«„О боже, помоги мне, поспеши мне на помощь“. Это были его последние слова. Всю ночь он провел без сознания, затем наступила долгая агония, которая окончилась в воскресенье 1 сентября 1715 года в восемь часов с четвертью, за три дня до того, как ему должно было исполниться полных семьдесят семь лет и на семьдесят втором году его царствования».Герцог де Сен-Симон
«Покинув днем 30 августа комнату короля, маркиза де Ментенон села в карету и отправилась в Сен-Сир. Отец Ле Телье также оставил государя в его последние минуты. Напрасно звал он их обоих снова и снова: они не явились. Дети короля, принцы, вельможи очень редко подходили к постели умирающего… агония монарха была отравлена зрелищем неблагодарности многих обязанных ему людей: он узнал на смертном одре презренное лицемерие придворных, равнодушие своих сыновей, дочерей, родственников, неблагодарность своей фаворитки, лживость священника, который делал вид, что сопровождает короля на трудном пути в иной мир. Несколько слез оросили его смертное ложе — их уронили скромные слуги… великий король нашел сочувствующие сердца лишь под ливреями».Живописные и критические хроники зала лʼОй де Беф
Если в Версале смерть короля восприняли с совершенным равнодушием, а заинтересованные лица с понятным любопытством, поскольку ожидалось деление государственного пирога, в Париже начался праздник. Люди верили, что несчастья последних лет исчезнут вместе с надоевшим королем. На улицах плясали и пели, повсюду горели факелы, никто не был в состоянии остановить это крамольное веселье, да никто об этом и не заботился. Ждали перемен только к лучшему.
Король, первым в истории Франции прозванный Великим, первым же в истории подвергся подобному унижению после смерти. Траурный кортеж был позорно малолюден, лишь те, кто должностью был к тому обязан, в нем участвовали. Через Париж процессию побоялись направить: катафалк провезли через Булонский лес, прямо в аббатство Сен-Дени, причем проделано все было в сумерках. Несмотря на поздний час, у дороги собралось много веселых зрителей с кружками и бутылками вина, процессию встречали насмешками и восторженными криками. Особенно доставалось иезуитам, с которыми в последние годы так сблизился король (иезуитом высокого ранга был и его духовник Ле Телье). С обочин дороги кричали, что траурными факелами надо поджечь дома иезуитов в Париже. Рассказывают, что именно этим вечером 9 сентября был пропет куплет, обращенный к иезуитам, которые везли для захоронения в церкви св. Павла и Людовика сердце короля:
«Трон был оскорбляем даже в гробу: очевидно, близилась революция».Луи Блан
До революции реальной было, однако, еще очень далеко. Предстояло регентство и еще два царствования; Людовика XV будут хоронить с еще большим позором, чем его деда, Людовика XVI гильотинируют. Пока же наивные люди предавались радужным надеждам, умные строили прогнозы, скептики старались ничему не удивляться, а в Версале и в Париже делили власть.
«Едва только покойный король закрыл глаза, как уже начали думать о перемене правительства. Все чувствовали, что дела идут неважно, но не знали, как поступить, чтобы они шли лучше».Монтескье
«Сегодня молодого короля препроводили в парламент для торжественной тронной речи! регентство моего сына признано законом: наконец в этом можно быть вполне уверенным».Письмо герцогини Орлеанской, принцессы Палатинской своей сестре от 17 сентября 1715 года
Речь короля была краткой, что вполне объясняется его нежным возрастом: Людовику XV было пять лет. Герцог Трэм взял его на руки и донес до трона. Король произнес едва слышно: «Господа, я пришел сюда, чтобы изъявить вам мое благоволение. Мой канцлер выскажет вам мою волю». Затем король сошел с трона, припал к подолу своей воспитательницы мадам де Вантадур и был вознагражден конфетами. Таково было трогательное начало тщательно срежиссированного спектакля, целью которого была передача всей реальной власти герцогу Филиппу Орлеанскому.
Покойный король и в собственных делах оставил беспорядок, что, в общем, объяснимо: у него было тринадцать незаконных детей; большинство из них умерли в младенчестве, но герцог дю Мэн и граф Тулузский получили в свое время равные права с принцами крови и вполне могли претендовать на регентство, а в случае смерти маленького короля и на корону. О короне или во всяком случае о неограниченной власти мечтал и регент.
Покойный король оставил завещание и позаботился о его неприкосновенности. Памятуя, что завещание его отца Людовика XIII было похищено, он поместил свое в кованый шкаф, замурованный в стене здания парламента. В завещании власть будущего регента была оговорена множеством ограничений.
Времена сильно переменились: завещание не украли, с ним просто не посчитались.
12 сентября 1715 года оказалось днем не всеми замеченного, но все же дворцового переворота.
Парижский парламент — высшая судебная палата — обладал не бог весть какими, чаще всего номинальными юридическими и законодательными правами и давно уже не противился воле короля. Теперь же он понадобился будущему регенту — нужно было законное обоснование его единовластию. К тому же среди всех этих людей в красных мантиях и квадратных шапках было немало крупных буржуа, а умный герцог понимал, что с ними пора налаживать добрые отношения. На всякий же случай в проходах и вестибюле старого королевского дворца на острове Ситэ, где заседал парламент, стояли нанятые герцогом головорезы, готовые в любое мгновение вмешаться в дело, вытащив спрятанные под плащами кинжалы и шпаги. Оружие не понадобилось. Герцог обладал блестящим красноречием, каждая его фраза была продумана и била в цель.
