Поскольку Жилло был более всего увлечен сюжетами театральными, вкусы ученика и учителя полностью совпадали. Теперь уже не в редкие свободные дни любовался Ватто комедиантами. Он приходил в театр как художник, приходил работать, а что может быть прекраснее, чем работа, воспринимаемая как праздник. Жилло был, разумеется, везде желанным гостем, скорее, просто своим человеком, и Ватто, наконец, мог смотреть представления с лучших мест. Возможно, он и до Жилло простаивал в партере Французской комедии иные спектакли, благо билеты не были дороги, но не исключено, что лишь вместе с учителем он впервые вступил в зал Французского театра — как он официально назывался — и увидел сцену, где играли «собственные актеры короля». Три лучшие труппы — Мольера, Бургундского отеля и театра Марэ — были объединены указом короля на единой сцене в 1680 году. Король даже сделал несколько не слишком энергичных попыток защитить артистов от преследования церкви, и некоторых актеров, Скрепя сердце, венчали и хоронили, как добрых христиан. Девятью годами позднее отличное новое здание с большой сценой и двумя ярусами лож было отстроено на улице Фоссе-Сен-Жермен-де-Пре, как раз напротив тогда же открывшейся кофейни Прокопа, так что театралы, литераторы и философы, вероятно, не случайно полюбили эту кофейню, о которой язвительный перс Узбек — герой «Персидских писем» Монтескье — замечал, что «всякий, выходящий оттуда, считает, что стал куда умнее, чем был при входе». Тогда это был квартал аристократический, но вовсе не свободный от публики весьма пестрой и неспокойной. По улицам, застроенным отелями знати, разгуливали и сорбоннские школяры, и бродячие торговцы, и просто любопытные, и ожидающие спектаклей зрители. У людных, как всегда, и грязных улиц молчаливо темнели сады, скрывающие окна особняков, среди которых царил окруженный просторным парком дворец, более всего известный под именем Люксембургского, а тогда называвшийся Орлеанским. То были места, хорошо знакомые Ватто, рядом высилась романская колокольня Сен-Жермен-де-Пре, где бывали фламандские живописцы, и до их таверны «Охота» было рукой подать.
К несчастью, неизвестно, где квартировали Жилло и его ученик, что лишает нас привлекательнейшей возможности проследить их путь во Французский театр. Спектакли начинались засветло — в четверть шестого; задолго до представления, однако, заполнялись партер и самый верхний ярус — дешевые места надо было захватывать заранее. А ложи стоили по тем временам сравнительно дорого, лучшие, первого яруса — больше тридцати ливров.
«Для того чтобы попасть в театры, имеются на улице две двери — одна, ведущая только в партер, и другая, ведущая во все остальные места. Возле этих двух дверей находятся два маленьких окошечка за решетками, в которых продают билеты; в одном окошечке продают места только в партер, а в другом — во все остальные места. На каждом билете обычно напечатано, за какое место уплатили, когда его брали. Всякий отдает свой билет человеку, стоящему у входной двери театра, и получает взамен другой билет, на котором напечатано „контрамарка“ и названо место, которое надлежит занять…Луи Риккобони. «Исторические и критические размышления о различных театрах Европы»
Первая ложа направо, если стать лицом к сцене, называется ложей короля, а все остальные ложи, следующие за ней, до самой глубины зала, именуются ложами на стороне короля. Первая ложа налево, если стать лицом к сцене, называется ложей королевы, а все следующие за ней до глубины зала носят название лож на стороне королевы. Эти ложи действительно предназначаются для короля и королевы, когда их величествам угодно почтить спектакль своим присутствием. Но этого почти никогда не случается, потому что при дворе имеется театр, куда актеры отправляются играть всякий раз, когда они получат приказание».
