грузовика. Там же уселись два солдата с винтовками. Ерёмин вручил шофёру пакет, и грузовик покатил по степи к железнодорожной станции, откуда в лагерь доставлялись грузы и где располагался оперативный пункт НКВД. На другой день машина вернулась с двумя солдатами, с горючим, солью, ржаной мукой.
Минуло несколько дней. Шофёр грузовика, возвратившегося со станции после очередного рейса, держа в руке пакет, пошёл в землянку оперуполномоченного, через пять минут туда был вызван Кунцман. Вскоре он выбежал из землянки, чтобы созвать всех лагерников на собрание.
К людям, стоявшим толпой на голом пространстве в середине лагеря, уполномоченный подошёл с листками бумаги. Расставив ноги в хромовых сапогах, начал громко:
– Разоблачённый враг Краут, – он посмотрел в листок, прочитал: – Якобина Викторовна… – и продолжил: – делала, чтобы вам всем меньше доставалось воды. Её и так не хватает, вы все хотите пить, а она пускала воду на землю. – Ерёмин окинул толпу цепким взглядом и объявил с торжественно-гневной нотой: – Дочь осуждённого вредителя диверсантка Краут по приговору Особого совещания расстреляна!
Толпа оцепенело молчала, у Регины Яковлевны голова упала на грудь. Опять зазвучал исполненный удовлетворения голос Ерёмина, он, как назидание, читал по бумаге о том, что 17 октября 1941 года постановлением Государственного комитета обороны Особому совещанию НКВД было предоставлено право выносить приговоры вплоть до смертной казни по делам о контрреволюционных преступлениях против порядка управления СССР, предусмотренных статьями 58 и 59 Уголовного кодекса РСФСР. Решения Особого совещания были окончательны.
Окончив чтение, проглядев листки, оперуполномоченный распорядился продолжать работу. Регина Яковлевна в обмороке лежала на земле, и он велел Кунцману:
– Полкружки воды разрешаю взять – побрызгайте ей в лицо!
Женщину привели в себя, и она была возвращена в лагерную жизнь. Тут, подумает читатель, можно бы и поставить точку, но, оказывается, ставить её ещё рано.
* * *
13 декабря 1955 года вышел Указ «О снятии ограничений в правовом положении с немцев и членов их семей, находящихся на спец поселении». К тому времени немало людей, которые были в описанном лагере, также и Регина Яковлевна Краут, оказались в Бугуруслане. Точнее: в посёлке Александровка при станции Бугуруслан, откуда до собственно города было три километра.
Чувствовалась хрущёвская так называемая «оттепель», после XX съезда стали говорить о «необоснованно репрессированных». Их родственники отправляли в Москву просьбы о пересмотре дел на предмет реабилитации. Мой отец Алексей Филиппович Гергенредер, учитель средней школы N 12, бывший трудармеец, помогал писать такие прошения. Он знал учительницу Регину Яковлевну Краут и, как многие, слышал о судьбе её дочери Якобины. Он предложил начать ходатайствовать о её реабилитации. Регина Яковлевна, одиноко жившая в коммунальной квартире, растрогалась, поблагодарила и отказалась. Моего отца она уважала, причину отказа следовало назвать. И Регина Яковлевна рассказала о своей жизни, о дочери, подробно передала всё то, что происходило в лагере…
И объяснила: почти все тогдашние девушки – Анна Окст, Розалия Вернер, другие побывавшие в землянке Ерёмина – живут в Бугуруслане, у них мужья, дети. Хлопоты о реабилитации Якобины могут привести к вопросу о свидетельских показаниях и вообще приведут к той огласке, которая этим женщинам, устроившим свою жизнь, никак не нужна. Жизнь самой Регины Яковлевны наверняка осложнится. Одна из женщин занимает должность не из мелких в торговой сети, другая – старший бухгалтер мясокомбината, третья – секретарь директора леспромхоза.
Регина Яковлевна поведала моему отцу ещё кое о чём: Ерёмин ныне – вахтёр бугурусланского горисполкома. Видимо, хрущёвские времена сказались на карьере этого человека в органах. И вот что добавила учительница: ей не раз говорили, что некоторые из тех, кто девушками знали его в лагере, заходя по делу в горисполком, приветствуют Василия Матвеевича как старого доброго знакомого и даже позволяют поцеловать себя в щёчку.
Потом мой отец неоднократно слышал подтверждения, однажды ему рассказали о пикантной сцене. Некая дама – из тех самых тогдашних девушек – стала дружна с самым влиятельным в городе лицом, благодаря чему поменяла свою и мужа немецкую фамилию на русскую, соответственно была изменена в паспорте и запись о её национальности. После очередного служебного повышения дама вошла в горисполком, навстречу ей заспешил, просияв, вахтёр Ерёмин и воскликнул:
– Поздравляю! Во какая ты стала!
Ему протянули руку, которую он бережно взял обеими руками, и ему была подставлена щёчка для поцелуя.
Мой отец дома нередко вслух размышлял об этом. Мне было тринадцать, я участвовал в шахматном турнире, который проходил в городском доме пионеров, а отцу по делам понадобилось в горисполком, располагавшийся рядом. Мы вместе поехали в город на автобусе. Отец сказал мне, что я зайду с ним в учреждение и подожду в вестибюле.
