Предисловие
Человек, за спиной которого хоть раз в жизни с лязганьем и щелчком, захлопывалась дверь тюремной камеры, никогда не забудет этого звука. Он будет помнить его всегда. И даже через много лет после того как выйдет на свободу он всё равно будет вздрагивать и просыпаться от скрежета ключа в замке, скрипа открываемой двери и лязга засова.
В конце 80-х мне попалась книга Анатолия Жигулина «Чёрные камни».
Я прочёл её за ночь, проглотил как любовный роман, как стакан водки, залпом. Потом уже я нашёл стихи Анатолия Жигулина, этого самородка, русского поэта и зэка, хотя в России зачастую одно не отделимо от другого.
Справедливость и правдивость этих строк я понял через очень много лет.
* * *
Как и с чего начинается тюрьма? У каждого человека она начинается по разному. Кого-то задерживают на месте преступления и после недолгого нахождения в клетке при дежурной части РОВД, везут в следственный изолятор. Это место ещё называют тюрьмой. Хотя один из моих знакомых по имени Саня Рык называл её исключительно «дом родной или тюрьмочка».
У кого — то долгий и трудный путь прохождения тюремных университетов начинается с суда. Куда он, совсем далёкий от жестокости и скотства российской пенитенциарной системы приходит в надежде, что вот сейчас его оправдают. Но что — то идёт не так и во время оглашения приговора в зал входит конвой, который после слов судьи, «Именем Российской Федерации» заковывает его в наручники. Но он всё ещё надеется. Что вот, сейчас придёт адвокат и его выпустят. А потом, через несколько часов попав в камеру к настоящим, а не киношным уркам, с лицами похожими на подошву, содрогнётся при виде скотского быта и начнёт потихонечку становиться таким же как все.
Вариантов много. Не буду утомлять читателя, расскажу только о том, как начиналась моя дорога.
Дело моё тянулось несколько месяцев и особых проблем не доставляло. Я ел, пил, ходил на работу, бесконечно менял баб. Меня не мучили допросами и никуда не вызывали. Знакомый милиционер, когда я задал ему вопрос о своих перспективах только махнул рукой, дескать не переживай, это дело скоро похоронят, сейчас не до тебя.
Стране было действительно не до меня. Часть страны пошла в ОПГ и начала отстреливать друг друга. Другая — продолжала работать на заводах, в школах, в библиотеках, заниматься коммерцией, торговлей, банками, упиваться свободой и клясть страну, в которой угораздило родиться.
В понедельник утром мне позвонил следователь. Попросил зайти, выполнить кое-какие формальности. Я в полной уверенности, что меня вызывают для ознакомления с постановлением о прекращении дела, радостный, чисто выбритый и наодеколоненный с пятью сотнями в кармане, в предвкушении ужина в кабаке и быстрой любви с какой-нибудь студенткой педучилища, помчался в РОВД.
От нагретого солнцем асфальта и стен домов, веяло запахом распускающейся листвы и горечью дыма костров.
У следователя сидела какая-то неприятного вида толстая баба лет пятидесяти, с лицом пьющего милиционера.
Следователь, сутулый очкарик лет двадцати пяти, по имени Андрей Михалыч, скучным голосом спросил меня:
— А где твой адвокат?
Я выкатил глаза. Моей фантазии хватило на единственный здравый вопрос:
— А зачем?..
Следователь ответил с вежливой полуулыбкой:
— Сейчас я тебя буду закрывать. Адвокат нужен для предъявления обвинения. Но если у тебя ещё нет своего защитника, могу порекомендовать Таисию Павловну.
Жест в сторону неприятной бабы.
— У Таисии Павловны более 25 лет стажа юридической практики.
Я резонно заметил:- У твоего адвоката из под юбки торчат хромовые милицейские сапоги.
От смеха следователь хрюкнул. Таисия Павловна надула губы и торжественно выплыла из кабинета.
Несколько минут мы вяло препирались с Андреем Михалычем. Потом он принялся звонить моему адвокату. Хотя, что это изменило? Томка как всегда опоздала. Потом мне предъявили обвинение. Обшмонали карманы. Отобрали шнурки и ремень.
Но зато, перед тем, как за мной захлопнулась железная дверь милицейской канарейки, я насладился видом роскошной Томкиной задницы, обтянутой вельветовым Вранглером, стоимостью в оклад Андрея Михалыча и его моральным унижением, который, рядом с ней наверняка должен был чувствовать себя импотентом.
* * *
Арест. Это черта, которая разделяет твою жизнь на до и после. После того, как ты преступаешь через неё, начинается твоя арестантская жизнь.
Солженицын писал — «арест — это ослепляющая вспышка и удар, от которых, настоящее разом уходит в прошлое, а невозможное становится настоящим».
После того как, меня закрыли я не жрал неделю, только курил одну сигарету за другой. Готов был биться башкой о стену. Но ничего — пережил. Как писал Достоевский Федор Михайлович, «человек такая сволочь, что ко всему привыкает».
То, что я увидел в тюрьме, меня не потрясло. Скорее отрезвило.
Я думал, что человека отслужившего в советской армии, уже наверное трудно удивить исправительной колонией. Как говорил мой ротный капитан Камышев — «Тот кто служил, в цирке не смеётся».
Вот и я оказался, в таком же цирке. В том его месте, что отведено для зверей. Только увидел не красивую арену, а загон, в котором едят, спят и отправляют естественные надобности люди, низведённые до положения животных.
Я увидел насколько неоднозначен может быть человек. Как низко и неотвратимо он может пасть. За пачку сигарет или заварку чая поставить на кон жизнь другого человека. И наоборот, отстаивая честь или доброе имя, одним мгновением перечеркнуть свою.
Я увидел, что быт зверей страшен. Шкала ценностей отличается от людской. Один и тот же индивидуум может не сожалеть о загубленной им человеческой жизни и искренне горевать об утерянной пуговице. Не спать ночами переживая о затерявшейся бандероли с табаком.
Духовные ценности, любовь, сострадание — стало второстепенным. Еда, чай, тёплые носки зимой, вышли на передний план.
В этой жизни от скуки и запредельной тоски резали вены, глотали ложки и вскрывали себе животы. Обыденным делом был секс между мужчинами. Этот мир был ужасен. Но он был также прекрасен, потому что такого величия духа, внутренней свободы и готовности идти до конца я не встречал более нигде.
* * *
Заключённые общего режима — народ зелёный и легкомысленный. Кроме того, в основе своей донельзя агрессивный. Первый срок воспринимается ими как игра, полная романтики.
Они переполнены бычьей дурью и силой. Очень часто бицепсы заменяют им мозги. Понятий нет, законы они не чтут, так как их заменяет кулак.
Это очень плохо, потому что, понятия, в местах лишения свободы значат очень многое.
От их знания или незнания, соблюдения или несоблюдения зачастую зависят жизнь и судьба человека. Но тема понятий, так же, как и высшая математика, доступна не всем. Именно поэтому спецконтингент зон общего режима, средний возраст которого 18–20 лет, над ними особо не задумываются. Зачем напрягать мозги, когда можно напрячь мускулы?
«Вся Россия живёт по понятиям. Это и есть русская национальная идея». Эта мысль принадлежит не мне, а Валерию Абрамкину, дважды топтавшему зону. Бывший инженер-атомщик, пройдя советские лагеря был абсолютно убеждён в том, что: «Жить по понятиям, гораздо легче, чем по законам советской власти».
К сожалению контингент пенитенциарных учреждений России трудов Валерия Абрамкина не читал. Это я понял в первый же день нахождения в лагере.
В этот же день я разбил металлической миской — «шлёмкой», голову, шнырю карантина. Прямо из столовой меня уволокли в штрафной изолятор.
Не зря зону общего режима называют «кровавый спец» или «лютый спец».
Драки и потасовки не были редкостью, а угрозы и матерная перебранка, истеричная, бессмысленная и опасная — просто висела в воздухе, расточая затхлые, выматывающие и нервы флюиды.
Я всерьёз стал размышлять о том, что если дело пойдёт таким образом, то я в кратчайшие сроки вполне могу заработать вторую судимость.
Не зря говорили умные люди, что первая судимость — это штука необратимая. После неё — судьбу назад уже не повернешь.
Но зона — есть зона. Здесь всё непредсказуемо. Лязг замка, вызов к ДПНК и тебя ждёт очередной зигзаг судьбы. Жизнь, до этого казавшаяся размеренной и устоявшейся делает разворот на 180 градусов.
Через пару месяцев, прокуратура пришла к выводу, что совершённое мною преступление относится к категории тяжких и внесла протест. Меня снова этапировали в СИЗО для замены режима на более строгий.
* * *
Я вновь оказался в следственном изоляторе. Не скажу, что я почувствовал радость от возвращения в знакомые места.
Тюрьма абсолютно не изменилась за несколько месяцев моего отсутствия. Я даже не успел по ней соскучиться.
Меня вели какими то коридорами, я поднимался и спускался по ступеням каменной лестницы.
Мелькали ряды серых железных дверей с глазками и засовами.
В тишине был слышен лязг открываемых передо мной решёток, гулкий топот шагов по бетонному полу.
Плотный лысоватый прапорщик подвёл меня к железной массивной двери.
Приказал:
— Стоять! Лицом к стене.
Коридорный поднял задвижку и приник глазом к глазку. Потом повернул в замке ключ, отбросил со звоном засов. Я шагнул через порог и остановился в шаге от двери.
Скрипнула закрываемая дверь, с лязгом защелкнулись замки.
За спиной осталась дверь, с вбитым в неё глазком — пикой. Чуть ниже — с артиллерийским грохотом откидывающаяся форточка — кормушка.
Душу вновь охватило пугающее, настороженное чувство, которое усугублялось тем, что после относительного светлого коридора камеру было почти невозможно разглядеть. Она освещалась тусклой лампочкой, спрятанной за решеткой в маленьком вентиляционном окошке над дверью и бросавшей узкий луч тусклого света куда-то на потолок и стенку выше верхнего этажа «шконки».
По недосмотру спецчасти или по оперативным соображениям меня вновь поместили в камеру для подследственных.
На шконках и за столом сидело человек десять. Двое, голых по пояс и татуированных арестантов тусовалось по небольшому проходу между столом и дверью.
На плече одного из них синела татуировка в виде эполета с толстой бахромой.
И ниже слова: «воровал, ворую, и буду воровать!»
Татуировка означала, что её обладатель идёт «правильной», то есть воровской дорогой.
Меня окружали серые стены, грубо замазанные не разглаженным цементом.
Один из сидельцев крутил в руках арестантские чётки, деревянные пластины, нанизанные на нитки.
Вдумчиво и поступательно, как у музыканта перебирались пальцы. Слышались щелчки.
Заметив мой взгляд музыкант подмигнул:
— Четки крутим, чифир пьем, по понятиям живем.
Тяжкий дух. Накурено. Пахло бедой. И люди вокруг — тяжёлые. Пара рож — примитивно-уголовные.
После того как заходишь в камеру сразу же начинаешь ценить воздух, которым дышал совсем недавно.
Я бросил матрас на металлический скелет железной шконки.
— Здорово бродяги!
Тут же раздался нервный голос:
— Ты куда свои кишки ложишь? Ты сначала скажи, кто по жизни? Мужики пусть скажет, кто он по жизни!
Я уже знал о том, что человеку, переступающему порог тюремной камеры необходимо помнить о том, что люди, находящиеся под следствием всегда на нервах. У них в сердцах тоска, страх, агрессия и ненависть. Но они коллектив. И тут приходит какой-то незнакомый хер…
Первая их реакция — любопытство. Интерес. Можно ли с него что-нибудь получить. Материальное — чай, сигареты. Или какой то другой интерес. Ну, а потом с тобой либо свыкнутся, либо нет. Если поведёшь себя правильно и не будешь «пороть косяки» тогда ты станешь своим. А если допустишь какую-то ошибку тогда станешь изгоем, «косячной рожей».
И это тоже надо сознавать отчетливо.
Я повернулся на голос. Молодой, прыщавый парень, с какими-то белыми глазами.
— Чёрт, я. — сказал я доверчиво, словно соседу через забор.
— Чёрт!?..
— Ага…чёрт. Только хвост у меня спереди.
— Га-ааа! Кипеш, отвали от человек. Завари лучше чайку.
За столом хлебал супчик из «бич» пакетов, шустрый старичок лет шестидесяти. Широко улыбался, словно акула.
— Откуда будешь?
— Восьмёрка.
— Первоход? Лютый спец?
— Он самый.
— Такая же канитель. В первый раз чалюсь. На общий режим собираюсь! Га-ааа!
Из под серой застиранной майки выглядывали русалки, солнце, профиль Сталина, похожий на усатую женщину. На кисти руки лучи заходящего солнца, имя — Витя. На пальцах татуированные перстни.
Мда-а…Богатая видать была биография у этого Вити — первохода.
Я уже слышал о том, что по поручению следователя тюремные кумовья-опера проводят оперативные разработки.
Не верьте сериалам, в которых преступления раскрываются при помощи экспертов, дедукции и экстрасенсов. Это блеф. Большинство висяков раскрывается старым проверенным дедовским способом. При помощи наседок.
Почти в любой следственной камере находится какой — нибудь Витя, Коля, Саня, всегда готовый дать дельный совет, поддержать в трудную минуту, поговорить за жизнь, а между делом выяснить кое-какие детали, интересующие оперчасть.
Человек, никогда не соприкасавшийся с тюрьмой и нахватавшийся верхушек о том, что блатные не сдают и не сотрудничают с ментами неизменно тянулся за советом к бывалому сидельцу.
Он был не способен быстро определить зыбкую грань между теми, кому можно доверять, а кому верить нельзя. Между действительностью и иллюзией, между друзьями и врагами, между настоящей жизнью и видениями.
Ему было необходимо поделиться теми мыслями, которые как паразиты грызли его день и ночь. Для психологической разрядки ему необходимо было выговориться. Неважно перед кем.
Редко встречаются люди, способные держать в себе то, что беспокоит их в данный момент больше всего.
И тут очень вовремя подворачивался взрослый опытный человек, прошедший Крым и Рым, сочувствующий твоей беде, не жадный на сигареты и советы.
Он говорил очень важные в тот момент слова — «Не ссы! Нагонят тебя с суда. Получишь условно».
И становился отдушиной, куда сливалась вся интересующая мусоров информация. Такие люди умели расположить к себе.
Прыщавый достал кусочек мыла, натер им снаружи кружку. Перевязав её куском полотенца, подвесил над унитазом, так, чтобы её не было видно через глазок в двери. Потом, присев на корточки поднёс к кружке кусок вафельного полотенца, свёрнутый вместе с полиэтиленовым пакетом. Получилось пламя, как у настоящего олимпийского факела.
Через несколько минут чифир был готов.
Тут же к закопченной кружке, называемой чифирбаком подсело человек пять. Дед — первоход несколько раз перелил тёмно — коричневое зелье из чифирбака в эмалированную кружку и обратно. Потом протянул кружку мне.
— Ну понятно, как первоход, так сразу вместо холодильника. На вашей командировке, как пьют?
Чифиристы переглянулись, первоход понял.
— По два. Не ошибёшься.
На разных зонах и тюрьмах чифирят по разному, иногда пьют по три, но чаще по два глотка.
Кружка пошла по кругу. Было видно, что уже после первых глотков некоторых начало тошнить, но они продолжали делать вид, что мама с детства давала им эту гадость вместо молока.
После лагеря, с его относительной свободой вновь оказаться в душной, воняющей парашей и капустной баландой камере, было смертельно тоскливо.
Серые бетонные стены камеры наводили тоску. Однообразие сводило с ума.
Каждое утро, в 6 часов, подъем. В 7 часов — завтрак. Откидывалась кормушка и через нее в мятых алюминиевых тарелках подавались баланда.
Режим и питание во всех тюрьмах один и тот же. Перловая каша или мутная баланда из рыбьих голов. Вместо десерта, чай — хозяйка, со вкусом половой тряпки.
Через ту же кормушку дежурный фельдшер ставил диагноз и выдавал всем больным одинаковые таблетки.
* * *
Это общеизвестный факт, что на тропу преступлений мужчины часто становятся именно из-за женщин. Любовные истории очень часто заканчиваются тюрьмой.
Я познакомился с Леной на работе. Зашёл в отдел кадров оформлять документы и потерял голову.
Она не была красавицей, но у неё совершенно по особенному пахли волосы, кожа. Как то иначе светились глаза. Была совершенно иная походка, чем у других женщин. Короче, совпали обе половинки одного целого. Она была старше меня на два или три года, замужем. Воспитывала сына лет десяти.
Я желал её страстно, не мог даже думать о других женщинах. Той последней, окончательной близости, которая дала бы толчок новым отношениям, еще не было, хотя я часто заходил в её кабинет и просто пожирал её глазами.
Однажды на праздники я остался ответственным по нашему строительному тресту. Я сидел у себя в кабинете и что-то писал. В здании была только диспетчер.
Вошла Лена.
— Я хотела с тобой поговорить, — сказала она, — ну, ладно…если ты занят, тогда потом…
Я отложил в сторону исписанные листки. Вскочил со стула.
— Пойдём в кабинет к управляющему, — сказала она. — Там диван. У меня есть ключи.
Я потянул ее к себе.
* * *
В тишине слышалось лишь наше дыханье. Мерцали её глаза через неплотно опущенные веки. Это было, как плаванье в неспокойном море. Нас с головой захлестывало волнами, мы задыхались под тяжелыми, сотрясающими тело ударами, нас выносило вверх, к ослепительному солнечному свету и снова швыряло вниз, в черные провалы беспамятства. Переводя дыханье, мы едва могли выговорить, только простонать имена друг друга…
В моей жизни появилась первая настоящая и единственная любовь, пришедшая нежданно. Свалившаяся на голову как снег на голову. Я и сам не думал о том, что можно задыхаться от счастья просто оттого, что она рядом! Ревновать её к мужу, сослуживцам, испытывать восторг от одного её взгляда или прикосновения. Нахлынувшее чувство заполнило и поглотило меня, я растворился в нём без остатка. И с этого дня моя жизнь была заполнена только ею.
* * *
Прыщавый Кипеш читал в слух газету.
— А вот братва, что пишут! В Чечне генерал Дудаев набирает добровольцев в национальную гвардию. Обещает дом с садом, землю, зарплату.
Кипеш мечтательно закатывает глаза.
— А чо, пацаны, было бы по ништякам, получить в Чечне автомат, приехать сюда и разобраться со всеми козлами и мусорами!
Дедок, после чифира размягчившись душой закуривал сигарету.
— Ну да, по ништякам. Только ты не забывай, что тебе для этого сначала надо обрезание сделать. И звать тебя будут не Кипеш, а Махмуд. К тому же, если ты по приказу власти берёшь в руки оружие, то сразу же становишься автоматчиком. Почти сукой! Имей это в виду.
Ладно, лучше послушайте историю об арестантском житье — бытье.
И дед рассказывал молодёжи очередную тюремную байку.
— Как то один писатель решил написать книгу о смертниках, кого приговорили к «вышаку». Уговорил знакомого прокурора посадить его в тюремный спецблок.
В кругу слушателей пронёсся удивлённый гул.
— Сам сел в тюряжку? — недоумённо перебивал Кипеш. — Да я бы ни за что!
— Ты слушай давай, дурилка картонная! — Раздражённо рычал Саня Могила и почесывал на плече эполет. — Тебе же сказали, для кни-ги!
Выпустив струю дыма и уставившись в потолок, словно вспоминая все обстоятельства той истории Витя продолжал.
— Так вот сидит он месяц два…три. Аппетит хороший. Кушает баланду. Ему приносят передачи. Читает газеты, книжки. Ему всё нравится, тишина…покой. Писатель посмеивается, дескать сижу и сижу в смертной хате. Ничего страшного.
Но однажды приносят ему газету, а в ней некролог, дескать прокурор такой то погиб в автокатастрофе.
Писатель к двери. Давай колотить. Кричать — «выпустите! Я здесь случайно. Это ошибка!» Прибежал наряд. Надавали по почкам. Заковали в наручники.
Сколько не просил писатель, чтобы его отпустили, мусора над ним только смеялись. За сутки стал седым. Похудел на пять килограмм. Перестал спать. По ночам плакал.
Написал прошение о помиловании, где все чистосердечно описал, но пришёл отказ.
Писатель перестал есть, выходить на прогулку и начал разговаривать сам с собой.
Однажды ночью у двери камеры раздались шаги. Лязгнул засов. Писатель не спал, он знал, что рано или поздно за ним придут. Он сполз с нар и забился на полу в истерике.
Ещё немного и он бы наверное обосрался или сошёл с ума от страха. Но тут услышал знакомый голос и увидел перед собой того самого прокурора, которого считал погибшим.
Писатель ничего не мог сказать. Он только горько зарыдал.
— Успокойтесь, товарищ писатель! — Сказал прокурор. — Была допущена ошибка. Вы свободны.
В этот же день, писатель вышел на волю. Но говорят, что у него слегка поехала крыша и он перестал спать ночами. Всё время ждал, что за ним придут.
После этого он уже никогда не просился в тюрьму и не писал о зоне.
* * *
Шло время, и мы с Леной все больше и больше отдалялись друг от друга. Точнее, отдалялась она. Ей становилось скучно. Я продолжал ее любить, как прежде.
Когда почувствовал, что могу реально потерять ее, я испугался. И понял, что надо и впрямь что-то делать.
И я придумал… Я начал зарабатывать деньги. Делал ей дорогие подарки, водил в рестораны, кутил.
В конце восьмидесятых, в смутное время запущенной перестройки, когда и законоисполняющие органы, не знали, что уже можно, а что ещё нельзя, во времена всеобщей растерянности и наивных надежд заработать было легко.