Жилло и Ватто не принадлежали ни к тем одетым в драгоценные ткани и кружева зрителям, которые приезжали в театр в гремящих, сверкающих каретах или легких, модных в ту пору портшезах, к зрителям, которые входили в купленные заранее ложи или устраивались в креслах прямо на сцене, обмениваясь церемонными и вместе небрежными поклонами. Но не смешивались они и с теми, кому дорогие места были не по карману, с неимущими рыцарями партера, готовыми простоять все представление, затаив дыхание и задрав голову. Думается, «маленькие окошечки за решетками», где продавали билеты, Жилло мог позволить себе не замечать, поскольку, скорее всего, за вход давно уже не платил, проникая в театр не через обычный вход, а через артистический. А затем занимал по приглашению дирекции те особые кресла, которые существовали, наверное, повсюду, с тех пор как появился на земле театр, места для своих, для причастных профессиональным тайнам, самые соблазнительные в театре места.
В обладателях этих кресел завсегдатаи безошибочно узнавали «наперсников муз» и приглядывались к ним с особым вниманием.
Ватто свел знакомство с Французским театром не в самые лучшие для него времена.
Все скучнее становилась классическая трагедия; ее играли много лет подряд и совершенно одинаково. Занавес открывал пышную декорацию, обычно дворцовый зал, куда более похожий на современный, нежели на античный. Десятки свечей в тяжелых люстрах нагревали воздух на сцене и заливали фигуры и лица актеров желтым мутным светом. Рампы не было, густые тени еще усиливали и без того резкий грим. Актеры в шляпах с перьями — непременная принадлежность героя высокой трагедии, актрисы в модных платьях и сложнейших прическах работы самых дорогих и искусных куаферов декламировали, стоя лицом к публике, великолепные стихи Корнеля или Расина, сопровождая свою декламацию эффектными и скупыми жестами, по мере возможности такими же, как и в минувшем веке. Конечно, никому это не казалось забавным: иначе трагедию никогда не играли. Но в пору зреющей повсеместно иронии, в пору, когда все чаще сомнение колебало устойчивость старых и привычных суждений, прежние восторги публики постепенно перерождались в вежливое почтение.
«Искусственность и принужденность героев трагедии оставляют нас холодными, и забияки на котурнах могут возбудить в нас одно только удивление».Лессинг
«Чем более величественно или ужасно театральное действие, тем более пошлым оно становится, если его часто повторяют… Чем более желает автор поразить зрителей пышностью и торжественностью обстановки, тем более ему необходимо высказывать нечто значительное, не то он будет всего лишь декоратором, а не трагическим поэтом. Около тридцати лет назад (в 1702 году. — М. Г .) в Париже была представлена трагедия „Монтезума“. Спектакль открывался необычайным зрелищем… Это зрелище очаровывало зрителей, но вот и все, что было прекрасного в этой трагедии».Вольтер
Добавим, для нашего Ватто спектакли Французского театра были, вероятно, мало увлекательными. Художник, он любовался красотою зримой, главным же достоинством «собственных актеров короля» было искусство декламации, разнообразие и сложность модуляции, красота голоса, богатство интонаций. В отличие даже от простых ярмарочных балаганов, пища для зрения была здесь скудной, и только первые спектакли могли ошеломить Ватто богатством постановки и роскошью костюмов, впрочем, почти всегда одинаковых, изображали ли актеры персов, греков или средневековых рыцарей.
«На что мне нужны, например, кокетство наших театральных принцесс, их прически, сделанные по последней моде?! Глядя на них, я вижу только скучное мастерство парикмахера… Поменьше мишуры, побольше правды! Как не смеяться при виде театральных капельдинеров, когда они изображают римских сенаторов…»Мерсье
«К счастью, трагедия в том виде, как она есть, до такой степени далека от нас и выводит перед нами такие гигантские, такие напыщенные, такие химерические существа, что пример их пороков столь же мало заразителен, сколь пример их добродетелей полезен, и чем меньше она старается учить нас, тем меньше приносит нам вреда».Жан Жак Руссо
Не обладая, разумеется, категоричностью будущих критиков и реформаторов французской оперы, Ватто оказался все же достаточно проницательным зрителем и уберег свое искусство от заметного влияния самых знаменитых спектаклей Французского театра. Даже представления комедий если и будут звучать в его картинах, то очень отдаленным и трансформированным эхом. Конечно, все это вовсе не значит, что Ватто не умел этими спектаклями наслаждаться — откуда нам знать об этом. Но собственная его муза оставалась спокойной.