Вестибюль оканчивался входом в коридор, куда вели три ступени, перед ними сбоку стоял стул. От окна к нему направлялся мужчина в серой приталенной, похожей на мундир куртке без пояса, в галифе, в сапогах. Он поглядел на нас с отцом и сел на стул. Я запомнил широкую, ото лба, лысину. Это был бывший оперуполномоченный НКВД середины 60-х.
Отец, который чего только не повидал, говорил мне, повзрослевшему:
– Я знаю, какова женская доля в лагере, к девчонкам не может быть упрёка – их принудили. Но зачем теперь-то с ним любезничать?
Как-то раз он стал задумчиво напевать арию Германа:
Он вспоминал то, что рассказывала Регина Яковлевна. Люди, говорила она, сочувствуют ей, хотя прямо не упоминают о её страшном горе. Она, однако, знает: есть те, кто утверждает: Якобина в самом деле не закрывала до конца кран, пуская воду на землю.
Говоря это, рассказывал мой отец, Регина Яковлевна пытливо всматривалась ему в глаза. Он ответил, что Якобина не могла поступать так бессмысленно. Она себя отстояла, а если думала, что уполномоченный не оставит домогательств, то чем ей помог бы незакрытый кран? Для Ерёмина воды всегда было бы столько, сколько ему нужно.
Регина Яковлевна согласилась, помолчала и прошептала о том, как дочь произнесла: «Мама, я – немка!» Загнанная в лагерь из-за того, что она немка, она произнесла свои слова после строк Гёте о свободе, за которую нужно идти на бой. Уже за одно это, сказала мать со слезами, её могли расстрелять. Мой отец не нашёл тут преувеличения.
В этой связи через много лет в Германии мне довелось услышать кое-что.
* * *
В 1994 году переехав в Германию, я познакомился с коренными немцами, которых объединял в компанию интерес к литературе, удовлетворявшийся на регулярных встречах в берлинском кафе. Их участники имели схожие взгляды: осуждались расизм во всех его проявлениях, авторитаризм, сталинизм. Коренные немцы привыкли к рассказам российских немцев об их страданиях в СССР при Сталине, и, когда я начал рассказывать о судьбе Якобины Краут, меня слушали без удивления. Впрочем, замечалось сочувствие к девушке. Я дошёл до её фразы: «Мама, я – немка!» – и тут лица слушателей выразили нечто одинаковое, на меня пахнуло отнюдь не теплом.
Я окончил рассказ объявлением уполномоченного НКВД о расстреле Якобины – тотчас же раздалось:
– Она произнесла «Я – немка!», когда господствовал Гитлер. Девушка была заражена идеологией нацизма.
Об идеологии нацизма, возразил я, она знала лишь то, что, в своей интерпретации, подавала советская пропаганда. Якобина была комсомолкой. И наедине с матерью она произнесла свои слова там, где за то, что она немка, её отправили в лагерь.
На это мне сказали:
– В то время народы Советского Союза приносили огромные жертвы в войне с нацизмом! А эта девушка с её гордой фразой нашла бы своё место в одном из фильмов, которые делались в Бабельсберге под руководством Геббельса.
Я стал объяснять, что не надо путать две разные действительности. Якобина соотносила свои слова не с нацистской идеологией, а с идеями драматургов и писателей «Бури и натиска», которые были немцами, соотносила со строкой Гёте: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идёт на бой».
– Ах, вот как! – один из слушателей сопроводил возглас усмешкой, которую подхватила вся компания. – Со словами Гёте поднимались на борьбу за свободу люди разных рас и национальностей, и при этом никому из них не приходила мысль, что немцы должны гордиться тем, что они – немцы.
Сказавший это был уверен, что знает, какие мысли приходили боровшимся за свободу.
Меня спросили, какие у меня основания утверждать, что Якобина действительно не выпускала воду из цистерны на землю. Я объяснял: разве же не очевидно, что из мести на неё возвёл обвинение всесильный уполномоченный НКВД?
– Но, – сказали мне, – был и свидетель: простой солдат.
– Простой солдат, ординарец, сделал то, чего от него хотел его начальник-энкавэдешник, – ответил я.
Мне заявили:
– Как легко вы лишаете простого солдата чести и совести.
Словом, я – как принято говорить – не нашёл путь к душам слушателей. Они сошлись в том, что оставляла Якобина кран незакрытым или нет, она была – округлил общий вывод авторитетный участник дискуссии – «не на стороне советских людей». Посему не надо представлять её невинной жертвой, а уж тем паче – героиней.
Меня стало донимать: не скажи я об этой злосчастной фразе «Мама, я – немка!» – всё было бы иначе. И теперь готовясь предложить в журнал эту историю, изменив фамилии её участников, я колебался: не сделать ли маленькое сокращение. Возможно, его всё-таки стоило сделать? Но я подумал, что если история с чечевичной похлёбкой не забудется никогда, если кто-то будет вспоминать варианты сюжета, скажем, с кашей, то историю с рисовой кашей, с фразой «Мама, я – немка!» и с тем, чем кончилось, может, уже позабыли.
© Игорь Гергенрёдер
Публикация в журнале «Крещатик», Nr. 59/ 2013, Korbach, Deutschland, издательство «Вест-Консалтинг», Москва, ISSN 1619-2966.