Один из моих приятелей, хорошо ориентирующийся во времени и пространстве открыл центр НТТМ при райкоме комсомола. А я придумал, как делать деньги из ничего. Из воздуха.
* * *
В тот день мы лежали рядом, чуть отодвинувшись друг от друга. Её кожа была загорелой, даже несмотря на зиму. Вызывающе торчали тёмно-коричневые соски. Она лежала рядом со мной бесстыдно обнажённая, и я чувствовал, что люблю каждую клеточку ее тела. И мне было в эту минуту абсолютно всё равно, замужем она или нет. Важно было совсем другое, что этой покорной, жадной, бесстыдной плотью владею я.
Я лежал и ждал, когда она откроет глаза.
Лена медленно повернула ко мне голову и сказала:
— Вчера к нам приходили. Спрашивали про тебя.
Моё сердце ухнуло вниз. Я прокашлялся и сказал:
— Это ерунда. Недоразумение.
— Не ври мне. Это очень серьёзно. Геннадий Палыч уже наводил справки. Это хищение государственных средств. Тебя наверное, посадят.
Геннадий Палыч, это управляющий, у которого я раньше работал. Он был большой человек. Депутат облсовета. Но меня защищать он не будет.
— Я надеялась, что ты когда — нибудь повзрослеешь. Но у нас с тобой нет будущего. Ты устраиваешь меня как любовник, но я не вижу тебя своим мужем.
К тому же я люблю своего Сергея.
Она говорила тихо, словно во сне, а я лежал и слушал. Каждое её слово, вонзалось мне в сердце, словно острый нож.
Много раз потом я слышал от женщин эти слова, но никогда мне не было так больно, как сейчас. Может быть потому, что тогда я любил по настоящему?
— Ну что же ты молчишь?
— Уходи.
Она не поняла меня. Спросила:
— Куда?
— Куда хочешь! Домой!.. К мужу! В жопу!
Она несколько секунд смотрела мне в лицо, потом встала и начала одеваться. Она надела лифчик, потом трусики. Накинула платье, сунула ноги в сапоги.
Мазнула из флакончика с духами на свои запястья. Пахнуло «шанелью».
На пороге обернулась, сказала негромко:
— Пока.
И ушла. Навсегда. Я слышал, как щелкнул замок входной двери.
Главный урок, который я усвоил тогда. С замужней женщиной и с женщиной, у которой есть другой мужчина, дела лучше не иметь
* * *
Когда за моей спиной впервые защёлкнулся замок металлической тюремной двери, самые страшные ощущения были от того, что я её больше не увижу. Никогда!
Я отдал бы всё, лишь за минуту близости с ней. Всего лишь за одну минуту!
* * *
Мне снился сон, будто я куда-то бегу, путь мне преграждает колючая проволока, я нахожу в ней небольшую дыру и протискиваюсь, скрючившись, оставляя на проволоке клочья одежды и куски окровавленного мяса.
* * *
Бытует мнение, что бежать из мест лишения свободы крайне трудно или даже практически невозможно. История тюрем лагерей знает немало попыток, большинство из которых окончились для участников трагически. Тем не менее зэки никогда не оставляли и не оставят попыток бежать. Даже, если шансы на успех будут равняться нулю.
«Первоходку» Витю увезли в какое-то районное КПЗ на следственные действия.
На следующий день с утра я заметил необычное оживление в хате.
Тускло светила лампочка под самым потолком в глубокой нише серой стены. Сама ниша была закрыта изрядно проржавевшей решёткой, покрытой пыльной, мёртвый паутиной. По стенам прыгали ломкие тени, зловещие и жуткие, как выходцы с того света.
Сокамерники молча отдирали от шконок металлические пластины, скручивали в жгуты простыни. Кучковались вокруг Лёни Пантелея, Кипеша. Верховодил Лёня. В каждой группе людей, объединённых в стаю, всегда появляется вожак, за которым идут другие.
Люди в неволе живут по правилам волков или диких собак. В стае есть установившаяся иерархия, в которой, каждый знает свое место.
Это не страх перед вожаком, а желание выжить.
Сокамерники собирались в кружок, перешептывались.
К моей шконке подошел Пантелей.
В руке у него металлическая пластина. Он прячет её в рукав.
Я приоткрыл глаза и Лёня спросил лениво — небрежно:
— Всё понял? Ты с нами?
Я кивнул.
Пантелей в ответ уважительно приподнял брови.
Думать о том, что я буду делать на свободе без денег, документов и опыта нахождения на нелегальном положении, не хотелось.
А зря, каждому человеку надо было жрать хотя бы раз в день, где-то спать, мыться, менять трусы, и при этом весь натренированно — обученный персонал ЧК — ОГПУ- ННВД — МВД будет азартно и неустанно идти по твоему следу. Но пьянящий наркотик свободы уже ударил мне в голову.
Сегодня я увижу Лену! Ну, а потом посмотрим. В конце концов есть же чеченский генерал, который не спрашивает документов и обещает каждому желающему дать оружие.
Через полчаса нас повели на прогулку. В прогулочном дворике мы напали на контролёров. Их только связали, затыкать рты уже не было времени. Они не кричали и не сопротивлялись.
Я поднёс к носу одного из выводных оторванную от шконки металлическую пластину и сказал:
— Лежи тихо, а то…
Только потом уже я понял, что этого можно было и не делать. Надзирателям заранее проплатили, и их можно было даже не пугать.
Пупкарей оставили в прогулочном дворике.
Лёня забрал у них ключи, мы построились в колонну по двое и пошли по длинному, с решетчатыми перегородками тюремному коридору. На тюрьме была страшная текучка сотрудников, многие увольнялись даже не успев получить форму. Попадавшиеся нам навстречу контролёры не обращали внимания на то, что сопровождавший нас был в штатском.
Следственный изолятор, это город в городе. Какие то подземные и надземные коридоры, отводы, закоулки, лестницы. Многие коридоры дублируют друг друга.
Странно и удивительно, что мы не заблудились.
Дошли до первой решетчатой перегородки. Надзиратель открыл дверь на перегородке, мы прошли.
По широкой лестнице поднялись на четвёртый этаж, к зарешеченной двери, ведущей в широкий коридор. Это был штабной этаж.
Окна в конце коридора выходили на свободу.
Первым соскочил на землю Лёня Пантелей. Потом ещё двое или трое человек.
Примерно на уровне второго этажа самодельная веревка, сплетенная из простыней, затрещала и оборвалась.
На простыне в тот момент висел Саня Могила. Он упал на ноги, перекувырнулся через голову и прихрамывая побежал во дворы. Завыла сирена.
Мы начали прыгать из открытого окна и тут же с переломанными конечностями складывались на асфальте.
Потом я узнал, что мы прыгали с высоты четырнадцати метров.
С вышки хлёстко ударил выстрел. Пантелей и те, кто мог бежать, бросились врассыпную.
Краем глаза я увидел, что у ворот СИЗО затормозил армейский «Газ-66». Солдаты выпрыгивали из кузова и держа автоматы наперевес бежали к нам.
Нас били долго и целенаправленно. Цель была не убить. Только отнять здоровье. Что-то внутри вибрировало, хрипело, ёкало, как сломавшийся механизм… Перед глазами плыли разноцветные круги, прерывая своё мерное течение уже не страшными вспышками боли.
Я пришел в себя уже в подвале тюрьмы. Моя душа как бы вылетела из собственного тела и с высоты потолка смотрела на людей в офицерской форме и какие-то инородные тела.
Словно куски отбитого молотком мяса, мы валялись на грязном бетонном полу, задыхаясь от густого запаха хлорки.
Изредка заходил тюремный врач. Зачем-то щупал у нас пульс, отворачивая лицо в сторону. Глаза у него были страдальческие, как у больной собаки.
Наши сердца были уже в прединфарктном состоянии, а всё новые и новые пупкари с красными околышами на фуражках заходили в санчасть как к себе домой и били, били нас всем, что попадало под руки — резиновыми дубинками, стульями, сапогами, инвентарём с пожарного щита, висевшего в коридоре. Слава богу, что на нём не было ничего кроме вёдер и огнетушителей. Если бы там висели топоры и лопаты, нас бы забили до смерти.
Больше всех усердствовал красномордый надзиратель лет тридцати, по кличке Тракторист. Его рубашка на груди, под мышками и на спине была мокрой от пота.
Потом прибежал тот самый выводной, которого мы закрыли в прогулочном дворике. Увидев меня, он почему то стал в боксёрскую стойку. Нанёс несколько ударов в корпус. Я почти не почувствовал боли.
При избиении присутствовал тюремный кум, капитан Хусаинов. Он и сам некоторое время помахал дубинкой, не забывая при этом задавать нам профессиональные вопросы:
— Сколько человек бежало? Кто был организатором побега? Где прячутся остальные?
Когда пупкари уставали и их воинственность затихала, они выходили, Женя Кипеш, мой товарищ по несчастью с трудом резлеплял разбитые губы: «Смотри ка, даже не убили. Не мусора, а сплошные гуманисты!»
Так меня ещё никогда били. Ни до, ни после. И в тот момент я понял, что самое страшное — это отчаяние.
Побег, особенно c убийством, или с нападением на конвой, это всегда ЧП.
Объявляется тревога во всех подразделениях областного УВД. Бешено мигают лампочки на пультах дежурных частей. Разрываются телефоны, трещат телетайпы, рассылая по всем городам ориентировки с приметами побегушников.
Поднимается по тревоге личный состав районных отделений милиции, ОМОНа, СОБРа, исправительных учреждений. Громко хлопают дверцы милицейских машин, матерятся собранные для инструктажа участковые и оперативники.
Матёрые розыскники листают и перечитываю личные дела беглецов, выясняя адреса на которых они могут скрываться. Высокопоставленные офицеры УВД, матеря мудаков и разгильдяев, осуществляют общее руководство и контроль.
Не гнушаются они и личным участием в поимке и допросах.
Когда я уже был на грани помешательства от побоев и боли, приехали начальник СИЗО и какой-то милицейский генерал. С ними еще человек пять офицеров с большими звёздами на погонах. Руководство УВД изъявило желание лично увидеть задержанных.
Кипеш застонал. Он лежал рядом со мной и только что пришел в сознание. Кто-то из контролёров пнул его ногой:
— Живучее падло!
Открыв глаза я увидел над собой хромовые сапоги и полы длинной серой шинели.
Милицейский генерал что-то сказал и вышел в коридор.
Полковник внутренней службы Валитов брезгливо посмотрел на нас и сказал:
— Этих на больничку. Мне покойники здесь не нужны. Пусть там подыхают.
Нас поволокли по тусклому коридору. Потом перед нами распахнулись дверцы автозака, на запястьях защёлкнулись наручники.
На заломленных руках нас втащили в «воронок», бросили лицом в железный пол. Взревел мотор. Поехали.
Машину подбрасывало на ухабах, нас с закованными в наручники руками мотало и швыряло по кузову.
Минут через тридцать машина остановилась, подъехали к вахте. Кто-то приказал вытащить нас из машины. Когда тащили Женьку он застонал.
Кто-то сказал: «Смотри — ка, ещё живой». Было уже темно, на запретке горели огни.
Среди ночи, солдаты и зэки из обслуги приволокли нас в каменный бокс.
Штрафной изолятор, ночь. Где — то вдалеке лаяли собаки.
По коридору, позвякивая ключами, бродил дежурный контролёр. Сержанту скучно и хочется спать. Он напевает себе под нос из репертуара Аркаши Северного:
В углу камеры из ржавого крана капает вода. Падающие тяжёлые капли гулко бьют по поверхности раковины. Кап! Кап! Кап!
Словно пролитая кровь.
В свете тусклой электрической лампочки я увидел рядом на полу скрюченное тело. Это был Женька. Он с с трудом открывал глаза и что-то шептал разбитыми губами. То ли плакал, то ли молился. Глаза у него были тоскливые, словно у умирающей суки.
Я пробовал забыть о том, что случилось за последние сутки — не получалось. Мне казалось, что я чувствую запах собственной крови. Было больно и страшно.
У меня сжалось горло. Я целиком состоял из жестокости, боли, тоски. Только под самым сердцем почти неслышно, но постоянно скулила все та же беда.
Превозмогая боль, я снял с себя рубашку и оторвал от неё несколько широких полос. Сплёл верёвку. Отбитые пальцы слушались плохо.
В голове пустота. И тишь.
Я пока жив. Но скоро засну….Насовсем…И уже не будет ничего. Ни звёзд над головой…Ни боли.
Пробую верёвку на прочность. Через секунду просовываю голову в петлю.
Верёвка натягивается. Сознание меркнет.
«Прости, мама…»
Внезапно я валюсь на пол, пытаюсь приподняться, но в дрожащих руках нет сил.
Вязкий, как глина страх, обволакивает тело и нет сил кричать. Я лишь корчусь на полу от боли и беспомощности. По моей щеке покатилась какая — то тёплая, влажная капля.
Через много лет я на выходные буду прилетать в Париж и сидеть в ресторанчике на площади Бастилии.
Париж живет в полной гармонии со своими жителями — весело, деловито, чуть суетливо, не замечая окурков на тротуарах, как говорят парижане, «нон шалан».
Много лет назад жители Парижа ворвались в самую неприступную крепость — тюрьму Франции. Земная жизнь самой страшной тюрьмы Франции закончилась бесславно. Сегодня о ней напоминают лишь контуры тюрьмы, выложенные на мостовой.
Может быть именно поэтому парижане так открыты, искренни и свободолюбивы?
Я буду смотреть в окно на гуляющих парижан, пить кофе с круаcсанами и апельсиновым джемом и удивляться своей памяти. Было ли всё это со мной? Или это был сон?
* * *
Я не помню сколько дней или часов плавал между бредом и явью. Я никогда ещё не был в таком странном положении. Я видел перед собой серое поле. На растрескавшейся, как от атомного взрыва земле, гнулась под ветром одинокая былинка. И во мне жило осознание того, что былинка это я. И я остался один на всей планете. Один! Моё сознание кричало — «Я не хотел этого».
Боже мой, как же мне было страшно и жутко в тот момент!
Потом какие-то странные звуки стали доходить до меня.
Это лязгнул засов и в конце коридора хлопнула входная дверь. По бетонному полу коридора загрохотали тяжёлые шаги. Заскрипела дверь.
Прапорщик с повязкой на рукаве вошел в камеру. Я увидел освещенное лампочкой крупное бледное лицо с красными от недосыпа глазами.
За его спиной стояло несколько зэков с носилками.
— Этих, на выход!
* * *
Из ШИЗО нас подняли в зэковскую больницу. Стояла утренняя тишина, синие лампочки зловеще освещали коридор. В воздухе висел стойкий запах карболки. По локалке прогуливались остриженные наголо мужики в серых застиранных кальсонах и байковых халатах. Блатные и козлы щеголяли в белых брюках, пошитых из украденных простыней.
В палате стоял запах гноя, который никого особо не беспокоил.
Через полчаса по коридору забегали шныри-санитары, в зэковской робе, с лантухами — повязками на рукавах. Пришёл какой то человек в белом халате.
У меня были переломаны обе ноги. Сломан позвоночник. У Женьки переломан таз.
Человек в белом халате присел на краешек койки. У него тщательно подбритые усики, морщинистое лицо, печальные еврейские глаза. Под халатом топорщатся погоны.
— Давай знакомиться. Я — твой лечащий врач, Бирман Александр Яковлевич. Плохи твои дела. Надо оперировать.
Я разлепил пересохшие губы.
— Ходить смогу?
— Ходить сможешь!
— А танцевать?
— Думаю, что тоже… Сможешь!
— Странно, а раньше не мог…
Бирман встал. Тон стал официальным. Сухо бросил.
— Готовьтесь. Встретимся в операционной!
Женьку тут же утащили на операционный стол. Спустя несколько часов унесли и меня. Оперировал капитан медицинской службы Бирман. Перед тем как вдохнуть в свои лёгкие эфир, рядом со мной возникли глаза хирурга, глянули зрачки в зрачки. Я увидел печальные еврейские глаза поверх повязки.
Хирург что-то сказал. И вдруг стало легче на сердце.
Не спалось в первую ночь, да и в последующие тоже. Ныли ноги, проткнутые металлическими спицами Илизаровского аппарата.
После побега моя личная карточка переместилась в картотеку для склонных к нарушению лагерной дисциплины. Начальник режима лично нарисовал на деле красную полосу, такую же, как на тунике римских всадников.
Красная полоса на обложке личного дела или прямоугольный штампик «Склонный к побегу» на первой странице, словно тавро на шкуре жеребца. Так метят чрезмерно вольнолюбивые натуры, за которыми Администрация должна была надзирать неусыпно.
Это правило соблюдалось неукоснительно. Каждые два часа в палату заходил ДПНК, чтобы удостовериться в том, что я нахожусь на своём месте. Несколько раз за ночь, стуча каблуками заходили контролёры, светили фонарями в лицо.
* * *
Самым известным врачом на областной больнице был заведующий хирургическим отделением, Михаил Михайлович. Между собой зэки, как водится, звали его Мих — Мих.
Фамилия его была… Нет! Не скажу. Каждому человеку надо оставлять шанс на покаяние…
Мих — Мих был известен тем, что тех, кто ему не нравился, он резал на операционном столе без наркоза.
Тяжелобольному за курение в палате мог объявить, что лечить его не будет и выписать обратно в лагерь.
Только что прооперированных, отправлял в ШИЗО.
Ещё в хирургии было три медсестры. Работа в зоне считалась престижной.
Государство доплачивало им за женский риск в мужской колонии. Называлось это «за боюсь». Хотя в лагере вряд ли кто посмел бы их обидеть.
Дежурили медсёстры посменно.
Татарка Фаина была красивой восточной женщиной и такой же злой. Молча вкалывала укол и выходила. Второй была Раиса Ивановна, толстая женщина предпенсионного возраста. Третья была, Татьяна Ивановна, Таня. Высокая, стройная, лет тридцати, с пучком рыжих волос.
Лицо у нее было очень милое, с ямочками на щеках, а глаза с синевой, цвета сапфира, миндалевидной формы, слегка удлиненные карандашом. Она казалась похожей на добрую фею.
Медсёстры нравились, как нравятся любые женщины в подобных условиях. Из тридцати пяти человек лежащих в хирургическом отделении, все тридцать пять, включая педераста Яшку Ушастого томилось похотью.
Держала Таня себя довольно уверенно и свободно, говорили, что она не замужем. Одна воспитывает дочь. До этого служила медсестрой в Афганистане. Там платили чеками. Деньги ей были нужны. У дочери было редкое заболевание, сопровождающееся повышенной ломкостью костей — несовершенный остеогенез.
Когда я после наркоза пришёл в себя, то увидел женские глаза, смотрящие на меня. В этих глазах была Вселенная.
Таня смотрела на меня долгим, добрым, правда, чуть-чуть с горчинкой взглядом.
А мне, несмотря на боль, хотелось погладить пушистую гривку её волос.
* * *
Мои ноги были закованы в металлические аппараты, состоящие из четырех стержней, которые соединяли несколько колец. В кольцах были туго натянуты перекрещенные спицы. Крепили конструкцию гайки и болты.
Сломанные кости, протыкались металлическими спицами под углом девяносто градусов, туго натягивались и фиксировались.
Когда тебе протыкают кость спицей — удовольствие небольшое, но выбора нет. Либо терпеть, либо хромать всю жизнь.
Ноги болели так, словно у них были зубы, с которыми только что поработала бормашина. Я по прежнему не мог ни сидеть, ни стоять.
Через две недели зашёл доктор Бирман. Потрогал, как натянуты спицы. Что то подкрутил гаечным ключом.
Выгнал всех ходячих из палаты. Сказал:
— Вижу, что настроение не ахти. Всё понимаю. Но пойми и ты. Тебе надо вставать. Заставлять себя стоять и ходить. Иначе инвалидность. И ещё…Запомни. Если ты сейчас уступишь, считай, что тебя уже нет.
Говори себе эти слова, когда тебе будет страшно. Или когда захочется просто лечь и ничего не делать.
Тогда ты не просто выживешь, но и останешься человеком!
Через неделю я начал уже начал делать небольшие прогулки к туалету. По дороге несколько раз останавливался, прижимаясь спиной к холодной стене.
* * *
Рано утром в палату принесли доставленного по скорой пожилого зэка.
Пока готовили операционную, он пришёл в себя. Лёжа на кровати — закурил.
В палату ворвался Мих Мих, морда красная, злая. Из под белого халата выпирает пузо, обтянутое форменной рубашкой. За спиной маячит капитан Бирман. Зав отделением спрашивает отрывисто:
— Кто курил?
Больной зэк, с отсутствующим лицом измученного болью человека, медленно загасил окурок.
— Ну я?
Заведующий отделением ошалел от такой наглости.
— Борзый?..По жизни — кто?
— Вор — я.
— Кто-ооо?
Назвавшийся вором человек, с трудом приподнялся в кровати, сел, демонстрируя спокойную уверенность в себе и чувство собственного достоинства.
— Вор!
Палата заволновалась. Зэки начали подниматься с кроватей, чтобы разглядеть законника.
Мих Мих крутанулся на каблуках. Побежал к выходу. Бросил.
— В операционную его!
Пожилого арестанта звали, Вадик Резаный. Пока его оперировали прибежал человек от смотрящего.
Кровать перенесли в отдельную палату. Застелили новым постельным бельём. Набили тумбочку чаем, сигаретами.
Пока Резаный отходил от наркоза, с двумя сопровождающими, пришёл сам смотрящий, Мирон.
Заглянул в окошко. Затем зашёл в палату. Вид у него был задумчивый и скорбный.
Коротко глянул на спящего человека, назвавшегося вором. Ничего не сказал. Вышел.
В бараке шли тихие разговоры. Вор или самозванец?
Если вор, тогда почему не было прогона, о том, что едет вор? Почему его не встретил смотрящий?