Зато он учился смотреть, разбираться в природе театральной игры и, что весьма существенно, знакомился с великой литературой, во всяком случае с Корнелем, Расином, Мольером. Как бы скучно ни играли актеры, читали они превосходно и превосходным был читаемый ими текст. Здесь Ватто мог оттачивать свои пока еще весьма скромные познания в классическом французском языке и совершенствовать произношение. Перед началом спектакля играл небольшой, но отличный оркестр, а музыку Ватто любил, к тому же и публика в театре была неиссякаемым источником впечатлений, не менее занятных, чем театральные представления.
И, сидя в антракте в фойе для избранных, где топился камин — театральный зал и фойе для небогатой публики вовсе не отапливались, — он мог слушать и наблюдать. Впрочем, и во время спектакля публика привлекала его внимание не меньше, чем актеры, поскольку была куда естественнее, занимательнее и, уж во всяком случае, забавнее.
«…Я увидел, что откуда-то вдруг появились лорнеты и как по команде устремились на ложи, чтобы получше рассмотреть сидящих там красавиц. Позы, лица, наряды дам тут же подверглись недоброжелательному суду; приговор выносился моментально. В то же время между креслами и ложами возник обмен поклонами, улыбками, дружескими кивками; вслед за тем юные наблюдатели, вновь развалившись на своих местах, стали делиться своими впечатлениями, причем каждый обмен мнениями заканчивался анекдотом о знакомых дамах или предположениями о возрасте незнакомых, насколько позволял судить верный или обманчивый инструмент, коим они пользовались для своих наблюдений. Хотя этот странный способ рассматривать женщин и последующая болтовня раздражали меня и мешали следить за пьесой, я все же не мог удержаться от смеха… Я прислушивался к голосам актеров, но почти ничего не мог расслышать. Какой-нибудь молодой франт вставал со скамьи, поворачивался налево или направо, чтобы сообщить по секрету своему приятелю первый попавшийся вздор…»Мариво
Все же Французский театр недаром назывался в просторечии Французской комедией. Ставились комедии — и смешные. При этом — хотя игра оставалась относительно церемонной — порой игрались пьесы с очень рискованными пассажами. Жан Реньяр, известнейший в ту пору комедиограф, первые свои вещи писал для итальянской труппы. Но то, что казалось чудовищным на подмостках пришлого театра, прощалось «собственным актерам короля», потому, наверное, что никто не решался заметить опасный смысл вольнодумных стихов. И если одна из самых дерзких пьес происходила в Афинах, кто отважился бы признаться, что заметил тревожное сходство мифического двора царя Агелая с нынешним версальским двором.
говорил царю Демокрит, на что царь, защищая честь двора, отвечал, что «власть принадлежит прекрасному здесь полу…» Но что было делать — не обвинять же королевских актеров в осмеянии Версаля. Аплодировали с некоторым смущением, но громко и весело. Тем более что комедии играли все же острее и забавнее, нежели трагедии. А в роли слуги Страбона выступал прекрасный актер Ла Торильер, великий, уже стареющий комик, помнивший уроки самого Мольера.
Возвращаясь домой пешком или в фиакре — в Париже были уже наемные фиакры, экипажи, получившие название в честь заведения под вывеской «св. Фиакра», где была открыта первая контора по их найму, — Ватто имел многократную возможность вспоминать, анализировать и что-то оставлять навсегда в памяти.