«…Я не стану пускаться в объяснения причин, по которым покойный король мог ограничить прерогативы регентства; мне было бы очень легко доказать, что эти прерогативы уменьшились под влиянием, под силой наваждения… которые никто не осмелится теперь поддерживать. К тому же Людовик XIV сам чувствовал, что мог ошибиться в своем завещании. Вот его подлинные слова, которые он сказал мне во время нашей последней беседы: я сделал распоряжения, которые мне казались наиболее разумными; но так как нельзя все предвидеть, если что-либо получится неудачно, это можно будет переменить».Из текста речи герцога Орлеанского в парижском парламенте 12 сентября 1715 года
Стоит ли говорить, что парламент счел за благо согласиться со всеми соображениями Филиппа Орлеанского и скрепить его представления о регентстве надлежащими законоположениями.
«Последние годы царствования Людовика XIV, ознаменованные строгой набожностью двора, важностию и приличием, не оставили никаких следов. Герцог Орлеанский, соединяя многие прекрасные качества с пороками всякого рода, к несчастию, не имел и тени лицемерия. Оргии Пале-Рояля не были тайною для Парижа; пример был заразителен… Алчность к деньгам соединилась с жаждою наслаждений и рассеянности; имения исчезали; нравственность гибла; французы смеялись и рассчитывали, и государство распадалось под игривые напевы сатирических водевилей».Пушкин
Париж вновь стал столицей. Разврат охотно прощали регенту, его элегантные забавы все же менее неприятны, чем унылое ханжество Людовика XIV. Филиппу Орлеанскому готовы были простить и многое другое: первые месяцы его правления заставили поколебаться и закоренелых скептиков. Наиболее тягостные установления минувшего царствования отменялись или же смягчались одни за другими. Страшные «летр де каше» — тайные ордера на арест без суда — почти перестали применяться. Власть ненавистных иезуитов была заметно ограничена, духовник короля Ле Телье после унизительной беседы с регентом вынужден был отойти от дел. Напротив, к людям других вероисповеданий, которые прежде почитались еретиками, регент проявлял невиданную терпимость: были разрешены протестантские богослужения, янсенистов освобождали из тюрем. Если в 1699 году назидательный роман «Телемак», написанный воспитателем дофина епископом Ламот-Фенелоном и содержавший завуалированную и робкую критику абсолютизма, был предан проклятью, а автор его навсегда изгнан из Версаля, то теперь опасная книга вновь увидела свет. Понимая отчасти роль для страны промышленности, регент способствовал, как мог, ее процветанию. Вольнолюбивые умы, коммерсанты, владельцы мануфактур, иноверцы, да и все, кто устал от бессмысленной косности прежнего царствования, прощали герцогу его пороки и превозносили его достоинства.
Герцог Орлеанский был человеком чутким, умным и хитрым, он делал все, чтобы приобрести популярность и хотя бы на время спасти страну от упадка. Однако он не обладал умом государственного человека, да и не стремился к решительным реформам. Завоевывать признательность и симпатии подданных куда легче, чем изменить к лучшему государственную систему. И первые годы регентства оставили у многих и многих ощущения решительных перемен к лучшему. Запреты рухнули, ничто не осуждалось более. Не сразу поняли, что, по сути дела, мало что переменилось. Регент эффектно перечеркнул старое и всем надоевшее. Взамен же не пришло ничего нового, хотя далеко не сразу стали понимать даже лучшие умы Франции, что поступки и нрав государя значат ничтожно мало, если государственная система остается в своей основе неизменной. Оказалось, что и при новом сравнительно молодом правителе монархия продолжала дряхлеть, сменились только декорации: мессу сменила вакханалия. В ту пору еще не знали всей меры государственной низости регента: надеясь на смерть слабого здоровьем мальчика-короля и опасаясь притязаний на французский престол короля испанского — внука Людовика XIV, Филипп решил заручиться поддержкой Англии и вел с ней тайные переговоры, бесстыдно предавая интересы Франции единственно ради своей власти. Если в пору предыдущего царствования всеобщим бичом была нравственная тирания, то теперь ее сменила растерянность. Вседозволенность ничего не обещала, государство более не вызывало уважения, униженная собственной беззаботностью власть не сулила ни порядка, ни процветания. Филипп вновь пригласил в Париж актеров итальянской комедии. Надо думать, что Ватто и с ним многие любители изгнанной труппы были счастливы войти в здание Нале-Руаяля и увидеть занавес с изображением феникса и надписью: «Я возрождаюсь». И что же — весьма искусная труппа пармских комедиантов, ничем не уступавшая некогда изгнанным артистам, знаменитая труппа знаменитого Луиджи Риккобони уже не имела того, прежнего, ошеломляющего успеха. Не было почвы для старой сатиры, а до понимания того, над чем следовало смеяться теперь, еще было далеко.
Нет, не наступили еще времена истинного понимания того, что и почему неблагополучно в прекрасной Франции. Как будто бы что-то и изменилось к лучшему, но было все по-прежнему зыбко, вера в королей медленно, но неуклонно расшатывалась, веры во что-нибудь иное еще не появлялось, на одном отрицании могла произрастать лишь полная скепсиса культура. Оставалась ирония и почти узаконенная с трона любовь к собственному сегодняшнему удовольствию. Большей частью — порочному.