Если он самозванец, почему его не заколбасили прямо в палате?
Утром, моя полы, Яшка Ушастый сказал, что ночью Вадика Резаного спецэтапом вывезли за пределы управления.
— И с тобой не попрощался? — спросил Кипеш.
Яшка, что — то пробурчал.
Заматеревший на лагерной службе Мих Мих вздохнул с облегчением, нет человека, нет проблемы. Кем бы не оказался Вадик Резаный, вором или самозванцем, это была лишняя головная боль.
* * *
Думаю, что тех, кто попадает в советские тюрьмы надо отправлять на судебно — психиатрическую экспертизу. Всех и без исключения.
На мой взгляд только сумасшедший может так упорно стремиться в эти стены, где его бьют, унижают, лишают свежего воздуха, общения с близкими и много ещё чего.
Нужно быть полным идиотом, что бы подвергать себя таким лишениям из-за чужого кошелька с какой-нибудь жалкой трёшкой или червонцем. Я встречал одного товарища, который гордо носил звание особо опасный рецидивист за украденную по молодости овцу из колхозной отары, потом сразу же после отсидки — два мешка картошки. Потом рецидивист свёл полуживую от старости корову у своей соседки.
Такая уголовная карьера не редкость. Когда я встретил этого уркагана где-то на этапе, тот поведал, что на этот раз получил четыре года, за то, что через закрытое окно забрался на стройку дома, где обнаружил несколько ящиков с кафельной плиткой. Пока он в задумчивости чесал свой затылок, нагрянул прораб и вызвал милицию.
Следователю незадачливый воришка признался, что хотел плитку умыкнуть. Обрадовался как дитё, что дали четыре, а не семь, как особо опасному.
Я сказал:
— Дурак ты, дурак. Мог бы вообще ничего не получить, сказал бы следователю, что залез не красть, а по нужде. При самом скверном раскладе получил бы 15 суток и через две недели полетел бы на волю белым лебедем.
Рецидивист задумался. Потом сказал:
— Не-еее! Если бы соврал, судья дал бы по максимуму. А так за честность дали ещё по божески.
Ну как такого человека не отнести к разряду сумасшедших?
Если психическое состояние подследственного вызывало у следователя беспокойство, тот назначал экспертизу, обычно амбулаторную. Её называли пятиминуткой.
Психиатры диагноз ставили за пять минут, без какой либо диагностики. Решающим зачастую могло стать случайно оброненное пациентом слово или наоборот нежелание отвечать на какие-либо вопросы.
Как правило, медики советской школы не ошибались, если признавали больным здорового, потом лекарствами доводили его до поставленного диагноза.
Как мне в последствии пояснил один доктор, психические заболевания имеют специфическую клиническую картину. Диагностические исследования не обязательны, они нужны только в случае сомнений.
Сомнений, как правило, не возникало.
Как правило, тех кто совершил серьезное преступление: убил с особым цинизмом, а потом съел, направляли на стационарное обследование.
Мне же судя по всему ни то, ни другое не светило. Человек, совершивший хищение государственного или общественного имущества в крупном размере, и признанный идиотом, это действительно выглядело неправдоподобно.
Через месяц я уже был в силах передвигаться, и понимал, что меня ждёт скорая встреча с персоналом СИЗО.
К тому же, судя по всему, за побег мне корячилось вполне реальное прибавление к сроку.
И я придумал. Дождавшись обхода врача я спрятался под одеяло. Услышав, что он приблизился к моей кровати, я чуть высунул голову.
— Доктор, меня хотят убить! — Капитан медицинской службы Бирман, не удивился.
Он таких пациентов наблюдал регулярно.
— Тэк! — Сказал он. — Кто именно?
— Администрация СИЗО — доверительно сообщил я. — Это мафия, которая совершает преступления в стенах государственного учреждения. Оборотни. Я важный свидетель. Они это знают. Поэтому решили меня устранить.
Надо отдать Александру Яковлевичу должное. Он был профессионал. Поэтому сразу понял, что здесь нужен специалист другого профиля. Минут через тридцать он привёл психиатра, который пытался со мной говорить.
Я осторожно, как страус, высунул голову из под одеяла и заорал показывая пальцем на форменный галстук, выглядывающий из под белого халата психиатра.
— Это мент! Мент! Убийцы! Оборотни!
В этот же день меня перевели в психиатрию. В отдельную палату. Её дверь закрывалась на замок. Разумеется с той стороны.
Я выбрался из-под одеяла и с удовольствием прогуливался по палате. Четыре шага вперёд, четыре — назад.
Через три дня меня выписали. У ворот ждали железная коробка автозака, конвой, собаки.
Совсем неожиданно, перед этапом ко мне подошёл капитан Бирман. Встал рядом, сказал негромко, почти шёпотом:
— У вас хорошее лицо, и мне кажется, что это не ваша дорога. Думаю, что вы поправитесь. У вас всё ещё очень изменится и вы сделаете много доброго в своей жизни. Не берусь вас судить. Желаю только счастья и скорой свободы. Прощайте…
Я растерялся. Я не был готов к проявлению человеческих чувств со стороны ментов. Не знал, как себя вести. Возражать или соглашаться.
Я только кивнул головой. Закинул в открытую дверь пакет с нехитрыми пожитками и потихонечку забрался в кузов.
Но в своём сердце я навсегда сохранил благодарность к этому тюремному доктору, сумевшему остаться человеком.
Несколько дней я просидел на тюрьме в ожидании спецэтапа на стационарную экспертизу.
С самого раннего утра мы, кто на суд, кто на экспертизу несколько часов ждали окончания сборки в сырой и прокуренной камере подвала. Это был старый корпус тюрьмы, построенной ещё при Екатерине. Запах здесь был какой то нежилой, как в склепе. Потом нас быстро и небрежно ошмонали и наконец загнали в клетку автозака.
Прямо передо мной, за решёткой дремали два милицейских сержанта.
Милиционеры просто поставили свои автоматы на пол, прислонили их к стене. Когда машина подскакивала на ухабах, автоматы слегка стукались друг о дружку.
Сидящий перед решёткой зэк спросил участливо:
— Что?.. Приустали касатики?
Один из сержантов приоткрыл щелочки глаз.
— Да вас охранять замучились!
Зэк затряс решётчатую дверь.
— Товарищ сержант, дайте мне ружьё, я сам покараулю это бандитское отродье.
Оба конвойных напряглись, потянулись к оружию.
— Э-эээ! Грабли убери. А то сейчас черёмухой брызну!
Зэк боязливо отодвинулся.
— Невоспитанные вы какие-то… Я же из человеческих побуждений!
Потом он тихо рассмеялся. Пробормотал:
— Вот бля! Дожили. Менты за решёткой!
Через маленькие дырочки в двери словно в калейдоскопе мелькали дома, светофоры, деревья в багряной листве. Сквозь бензиновую гарь пробивался запах прелой листвы, дыма костров. За колёсами проносящихся машин тянулись жухлые бурые листья. Наступило бабье лето. Та самая золотая пора, многократно описанная русскими поэтами. Вот только мне было совсем не до поэзии.
— Скоро начнутся дожди, слякоть, грязь. — Думал я. — А мне в зону. Точь в точь, как у Кагарлицкого.
Психоневрологический диспансер закрытого типа больше всего походил на каземат. Мощные, кирпичные стены с колючей проволокой. В огромных железных воротах — калитка. В центре периметра двухэтажное здание серого вида. Окна забраны решётками. Правда близлежащие газоны были засеяны цветами. Благостно пели птицы.
В стационаре меня осмотрел дежурный врач. Он был настолько объёмен, что его живот частично разместился на столе. Откинувшись на спинку стула доктор снисходительно поинтересовался:
— Ну-с, на что жалуемся, больной?
Я будучи твёрдо уверен в том, что любой шизофреник считает себя здоровым, возразил.
— Доктор, я не больной! Я абсолютно здоров.
Врач удивился. Сделал какую то пометку в своей тетрадке.
— А почему же вы тогда здесь? — Я привстал со стула. Доверительным шёпотом поведал:
— Это мафия, доктор. Милицейская мафия. Следователь в сговоре с начальником тюрьмы и прокурором. Меня хотят объявить сумасшедшим, а потом заколоть в дурдоме лекарствами. Методы сталинских опричников мне хорошо известны. Именно через это прошли Анатолий Марченко, Владимир Буковский и Александр Солженицын. Доктор удивился ещё больше.
— Что…И Солженицын тоже?
Я подтвердил.
— Да! Он в первую очередь.
На мой взгляд, психическая импровизация мне удалась. Я подчёркнуто нервничал, озирался, жестикулировал, украшал свои экспромты медицинскими терминами.
Выслушав меня доктор распорядился отвести меня в палату.
Меня встретила большая палата человек на десять. У зарешеченной двери на стуле сидел милицейский сержант. В центре стоял длинный стол. На окнах решётки.
Обитатели палаты лежали на кроватях, сидели за столом. Смотрели исподлобья.
Я осмотрелся по сторонам. Атмосфера была недружественная. В памяти всплыло где-то услышанное — «дом скорби».
Издали, из блатного угла мне махал рукой молодой чернявый парень.
— Подгребай. Курить есть?
Я достал спрятанную за подкладку сигарету.
За полчаса новый знакомый рассказал мне всё, какой контингент, чем кормят, за что устроился сам.
Его звали Олегом. Был он из Молдавии, здесь служил, потом женился, остался. Здесь же и зарезал свою жену. Потом попытался сжечь тело.
Свидания были запрещены. Нельзя было также читать, писать, громко разговаривать. Радио, телевизора нет. Но, правда, имелся неполный комплект домино и непонятно для чего картонное шахматное поле.
Врачи не появлялись. Никакого лечения не проводилось. Зато персонал круглосуточно фиксировал в журнале наблюдений всё происходящее.
По утрам в унылом больничном сквере разгуливали те, кого всё же признали больными.
Они были одеты в одинаковые халаты горчичного цвета.
Предпочитали гулять поодиночке. Некоторые беседовали сами с собой, энергично жестикулируя при этом. Другие отрешённо смотрели себе под ноги.
Под их ногами шуршала жёлтая листва. Маленький худой армянин, грохоча, катил телегу, на которой стоял бак с кашей. Застиранный байковый халат делал его похожим на старуху Шапокляк.
Год назад, проходя службу в танковом полку, он угнал танк. Его хотели судить. Но приехали родственники из Еревана. Солдата комиссовали и он начал делать карьеру на стезе психиатрии. Пока правда в качестве сумасшедшего. Но ему уже доверяли столовые ножи и разрешали свободное перемещение по территории диспансера.
Олег умудрялся где-то доставать сухой чай. Мы жевали сухую заварку, запивая её водой из под крана.
Чай на какое — то время давал иллюзию кайфа.
По ночам я пересказывал однопалатникам прочитанные книги, читал стихи. Наибольшим спросом пользовались диссидентская поэзия моего студенческого друга Серёги Германа:
Некоторые милиционеры ночью выпускали нас в туалет, курить. Примерно через три недели, я предвидя скорую выписку, в туалете разодрал футболку. Сплёл из неё верёвку, спрятал в подушке. Ночью снова попросился в туалет и там, услышав шаги санитара, сымитировал повешение.
Меня притащили в палату. Санитара заставили писать объяснение. Потом он долго сокрушался, «и чего я тебя спасал урода!? Премии из-за тебя лишили».
Трюк не удался. На следующий день меня выписали и отправили на тюрьму.
* * *
Суд был суровым и скорым: вся его процедура заняла не более часа. Обвинитель запросил семь лет.
«Этого срока, — сказал он — будет достаточно, чтобы подсудимый исправился и стал равноправным членом общества». Интересно, какой Бог наградил прокурора таким даром, определять, кто исправится за год, а кто за десять?
Перед приговором я загадал:- «Если пронесёт, обещаю завязать с нечестной беспутной жизнью. Женюсь. Буду трепетно относиться к закону…»
Но не пронесло. За побег к пятерику добавили ещё год. Строгого.
Строгий режим это ничего, даже хорошо. Я уже убедился, что чем строже и страшнее режим, тем спокойнее сидеть. Чем больше у людей отсиженного срока — тем более они приспособлены к нахождению среди подобных себе.
В этом конечно же нет заслуги пенитенциарной системы.
Просто долгое сосуществование среди одних и тех же людей, в условиях ограниченного пространства рано или поздно приводит к каким-то конфликтным ситуациям.
Опытные сидельцы, прошедшие через ад советских и российских тюрем уже давно поняли, что тюрьма это не арена для гладиаторских боёв, а их родной дом, где им предстоит провести много, много лет, а возможно, что и всю жизнь. Там надо будет жить, работать, отдыхать и потому во избежание нежелательного геморроя, в виде последствий и карательных мер со стороны Администрации волей неволей приходилось становиться настоящими мастерами компромиссов.
Зная, что одно необдуманное слово может привезти к заточке в бок, опытные зэки приучали себя «фильтровать базар», контролировать свои действия и умело просчитывать их последствия.
На общем же режиме преобладала руготня — бессмысленная, изощренная, страшная, затеваемая даже не во время ссоры, а просто в процессе общения. Она до сих пор вспоминается мне с некоторой оторопью.
* * *
В осужденке у всех один разговор — скорей бы на зону. На зоне хорошо. Там можно ходить по земле, дышать воздухом, смотреть телевизор. Там кино, баня, куча впечатлений, множество разных людей. А ещё постель с простынею и наволочкой. На электроплитке можно пожарить картошечку.
Там настоящая жизнь, не то, что в тесной, провонявшей табачным дымом камере следственного изолятора. Почти воля. Красота!
Женьку Кипеша с суда нагнали домой. Он получил три года условно. Спрашивается, зачем бежал? Романтики захотелось что ли?
* * *
Странно устроен человек. Я ждал этапа как манны небесной, но когда ранним утром коридорный постучал ключами в дверь, назвал мою фамилию и приказал собираться на этап, я, закинув за спину баул, собранный мне приятелями, всё же остановился в дверях, чтобы оглянуться на бетонные стены и серые лица людей, с которыми успел подружиться за многие месяцы. На какую-то долю секунды мне стало жаль расставаться с этим местом.
* * *
Спецавтомобиль для перевозки заключённых, автозак, или по старому — «ворон» гудел, словно пчелиный рой. Разделенный внутри на узкие секции — «боксы» — он и в самом деле походил на огромный потревоженный улей.
Вместимость «воронка» составляла до двадцати человек, включая трёх человек из конвоя. Ещё двое сидели в кабине водителя.
Но бывало, что автозак набивали человек под сорок. Последних, с дичайшим матом забивали в машину уже пинками. Очень часто, когда фургон был уже полон и зэки орали:
— Начальник! Ты рамс попутал! Тут уже места нету!
Начальник конвоя пускал вперёд служебную собаку — «Фас!»
После этого на вопрос конвоя зэки дружно кричали:
— Начальник! Да места полно. Можешь ещё столько же затолкать!
После того, как зэков утрамбовали, машина, скрипя перегруженными рессорами рванулась вперёд.
Я уже обратил внимание, что стоит только нескольким зэкам собраться вместе, как все они тут же считают обязательным закурить. Одновременно. В тесных боксах стоял дым. Надсадно кашляли тубики. Периодически машину подбрасывало на ухабах.
Один из зэков, клацая золотыми зубами весело и зло кричал:
— Дрова везёшь, сука!?
Он был худ, костистые скулы обтягивала желтоватая нездоровая кожа, голова острижена под машинку. В темноте мерцали тёмные, злые глаза. Тускло блестели зубы.
Двое молодых зэков негромко переговаривались.
— Слышал, что на больничку вор заезжал.
— Ну да! Вадик Резаный. На больничке он недолго пробыл. Кумовья его сразу же после операции на этап отправили. Им геморрой не нужен. Только не вор он. Раскоронован. На крытой по ушам дали. По этапу уже фраеришкой шёл.
Примерно через час автозак дёрнулся и остановился. Заскрипели железные ворота. Взревел двигатель, машина дёрнулась и проехала ещё несколько метров. Закрылись первые ворота, открылись еще одни. Шлюз!
Автозак въехал во двор колонии, остановился, но мотор продолжал работать.
Внезапно все резко изменилось: интонации голосов конвоя, лай овчарок, запахи. Тот, что с золотыми зубами, перекрестился.
— Ну слава Богу, вот мы и дома. Господи, спаси меня, грешного, от порядка здешнего, от этапа дальнего и от шмона капитального…
Жёсткий хриплый голос с раздражением крикнул:
— Выходи!
Зэки cпрыгивали на грязный асфальт. Закидывали на спины баулы и клетчатые сумки со своими пожитками, затравленно озирались.
Сержант — водитель заглушил двигатель, захлопнул дверцу и облокотился на решётку радиатора.
Последним из машины спрыгнул золотозубый. Поеживаясь от холода, он закинул на плечо тощий сидор и присел на корточки.
Зона… конвой, собаки. Чуть вдалеке грязновато — серые здания бараков, штаба, бани. На фасаде штаба покоробившийся фанерный щит.
По серому небу лениво плыли кучевые облака, они почти цеплялись за сторожевые вышки и за крыши бараков.
Конвой был равнодушно-спокоен, овчарки напротив злобно-недоверчивы. Матово блестели чёрные сапоги. Пахло табаком, сапожной ваксой и почему то креозотом, будто бы мы стояли на шпалах.
Начальник караула с грязной засаленной повязкой на рукаве, перебирал папки с личными делами и выкрикивал фамилии:
— Кондрашин!
— Осужденный, Кондрашин Анатолий Михайлович, 1958 года рождения, статья 102 пункт «б», 12 лет.
— Бекбулатов!
— Бекбулатов Наиль Шамильевич 1968 года рождения, статья 117 часть 3, срок 6 лет.
— Перевалов!
Внезапно золотозубый клацнул зубами у пса перед носом, словно хотел откусить ему ухо.
Раздался хлёсткий звук удара дубинкой. Вспыхнувший собачий лай заглушил вопль:
— Ты что сука, собаке зубы кажешь! Они у тебя лишние?
Я на миг забылся. И вздрогнул, услышав собственный голос:
— Солдатов Алексей Иванович, статья 188 часть 2, 93 УК РСФСР, срок….
* * *
После этапа нас повели в баню. Главной процедурой было не мытье, а стрижка.
Маленький, сморщенный, лет под пятьдесят парикмахер снимал машинкой для стрижки волосы на головах, усы, бороды.
Я предусмотрительно обрил голову ещё за две недели до этапа. Поэтому курил, прикидывая свои шансы, без потерь пронести в зону баул с вольными шмотками.
Все привезённые с собой вещи нужно было сдать в каптерку, а взамен получить зэковскую робу. Мозги мои усиленно работали в этом направлении. Внезапно в конце коридора я увидел молодого парня, препирающегося с банщиком. Я мотнул головой. Парень подошёл ко мне.
— Ну?.. Говори.
— Сидор с вещами пронесёшь в отряд? А я после карантина зайду. Сочтёмся.
— Запретное в бауле есть?
— Нет.
— Ну тогда давай, потом зайдёшь в инвалидный. Спросишь Виталика.
Пока я наводил движения, мои коллеги со свежеобритыми головами сидели на корточках и тоскливо плевали на землю.
Лысины и унылые взгляды делали их похожими на древних мыслителей.
После бани, получив робу мы направились в карантин, где предстояло в течение недели привыкать к местным условиям. Потом должно было состояться распределение в отряды.
* * *
Двор лагеря на первый взгляд похож на унылый больничный двор.
Тянутся одноэтажные длинные бараки, окружённые решётками локалок. Отсвечивают покрашенные известью стены.
Ни деревьев, ни зелени, ни цветов. Лишь закатанная в асфальт земля.
Двор почти всегда абсолютно пуст. После утреннего просчёта все локалки закрываются на замок. Лишь каждые два часа на вахту несутся краснополосники. За опоздание на отметку вполне можно попасть в кандей.
Идут в столовую бригады работяг. Походкой старшего офицера важно шагает по своим козлячьим делам какой-нибудь заключённый, из числа вставших на путь исправления.
— Сука СВПешная! — шипят ему в след зэки, — блядина мусорская!
Вязаные не обращают на них никакого внимания. Горделиво несут на рукаве повязку цвета революционного красного знамени.
* * *
Во всём постсоветском арестантском сообществе существовало деление на касты — «масти». Словечко «масть» закрепилось в жаргоне во время «сучьей войны», когда «воры» и бывшие штрафники резали друг друга.
Война закончилась, а масти остались.
Французы Франсуа Гизо и Огустен Тьери ещё в XVII–XIX веках пришли к выводу, что каждое общество делится на социальные классы, или общности, которые по своей сути являются антагонистическими, то есть постоянно враждующими между собой по причине противоположности их интересов. Эти же французы предсказали неизбежность вооружённого столкновения.
Впоследствии Карл Маркс, размышляя об этом в библиотеке Британского музея, понял всю перспективность этой темы и на основании уже имеющегося исследования быстренько слепил «Манифест коммунистической партии» и «Капитал».
Бородатый мыслитель дал в руки антагонистам всего мира бессмертное классовое учение, согласно которого антагонистические классы до сих пор не симпатизируют друг другу.
В лагере были две социальные общности — блатные и козлы. Все остальные считались прослойкой — фраера, мужики, обиженные.
В нашей зоне правящий класс — козлы. Это добровольные помощники администрации из числа осуждённых. Нередко их по-старому кличут-«суками» или вязаными. Никто точно не знал, откуда пошло это слово.
Может быть от того, что они носили на рукавах повязки. А может быть делался намёк на то, что весь актив был повязан с администрацией лагеря.
Блат же, наоборот, это оппозиция режиму, жёсткая и непримиримая. Чёрная масть, признающая и чтящая только тюремный закон! Не сотрудничающая с властью, не работающая в зоне и не прогибающаяся под администрацию.