Однако заметных следов — особенно в ранних его картинах и рисунках — Французский театр не оставил, но, несомненно, учил видеть и анализировать, отличать хорошую игру от выспренней и скучной.
Была, кроме того, Опера, официально — Королевская академия музыки.
Зал ее некогда — со времен великого Люлли — располагался, как и Комедия, неподалеку от Люксембурга, но после пожара (часто губившего многие парижские здания) Опера перебралась в Пале-Руаяль. Ничего нельзя сказать об отношении Ватто к искусству Оперы, в картинах и рисунках его она вовсе не отразилась. Он побывал в ней, может быть, не раз, но эти вполне обоснованные предположения ничего не могут прибавить к нашему рассказу. Главные же театральные впечатления ждали его отнюдь не в королевских театрах.
Главное было — ярмарки. Ярмарочные представления. Итальянские актеры, как было уже сказано, из Парижа уехали, утешаемые напутствием короля: «Вы не должны жаловаться… Вы прибыли во Францию пешком, и вы возвращаетесь в Италию в ваших собственных превосходных каретах».
Приобретенное богатство не помешало оскорбленным итальянцам оставить беспокойное наследие. «Припрятанный хлеб возбуждает аппетит», — говорят во Франции, иными словами, «запретный плод сладок», мысль не новая, но куда как справедливая. Запретный итальянский плод продолжал произрастать в ярмарочных балаганах, где играли актеры, не имевшие карет, но почти недосягаемые для монаршей немилости. И вот зрители с возросшим многократно любопытством устремились на спектакли бродячих актеров, и прежде пользовавшиеся успехом. Было две знаменитые ярмарки. Сен-Шерменская — там, где сейчас рынок Сен-Жермен, и Сен-Лоранская — там, где сейчас Восточный вокзал.
Сен-Жерменская была особенно шумна, знаменита и посещаема, поскольку она располагалась в центре Сен-Жерменского предместья, в глубокой низине, среди богатых особняков и совсем недалеко от Французского театра — соседство скандальное. У ярмарки была своя история, свои привилегии и традиции. Со времен Людовика X каждый год, 3 февраля в 10 часов утра, лейтенант полиции в сопровождении «комиссаров Шатле» проходил по ярмарке, провозглашая громким голосом: «Господа, открывайте свои лавки!» И тут начиналось то, что французы называют «бру-ха-ха» — великий гомон и шум. Ярмарка славилась несравненными скандалами и необычайным богатством. Сейчас лишь обветшалые торговые ряды и маленький рынок у бульвара Сен-Жермен напоминают о былом великолепии. А тогда купцы со всей Франции и из-за границы, парижские коммерсанты и бродячие торговцы заполняли сто сорок лавок, защищенных от дождей единым, прекрасно построенным навесом. Ярмарка не только заполняла низину, где была ее официальная территория, но выплескивалась в соседние кварталы, доходя до Люксембурга, до церкви Сен-Сюльпис, тянулась по улице дю Ренн. Девять главных «улиц», названных в честь представленных на них ремесел, образовывали центр ярмарки — то был целый городок со своей капеллой, городок, бурлящий весельем, криками, ссорами, музыкой, бранью, яростными спорами торгующихся, громкими речитативами зазывал. Здесь продавалось решительно все, кроме оружия и книг, что почиталось, видимо, равно опасным. Здесь показали первого во Франции носорога. Здесь, впервые во Франции, некий армянин по имени Паскаль открыл кофейню — обычный трактир, где подавался кофе — экзотический напиток, к которому парижане отнеслись поначалу равнодушно. И только позднее, к концу XVII века, сицилиец Прокоп стал открывать кофейни, об одной из которых был уже случай упомянуть, когда речь шла о Французском театре.