Призвание блатных было в том, чтобы страдать и защищать интересы братвы.
Для этого большую часть своего срока должны были проводить не на шконке, а в штрафном изоляторе, БУРе, на крытой. Но это в теории. На практике всё было иначе.
Блатных было немного. В каждом отряде человек по десять — пятнадцать, не более.
Как правило большинство из них были самой обычной средней комплекции.
Но они чувствовали за собой право на применение силы, право на собственное я. И этим правом охотно пользовались, выбивая своё. Положенное! Воровское! Блатные не только брали на горло, но и охотно пускали в ход кулаки, а то и подручные материалы — куски железа, табуретки, заточенные ложки.
И везде они жили, стараясь занять лучший угол в бараке. Вырвать лучший кусок. Кидаясь в драку друг за друга, если что-то случалось. Их сила была в том, что они были коллективом, в отличие от серой разрозненной мужичьей массы, где каждый был сам за себя.
Были среди них и люди по настоящему интересные, сильные, умеющие спокойно и расчетливо рисковать. Относящиеся к жизни с каким-то особым цинизмом. Таких было немного, но они были.
Основная же масса состояла из приспособленцев. Декларировала одно, совершала другое.
Козлы своих намерений по крайней мере не скрывали. Как правило это были бывшие блатные, перековавшиеся в активисты. Или спортсмены, переквалифицировавшиеся в рекетиров и бандитов.
Эти не фарисействовали. Жили по принципу — «ты умри сегодня, а я умру завтра». Соответственно и поступали, открыто сотрудничали с администрацией, всячески щемили и притесняли мужиков.
Но несмотря на предсказания великого Маркса лагерные общности по отношению друг к другу никакого антагонизма не ощущали. Жили правда без особой любви, но и на баррикадах не воевали. Может быть это происходило от того, что в силу постоянной озабоченности о хлебе насущном зэкам было не до чтения революционных учений.
* * *
В лагере было десять отрядов. Первый — козлячий.
Там собрали всех главных козлов зоны — поваров, учётчиков, нарядчиков, банщиков и прочую нечисть.
Перековавшиеся активисты ничем не отличались от не перековавшихся.
Также потребляли водку, ханку, и анашу. Мечтали ограбить Центробанк России и изнасиловать в извращённой форме Наташу Королёву.
Причиной трансформации было совсем не осознание неправедности своей жизни.
Просто зачисление в актив давало послабления в режиме и помимо относительно легкого житья гарантировало условно-досрочное освобождение. По этой причине приспособленцы из бывших отрицал, не говоря уж о бывших спортсменах, плюнув на понятия принимали сучью веру и вставали на «козью тропу». Руководствовались они при этом сугубо меркантильными интересами. Лучше уж быть шнырём при штабе или в санчасти, заведующим баней, столовой или завхозом отряда, чем таскать на промке железо.
Десятый отряд был инвалидным, там жили пенсионеры, либо инвалиды — безрукие, безногие, сумасшедшие и косящие под таковых.
В остальных жили мужики.
«Мужик» — основная каста в запроволочном царстве — государстве. Так называли тех, кто старался спокойно отбыть срок, вкалывал, избегал конфликтов с начальством, но в то же время и не стремился стать вязаным.
Конечно, «мужики» тоже были разными. Были «воровские», тяготеющие к блатному сообществу, в основном, с большими отсиженными сроками и не скурвившиеся. Они чтили лагерные законы, поддерживали блатной мир, хотя сами в состав отрицаловки не входили. Таких мужиков уважали значительно больше, чем приблатнённую перхоть. Отсюда и поговорка — авторитетный мужик бывает блатнее жулика.
Блатной мир в лице таких мужиков всегда находил союзников и потому в правильных зонах мужика не щемили, а наоборот стремились защитить его от беспредела.
Но были и «мерины», не желающие иметь с «отрицаловкой» ничего общего. «Некрасовские мужички» — которые метались от одной группировки к другой, по пословице» рыба ищет где глубже, а человек, где лучше».
После революции преступный мир сохранил в своем лексиконе такое понятие как фраер, которое характеризовало — простака, лопуха, жертву. Это слово понравилось сидельцам. Во времена товарища Сталина такого понятия как «мужик» ещё не было. Поэтому фраерами стали называть тех, кто не имел отношения к профессиональному преступному миру — работяг, бытовиков и «политиков».
Фраера не считались среди уркаганов за людей. Как правило это были люди, далекие от уголовного мира, не знающие законов тюрьмы, попадая в места лишения свободы, чаще всего боялись потерять свой сидор с барахлом. Они не желали делиться ни с кем, страдать за кого то и считали, что освободившись, уже больше никогда не попадут в эти стены.
Преступный мир чутко уловил такое поведение фраеров и потому отвечал им стойкой неприязнью. Тех же из фраеров, которые не жадничали, находили общий язык с братвой и готовы были переть на ножи и милицейские дубинки отстаивая своё, называли битые, или порченые фраера.
Они знали уголовные и арестантские законы, чтили их. Умели за себя постоять, не давали себя в обиду, имели неплохие связи и репутацию среди уркаганов. Таких блатари уважали, а порой даже побаивались.
Основная же часть «мужицкого» населения зоны, состояла из людей, наталкивающих на мысли, что они не преступники, а несчастные. Эти люди поражали воображение своим ничтожеством, убогостью и темнотой.
* * *
После комиссии меня отправили в седьмой отряд. Профиль работы — сеточное производство.
Большинство бригадиров в отряде было из тупоголовой поросли спортивных мерзавцев, готовые бить зэков, ради того, чтобы они давали план.
В первый же день шнырь вызвал меня к начальнику отряда. У зоновских мусоров тоже были свои масти. Если кумовья формировали всю политику в лагере, то отрядники среди сотрудников колонии считались неприхотливыми рабочими лошадками и особой погоды не делали.
На эту должность ссылали офицеров за систематические нарушения дисциплины и пьянство, а также туда набирали тех, кто только пришёл служить в колонию на офицерскую должность.
Там сотрудник набирался опыта и если руководство колонии видело, что офицер хитёр, умён, не страдает излишними комплексами в виде чрезмерной доброты или жалости, то продвигало его на повышение, например на оперативную работу.
Ну, а там он со временем вполне мог дослужиться до должности «хозяина» зоны или его заместителя.
За письменным столом меня встретил молоденький лейтенант, с манерами избалованного мальчика из хорошей семьи.
Первым признаком мужественности и показателя своего могущества такие мальчики считали хамство по отношению к тем, кто стоял ниже их на социальной лестнице.
На столе стоял стакан чая в мельхиоровом подстаканнике.
Некоторое время мы молча разглядывали друг друга.
— Жалуйся! — сказал молоденький начальник и сделал глоток чёрной, как дёготь, жидкости.
Я подумал и пожал плечами — Да вроде всё в порядке. Вот только за судьбу перестройки переживаю. Чего-то пробуксовывает.
Лейтенант хмыкнул. — В школу ходить будешь?
Я удивился — Зачем? У меня же вроде высшее…
Отрядник ткнулся в моё личное дело. Пролистал. Снова хмыкнул.
— Инженер?
— Да.
— Учётчиком пойдёшь?.. Или нет, лучше председателем СВП.
— А чего я?
— Ну-ууу! Ты человек культурный, образованный…
Податься в обслугу — шнырём, или тем более завхозом санчасти, бани, кухни, стать нарядчиком, учётчиком — для многих это было невероятным везением.
Я имел твердые предубеждение против вязаных, поэтому твёрдо сказал:
— Нет!
— Подумай, помогу полосу снять.
— Нет!
Избалованный мальчик, от которого в значительной степени зависел комфорт моего проживания в отряде, поморщился.
— Тогда свалил отсюда!
Лейтенант высунул голову в коридор, крикнул.
— Дневальный! Мудак! Я кого тебе приказал ко мне прислать? Тех кому в школу ходить надо. А ты мне кого привёл, дебил!? Давай следующего!
* * *
Козлов в зоне немеряно. Прямо какой то козлячий питомник. Зверинец.
Кроме завхозов и дневальных отрядов, есть дневальные — в штабе. Там работают особо проверенные и надёжные осужденные. Козлы из козлов. На месте министра я бы им всем присваивал звания начальствующего состава МВД, как Нафталию Френкелю, умудрившемуся из зэков дорасти до генерал-лейтенанта НКВД, став при этом ещё трижды кавалером ордена Ленина.
Штабные шныри видят всех, кто из зэков ходит к куму. Как часто. Что пишут.
Им доверяют убираться в кабинетах в отсутствии ментов и они потенциально являются носителями «Государственной тайны». Потому их общение с другими зэками было ограничено. Жили они при штабе, там же в отдельной комнатке готовили себе еду.
Делалось это для того, чтобы в общем бараке их не перевербовали.
В бане тоже были дневальные. Они же отвечали и за прачечную. Эта должность сулила немалые блага и тоже приносила доход. За пачку сигарет с фильтром они могли постирать твои вещи. Постирать твоё постельное бельё отдельно от отрядного.
Могли пустить в баню не в свой день.
Курево — главная валюта в зоне. Его можно поменять на деньги, продукты, хорошие шмотки. Цены на сигареты выше, чем на свободе.
Дневальные были также в ШИЗО и помещениях камерного типа. Жили они там же. В зону заходили только за продуктами. Иначе блатные могли попросить или заставить передать в камеры запретное — шмаль, сигареты, чай.
Категорически отказаться от проноса «запретного» завхоз не мог. Блатные не дремали. Если кандей не будет «греться» смотрящий получит по ушам. Вот и смотрят блатные, на какой крюк можно насадить шныря, чтобы загарпунить его как рыбину. Могли запустить шнягу, что завхоз «шкворной», от него никто пищу не возьмет. Тогда тоже с должности снимут.
Могли наехать. Или прессануть. Или в самом крайнем случае попросить братву на воле подъехать к жене, матери. С просьбой, чтобы пояснили родственнику, что нужно быть сговорчивее.
Но если завхоз или шнырь спалится, его ждут дубинал, соседняя камера в ШИЗО и отставка без права пенсии.
Вот и крутятся козлы. Выживают только самые башковитые.
* * *
Каждый отряд жил в отдельном помещении, которое больше было похоже на казарму или конюшню. По привычке их называли бараками. Каждый барак представлял из себя длинный, вытянутый коридор — спальню, уставленный двухъярусными кроватями — шконками, и всякими закуточками, в которых располагались — кабинет начальника отряда, каптёрка, сушилка, помещение для варки чифира и ещё куча всевозможных темных углов, и всяческих загогулин.
Стены барака были выкрашены в хорошо знакомый всем постсоветским гражданам цвет ядовитого ультрамарина.
Так же выглядели стены в казармах, домах престарелых и тюрьмах.
День и ночь в бараке кипела жизнь, кто-то чифирил, кто-то читал книгу или писал письмо. Где-то выясняли отношения, кто-то молча валялся на шконке, уставив глаза в потолок.
В проходах между шконками принимали гостей, которые заходили из других отрядов, вели разговоры о доме, пели песни.
В репертуаре не бывало патриотических песен, в основном лирическо — жалостливые — Миша Круг, Гулько, Шуфутинский. Кое-кто исполнял своё. Но в этом ширпотребе редко попадалось что-либо хорошее и искреннее. В основном это была смесь блата с душещипательным романсом.
Иногда по ночам в бараках случались разборки и драки.
В общем всё как у большинства нормальных людей, дружба и ссора зачастую неразличимы по виду.
Иногда у зэков вдруг периодически начинали пропадать вещи — часы, деньги. Или чай, сигареты.
Все мгновенно начинали подозревать друг друга, становились раздражёнными, подозрительными, злыми.
«Крысятничество», считалось самым тяжким грехом, тягчайшим преступлением. С соответствующим наказанием, в виде изнасилования. Это был и есть самый верный путь в петушиный угол.
Пойманную крысу всегда били с наслаждением. Могли забить до смерти или опустить.
Крысы очень хорошо знали, что с ними будет при поимке, но ничего с собой поделать не могли. Зачем они это делали? Ради чего?
Часто они не могли этого объяснить даже самим себе.
* * *
Плотная, кишкообразная очередь тянулась к дверям столовой.
На крыльце, широко расставив ноги в начищенных хромовых сапогах, стоял прапорщик Башей или Вася Мент.
Кто-то в строю рассказывает, что раз в месяц, в день чекиста, когда выдают зарплату, Вася Мент покупает бутылку водки и выпив, шмонает жену и свою пятнадцатилетнюю дочь.
Собака чуя недоброе, заползала под диван и там тихо выла.
После шмона он запирал жену и дочь в кандей, который находится в ванной, а сам садился на кухне и пел жалобные лагерные песни. В нетрезвом состоянии пытался конвоировать собаку.
Потом он засыпал, а жена и дочь перетаскивали его на диван.
Вокруг крыльца вьют петли шерстяные. Лагерная «шерсть» — это приблатнённая молодежь, шестерки жуликов, блатных, смотрящих. Стоять с мужиками в строю им не по понятиям, западло.
Вася хлёстко бьёт кого — то резиновой дубиной. Пока он таким образом наводит порядок, несколько человек из молодой блатной поросли прорываются в столовую.
В столовой стоял прогорклый запах лука, капусты, немытого тела.
Баландер вышвыривает из раздаточного окна миски с тёмной жижей.
На столах исходит паром жидкая баланда, с плохо почищенной и разваренной картошкой. В некоторых попадались даже куски шкуры, содранной со свиных голов.
Прямо передо мной на столе лежит брошенный кем то кусочек свиного эпидермиса, к которому прилипло несколько коротких, твёрдых чёрных волосинок. От этой картины становится не по себе.
По донышкам мисок продолжают напряженно стучать ложки. Поверх этого стука стоит равномерный гомон.
Я сую хлебную тюху в карман телогрейки, выхожу из столовой.
* * *
В лагере двое моих подельников по побегу — Саня Могила и казах Марат Жумабаев. Они соскочили первыми, следом за Пантелеем. Задержали их недели через две, у кого то на даче.
Жумабаев забился в мужичий отряд, я его и не видел. Могилу подтянули блатные и он сходу принялся наводить «воровские движения».
В лагере, у любого человека остаются два направления — вниз или вверх. Если он сумеет не покатиться вниз, то идёт вверх.
Я дремал на шконке, когда меня разбудил Саня. Он вошёл в барак с холода, раздражённый и злой.
— Развелось козлоты — сказал он, — в барак к порядочным арестантам зайти невозможно… Шныри скоро пропуск начнут спрашивать, как мусора.
Саня по лагерным меркам одет как Денди. Чёрный милюстиновый лепень, пошитая у лагерного умельца — портного кепка-пидорка с широким козырьком.
По новой фене это уже не пидорка — феска.
Я достал сигарету.
— Щикарно выглядишь, — сказал Саня. — Худой! Стройный!
Мы долго хлопали друг друга по плечам.
— Как там Пантелей? — спрашивал Саня. — Что у Жени?
— Лёня выхватил пятнашку, уехал на крытую. Кипеш уже дома. Обещал передачу, но чего — то не спешит.
Бывший подельник принёс мне сигареты, чай.
Посидел у меня в проходе. Побренчал чётками.
— Ну ты, обращайся если что. Поможем… Кому надо укажем…
Я заверил, что обязательно обращусь.
Мой знакомый по дурке Олег, тоже был в лагере. Уже работал дневальным, или шнырём моего отряда. Всего лишь пару месяцев назад на крутой лестнице лагерной иерархии он был всего лишь человеком из толпы стоящей внизу. Но сейчас уже поднялся на ступень выше.
Теперь он был совсем другой, важный. Выглядел, как аким в современной Киргизии.
Так я понял, что в критических ситуациях проявляется истинное лицо человека. Причем в таком виде, который он не мог предположить и сам.
Вероятно сладок был ему нынешний статус, и то право, которым он теперь обладал. А кое какие права у него были, ибо, он еще назначал, кому мыть полы.
И люди туда требовались постоянно, так как площадь полов в бараке была обширной и постоянно грязной.
В отряде его начали побаиваться, так он ходил к куму, минуя отрядника.
Всё это завышало самооценку его собственных поступков. Неизбежно наступало гипертрофированное осознание своей значимости.
Кто — то сказал про него. — «Важный, как манды клок». Выражение понравилось.
Погоняло дали — Клок.
В одной секции барака со мной оказался ингуш Алихан Тебоев. Алик по нашему. Кентовался он с чеченцами, их в зоне было человек пять. Алихан был неплохой парень, честный, порядочный. Я знал его ещё по тюрьме. Несколько раз пересекался с ним в транзитной хате, во время этапов.
В тот день Алик с круглыми глазами влетел в секцию, вытянул из ботинка выкидной нож, бросил его мне.
— Прибери. Меня менты в ШИЗО пакуют. Клок, сука докладную написал.
Только я успел спрятать выкидуху в матрас, зашёл Вася Мент. Увёл Алика в надзорку.
Вечером, чеченцы оттянули Клока в сторону, спросили. — Где Алик? Что случилось?
Клок сделал большие глаза, стал клясться мамой, что ничего не знает.
«Если ты сейчас промолчишь, то считай, что тебя уже нет»- пронеслось в моей голове.
Я поднялся с кровати и крикнул:
— Это же ты, сука кумовская, Алика сдал!
Вокруг нас образовалась плотная тишина.
Клок сорвался с места. Выбежал в коридор. Через несколько минут в секцию зашли шныри, несколько бригадиров.
Кто — то ударил меня в лицо. Я упал, и прежде чем успел подняться, меня начали бить ногами. Я уткнулся лицом в ещё мокрый пол. Удары приходились на тело, руками я успевал лишь закрывать голову. Запомнились пудовые зэковские ботинки с тупыми носами. Я был уверен, это Клок. Он все время норовил пнуть меня по голове.
Потом, уже через много лет после освобождения я читал воспоминания Вадима Туманова, много лет отсидевшего на Колыме и ставшего первым советским миллионером. Он писал о том, что и сам каким то образом за мгновенье до удара даже через ватник или бушлат безошибочно чувствовал, куда он придется, Подтверждаю, так и есть.
Уворачиваясь от ударов я крутился как уж, боясь, что уже не встану.
Никто, ни мужики, ни блатные не вмешивался.
Чеченцы тоже стояли в стороне, зыркали по сторонам. Что — то гырчали по своему.
Я чувствовал себя беспомощно и мерзко. Лицо было разбито, зубы покрошены, болели рёбра.
Клок улыбался.
— Ой! Что это с тобой? Упал? — Спрашивал он с притворным испугом.
Во рту у меня скопилась кровь. Я сплюнул на пол.
— Ладно, — сказал я, — ты не переживай. Мы разберёмся, — и вышел из барака.
Рядом с Виталиком сидели Миша Колобок и незнакомый чернявый парень, баюкающий руку, со скукоженными пальцами. На нём была чёрная футболка с вырезом на груди. Из выреза выглядывал белый алюминиевый крестик.
Ребята собирались чифирить. Над закопчённой кружкой поднималась жёлтая пенная шапка.
Колобок перелил чай.
— Кто тебя? — спросил Виталик.
— Козлы. — Ответил я — Клок и шныри.
Чернявый протянул мне кружку. — Ну давай сейчас чифирнём и сходим.
Миша Колобок промолчал.
Я спросил чернявого, кивая на руку.
— Не помешает?
Виталик засмеялся.
— Ни в коей мере. Женя работает ногами примерно также, как ты кулаками. Женя, покажь!
Парень усмехнулся, скинул с ноги ботинок и совершенно не напрягаясь почесал большим пальцем ноги у себя за ухом.
Я уважительно кивнул головой.
— Да-ааа! Мастерство не пропьёшь.
Чифирнуть мне не дали. Через несколько минут в коридоре раздался топот сапог.
Вася — Мент поманил меня пальцем. — Пошли. ШИЗО по тебе плачет!
Предупредил. — Шаг вправо, шаг влево — считается побег. Бью дубиналом. Больно! Без предупреждения!
Виталик сунул мне в карман спичечный коробок. Буркнул:
— Там мойка. Аккуратней!
* * *
ШИЗО — это штрафной изолятор. Тюрьма в тюрьме, которая всегда заполнена непослушными осужденными. Кича! Кандей!
Некоторые из сидельцев проводят здесь большую часть срока, приобретая интеллигентную бледность кожи и туберкулез.
Переступив порог я огляделся. Осматривать особенно было нечего. Слева и справа нары, из толстых замызганных досок, пристёгнутые к стене железной цепью. У двери параша. У окна — железный стол и две табуретки, прикованные к полу.
Я кручу между пальцами спичечный коробок. Мне удалось спрятать его на шмоне. Под наклеенной этикеткой там спрятана половинка безопасного лезвия. Им можно в течение секунды вскрыть себе вены или располосовать чью — нибудь морду. Учитывая, что отрядным козлам я не глянулся, исключать такое развитие событий было нельзя.
Поздняя осень. По стеклу за решёткой стекают косые капли дождя.
Ночью в камере холодно. Штрафной изолятор специально строили так, чтобы нём всегда было холодно и сыро. Кругом бетон, пол, стены. Строили на совесть, цемента не жалели. Бетон хранит в себе холод и боль.
Нечем накрыться, нечего подстелить. Все теплое из одежды, отобрали перед тем, как посадить в изолятор.
Одиночество, перемешанное с кромешной тишиной, добавляет холода. Он напитал эти полы, ржавые решетки на окнах так, что сочится из каждого угла серых морщинистых стен.
Ночью похолодало.
Я просыпался среди ночи от ужаса и холода. За час-другой замерзал так, что мутился разум… Светила луна. В разбитое окно шёл холод.
Приходилось вставать и растирать ладонями замерзшие ступни.
Я мечтал о закруточке табака, о замутке чаю. Но ещё больше мне хотелось разбить табуретку на башке Клока, а потом долго, долго пинать его в лицо. До тех пор, пока оно не превратится в кусок окровавленного мяса.
Снова ложился. Забывался на какое — то мгновение Видел при этом удивительно яркие красочные сны. Снилось тёплое ласковое море, бархатный песок, который превращался в снежную порошу.
Снова приходилось подниматься. Тело молило о какой-нибудь тёплой вещи, или даже о газете, в которую можно было бы завернуться, как личинке в кокон.
Чтобы согреться отжиматься и прыгать по камере. Я пел — мычал сквозь зубы:
Это заставляло мою кровь бежать быстрее по венам, она ударяла в голову, и я кружил, кружил по камере наматывая бесконечные ночные километры, пока рассвет несмело не заглядывал в пыльное зарешеченное оконце.
Раздавался стук во все двери:
— Подъем! Подъем! Строиться на проверку.
Клацанье отворяемого засова. Скрип двери.
— Осужденный, встать! Доклад!
Сиплю, выдавливая из себя хрип:
— Осужденный…фамилия…статья…срок.
После проверки начинается тщательный осмотр камеры. Контролёры большими деревянными молотками выстукивают стены, нары, пол, решетку на окне — не подпилены ли прутья, нет ли подкопа, не готовится ли нападение на администрацию или ли побег.
Пристёгивают к стене нары.
Когда-то то я слышал фразу — «Длинный, как голодный день». Сутки в ШИЗО были удивительной длины. Минуты тянулись как часы, часы как сутки. Они были томительны, страшны своей никчемностью. Ни книг, ни газет, ни писем, нет даже домино. Два раза в день проверка, до и после обеда получасовая прогулка по голому дворику с бетонным полом, обнесённым колючей проволокой. Во время проверки контролёры не торопятся: считают заключенных в каждой камере, пересчитывают, сверяются с числом, поставленным на доске.
Те события не забылись до сих пор. Помню, как мечтал вырвать Клоку кадык.
— Бля буду! — коротко клялся я сам себе.
Как могло быть иначе? Тогда я был не такой добряк, как сейчас.
Именно этому меня учила моя тогдашняя жизнь.
* * *
Первый изолятор для арестанта — это как, посвящение в орден Тамплиеров. В преступном мире изолятор символизирует борьбу с произволом администрации.
Одна из главных традиций преступного мира, это встреча человека после изолятора. Встречают, как правило, близкие люди. Перво наперво ведут в баню, потом накрывают стол, варят чифир, стараются найти новый костюм, бельё.
Но меня никто не встречал.
Я зашёл в секцию. Алик с чеченцами сидел за складным столиком, они что — то ели.
Увидев меня, поднялся с места, подошёл ко мне. Мы обнялись. Я достал из матраса спрятанный нож, отдал его владельцу.
Алик, что-то спросил у своих, тронул меня за рукав.
— Садись Лёша с нами. Покушай, что Аллах дал.
Я вежливо отказался. Упал на кровать.
Поспать мне не дали. Минут через десять раздался крик шныря:
— Выходи строиться!
Мы строимся. Спрашиваю, что случилось.
Оказывается, что из сидора Верзилова в каптёрке пропали сигареты и чай, вынесенные им со свиданки.
Было понятно, что сигареты и чай подрезал кто-то из тех, кто имеет вход в каптёрку, то есть приближённых завхоза. Зная это другой бы зэк промолчал и спокойно жил дальше.
Но Верзилов возмутился. Собрав близких мужиков, он обрисовал им ситуацию и предложил гасить отрядных козлов, скрысивших, заработанное непосильным трудом.
Кто — то настучал об этом завхозу.
По коридору важно расхаживал Гиря. На его плечи был небрежно наброшен щегольский лепень. Завхоз или старший дневальный, в зоне это фигура. Правая рука начальника отряда. От него много зависит.
Он распределяет спальные места, может помочь избежать наказания за нарушение или снять ранее наложенное взыскание. Может помочь с условно — досрочным освобождением. Или наоборот постараться создать тебе душняк.
Сильная личность заставит считаться с собой как ментов, так и блатных. Если у завхоза есть людское, тогда мужикам жить легче. Если он блядина или гад, тогда от него надо откупаться подарками с посылок и передач, деньгами, чаем, сигаретами.
Либо валить его всевозможными способами. В переносном — сдавать ментам, чтобы сняли. Или в самом, что ни на есть настоящем, резать и раскручиваться на новый срок.
Гиря — гад. Фамилия — Гирелевский. Гиря — это погоняло.
Он высокий, холёный, несмотря на лагерь. Из бывших блатных, получивший десятку за бандитизм.
Есть в нём какая-то подчеркнутая дерзость, презрение к окружающим.
Гиря медленно обходил строй, вглядываясь в лица. На некоторых задерживал взгляд, по другим скользил, не удосуживая вниманием.
Кто — то опускал глаза, кто-то во второй шеренге прятался за спину. Взгляд завхоза, цепкий, настороженный говорил: «Я на вас всех положил…».
— Ну-уу!? — С протяжным выдохом спросил Гиря. — Кто хотел меня бить! Вот он — я. Здесь…
Остановился напротив Камыша. — Ты?
Камыш испуганно отпрянул — Нет, Игорь. Ты чего!
Перевёл глаза на стоящего за спиной Камыша Верзилова — Может быть, ты?
Верзилов, что-то забормотал.
— Или ты? Гиря поочередно обращался к стоящим впереди, а они опускали глаза, молчали, отводили взгляд в сторону, пятились назад.
Взгляд завхоза упёрся в меня. — Ты?
Тогда и произошло то, что первоначально не входило в мои расчёты. Подобное уже случалось. Пока редко, но почти всегда вопреки здравому смыслу и инстинкту самосохранения.
Какой то дьявол искуситель периодически подталкивал меня к краю пропасти и шепчал: шагни вперёд! Ты не разобьёшься. Ты полетишь!
Мало кто знает, что поступая вопреки здравому смыслу для тебя наступает единственная, божественная минута. Абсурд притягивает его, как магнит — железо.
Дорого стоит эта минута. Но в эту минуту ты — бог!
«Если ты сейчас уступишь…» Проклятая поговорка!
Какой то бес снова толкнул меня в ребро.
— Я не знаю ваших козлячьих делов! — Сказал я, задыхаясь от ненависти — Но если бы вас начали гасить, я бы первый штыранул тебя и твоих шнырей!
Завхоз остановился, приподнял домиком брови.
— За что?
— За беспредел! Это твои козлы били меня толпой! Я уходил в побег и меня калечили мусора. Вот и выходит, что вы хуже мусоров.
Гиря посмотрел по сторонам. Крикнул:
— Клок!.. Ко мне.
Топая ногами, как конь прибежал Клок. Тихим задушевным голосом спросил:
— Игорь, звал?
Завхоз мотнул головой.
— У меня в каптёрке под столом лежит брус. Тащи его сюда.
Клок убежал, через минуту прибежал обратно. Преданно смотрел завхозу в глаза. В руках была увесистая метровая палка.
Гиря мотнул головой в мою сторону.
— Отдай…Ему!
Я взял брусок в руки.
— Клок поступил как гад. Бей!
Подчиниться и ударить по приказу завхоза означало автоматически перейти на сторону козлов, помогать лагерному начальству. То же самое, что работать на запретке, или в БУРе.
Я поднял палку, бросил ему под ноги.
— Нет!
— Жаль, — сказал Гиря. Ко мне пойдёшь? Мне нужны духовые.
— Нет! — опять повторил я.
Завхоз посмотрел как на ненормального. Но все же он мне улыбнулся. Улыбки таких субъектов обычно не предвещают ничего хорошего. В них столько же людского, как и в оскале крокодила.
* * *
На следующее утро записавшись в специальной книге у дневального и сделав скорбное лицо я пошел в санчасть. Пошел, хотя лагерные старожилы говорили мне, что это бесполезно. В санчасти нет лекарств, нет обследования, нет настоящего осмотра. Освобождение от работы могут дать лишь тогда, если есть высокая температура.
В принципе так и оказалось.
Санчасть находилась в отдельно стоящем здании, попасть в которое можно было только пройдя через вахту, мимо окна ДПНК. Вывод зэков на прием к врачу тоже являлся режимным мероприятием и осуществлялся организованно. Строем.
Я подошёл к дверям санчасти. Пожилой, похожий на сморщенный гриб осужденный с повязкой на рукаве, сидел на табуретке с обратной стороны решётки.
— Курить есть? — спросил он.
Я подал ему несколько помятых сигарет.
Он открыл засов. Я оказался за решеткой в узком коридоре.
Там толпилось с десяток зэков. Было чисто и прохладно. Белые стены увешаны агитационными плакатами типа — «Мойте руки перед едой». На окнах висели белые марлевые занавески. Стоял успокаивающий запах лекарств.
Я поздоровался — мне не ответили.
Проходящий по коридору офицер в халате бросил шнырю:
— Приёма не будет. Гони всех в шею. Я устал.
Потом неожиданно добавляет:
— «Aliis inserviendo consumor».
Это был начальник санчасти майор Степанов.
Я уже слышал, что выпив, он всегда выражался на латыни — «Служа другим расточаю себя».
Чисто механически, не задумываясь, я говорю: «Ну да! — Aquila non captat muscas, — орел не ловит мух».
Степанов несколько озадачен:
— Минутку, минутку, откуда у вас латынь?
— Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам.
Майор обернулся к санитару, двинул бровями:
— Этого, ко мне!
* * *
Я зашёл в кабинете начальника санчасти.
Присел на краешек кушетки. Не отказался от предложенной сигареты.
Степанов был хоть и пьющим, но одним из самых образованных офицеров зоны. Он не только выписывал толстые медицинские журналы, но и читал их. Знал о существовании СПИДа. Читал лекции об опасности беспорядочных половых связей. Кое кого удивляли его лекции. Какие в зоне могут быть беспорядочные связи? Всё продумано и взвешенно, исключительно по любви или за деньги.
Начальник санчасти измерил мне давление, пропальпировал печень.
Спросил, почему я хожу с тростью, хромаю.
Я рассказал о побеге. Как бы невзначай упомянул доктора Бирмана, оперировавшего меня и сделавшего всё, чтобы я не стал инвалидом. Попросил совета, как избавиться от внимания козлов. Надо было очень доверять майору медицинской службы, чтобы откровенничать с ним, и он, я видел, оценил это.
— Я вижу, что вы по природе авантюрист. — Сказал он. — Но тюрьма не то место, где можно ставить опыты над самим собой. Вам это надо усвоить. Тут можно только попытаться остаться человеком. Идите, я дам вам направление о переводе в инвалидный отряд.
На прощанье сказал:
— Зайдите завтра к медсестре. Я пропишу вам витамины.
Типы в инвалидном отряде оказались еще те. Колоритнейшие. Большинству за сорок — почти все с морщинистыми, битыми жизнью физиономиями. Кто-то — спокойный, с первого взгляда никакой опасности не представляющий. Потом я понял, что именно такие, спокойные, — самые опасные Другие — картинно понтовитые. Третьи — себе на уме. Никогда не угадаешь, что они замышляют.
Завхоз отряда дядька лет за пятьдесят по имени Гоша. Гоша похож на белорусского полицая — коллаборациониста. Он был кривой на один глаз, и моpщинист, словно стоптанный зэковский сапог.
Жил он также, как и все козлы, в каптёрке. Там, за занавесочкой, стоял его шконарь и деревянная тумбочка, покрашенная коричневой половой краской.
В отличие от сибарита Гири, Гоша вёл спартанский образ жизни. Жрал баланду. Радовался взятке в виде пачки «Примы».
У него только один пунктик. Не любил десантников. Из-за них мотал срок. Зарезал собственного зятя, который бил об голову кирпичи. Не о свою. Об Гошину.
Виталик и Миша Колобок встретили меня как старого знакомого. Не говоря лишних слов Виталик достал из тумбочки новую футболку.
Сказал:
— С крестинами тебя.
Миша был нечаянный убийца. Виталя, неудавшийся насильник. Девушка его сексуальной мечты выпрыгнула из окна третьего этажа. Сломала ноги.
В зоне всех насильников называют взломщиками мохнатых сейфов. Среди них есть представители всех возрастов и групп населения. Это самая большая загадка для страны, где секс с женщиной стоит меньше бутылки водки.
Мишка решил с завхозом вопрос насчёт спального места. Я поселился в том же проходе, где спали Колобок и Виталик.
Прожить одиночкой в зоне сложно. Опасности подстерегают со всех сторон, везде ментовские и зэковские «прокладки». Поэтому зэки кучкуются семьями или общинами.
Жить семьей на зэковском законе означает — дружить. Зэки инстинктивно объединяются по общим интересам. Секс в этом сообществе отсутствует напрочь, подобные объединения правильней назвать кланами. В семьи обычно входит небольшое количество осужденных, не более трех — пяти.
Мы вместе ели, спали рядом и поддерживали друг друга. А когда три человека горой стоят друг за друга, — это уже много чего значит и стоит.
Потом я предложил Виталику и Колобку подтянуть к себе Женьку. Парнем он оказался веселым и бесшабашным, в дружбе совершенно надёжным. Он запросто мог зарядить в челюсть любому блатному за малейшее оскорбление.
Нравились мне такие, бездумно бросающиеся в драку.
Жизнь в отряде протекала спокойно.
Утренней зарядки, как в других бараках не было.
На утреннем снегу я увидел странного субъекта, который обтирался снегом. Он был похож на снежного человека, голый по пояс, обросший седой шерстью.
Человек этот был под два метра ростом и стоял на снегу босиком. От выбритой головы шёл пар, похожий на сияние.
Я зябко ёжился, пробегая в туалет и спросил Виталика:
— Кто это?
Тот усмехнулся.
— Местная знаменитость. Вова Астрединов. Погоняло Асредин.
— А чего он? Закаляется что ли? Или в карты проигрался?
— Не-а! После БУРа с небом разговаривает.
Я оценил. Мне приходилось встречать человека, который после одиночки с стал сожительствовать с собственными тапочками.
А с небом общаться не страшно. Наверное это было даже приятно.
В инвалидном отряде можно было не работать. Но многим сидеть без дела было скучно. Да и на отоварку деньги были нужны, поэтому многие вязали сетки под картошку или авоськи для хозяек. А другой работы не было. Откуда?
Я не видел особой трагедии в том, что оказался в тюрьме. Посадили и посадили. Детский сад, школа, армия — это все подготовительные классы, настоящей школы жизни, куда я наконец — то попал.
В России испокон веков сидели все, начиная от Достоевского и заканчивая министрами — путчистами. Главное, было — не погнать. Не дать задымить своей крыше.
Чтобы этого не случилось, нужно было создавать движения, то есть что то придумывать, доставать, организовывать, общаться с людьми. Расписать и заполнить свой день по минутам.
Движение — это жизнь, которая даёт жратву, сигареты, чай, вещи. Для того, чтобы выжить, надо двигаться.
Чтобы вечером добраться до шконки, бухнуться в постель и заснуть до самого утра без всяких снов и душевных терзаний.
Именно так я и делал.
Периодически я навещал кого-нибудь из старых и новых знакомых. Сидел в компании, пил чифир, говорили за жизнь. Во время разговора безостановочно смотрел на часы. Каждые два часа нужно было нестись на вахту отмечаться.
* * *
По сравнению с тюрьмой, где дни текли страшно медленно, и люди томились, не зная чем себя занять, на зоне не было дня и даже часа, чтобы не случалось чего-то чрезвычайного.
Во всех бараках чего то придумывали, плели интриги, выясняли отношения, чифирили, обсуждали письма заочниц, кого-то уводил в штрафной изолятор или закрывали в БУР.
Большинство заключённых, это люди неуёмной и нерастраченной энергии, благодаря чему они зачастую и оказываются в местах лишения свободы.
Среди отрядной молодой гопоты и престарелых ветеранов, на пенсии переквалифицировавшихся в убийцы, выделялся очень уверенный дядя лет за пятьдесят, с тяжелым спокойным взглядом.
Был он хмурый, спокойный, молчаливый. Мог молчать часами, говорить только по существу.
Полтинник, он же дядя Слава, был человеком по-своему незаурядным. Родился в середине 30-х годов в Ленинграде. Пережив блокаду, начал воровать. Впервые попал в тюрьму за кражу в 12-летнем возрасте. Перевоспитываться его отправили в детскую трудовую колонию. Через два года Полтинник оттуда сбежал и полгода бродяжничал. В 15 лет попался на краже из магазина и снова был отправлен в лагерь.
В 1953 году после амнистии вернулся домой в Ленинград. Через полгода он снова сел.
В самом начале воровской карьеры дядю Славу судили за кражи. Он говорил, что никогда не убивал людей, поскольку «это не по понятиям». Потом он завязал. Лет двадцать был на свободе. Однако сел за то, что по пьянке зарезал соседа, который назвал его педерастом. В нашем лагере он был смотрящим за отрядом.
Жизнь его помотала по лагерям и по тюрьмам, насмотрелся и на авторитетов, и на приблатнённую пехоту. Поэтому мудро старался не конфликтовать ни с администрацией, ни с козлами, не щемя и не притесняя мужика. При этом, как все мудрые политики старался блюсти собственную выгоду.
* * *
На соседней шконке кротко сидел интеллигентного вида старичок. Выглядел он вполне заурядно. Рост ниже среднего. В очечках с толстенными линзами, серой робе. Был похож на Кису Воробьянинова, в исполнении актёра Филиппова.
Слегка оттопырив мизинец в сторону, старичок пил чай. Выцветшими глазами смотрел перед собой.
Напротив него на корточках пристроился здоровенный рыхлый парень, с ранней залысиной на лбу. Звали его Анатолий Письменный. Но по имени его никто не звал. Звали просто, Пися. Ему чуть за двадцать. Вырос в городе. Много раз был за границей. В Польше. Правильно ставил ударение в слове «приговор». До ареста печатал доллары на струйном принтере.
Старичок ораторствовал. Пися помалкивал. Ему было явно не по себе.
— Ви думаете Пися, что если ви берёте и не отдаёте человеку деньги, это афёра? — Вопрошал он заложив ногу на ногу.
— А что же?
Взгляд Кисы Воробьянинова был долгим, сочувствующим. Так смотрят на тяжело больного человека, не имеющего никаких шансов на выздоровление.
Понизив голос, он медленно и очень внятно сказал:
— Это просто глупость, за которую вам когда — нибудь сделают очень больно. Также глупость считать, что главное в нашей жизни это получить деньги.
— Конечно. А зачем же мне тогда рисковать?
— Ну если ви так думаете, тогда вам надо сразу на гоп — стоп! А это совершенно другая статья. Запомните, молодой человек…
Следовала многозначительная пауза.
В нашем деле, главное — это исполнение. Сделайте всё красиво и тогда ви сами начнёте уважать себя. Тогда на вас не будут обижаться люди.
Я спросил Виталика.
— А это что за ископаемый мамонт?
Виталик прищурил глаза.
— Это не мамонт. Это старый каторжанин, Вова Колесо. Говорят, что когда тюрем еще не было, он уже в сарае на цепи сидел.
В миру авторитетного старичка звали Владимир Иванович Колесниченко, в прошлом он был очень авторитетным человеком, с совершенно незапятнанной уголовной репутацией.
Первый срок он получил за кражу ещё при Сталине. Следующие два срока за кассы — одну — крупного завода, а вторую — ресторана. В середине семидесятых завязал и почти двадцать лет проработал закройщиком мехового ателье.
Закройщиками с ним трудились Ося Бершацкий, уехавший потом в США, и Марк Александрович Гринберг, будущий банкир и депутат. Оба были мастерами своего дела и, разумеется, евреями.
Виталя спрашивал:
— Владимир Иванович, как ты умудрился столько лет не сидеть?
— О-ооо! Молодой человек! — Отвечал Колесо. — Я работал с такими людьми, при встрече с которыми начинало сильно биться сердце. Воровать не было никакой необходимости. У меня и так было всё.
Колесо не врал. У него действительно было всё, для того, чтобы спокойно встретить старость. Хорошая жена, большой дом. Старшая дочь была замужем за врачом и жила в Израиле. Младшая училась в местном университете и собиралась стать юристом.
Но однажды Владимир Иванович отличился. Он совершил абсолютно немотивированное ограбление близлежащего магазина. Его тут же арестовали. Семья и клиенты были в шоке.
Старшая дочь позвонила своему бывшему любовнику, который работал депутатом. Тот обратился к своим друзьям по преферансу, служившим в прокуратуре.
Владимира Ивановича Колесниченко защищал лучший адвокат города, Жора Гомербах. На суде его должны были освободить или в крайнем случае приговорить к условному сроку.
Но сучилось неожиданное. Владимир Иванович снова шокировал всех. Он назвал судью — «старой блядью». А когда та замерла, потеряв от неожиданности дар речи, ещё и «стриженой овцой»!
Эта выходка стала решающей. Колесо получил три года ИТК. В зале суда на него надели наручники.
Виталя достал из тумбочки два яблока.
— Держи, Владимир Иванович. А это тебе, Лёха. Витамины. Со свиданки осталось.
Яблоко пахло садом. Когда я был маленьким, бабушка говорила, что так пахнут ладони Бога.
Колесо не всегда разговаривал так же вежливо, как с Писей. Иногда его несло.
— Ну-ка, ну-ка… — отклячивал он нижнюю губу. Задумывался — И вдруг со злорадным предвкушением оживал: — Ах ты бес конвойный!.. — Очередной посетитель, пришедший к нему за советом, уже понимал своим воспаленным перепуганным сознанием, что попал в непонятное по самые гланды. Подскакивал с корточек и испуганного таращился на старикашку, у которого синие от «перстней» пальцы были завёрнуты не только на руках, но и на ногах: — Ах ты косячная рожа, ещё рамсить вздумал! — Испуганный посетитель испарялся под гневные вопли Владимира Ивановича и восторг оторопевшей братвы.