А на окраине ярмарки располагался рынок, где продавали ткани и кареты, рядом же «Грязное поле» — так парижане называли скотный рынок… С первых весенних дней и до конца апреля ярмарка сотрясала самое сердце Сен-Жерменского предместья; допоздна светила она огнями факелов и фонарей, нарушала тишину криками разносчиков, грохотом колес огромных повозок, привозивших все новые товары; пряные и диковинные ароматы текли по окрестным улицам, любопытные шли потоком. «На ярмарке больше зевак, чем торговцев» — говорит французская пословица. Было полно и проходимцев — надо думать, что из сорока тысяч парижских воров значительная часть обслуживала ярмарки. К началу же театральных представлений съезжалась нередко и знать. Ярмарочные театры славились остротою и блеском. К тому же было известно, что происходит борьба между «собственными актерами короля» и вольными и хитрыми ярмарочными комедиантами. Ярмарочные театры и их актеры вели жизнь не слишком обеспеченную, но относительно свободную. Разумеется, Людовик XIV, в отличие от легкомысленных королей средневековья, ярмарку своим посещением не жаловал, да и те сановники, что руководили от монаршего имени Французским театром («жантильомы де ла шамбр», то есть камер-юнкеры), на ярмарке власти никакой не имели, и легкомыслие, отправленное в Италию в каретах, отчасти укрывалось в рыночных шатких залах. Итальянская комедия стала модной, ибо сохранила дерзость, даже французские труппы старались играть по их пьесам-сценариям, традиционные костюмы комедии дель арте стали привычными на парижских актерах, а запрещенные пикантные пассажи естественно, но заметно для зрителей вплетались в вековые и бессмертные сюжеты.
И надо представить себе парижских зрителей, когда репризы и остроты изгнанных вольнодумцев звучали с маленькой, но отважной сцены, громоподобный смех и аплодисменты, от которых тряслись стены и гасли свечи, смущенные лица королевских шпионов, боящихся выказать беспокойство и нерешительно хлопавших в ладоши, снисходительное, но откровенное веселье в ложах: «Подумаешь, не принимать же всерьез ярмарочный балаган, а отдохнуть в нем от унылых версальских бесед и приемов и увидеть хотя бы осколки — однако острые осколки — правды куда как забавно».
Тем временем «собственные актеры короля» подсчитывали убытки. Пока еще скорее нравственные, нежели материальные. Самые умные из них и самые дальновидные понимали, наверное, что феерический успех балаганов не случаен, что не только рискованные фразы, но и сама манера игры — более вольная, просто более естественная, наконец, таит в себе опасные приманки для зрителей.
Тут надо напомнить, что Французский театр, хоть и подкармливался королевским двором, представлял собою по сути коммерческое предприятие, пайщиками которого были актеры. Актер-пайщик — сосьетер получал свою долю прибыли в зависимости от сборов и, конечно, от своего положения в труппе. И сколько бы ссор и интриг ни цвело за кулисами, артисты были едины в своей ненависти к соперникам, которых считали фиглярами, а не профессиональными актерами.
И вот сосьетеры повели борьбу, опираясь на некогда дарованное им одним право показывать трагедию и высокую комедию. В Версаль потекли жалобы и протесты, и нет сомнения — артисты Французского театра старались, где только можно, убедить двор, что ярмарочные комедианты не только развращают нравы, но главное, осмеливаются присвоить высочайше дарованные лишь им, настоящим артистам, права.
То ли после изгнания итальянцев королю надоели театральные дела, то ли он заметил, что репрессии вызывают новые насмешки над мадам де Ментенон, но понадобилось почти десять лет, чтобы монарший гнев вновь решительно обратился против ярмарочного театра. Пока же странствующие комедианты пускали корни в Париже и продолжали давать представления на Сен-Жерменской ярмарке — в четверти часа ходьбы от Французского театра; а с наступлением лета, когда Сен-Жерменская ярмарка закрывалась, они перебирались на Сен-Лоранскую. Конечно же, на ярмарке было много убогих, глупых представлений, много шарлатанов, знахарей — словом, много вздора.