* * *
Я зашёл в санчасть.
Медсестра Светлана Андреевна, оказалась приятной молодой женщиной лет двадцати пяти, с милыми ямочками на щеках.
Это была единственная женщина в зоне. Она казалась богиней. Ей писали письма. Многие записывались на приём к врачу, только для того, чтобы услышать её голос.
Я представил через халат её грудь. Достал из кармана яблоко.
— Спасибо! — Просто сказала она.
Моё сердце чуть не выскочило из груди от счастья.
Рядом крутился какой-то тип в очках. Потом я узнал, что это Костя, шнырь санчасти. Он мыл полы, исполнял поручения врачей. Потихонечку подворовывал сонники, за плату помогал получить освобождение от работы.
Судя по ревнивым взглядам, которые бросал очкарик, отношения у них были не самые прохладные.
Виталик курил в локалке.
— Слушай — сказал я. — Это не лагерь, это курорт. В эту медсестру можно даже влюбиться.
— Не советую, — остудил мой восторг Виталий, задумчиво пуская кольца изо рта.
— Почему? — спросил я.
— Мусора будут бить тебя так, что ты пожалеешь о том, что не влюбился в Дракона.
— Боже мой! — воскликнул я. — Даже наблюдается расслоение классов!
* * *
Пися всё — таки доигрался. Он у кого то взял деньги в долг, вовремя не отдал.
Потом решил привлечь к мероприятиям по спасению собственного здоровья, Виталика. Выйдя со свидания пригласил его пообедать вместе с ним. После совместной трапезы спросил, можно ли сказать кредиторам, что Виталик отдаст за него долг.
А он загонит на его имя передачу.
Подобревший от дегустации украинского сала Виталик, сказал, что подумает.
Тот у кого Пися взял деньги, перевёл получение долга на блатного нашего отряда по имени Заза. Пися заверил, что долг за него отдаст Виталик.
Заза и блатные подняли Виталика и Писю со шконок, вежливо попросили их подойти к ПТУ.
Я кивнул Женьке. Он выждал минуту и пошёл следом.
Колобок ровно за две минуты до этого, куда то испарился. Я уже обратил внимание на то, что он обладал способностью предвидеть опасность и оказаться от неё, как можно дальше.
Когда мы с Женькой подходили к лестнице, то судя по натянутым голосам, похожим на рычание молодых львов, дело на лестничной площадке шло к драке. Виталика держали за лацканы телогрейки. Уже был задан конкретный вопрос:
— Ну что, фраерок, деньги на бочку или в жопу заточку?
Пися, где-то на полу искал сбитую шапку. Я возник рядом с Виталиком. Схватил Зазу за грудки. Женька прижал кого то к стене. Молодые львы опешили, притихли, Заза нервно закурил, потом пошёл к блатным. Они сидели в кабинете начальника отряда. Там у них проходило заседание блаткомитета.
Женька подсел на шконку к Вове Колесо. Что-то ему сказал.
Тот кивнул головой.
— Ладно. Попытаемся найти нужные слова.
Шаркая тапочками, и протирая толстые линзы очков поплёлся в кабинет начальника отряда.
Самого отрядника не было. Он пил дома водку и смотрел футбол. Выходной.
Блатные выслушали нервный рассказ о фраерском беспределе.
Через полчаса меня пригласили зайти. В кабинете сидело человек пять. Дядя Слава прихлёбывал купчик. Заза поигрывал чётками. Колесо травил байки о Колыме и о воре Васе Бриллианте, с которым по молодости лично общался на одной из пересылок.
При помощи Вовы Колеса, Виталика я отстоял. Блатные тут же вынесли постановление.
Порешали, что Виталик к долгу отношения не имеет. Каждый должен нести своё.
Писе, как несостоятельному должника надлежало отрабатывать долг. Он был принят в семейство Зазы младшим семейником, то есть пристяжным.
Варил чифир, накрывал на стол, мыл посуду. Пробу снимал Заза. Если Пися умудрялся недосолить или пересолить Заза бил его по лбу деревянной ложкой. Он свято исполнял старую зэковскую заповедь: унизь ты, или унизят тебя.
Колесо говорил, — «Ну вы бля, прямо, как советский суд. Срок и по рогам!»
Уже вечером Пися деловито пробегал мимо нашего прохода с чифирбаком. Выражение его лица было строгим и обиженным.
Остановился рядом со мной.
— Ты слышал, что Клока из шнырей списали? Говорят, что его в наш отряд перевели. Скоро увидитесь!
Ему ответил Виталик:
— Пися сотрите пафос с лиц. Вам не идёт!
Язык арестантов остроумен и страшен.
Двумя тремя словами или одной фразой опытный битый урка может поставить на место зарвавшегося баклана сильнее и здоровее себя.
Именно по тому, как и что человек говорит, тёртые зэки определяют, кто перед ними стоит. Серьёзный это человек, которому лучше не грубить, или перед тобой самый обыкновенный баклан, которого можно поймать за базар и загрузить по полной.
Малец — первоходка, с удовольствием сыплет направо и налево блатными оборотами, зачастую используя их там, где они не совсем уместны. «Полосатики» побывавшие на особо опасном режиме, стараются как можно реже использовать блатные слова, пытаясь закосить под интеллигента. И уж тем более, при разговоре с серьёзными, но нервными гражданами стараются не использовать нецензурные выражения, ввиду их чревычайной опасности.
Были прецеденты, когда загрубивший пассажир без лишний объяснений получал в бок заточку.
Виталя старался копировать интеллигентные манеры Вовы Колеса.
* * *
Я провожу с Виталиком светский ликбез.
Говорю ему. — Надеюсь, ты понимаешь, как важно, чтобы тебя принимали не за бывшего зэка, с подмоченной репутацией, а за очень приличного гражданина?
Виталик кивает головой. — Понимаю!
— Ну тогда не вздумай ничего рисовать у себя на руках! Ни перстней! Ни имени любимой! Ни аббревиатур — ЗЛО, СЛОН и тому подобное. Это первое.
Второе, научись делать умное лицо. Запомни лучше промолчать с умной мордой, чем сказать какую — нибудь глупость.
Третье, чтобы не выглядеть глупо среди интеллигентных людей, запомни. Данте — это итальянец. Он написал «Божественную комедию». А Дантес — это француз, который на стрелке завалил Пушкина. Бабель, это писатель, написавший про Беню Крика, а Бебель, революционер и социал — демократ, сторонник раскрепощения женщин.
Четвёртое, не применяй уничижительные суффиксы. Не мусоришка, а мусор. Не мамка, а мама. Не больничка, а больница. Не пятнашка, а пятнадцать лет.
Понял?
Виталик смотрит в сторону, внезапно перебивает меня:
— Есть тема. Видишь вон того в углу?
Я посмотрел в ту сторону.
Сутулый мужичок лет сорока, сидел в одном из проходов и вязал овощную сетку.
Безостановочно, вверх и вниз сновал деревянный челнок с прицепленной к нему капроновой ниткой. Человек словно паучок плел свою бесконечную паутину.
— И что? — Спросил я.
— А то! — Ответил Виталя. — Это Гена. Сетки вяжет, как вязальная машина. Жену зарезал. Вот и не спит сутками. Шифер у него сыпется. А у нас сигареты кончаются. Мы должны выкружить сетки, а Колобок загонит их по правильной цене.
Жизнь за решёткой прочно прививает человеку многочисленные пороки. Говорят — «когда он выйдет, то типа будет не человек».
Это подтверждал Варлам Шаламов — «Ничего полезного из лагеря не выносят. Там обучают лести, лганью, мелким и большим подлостям».
Не знаю как насчёт полезного и подлости, но прежним человек точно уже не будет. Никогда! Всю оставшуюся жизнь он будет стараться жить по законам зоны. Они пропитают его мозги и станут направлять мысли совсем в другую сторону, нежели в ту, что до этого направляли семья и школа.
Мои мозги сделали зигзаг согласно утверждению Шаламова.
Колобку тут же была поставлена задача, притащить с кухни нифеля, то есть отходы от вываpенного чая и пищевую соду. Виталик должен был достать пару заварок ароматного чая — индюшки.
Нифеля высушили в котельной. Добавили ароматной индюшки.
— А сода зачем? — Спросил Виталик.
— Затем, что сода вытягивает из спитого чая цвет. Такой чай варили в советских столовках. Вот и наш чай будет чёрным как дёготь и ароматным, будто настоящая индюшатина. Клиент будет доволен. Правда чифир из него вряд ли получится, но это хорошо, потому, что обчифирённый зэк склонен к правонарушениям. Мы этому потакать не будем.
Чая получилось много. Около двух килограммов.
Колобок не удержался. Заварил кружку.
Чай этот имел особый, не чайный привкус. Напоминающий дубовый веник. Но цвет имел благородный. Тёмно коричневый. Очень похожий на цвет марочного коньяка «Двин».
Клиент был доволен. Мы тоже.
Колесо, на глазах которого прошла вся операция, хохотал:
— Лохи — не мамонты…Не вымрут.
Когда то я считал, что обманывать подло. Но зона очень быстро доказала мне, что я заблуждался. Каждый в жизни пользуется тем, что сумел получить и удержать. Через много лет после нахождения на свободе я своего мнения не изменил.
* * *
Кроме капитана Парамонова есть ещё старший лейтенант Борисюк. Это самый тупой и жадный из офицеров зоны. Его не породила, а вылепила из дерьма система, плодящая неполноценных, закомплексованных служак, у которых в голове мешанина из революционных принципов, ежедневно вдалбливаемых заместителями по воспитательной работе и суровой жизненной прозой-я начальник, ты дурак. Ты начальник — я дурак. А кто больший начальник, тот и прав.
Странный он был человек — чернявый, лицом хмурый с тонкими, какими то крысиными усиками. Повадками и сам смахивающий на крысу, по зоне не ходил — крался. Бывало, вынырнет из-за барака: «Чего тут торчите»?
Тут же обшмонает и обязательно найдёт что — нибудь запретное. Деньги, карты, макли.
Забирает даже разрешенный на зоне чай.
С ним невозможно было ни о чём разговаривать. Даже стоять рядом было нежелательно, потому что этот гандон сразу же начинал шмонать карманы.
Любил зайти со спины к ни о чём не подозревающему зэку и перетянуть его дубинкой.
Дядя Слава как то сказал ему в сердцах:
— Что же ты творишь, начальник? Зачем беспредельничаешь?
Борисюк остановился. Хмыкнул.
— Ну попизди мне ещё, старый. Мигом отправлю туда, где Макар телят не пас — И побежал дальше.
Вообще, офицеры часто появлялись в зоне даже во время выходных.
Дома — теплая водка, по телевизору футбол и хоккей.
Чего им не сиделось дома, рядом со своими бабами? Почему забыв о ячейке общества и своих отцовских обязанностях они спешили в зону?
Скорее всего для того, чтобы утолить свои комплексы, упиться властью, вдохнуть её запах и хоть здесь почувствовать себя выше других.
Сегодня утром, только я вышел из локалки, как услышал по громкой связи голос Борисюка.
«Кто там на плацу? Ко мне! Бегом, блять!» — Это у меня уже второе нарушение. Сейчас закроет в изолятор.
В кумовском кабинете старший лейтенант Борисюк, первым делом привычно небрежно обхлопал меня под мышками и по швам, пощупал для вида коленки, помял в руках полы бушлата.
Я пялюсь на чёрно — белую фотку на полированном столе. На ней молоденький лейтенант в парадной форме с мотострелковыми эмблемами в петлицах. У лейтенанта счастливое, юное лицо. Неужели это Борисюк?
Как же из человека он мог превратиться в такое уёбище?
Хотя чего я удивляюсь. Начальник Усольского управления лесных ИТУ генерал — майор Сныцерев, по чьим приказам ломали и опускали людей на Соликамском «Белом лебеде», тоже ведь был когда то лейтенантом. Более пяти тысяч воров прошло через Соликамскую командировку. За голову Сныцерева воры давали 200 тысяч советских рублей.
По идее за то, что он сделал, его должны были зарезать. Или взорвать.
Но он уцелел. В начале девяностых вышел в отставку. Вернулся в Ульяновск. Возглавил ветеранское движение. Стал членом «Единой России». Тварь!
Кум отвлекает меня от размышлений, достаёт из ящика письменного стола резиновую дубинку. Бросает её на стол.
— Предлагаю тебе выбор.
Прикурил, потом нажал кнопку под крышкой стола. Бросил дневальному:
— Сделай чаю!
— С лимоном, Сергей Анатольевич?
— С хуёном! С заваркой!
Дневальный исчезает.
— Так вот…Сейчас получаешь пару ударов по сраке и летишь в барак белым лебедем. — Кум смотрит мне в глаза.
Скорее всего этот разговор завершился бы плохо — я с трудом себя контролирую, когда злюсь.
В раскрытое окно залетает тополиный пух.
— Или?
— Или пятнадцать суток! — Охотно подхватывает он.
Я слышал, что после войны многих фронтовых офицеров переводили в НКВД, охранять лагеря. Часть из них спивалась, некоторые, самые совестливые — стрелялись.
Но это были боевые армейские офицеры. У них были понятия об офицерской чести. Борисюк напрочь лишён этого атавизма. Вряд ли он застрелится.
Я пожимаю плечами. — Трюм мне по барабану. Сажайте.
К счастью, на этом разговор и закончился. Борисюк успокоился. Убрал палку в стол.
— Свободен!
— Могу идти?
— Можешь. Свалил нахер!.
* * *
В отряд пришёл золотозубый. Он считался одним из приближенных «смотрящего» за зоной, Арсена. Тот находился на правах положенца и смотрел за зоной. То есть в любой момент мог стать вором, а мог и не стать.
— Здравствуй, Слава! — хрипло бросил он, не протягивая руки. — Люди говорят, ты смотришь за отрядом! Как положение?
Слава не ответил ни на приветствие, ни на вопрос. Он просто кивнул, продолжая сидеть на шконке и рассматривать, что то через оконное стекло барака. Спокойно и независимо. Потом похлопал по одеялу ладонью, приглашая присесть рядышком:
— Смотрю — просто сказал он. А ты с какой целью интересуешься?
Гость садиться не стал, покрутил между пальцами чётки. Улыбнулся, как оскалился. — Неправильно отвечаешь. Не смотрю, а смотрел. Теперь смотреть буду я.
— Чего? Чего? — спросил дядя Слава и стал медленно подниматься, хищно втягивая голову в плечи.
Золотозубый окинул дядю Славу невыразительным взглядом, от которого тем, кто стоял рядом стало зябко. Сказал:
— Ладно, ты пальцы то не гни! Пойдём к Арсену.
Через час Слава вернулся. Молча скатал свой матрас. Положил его на свободную шконку в проход, где жил Колесо.
На его место лёг золотозубый. Звали его Лёва Цыган. В отличие от большинства цыган, устроившихся на нары за торговлю герычем, маком и коноплей, сидел он за убийство.
* * *
Через несколько дней Лёва проходя мимо, остановился рядом с моей тумбочкой.
— Слышал я, что ты из побегушников?
— Было дело.
— Встречался я на тюрьме с твоими подельниками — Лёней Пантелеем, Кирьяном.
Серьёзные пацаны. Ладно, ты если что…обращайся. Кстати. Слышал, я что Пися парашу гнилую о семейнике твоём, Виталике разносит. Учти это.
Я, уже имея опыт участия в «тёрках» и придерживаясь понятий, что семейник всегда прав, ответил:
— За то, что поставил в курс, благодарю, Лёва. Семейник мой человек порядочный и конечно же отреагирует на сказанное тобой. С интригана спросим.
* * *
Вечером, мы идём в школу. Холодно. По дороге я инструктирую Виталика:
— Бей первым, тогда получишь кайф. Прилив андреналин ударит в голову как наркотик.
Трое великовозрастных школьников пишут сочинение на тему «Письмо Татьяны Онегину по роману А.С.Пушкина «Евгений Онегин».
Потеют стриженые затылки в застарелых шрамах. Синие от перстней пальцы нервно комкают листы бумаги.
Виталик очень вежливо пригласил Писю выйти в коридор.
Под лестницей следует лёгкая словесная разминка.
— Так что ты там обо мне плёл? — Медленно с притворной апатией спрашивает Виталя.
— Что надо, то и плёл!
— Значит ты членоплёт?
— А в едало?
— Ну попробуй!
Пися решает нанести удар первым. Следует легкий толчок в грудь.
У Виталика хорошая реакция. Хлёсткий удар в ответ.
Бывший семейник сидит на корточках, зажимая рукой разбитый нос. Пися напуган. Его тело излучает потное тепло, с запахом страха.
Мы собираемся уходить. Виталик наклоняется к его уху.
— Ещё раз жало высунешь, фуцан дешёвый, обоссу!.. Или скажу Дракону, чтобы тебя поцеловал.
— Оно вам надо, Анатолий? — подражая голосу Колеса, спрашиваю я. — Не заставляйте Виталия бояться самого себя!
Виталя криво улыбнулся. Затянул дурным голосом.
В зимних сгущающихся сумерках мы возвращались в свой барак. Лёгкий белый снежок скрипел под ногами. Запах снега был особый — свежий, бодрящий. Он наполнял легкие и душу радостью, будто лёгкое, приятно пьянящее вино.
* * *
Самое страшное в тюрьме и лагере это попасть в «обиженные».
Они есть почти в каждой камере и в каждом отряде. Как правило это навсегда сломанные тюрьмой люди. Грязные, вшивые, неряшливые, они плыли по течению, презираемые всеми.
Они готовы были чистить туалеты, мыть полы, стоять на атасах, выполнять всю грязную работу за сигарету, кусок хлеба, заварку чая.
В отрядах они жили в петушиных углах, в столовой сидели за специально выделенном только для них столом, в строю шли и стояли последними. Их запуганность, опущенность и забитость — свидетельство того, как бывает страшен униженный и ущемленный человек, утративший человеческие черты.
Всё знающий о лагерной жизни Колесо рассказывал, что в какой-то зоне, решили, что изоляция «опущенных» заключенных от «мужиков» и «блатных» оздоровит обстановку. В порядке эксперимента всех «обиженных» перевели в отдельный отряд. И что же? Спустя некоторое время там появились собственный «смотрящий», «мужики», и даже «петухи».
В случае провинности бить руками обиженных нельзя. Только ногой, черенком лопаты, шваброй. Они неприкасаемые, парии, сочувствие к которым воспринимается как слабость. Был среди них Коля Дракон. Это был ярко выраженный олигофрен с полностью дебильным лицом, которого надо было бы содержать где — нибудь на дурке с ежедневным обследованием у психиатров.
Но врачебная комиссия признала его здоровым.
Сел он за то, что якобы у себя в деревне регулярно насиловал свою двенадцатилетнюю сестру, такую же дуру, как и сам.
Ну, а в тюрьме, его конечно же тут же опустили. Рано или поздно это произошло бы даже и без учёта совершённого. Люди с отклонениями в психике это первые кандидаты в петушиный угол.
После чего их ненормальность только усугублялась.
За все время нахождения в лагере и тюрьмах я не встретил ни одного психически здорового среди «опущенных». Ориентация тут было не при чём. Настоящих гомосексуалистов, желающих однополой любви было очень мало. Большинство оказавшихся в «петушатнике», попали туда по причине слабости характера, недалёкости ума, кишкоблудства либо же в силу психического заболевания.
Полы в бараке мыли обиженные. Гоша, как завхоз расплачивался с ними табаком или чаем. В нашем отряде их было пять человек. Все грязные, страшные. Чистой и опрятностью из всех обиженых, выделялся только один — Вова Москва. В отличие от остальных он был ухоженный, их хорошей семьи. Опустили его по собственной глупости. В камере рассказал о том, что любил заниматься с бабами оральным сексом. После такого рассказа его сразу же отправили в угол для обиженных.
Правда потом оказалось, что однополая любовь ему даже нравится.
После того как он пришёл в лагерь, родители нашли общий язык с администрацией и Вову принялся опекать капитан Парамонов.
Москвича особо не прессовали. Боялись связываться. Но сидеть он всё равно был вынужден за помойным столом.
Как ни странно Вова дружил только с Драконом, остальных не замечал.
Хоть и относился к нему с пренебрежением, но подкармливал из своих передач. Не бескорыстно конечно. Дракон выполнял его поручения, мыл за него полы.
* * *
Дракон возил шваброй по продолу. За его тряпкой по полу тянулись мокрые полосы. Они были похожи на флаг Пуэрто-Рико.
Я спросил:
— Драконище, сигарету хочешь?
Коля остановился, поворнул ко мне голову. Глаза у него тусклые, мутные, отчужденные. В них застывшая многолетняя покорность, и животный притаившийся страх.
Медленно и глубоко вздохнул. Потом недоверчиво спросил:
— Ну-уууу? А взамен чо? Учти, я не отдаюсь.
От Дракона тянет запахом курева и мочи. Он такой страшный и грязный, что мне не приходит в голову даже виртуально представить его в качестве объекта сексуального домогательства.
Я успокоил его. — Ладно, ладно… Расслабься, я не по этой части. Скажи, как ты сестру то свою не пожалел?
Дракон остановился, опёрся на швабру. Глубокомысленно изрёк:
— Так ведь хер ровесников не ищет и родни не признаёт.
Вот мля-яя! Философ дырявый нашёлся!
Разговаривать с обиженным расхотелось. Я взял сигарету, пошёл на улицу.
В дальнейшем я узнал от Дракона, что у них половина деревни не находит ничего зазорного в инцесте. Я подумал «Бедная деревня, воспетая русскими поэтами! Несчастная Россия».
Следствием нового мЫшления и демократического правления стала социальная деградация общества, которая повлекла за собой деградацию психическую. Уже включился тот самый порочный круг, из которого уже не было выхода, только всё ниже, ниже, ниже на самое дно, откуда, как из ада, не было пути назад. Только вниз, в мерзость и кошмар духовного и физического опустошения.
Такие люди были социально опасны. Контактируя с нормальными, обычными людьми неизбежно навязывали им свои патологические стереотипы.
На мой взгляд их нужно было изолировать от общества, содержать в резервациях, как больных лепрой, но ни депутатам, ни законодателям, ни правоохранителям до этого не было никакого дела.
Всплеск активности или имитация какой-то деятельности происходили лишь в случае чего либо из ряда вон происходящего. Лишь после того, когда была сломана ещё одна судьба, загублена чья то жизнь.
Преступный социум на такие случаи реагировал острее и бескомпромисснее. Он раз и навсегда исключал такого индивидуума из списка людей.
Жестоко. Но жестокость вынужденная, в целях сохранения человеческого вида.
* * *
В зонах ввели отпуска. Первым отправили Вадика Николаенко. Сроку у него было шесть лет. Отсижено пять.
На воле он занимался рэкетом. В зоне стал завклубом.
В этом не было ничего удивительного. На свободе я знал парочку бывших бандитов, которые стали меценатами и благотворителями театральных фондов.
Как видно после взрывов и крови почти каждого человека тянет к прекрасному.
От кого то слышал, что даже известный демократ Ельцин, перечитывающий по ночам русских классиков, в молодости чуть было не загремел на Колыму, украв гранату с военного склада и рванув с ней на какую то «стрелку» с конкурентами.
Заведующего клубом опекал заместитель начальника колонии по воспитательной работе подполковник Ильин, невзрачный сутулый человек с плешивой головой. В его обязанности входило двигать культуру. Но культура и зона — понятия совершенно несовместимые. Поэтому главный воспитатель зоны не сидел в кабинете, а постоянно лазил по зоне и выявлял нарушения. Сделать это было несложно, поскольку всегда можно было придраться к неряшливому внешнему виду, оторванной пуговице или размеру бирки на груди. За один рабочий день подполковник Ильин успевал составить по десять — пятнадцать рапортов.
Начальник колонии ставил его в пример» Учитесь у Ильина! Хоть и дурак, но с инициативой! Молодец! Чтобы каждый из офицеров в неделю оформлял не менее десяти нарушений!
Мстительные кумовья мечтали спалить заместителя по воспитательной работе за проносом в зону марихуаны или на худой конец водки.
Любимая присказка у заместителя по воспитательной части была:
— Вот Петр Ильич Чайковский, хоть и педераст, но сочинил замечательную оперу, «Руслан и Людмила». Граф Лев Толстой уже будучи импотентом написал гениальный роман, «Война и Мир». А вы заключённый Иванов с такой елдой только и можете, что петухов драть!
Подполковник как две капли воды походил на своего протеже, что давало братве повод подозревать его в том, что двадцать восемь лет тому назад он изменил своей жене.
После торжественного убытия осужденного Николаенко в заслуженный отпуск все затаили дыхание, вернётся завклубом в зону или не вернётся.
Делали ставки. Заключали пари как на тотализаторе. Вадик вернулся. Причём не просто вернулся. Следом пришло письмо из УВД, что заключённый Николаенко находясь в отпуске совершил геройский поступок. Во время пожара в районной администрации вытащил из огня сейф с квартальными отчётами.
Все гадали, какое завхоза ждёт поощрение? Может быть освободят от наказания?
Юра Дулинский озаботился вопросом, что делал ночью у здания администрации заключённый, находящийся в отпуске? В виду отсутствия аргументированных ответов выдвинул собственную версию. Дескать сначала поджог, а потом сам же и спас.
* * *
Одна из самых блатных должностей в зоне, это санитар или «шнырь» санчасти.
Попасть на «Крест» санитаром и остаться там до звонка или УДО — было золотой мечтой многих козлов. Там ждала сытная и спокойная жизнь, пока «шнырь» не залетал на пьянке, или на торговле таблетками. После чего проштрафившегося «санитара» отправляли обратно в барак, где его ожидало всеобщее презрение и ненависть правильных пацанов.
Один из «шнырей» тот самый Костя, которого я видел в самое первое посещение.
В прошлой жизни он закончил медучилище. В одно и тоже время с ним в училище училась и Светлана Андреевна.
Следом за завхозом клуба он тоже отправился в отпуск. Скорее всего оказала протекцию сама Светлана Андреевна.
На это раз всё закончилось подвигами другого рода.
Буквально на третий или четвёртый день прошёл слух, что Костик нажравшись какой то дряни сначала изнасиловал, а потом зверски зарезал Светлану. Как оказалось, они были любовниками ещё во время учёбы.
Поступок был блядский. Заключённые изначально не трогали врачей, потому что от них зачастую зависели их жизни.
Костика искали менты УВД и зоновские опера. Шерстили адреса родственников и прежних друзей. Задержали его через несколько дней на даче у кого то из родственников. К нам в зону его больше не привезли, отправили в Сизо.
* * *
Ранним утром в барак пришёл невзрачный офицер, лет тридцати. Или чуть больше. Бросалось в глаза испитое, но не злое лицо человека, ведущего постоянную борьбу с алкоголем. Судя по одутловатости, морщинам и красному носу победа всё же оставалась за алкоголем. Минут сорок старший лейтенант сидел с завхозом в каптёрке. Потом Гоша вышел. Скрипя новыми ботинками прошёлся по бараку.
— Отрядника нового дали. — Потом злорадно пообещал. — Ну теперь мы хвост кое-кому накрутим.
Через некоторое время Гоша затянул голосом старого полицая — Строиться! Построение в локалке!
Зэки, выходя из барака, щурились, тёрли глаза кулаками. Мочились на белый снег, глядели на крыши, высокие черные трубы и флаг, удручённо поникший над зданием штаба.
Отряд стоял на снегу. Было холодно. Не май месяц. Зэки приплясывали в холодных ботинках.
Отрядника не было. Он сидел в тёплом кабинете. Выжидал, с-сука!
Колобок зацепился взглядом за Клока. Шнырь тёрся рядом с завхозом.
— Олежка! Ну как тебе у нас в отряде?
Клок нахмурился. Но снизошёл до разговора.
— Отряд и отряд. Что я отрядов не видел?
— Олежик, а в умывальнике был сегодня? Рожу свою в зеркало видел?
Клок машинально схватился за своё лицо. Что там не так?
— Видел.
— Ну так замотай её тряпкой!
Шнырь побагровел. В бешенстве молча открывал и закрывал рот, потом взорвался.
— Ну ты, циклоп одноглазый! Или в жопу!
Миша скромно опускает глаза.
— Я бы тебя тоже послал, да вижу, ты уже оттуда!
Народу смешно. Смехуечки то тут, то там.
Хохочут все, мужики и блатные. Улыбаются даже опущенные.
Развеселились. Посмеялись. Жить стало чуточку веселее.
* * *
Капитан Бабкин, рослый русоволосый, с чистыми голубыми глазами числился мастером промзоны. Я видел его пару раз около штаба. Мучило ощущение, что где-то я его видел раньше. Он был не похож на офицеров и контролёров зоны.
Это был, наверное, единственный в лагере офицер, приглашавший зэка сесть при разговоре, никогда не шарящий по карманам и по тумбочкам. И вообще, не растерявший человеческих качеств.
* * *
В лагере царил полный интернационал. Наряду с русскими сидели — украинцы, татары, чеченцы, немцы, цыгане. Вопреки расхожему мнению, что евреи всегда там, где лучше и теплее, было несколько евреев. Но никакого антагонизма среди заключённых не наблюдалось.
Могли конечно обозвать кого-нибудь «жидом» или «жидярой», но так называли не из — за национальной принадлежности, а скорее из — за характера или поступков. Многим давали погоняло в соответствии с национальностью — Юра Татарин, Гена Финн, Киргиз. На областной больнице я встречал Серёгу Немца, молодого, но очень авторитетного сидельца, за семнадцать лет лагерного стажа прошедшего многие тюрьмы и строгие зоны.
Авторитет он имел не дутый, как многие из блатных, которые брали наглостью и истеричностью. Такие были с душком только в толпе, а возьми его за кадык — лопались, как воздушные шарики.
Немец не гнулся перед администрацией, не искал, где теплее, не приспосабливался, а, выбрав свою дорогу пёр по ней, как танк. При всём при этом, он был очень человечным. Стоял горой за мужика и даже на пидора без нужды не повышал голос.
На первых порах нахождения в больнице Немец очень сильно поддержал меня своими советами и бодростью духа.
* * *
Пришёл этап из тюрьмы.
— Видели Костика, шныря из санчасти. Драил парашу в одних трусах, — со смехом рассказывал один из этапников. — Он теперь не Костик, а Клара. В первый же день как на тюрьму заехал, его на член и приземлили.
* * *
Я всё же вспомнил где видел Бабкина. Восемь лет назад мы отмечали успешную сдачу сессии в кабаке и крепко сцепились там со студентами из Политехнического.
Бабкин был среди них. Потом мы пили мировую. На такси поехали к ним общагу. Я даже вспомнил как его зовут. Саня. Точно — Саня.
* * *
Бабкина назначили заместителем хозяина по режиму и оперативной работе. Он стал вторым лицом в колонии.
— Надо сходить к нему — Сказал Колобок. — Чем чёрт не шутит. Знакомство с замом по режиму не помешает.
Я сомневался. — Вербовать начнёт.
— Я тебя умоляю. У «кума» столько добровольных сотрудников, что ему не до тебя. Все известно и без тебя.
* * *
Один из блатных нашего отряда, Сеня. Срок — двенадцать лет. Отсижено девять. Татуированный с головы до пяток. Его изрисованные перстнями пальцы, казалось, не могут принимать никакой другой формы, кроме веера.
При ходьбе Сеня по блатному сутулился и прятал кулаки в рукава фуфайки. Если надо было повернуть голову, он поворачивал не шею, а все туловище.
Сеня был изломан, истеричен, жалостлив и часто более жесток, чем остальные зэки, когда речь шла о чужой человеческой жизни.
В отличие от многих, жил один. Как говорил сам, ни родины, флага. Передач не получал. Был похож на маленького злобного поросёнка. Старики пенсионеры его побаивались. Сеня любил повторять:
— Я человек не злопамятный — сделаю зло и забуду!
Он бил палкой обиженных, крича при этом. — Вы, гребни, должны уважать блатных! Я научу! Я блатной! Я живу этой жизнью! Это мое, а ваше — вонючие тряпки и стирка носков!
Сеня закентовался с новым смотрящим.
— Не нравится мне, Сеня, положение в отряде. Общему внимание никто не уделяет, мышиные движения какие то. Козлам жопы лижут…
Лёва отхлёбывает из кружки чифир и передаёт её Сене.
Тот соглашается.
— Ты прав, братка. Всё от того, что традиции воровские забывать стали. Сук не режут, к куму в кабинет как к себе домой шастают.
Разговор о понятиях происходит в проходе смотрящего. После чифира Сеня и Лёва играют в нарды, о чём-то долго говорят, гуляя в локалке.
* * *
Отбой в зоне — в двадцать два ноль-ноль. По выходным — в двадцать три.
Для зэков отбой — понятие относительное. Все арестанты давно усвоили старое зэковское правило — «В тюрьме отбоя нет». После десяти самая-то жизнь и начинается.
Гоша получает взятку и отбывает спать. Сеня включает телевизор и пенсионеры чинно заполняют телевизионку. Любимая передача с голыми бабами. Она идёт всю ночь. Мужики затаив дыхание и пуская слюни, наблюдают, как блондинка в халатике медсестры делает минет здоровенному негру.
Дракон стоит на атасе. Пенсионеры расползаются по своим шконарям далеко за полночь. Насмотревшись на голых сисястых тёлок — кричащих, сосущих, мычащих от удовольствия, деревенские мужики сопели и похрапывали в темноте. Снилось им что-то приятное — лес, речка, жопастые, сисястые доярки с кринками парного молока в руках.
Я давно уже заметил, что за колючей проволокой почему то всегда снятся яркие и и удивительно логичные сны. Наверное поэтому просыпаться в тюрьме всегда тяжелее, чем на воле.
Только Сеня полночи ворочался на своём продавленном матраце. Скрипел зубами, стонали пружины, навевая тоску и печаль на ночного дневального.
Моя бабушка говорила в детстве, если человек скрипит зубами у него глисты.
Утром телевизионку оккупирует Асредин. Он рисует плакат по заданию замполита. Чтобы не лезли с советами, всех выгнал.
Пенсионеры сидят на шконках. Обсуждают ночной сексуальный ликбез. Ждут отрядника.
Старший лейтенант Гордеев появляется в сопровождении начальницы спецчасти майора внутренней службы Эльзы Ракитской.
Спецчасть — это не так тревожно, как оперативная или режимная часть. Там ведают документами и делами, кому сколько сидеть, кого освободить. Белые воротнички системы ГУИН. Канцелярия. Бюрократы.
И хотя никто не встает, все заметно подтягиваются и моментально наступает тишина.
— Граждане осужденные! — Строго говорит отрядник.
— Красные педерасты! — Внезапно доносится из телевизионки раскатистый бас.
Отрядник немеет. Эльза краснеет под слоем штукатурки.
— Расстрелять из танков собственный парламент! Страна мерзавцев и подонков! Бедная Россия!
Вова Асредин был интеллигентный человек, в прошлом актёр. Его интеллигентность не имела ничего общего с добропорядочностью. На свободе он пил, гулял, изменял жене и как настоящий русский человек ругал коммунистическую партию и правительство. Сел по лохматой статье, то есть за изнасилование. Долгое время его любовницей была жена секретаря парткома театра. Потом она приревновала его к молоденькой гардеробщице. Написала заявление в прокуратуру. Вова сел. Всем говорил, что страдает за политику.
В этом не было ничего необычного. В России все неординарные люди часто заканчивают либо алкоголизмом, либо тюрьмой.
Положение спасает Влас. Витя Влас, ещё тот крендель. Окончил тот же институт, что и я, только парой лет раньше. Кажется я припоминаю его лицо в институтских коридорах.
— Гражданин майор. — Вклинивается он в разговор. — А что слышно за амнистию? Ведь не может быть, что бы в стране победившей демократии в знак победы над последним убежищем коммунистов не был принят акт о прощении.
Изольда начинает ему что-то долго и путано объяснять.
Из телевизионки медленно, как парусник Крузенштерна выплывает Асредин. Он в старых провисших на коленях трениках и серой майке, из под которой выглядывает живот, поросший кустиками седых волос. Асредин величественно бросает:
— Начальник! Меня не кантовать до ужина.
Замечает начальника спецчасти.
— Целую ручки, Изольда Карловна. Извините, что не в буквальном смысле!
Отряднику неловко. Он тушуется. Хватает Ракитскую за рукав, уводит к себе в кабинет.
Душман говорит Власу. — Вот ты мастер языком трындеть! Чисто наш замполит! Когда его шальной пулей убило, после этого язык ещё два дня во рту болтался.
* * *
Прошёл уже год как я пришёл этапом. Я и сам не заметил, как прижился и обжился на зоне. Обзавёлся полезными связями на швейке, в библиотеке, в бане. Оброс кентами и собеседниками.
Один из собеседников — Асредин.
В нём погиб великий артист. Даже внешне он был похож на Шаляпина.
Рослый, вальяжный, крупное значительное лицо — все соответствовало породе. И голос. Бархатный баритон.
— Встречали ли вы женщин актрис? — Часто вопрошал он своего собеседника.
— А молодых женщин актрис?.. А молодых женщин актрис летом? Нет?!.. Тогда смею вам заметить, вы не видели ничего.
Первые пять лет в лагере он пер, как трактор по бездорожью. Показывал характер, отстаивая права зэков. Ругался с администрацией, писал жалобы надзорным прокурорам, отказывался от работы, сидел в БУРах и шизняках.
Согласно характеристики, вложенной в личное дело, вёл себя агрессивно, характеризовался крайне негативно и примыкал к группе лиц отрицательной направленности.
Потом Асредин устал.
В камере ШИЗО его посетила дева Мария и сообщила, что человечество будет развиваться не путём революций, а при помощи развития возможностей человеческого тела.
Володя Асредин проникся духом учения Порфирия Иванова. Отказалсяот алкоголя и конопли. Стал ставить над собой опыты, доказывая, что человек может сам избавиться от болезней, закалить своё тело и укрепить дух.
Экс-отрицала побрил голову, а в его глазах, появился странный блеск.
Со временем он превратился просто в пожилого усталого человека.
По утрам Асредин босиком выходил в локалку и переступая на стылом снегу покрасневшими, как у гуся лапами, тянул к небу длинные руки.
Проходивших мимо локалки контролёров и козлов он норовил благословить широким крестным знамением.
Иногда под настроение он рассказывал о своей прошлой жизни.
Он был отменным рассказчиком — рассказывал так, словно читал книгу. Про шикарных женщин, южное ночное море, про рестораны, в которых обедал и ужинал.
Барак в тот момент заполнялся персонажами из другой, нереально шикарной жизни.
Зэкам нравились рассказы о красивой жизни — машинах, миллионах, красивых и состоятельных любовницах. Они переносились в мир красочных грез, в тот мир, который можно было увидеть только во снах.
Говорили, что Асредин «погнал беса», но в лагере его уважали. Почему? За что? За ум, за манеры, за душок. За ту жизнь, о которой большинство из каторжан не могли даже мечтать.
Он был интересен братве ещё и тем, что у него всегда были папиросы.
Папироса, именно папироса, а не сигарета нужны для того, чтобы забить косяк. Косяк это марихуана, или конопля. Ещё её называли дрянь, анаша, драп. Для того, чтобы «забить» или «приколотить» косяк, использовалась обычная табачная папироса, лучше всего, «Беломор».
Где и как он их доставал, являлось секретом. Но Асредин менял их на сигареты в пропорции один к двум. К концу моего срока соотношение изменилось от одного к трём.
Вечером перед отбоем мы сидим с Асредином в углу локалки на корточках. Асредин достаёт из рукава папиросу. Прикуривает. Долго тянет в себя дым вместе с воздухом. Блаженно закатывает глаза. Передаёт папиросу мне.
— Я вижу ты тоже из гнилой интеллигенции, как говорил, Владимир Ильич. Институт закончил. А сейчас на твою теоретическую институтскую надстройку ляжет житейский тюремный опыт. Это хорошо. В тюрьме тоже есть чему поучиться.
Я тяну в себя дым. Это мой первый наркоманский опыт.
* * *
Душман — в переводе с арабского — бандит.
У нас в отряде Душманом звали Серёгу Бревнова. Он не был бандитом. Наоборот — профессиональным героем. Прошёл Афган. Любимая песня, которую он готов был слушать бесконечно, «Афганский синдром». Говорил, что написал её близкий друг, Олег Гонцов. Циничный Дуля называл песню «похмельный синдром».
Душман рвался Чечню, но сначала надо было освободиться. Кто-то сказал ему, что в Чечне воюют штрафники и Бревнов писал бесконечные письма министру обороны, с просьбами о том, чтобы его отправили в штрафную роту. Бдительная оперчасть перехватывала письма и аккуратно подшивала к личному делу.
Душман не любил рассказывать о боях, хотя иногда под настроение рассказывал об Афганистане. Как было страшно! Какие там женщины! Какое солнце!
Он имел медаль «за отвагу» и ранение в голову, на почве которого у него периодически ехала крыша. Однажды, прямо в бараке влепил оплеуху оперу капитану Парамонову, который перетянул его дубинкой.
Капитан это сделал не со зла. Он в принципе был неплохим, понимающим парнем, но в тот день с утра поругался с женой, потом его вздрючил начальник колонии и Парамона, что называется понесло.
Получив затрещину от Душмана, Парамонов на мгновение опешил, потом сгруппировался и как барс прыгнул на воина — интернационалиста. Рыча как голодные звери они сошлись в жёстком клинче. Потом упали на пол и под восторженные крики сидельцев покатились по полу барака, нанося друг другу удары. Вот тогда, не служивший и не воевавший преступный мир увидел, что такое русская рукопашная.
Во время спарринга мы совершенно искренне болели за министерство обороны Российской Федерации в лице отставного гвардии сержанта Бревнова.
Через несколько минут их растащил прибежавший с вахты наряд, вызванный бдительным Гошей.
Парамонов поднялся с пола, потрогал пальцем подбитую губу и достал сигарету. Сказал:
— А ты ничего, Душман! Дохлый, а цепкий. Были бы все такие как ты, не пришлось бы из Афгана драпать!
Серёгу Бревнова увели в штрафной изолятор.
Ночью капитан Парамонов пришёл к нему в камеру. Душман лежал на спине на нарах и закинув руки за голову смотрел в потолок. В зарешеченное окно заглядывал месяц. Неяркий свет тусклой лампочки освещал его лицо. Блестели глаза.
Парамонов присел за железный стол, провёл по нему ладонью, смахивая крошки. Потом поставил на стол бутылку водки и долго чиркал зажигалкой, пытаясь прикурить.
Бревнов не шелохнулся, не повернул даже головы.
— Ну! Чего разлёгся? Кружку давай.
Душман встал. Принёс алюминиевую кружку.
— У меня одна.
— Ладно, сойдёт… Давай выпьем… солдат…
Каждый сделал по глотку. Парамонов выдохнул и сунул в рот новую сигарету.
Потом затянулся глубоко, сказал:
— Я ведь тоже готовился за речку. Учебка в Чирчике…но перед самым выпуском подхватил желтуху. Ну, а после госпиталя там же и дослуживал…инструктором. Так что у меня вроде, как долг, перед теми, кто воевал. Ну а ты, как сюда попал?
— Как попал?!. — Переспросил Душман. Почесал колено.
— Да обыкновенно, как все. Водка. Драка. У него нож. Я на войне людей убивал, правых и виноватых. Меня ни ножом, ни кровью не испугаешь.