«На ярмарке мужчину шести футов ростом, обутого в башмаки на высоких каблуках, в султанском головном уборе выдают за великана. Бритый, ощипанный медведь, одетый в рубашку, жилет, кафтан и панталоны, показывается в качестве совершенно необыкновенного, единственного в мире зверя. Деревянный колосс говорит: в животе у него спрятан четырехлетний мальчик… Там царит грубость, шарлатанство. Нахальный паяц получает привилегию надувать публику…»Мерсье
Однако там было весело. И благодаря Жилло, своему учителю и чичероне, Ватто вскоре научился не обращать внимания на пустяки и смотреть представления самые любопытные.
Многие комедианты были итальянцами, другие пытались ими казаться: ярмарочный театр объявил себя преемником изгнанной итальянской труппы. Конечно, на подмостках Сен-Жерменской ярмарки не было таких декламаторов, как во Французском театре, там не умели так владеть голосом, так читать стихи, так чувствовать тонкости французского языка.
Еще совсем недавно ярмарочные представления ограничивались театром марионеток. Потом была здесь представлена «Опера болванчиков» с огромными куклами, за которых пели за ширмами кукловоды (то была первая комическая опера!). В конце века появились и театры. Первые труппы показывали и прыгунов, и канатоходцев, и танцоров, и дрессированных обезьян, и собственно актеров. Нередко несколько ремесел знал один комедиант. А это значит — превосходное чувство ритма, владение телом, отточенность движений, с которыми не шла ни в какое сравнение однообразная жестикуляция «римлян», как называли в насмешку сосьетеров. Исполнитель Жиля в Сен-Жерменском ярмарочном театре, актер Креспен, был несравненным канатоходцем и выступал попеременно в двух ипостасях. Известность его не уступала известности самого Бобура — первого любовника Французского театра. Ну а спектакли были, не в пример, веселее, репертуар — разнообразнее: показывали и старые домольеровские фарсы, самого Мольера, играли пленительные, наивные, но злые комедии по сценариям итальянцев. Они с радостью, наверное, играли бы и классику, но тут мешало бешеное сопротивление сосьетеров. Видимо, ярмарочные актеры на этот раз не стали особенно спорить. Просто начали ставить современные пьесы, где отсутствовало обязательное для классики правило единств действия, места и времени. Иными словами, актеры Французского театра сами толкали ярмарочных комедиантов к поискам все более злой и новой драматургии, поскольку классика была закрыта для них. Неизвестно, видел ли Ватто комедию Реньяра «Китайцы», но хочется думать, что видел: уж слишком созвучны его картины, посвященные французским и итальянским актерам, тому, что в этой комедии показывалось. А показывалась в ней смешная и блестящая дискуссия между итальянскими комедиантами и надменными сосьетерами Французского театра. При этом судью звали «господин Партер», и он, разумеется, присуждал победу итальянцам.
Не будем пока забегать вперед — затяжная битва Французского театра и ярмарочных балаганов только начиналась в пору, когда Антуан Ватто становился настоящим театралом. Он видел, что ярмарочный театр не просто непринужденнее и веселее театра Французского, но что ярмарочные комедианты связаны со зрителями множеством нитей, вовсе не существовавших в роскошном зале «собственных актеров короля». Однако просто назвать ярмарочных актеров нищими глашатаями правды, а артистов Французского театра избалованными и надменными носителями обветшалых традиций значило бы грубо упростить проблему. Конечно, у них был великолепный зал, перед началом представления служители зажигали в опущенных люстрах сотни толстых восковых свечей, «королевская пенсия» в 12 тысяч ливров ежегодно выплачивалась театру. Но за это приходилось платить горькой зависимостью от королевских чиновников, надо было нравиться и ложам и партеру, богатство же не приносило места в обществе, актер оставался изгоем или выскочкой. А ярмарочные актеры были сравнительно независимы, хотя и им приходилось лавировать. И вовсе они не отказывались от богатства, коли уж оно к ним приваливало. Напомним, что и для королевских, и для ярмарочных актеров писали нередко одни и те же драматурги. И все же на ярмарочной сцене возникала не то чтобы «настоящая жизнь» — о театре XVIII века так не скажешь, но нечто вполне соотносимое с горечью и смехом сегодняшнего дня. Это усиливалось тем, что театр был гонимым — аристократическому зрителю это казалось пикантным, а у людей званием попроще вызывало сочувствие и понимание.
К тому же на Французском театре лежала тень Версаля: «римляне» давали время от времени представления для двора. Ярмарочный театр был только парижским. А это много значило в ту пору. Париж мирился с суровыми ордонансами короля, Париж был послушен — более или менее, но в нем текла жизнь и рождались мнения, от Версаля не всегда зависевшие. Угрюмая и набожная церемонность королевского двора не смела показываться ни в кофейнях, ни в театрах, ни в салонах: изгнанная из Версаля и запрещенная книга или пьеса тотчас же обретала невиданную популярность. Ярмарочный театр всегда нес в себе привкус недозволенного, хотя, богатея год от года, он постепенно терял свой романтически-небрежный наряд. Дощатый балаган превратился в просторный зал с ложами, большой сценой, с профессиональным оркестром, богатыми декорациями. Правда, это доставалось нелегко, каждое нововведение встречало обиду сосьетеров, за которой следовал визит полицейских комиссаров, протокол и приказ не равнять себя с королевским театром. Почти каждый раз ярмарочный театр как-то выходил из положения, а очередной скандал служил отличной приманкой для зрителей.
Представления ярмарочного театра начинались весело. В весенних сумерках плясали огни масляных плошек, диковинные тени двигались на напудренном лице зазывалы, вообще-то ненужного, но по традиции необходимого, как афиша. Зазывала — итальянец или нарочно говорит с подчеркнутым итальянским акцентом, всегда смешным для французов, но здесь к этому относятся одобрительно. Партер заполняется заранее, надо захватить место поближе к сцене. Лишь перед самым представлением, когда зажжены и подтянуты к потолку большие люстры — право же, не намного менее великолепные, чем во Французском театре, — когда уже заиграли скрипки, виолы и гобои, начинают заполняться ложи; поблескивают лорнеты, спрятанные в огромных веерах; в тени узнают лица знаменитых красавиц; разносчики уже шепотом предлагают сласти и лимонад. Открылся занавес. Пошла пьеса. Пьеса для Ватто — любимая книга, которую можно без конца перечитывать, где с замиранием сердца ждешь любимый абзац, где заранее улыбаешься. Но в театре даже в наизусть затверженной комедии ничего не известно: может быть, сегодня особенно изящно и забавно будет плясать Коломбина, особенно смешно произнесет очередную реплику Жиль, особенно удачно сымпровизирует какую-нибудь шутку Панталоне. То, что теперь презрительно называют отсебятиной, составляло гордость и живую плоть итальянской комедии, которую играли не по пьесам, а по сценариям. Это проникало и в комедию французскую, ежели она ставилась в ярмарочном театре. Актеры не только импровизировали, они обращались непосредственно к зрителям — и не с безответным монологом в торжественных стихах, который не требовал ответа уже в силу своей возвышенности, а с обычными человеческими словами. Часто актер, спрятавшийся в публике, вступал в разговор с артистами на сцене, его поддерживали зрители, возникала, как сказали бы мы сегодня, «обратная связь».
Надо думать, для Ватто это было очень важно. Сейчас еще рано говорить об этом, но, забегая вперед, следует напомнить, что действие многих и лучших, еще не написанных его картин не замкнуто в себе. Оно обращено к неведомому зрителю, и не в горделивом монологе, но с какой-то тревожной доверительностью. Отметим это сейчас и со временем вернемся к этому качеству его искусства.
Пока же Ватто смотрит спектакли. И наслаждается.