Парамон налил снова.
— И что, убивать было не страшно?
Душман задумался.
— Страшно было только первый раз.
Тогда мы ночью оседлали перевал. Ждали караван с оружием. Видим ведут гружёных ослов. Мы по ним — огонь. А из разорванных мешков сыпятся красные яблоки. Бабаи везли их на рынок.
Мы подошли и видим эти яблоки, красные, как капли крови. И люди вокруг лежат. Стонут. Жалко их было.
Знаешь, что мы сделали? Добили всех. И людей, и ослов. А потом ушли. А эти яблоки никто даже не поднял. Ни одного яблока никто не взял. Я их сейчас во сне вижу. Как капли крови.
Парамонов курил. Молча слушал. А Душмана несло. Видно слишком долго держал в себе сокровенное.
— Был у нас в полку старлей, Худаев. Хороший был мужик, и служил нормально. Потом прошёл слух, что он пропал без вести. Забегали особисты, дескать ушел с оружием к «духам». Потом его фотографию в городке видел, бородатый, в чалме, с автоматом Калашникова в руках и обвешанный запасными рожками. Позывной — Казбек.
Говорят, что у него был свой отряд. Будто из наших перебежчиков и пленных. Драл наших, как Тузик грелку. Мог свободно вклиниться в эфир, пристроиться в колонне и идти до Кабула или Джелалабада под видом спецназа. Выдавал себя за советника из царандоя, проникал на территорию частей. Из Хайратона пять машин с боеприпасами вывез в Баглан. Многие странные случаи на него списывали. Как бы то ни было, но после его ухода в восемьдесят втором году проваливалась операция за операцией, поля наши минные что были, что нет.
В восемьдесят четвертом его вычислили и зажали за Джелалабадом. Молотили кишлачок часа три и с воздуха, и пару «саушек» подтянули. Пошли чесать: ноль! Испарились «духи»! Куда? Выяснилось потом, через «зеленых» прошли с пленными моджахедами какие-то наши спецназовцы. Пароль назвали, грузовик реквизировали, всех обматерили, да еще проводника прихватили, командира взвода, он их якобы знал. А потом Казбек пропал куда то. Как испарился. Может убили. А может за границу ушёл.
Я это к чему рассказываю? Думаю всё время. А может быть он и прав был, это лейтенант? Если и погиб, то как мужчина. С оружием. А не сдох, как мы. От тоски!
— Да брось ты о плохом, Душман. — Морщился Парамонов, разливая остатки водки и роняя пепел на китель. — Я помню, мы в учебке однажды поймали скорпиона. Хотели проверить, убивают они себя когда видят, что выхода нет, или нет. Облили вокруг него бензином. Подожгли. Хотели посмотреть, как с собой покончит. А он посидел в кольце огня. Дождался пока прогорит и ушёл. Поймали следующего. Тот тоже самое. И не подумал себя убивать. Сгорел. Наверное до последнего надеялся вырваться. Вот так и человек, надеется до последнего. Понял? Вот и ты надейся. Надо!
Ладно, переночуешь здесь. Сигареты я тебе оставлю. А утром, перед подъёмом выпущу. Давай солдат!
Клацнула дверь. Парамонов ушёл.
Утром Серёга Бревнов вернулся в отряд. С этого дня Парамонов его не замечал.
Нормальные, а если точнее, более или менее адекватные среди мусоров тоже встречались. Но реальность была такова, нацепил погоны, стал частью системы — значит, всё сделанное тобой — законно.
Парамонов был большой придумщик.
Зимними вечерами, когда рано темнело, Парамон любил накинуть поверх кителя с погонами зэковскую телогреечку и проскочить в угол локалки, где, на корточках, в полукруге укуривались дурью. Обожал он такие игры.
Парамону таким образом неоднократно удавалось раскуриться на халяву и подслушать много интересного.
Так однажды он узнал, что возможно является близким родственником осужденного Руслана Таирова.
Таиров сделал глубокую затяжку и подлечивая папиросу слюной, выдохнул:
— Парамон, я его мама ипал, такой гяндон. Вчера у меня шмаль отобрал.
Русик происходил из старинного казикумухского ханского рода. Всё в нём было породистым, руки, жесты. Зэковский бушлат он носил, как смокинг и даже в арестантской робе походил на лорда. Это внушало уважение. Кроме того, говорил с акцентом, как Сталин. Это вызывало трепет. А главное — приходился очень дальним родственником старшему куму капитану Гиреханову, который тоже происходил из какого то крошечного дагестанского племени.
Гиреханов был мастером спорта по боксу и потому пользовался среди офицеров зоны непререкаемым авторитетом. Даже несмотря на то, что его считали чуркой.
Благодаря покровительству старшего кума, Русик в лагере не боялся никого.
Включая хозяина, полковника Бастора Юрия Оскаровича, который появлялся как ясное солнце. Всем рулила оперчасть.
* * *
Напуганный угрозами зэков Гоша решил завести телохранителя. Выбор его пал на Душмана. Он был неприхотлив, как саксаул, верен как пёс и совершенно без башки, словно герой романа Майн Рида.
Но была у него одна странность. Он приходил в волнение от обнажённого мужского тела. До поры до времени Гоша этого не знал.
Теперь, если Гоша выходил из локалки, Душман отрабатывая должность бодигарда и полученные сигареты, должен был тащиться за ним следом.
Дуля громко хохотал и декламировал:
Бревнов огрызался:
Юра Дулинский тут же напоминал служаке его прошлое:
— Ну ты, автоматная рожа! У тебя ж, быка, вся грудь пулемётными лентами перепоясана, а ты ещё базло раскрываешь на честных пацанов!
Душман сидит на шконке. В левой руке он держит пряник с толстым слоем маргарина. Рядом Дулинский.
Вчера был ларёк. Душман на всю отоварку накупил пряников и маргарина.
— В Афгане пряники только по праздникам давали, на майские или ноябрьские. А здесь, ешь от пуза, были бы только деньги. — Говорит он.
Дуля желая посмеяться спрашивает:
— Серёга, так что министр обороны? Ответил?
Душман качает головой:
— Не-аааа!..Мне Парамонов по секрету сказал, хозяину из приёмной министра звонили. Сказали, сержанта Бревнова в Чечню не пускать.
Дулинский подкалывает:
— Эскалации напряжённости боятся, Серёга! Политика!
Душман откусывает кусок пряника.
— Ничего! Я вчера президенту написал. Через волю отправил. Борис Николаевич разберётся.
Гошин крик доносится из глубины каптёрки, словно звук милицейской сирены.
— Надо идти — сказал Душман.
— Ну да! — Усмехаясь говорит Дуля — Служба есть служба.
Душман поднялся, стряхнул с колен крошки. Затем, не оглядываясь, двинулся на крик завхоза.
— Где вас только ловят! — усмехался Дулинский.
Всё перемешалось в этом мире. Вор в законе Джаба Иоселиани отсидев около двадцати лет, окончил вечернюю школу и театральный институт став доктором наук. Читал лекции в Тбилисском театральном институт и написал несколько книг.
Орденоносцы и герои войны, напротив, часто терялись в лагерной массе. Более того, многие их них охотно шли в лагерные полицаи.
* * *
Вскоре на Гошу был совершён теракт.
Он пожаловался Душману, что у него болит спина. Тот предложил сделать массаж. Во время лечебной процедуры Гоша с ужасом увидел, что у Душмана на месте ширинки оттопырились брюки.
Краснолицый, взъерошенный, Гоша выгнал Бревнова из каптёрки и пока орал в коридоре, кто-то из зэков огрел его пожарным ведром. Гоша получил лёгкую контузию, следствием которой была частичная амнезия. При этом Гоша напрочь забыл, кто его ударил и за что.
Телохранитель Душман обидевшись на Гошу, в это время сидел у кого-то в проходе. Защищать своего патрона он категорически отказался.
Юра Дулинский потом сказал, — «А что? Вполне революционная ситуация. Караул устал».
Несмотря на потерю памяти Гоша всё же уволил Душмана за предательство. Без выдачи выходного пособия.
Но ступивший на козлячью тропу Душман уже не мог остановиться. Через несколько дней он ушёл работать в ПТУ, шнырём. Ему даже обещали там платить зарплату.
* * *
Юра Дулинский искренне считал себя великим комбинатором и мастером интриги.
Он умело разыгрывал свои партии и не представлял свою жизнь без борьбы, комбинаций, подлянок. Ему постоянно надо было с кем-то сражаться, делать движуху.
При отсутствии движений начиналась депрессия.
От удачно запущенной интриги Дулинский получал настоящее удовольствие, как шахматист от умело выигранной партии.
В этом случае наши интересы совпали.
Я никак не мог забыть Клока. Подсел к Колесу. Обрисовал ситуацию. Владимир Иванович сказал:
— Я человек сильно интеллигентный, но беспредел не люблю. Иди. Я переговорю с Дулей. Он на подлянки мастер.
Я сказал с уважительной скромностью:
— Стоит ли беспокоиться, Владимир Иванович? Может быть я сам?
— Стоит. Можно было бы и войну затеять, но больно уж непрофессионально это: кулаками махать. Мы же не бакланы дворовые. Уработаем его технично.
Протёр пальцем стёкла очков:
— Пусть не беспределит, козья морда. — Вздохнул удручённо, огорчённый поведением шныря — Предупреждали же его, живи тихо. Нет, сам на член просится.
Дулинский выслушал Владимира Ивановича. Всё понял правильно.
План был утверждён. Главное — нужно было действовать с максимальной бесцеремонностью.
У Клока в кладовке, называемой бендюгой или бендюжкой хранились лопаты и мётлы.
Там же стоял посылочный ящик, в котором хранилось сало, получаемое с мужиков в качестве дани. Кладовка зимой выполняла роль холодильника.
Арестанты, проходя мимо тумбочки прикалывали — «Что Олежик, лучше изжога от сала, чем головокружение от голода?»
Клок довольно кивал головой, съедал сало с пайкой хлеба, запивал чаем, утром ложился спать и был абсолютно счастлив. Срок шёл. Клок считал, что он ухватил Бога за бороду.
Суть интриги заключалась в том, чтобы подвести дневального под статус крысы.
Виталик несколько дней назад вышел со свиданки. Тумбочка ломилась от продуктов.
Утром, когда Клок спал после ночной вахты, Дулинский зашёл к Гоше.
Угостил его сигаретой, сказал, что получил передачку. Поинтересовался, не может ли он оставить в кладовке свою посылку? Нет ли в отряде крыс?
Гоша донельзя польщённый тем, что ему уделили внимание, отнесся с пониманием. «Конечно оставляй».
Юра в присутствии очевидцев поставил свою посылку на ящик Клока.
Виталик вечером выкрутил лампочку. Ночью Клок занырнул в холодильник. В темноте нащупал посылочный ящик, достал сало, сожрал. Утром, когда он только собирался ложиться спать, раздался тяжелый пронзительный рев:
— Крыса! Бля-яяя!.. Сало сожрала!
* * *
Клок, заслышав вопли и осознав своим ссученым и подлючим мозгом, что они имеют к нему самое непосредственное отношение, сразу же просчитал последствия. Прямо в трусах он ломанулся на вахту и попросил закрыть его в БУРе.
Гоша собрал в бараке народ. Поучительно сказал:
— Человек слаб перед искушением. Но троглодитство приводит к жопоебству.
Молодёжь одобрительно загудела. Пенсионеры, как присяжные на суде, сурово кивнули головами.
Юра Дулинский вёл здоровый образ жизни. Не курил. В качестве премии ему передали банку растворимого кофе.
Колесо пригласили к столу.
На столе стояли рыбные консервы, мясо.
Колесо назидательно говорит:
— Во-ооот! Говорил я этой урле, не надо быть таким самоуверенным. Только ти решил, что уже держишь Бога за бороду, глядь, а он уже держит тебя за яйца.
Виталик прерывает его, передразнивая.
— А почему ви не кушаете, Владимир Иванович? Что вам нехорошо? Вот сало. Риба! Кушайте… Кушайте. Ви же старый арестант, знаете, что в кругу друзей едалом не щёлкают.
Колесо в ответ улыбался смущённой доброй улыбкой. Глаза же в это время оставались цепкими и холодными. Это был взгляд старого каторжанина, многое видевшего, всё понимающего.
* * *
Несмотря на ругань и скандалы Дуля часто сидел у Душмана в проходе. Они воспитывались в одном детдоме.
Серёга под настроение рассказывал об Афганистане.
— Непонятная страна! Чужая! Зимой мы в ватниках мёрзнем, а они босиком по снегу ходят. Как Асредин!
Все мужики в халатах, баб не видно. А если какая и появится, то такая старая и страшная…что лучше бы её и не видел.
Если судить по тому, что у них продают в лавках, то все миллионеры. На полках — японские магнитофоны, фирменные часы, французские духи.
А сами живут в домах из глины, нищета страшная, у нас дрова покупают. Каменный век. Старики, дети… По нашим понятиям, убивать их западло, а им гранату метнуть или очередь всадить в шурави — в порядке вещей.
Как — то во, время зачистки подстрелили пацана местного с автоматом. А на прикладе три зарубки. Это значит троих наших на тот свет отправил. И появляется такая ненависть, что уже не смотришь, кто перед тобой — баба или дитё. Во время операции открываешь дверь, кинул гранату, пару очередей и дальше.
Там я понял, что добро и зло — это в принципе одно и тоже. Для кого то добро, это зло. Для кого то наоборот.
* * *
Через неделю должен был освободиться Вова Москва. Весь срок он не поддавался на уговоры. Как бы к нему не подъезжали и не подкатывались. Говорил, что с однополой любовью завязал.
За неделю до воли он не смог сдержать похоть и развязал. Сначала подкатил к завхозу, но грубый Гоша, измученный простатитом, обругал его матом.
Тогда Вова отдался Лёве смотрящему. Потом к Лёве пришли земляки, весь цыганский табор.
Москва пошёл в разнос. Все выходные он не выходил из кабинета отрядника, превращённый в бордель.
В понедельник утром Гордеев пришёл на службу. В аквариуме с рыбками плавал презерватив. Лёня начал орать.
— Дневальный, почему у меня в кабинете воняет дерьмом?
Если бы он только знал, что там происходило в его отсутствие!
* * *
Несмотря на то, что дядя Слава без сопротивления отдал свой министерский портфель Лёве Цыгану, он всё же не был с этим согласен.
Выжидал удобный момент для свержения своего конкурента с пьедестала. Знал, что рано или поздно настанет момент, когда Цыган совершит ошибку.
Чутьё не подвело. Ожидание закончилось редким, но весьма поучительным случаем. Трагичным, как для некоторых блатных, так и козлов.
Ночью измученный сперматоксикозом Сеня подкараулил Валерика Сидорова, шедшего в уборную.
До этого дня Валерик жил мужиком. Вернее мужичонкой. Это был молодой парень, с румянцем на щеках. Из интеллигентной семьи, в которой его баловали и чрезмерно любили. В результате он вырос слабым, трусливым и инфантильным.
Сеня зажал его под лестницей и вытащив нож приказал снимать штаны. Валерик от ужаса потерял сознание, а Сеня пыхтя и потея от страсти, предпринял попытку лишить его девственности. От вожделения порвал уздечку на члене. Кончил. Подтёрся трусами Валерика.
Пригрозил, что если тот проболтается, то его будет насиловать весь отряд, и ушёл. Сидор придя в себя бросил перепачканные кровью и спермой трусы в уборной.
Никто бы ничего не узнал, и скорее всего Валерик стал бы персональным Сениным тихушником, но утром запарафиненые, в пятнах крови трусы нашёл Гоша.
Поддев их носком ботинка, Гоша глубокомысленно произнёс:
— Мдя-яяя! Одно из двух. Или кому то сломали целку, или кто-то сломал хер.
Через пятнадцать минут сидельцы увязали в кучу заплаканного Валерика, трущегося возле него Сеньку и вещественное доказательство в виде трусов. Поднаторевшие на своих делюгах зэки в случае необходимости умели проводить оперативно-следственные мероприятия не хуже оперов из райотделов.
Барак забурлил. Старики кричали «На нож»! Молодёжь вторила — «на фуй!
Босой, голый по пояс Асредин, как Христос тянул вверх руки: «Братья, хватит крови!.. Ему в ответ кричали: «В Тамбовском лесу твои братья!»».
Сеня, испуганный реальной перспективой лишиться здоровья, бросив матрас и вещи бегом ломанулся на вахту.
Узнав о случившемся, срочно вызванный на службу похуист-отрядник, пообещал: «Пусть только выйдет! Я ему едало разобью!»
— Ничего! — сказал дядя Слава. — Выйдет из БУРа, загоним под нары. Пусть выглядывает оттуда, как ондатра. Весь срок, тварь, будет сидеть у параши.
Валерик тут же переехал в петушиный угол.
Дулинский подумал. Сказал:
— Ну вот, и определился с ориентацией. Раньше звали Сидором, а теперь назвали пидором!
Асредин вздыхал — «Эх люди! Святейшее из званий, человек, опозорено, как никогда. Опозорен и русский человек»! Какая тут нахер, к маме вениамина может быть духовная гармония!
К Лёве Цыгану прибежал посыльный от Арсена и тот ушёл к смотрящему.
Завхоза Гошу в тот же день сняли с отряда и отправили в Шизо, но не отсиживать, а старшим дневальным.
Эта должность была по настоящему сучьей. То, что на неё поставили именно Гошу, характеризовала его со всех сторон.
Завхозом отряда назначили Витю Власа, полного и ушлого сорокапятилетнего мужика — хитрована, добивающего в лагере десятку.
* * *
Именно в тот момент дяде Славе пришло в голову, что именно можно предъявить смотрящему.
Блатные и мужики должны были признать эту предъяву обоснованной. Расклад получался такой. Человек, близкий к смотрящему, по беспределу опустил мужика. Не просто опустил, но и никого после этого не поставил в курс. Страшно даже представить, что бы произошло, если бы не бдительный Гоша. Тихушник мог зашкворить весь отряд. Или даже всю зону.
Надо было срочно выезжать на больничку. В тот же день, когда отряд ушёл в столовую, дядя Слава острым ножом вскрыл себе живот.
Серьёзно вскрыл, до кишок. Лезвие вошло глубоко. Кровь хлестала через пальцы, прикрывающие рану.
Раньше я видел, как зэки, дуреющие от однообразной тоски глотали черенки ложек, засыпали себе в глаза толчёное стекло. Слышал о том, что ломают себе руки-ноги, надеясь, что положат в больницу, и хоть на неделю, другую они сменят обстановку.
На больничку свозили со всех зон. Там братва могла расслабиться, встретиться с кентами, подельниками и выпить за редкую встречу.
Если зэк калечил себя, другие сидельцы, не вмешивались.
В арестантском мире существовало правило, каждый должен ответить за себя сам. У каждого своя жизнь и он волен распорядиться ей, как захочет.
* * *
Я спросил Колесо — зачем вскрылся дядя Слава?
— Запомни! — Сказал Колесо. — В нашей жизни, если хочешь остаться среди людей надо идти до конца. Помню в 53-м, на Сусумане суки порезали воров. А воры, кто остался жив, ночью взорвали аммонитом БУР, где прятались суки, человек семьдесят. Воров постреляли, но суки тогда долго собирали в мешки кишки и куски мяса.
А Славе, в душу плюнули. Недоверие выразили, и он за справедливостью поехал. Колесо показал пальцем в потолок. — К людям! Сколько тюрьма стоит, все самые насущные вопросы решали на больничке.
Через две недели, дядя Слава, вернулся. Привёз маляву. Цыгану дать по ушам. Арсена предупредить.
Дядя Слава снова лёг на своё место.
* * *
Начальство по данному случаю приказало провести собрание. Пришёл замполит.
Зэки неторопливо рассаживались на табуретках и шконках. Шушукались. Вяло переругивались.
Из кабинета вышли офицеры. Наступила тишина.
Отрядник, грозно осмотрел контингент.
Даои слово завхозу отряда Вите Власу. Одним глазом он косился в лежащие перед ним мятые листки. Долго рассказывал о текущем моменте, осознании вины, новом миропонимании. Употреблял выражения — перестроечное мышление, нравственные мучения, публичное одиночество.
От его благостной физиономии веяло раскаянием, душевной благоустроенностью, надеждой на перемены. Голос звучал убедительно, с мягким придыханием. Таким тембром брачные аферисты располагают к себе женщин. Человек опытный сразу поймёт — это прохиндей. Верить ему нельзя, поскольку хочет воспользоваться вами или обмануть.
Но замполит довольно кивал. Гордеев рассеянно ковырял у себя в ухе металлической скрепкой.
Речь удалась. Но картину испортил Асредин.
Он поднял руку. Спросил.
— Гражданин замполит, а правда, что среди руководства МВД педерастия в положняк?
Влас поперхнулся. Отрядник стал пунцовым.
— Ты метлу придержи, Астрединов. Что буровишь? В БУР захотел?
Замполит встрепенулся. — Ну-ка, ну-ка! Какие у вас имеются факты?
— Ну как же, граждане начальники! — Не унимался Асредин, разворачивая журнал «Огонёк»- Вот что пишет свободная демократическая пресса:
«Наркома НКВД Николая Ежова обвинили не только в работе на иностранные разведки, подготовке терактов против руководителей партии и государства, но и в гомосексуализме. На суде в 1939 году Николай Иванович признал только гомосексуализм — и умер честным большевистским педерастом».
— Отставить! — крикнул замполит. Вытер вспотевший лоб клетчатым носовым платком.
— Вы на органы не клевещите, осужденный — строго сказал он — Нефуй читать про всякий гомосексуализм. Мы изжили это позорное явление. А если вы этого ещё не поняли, посидите в изоляторе — поймёте.
* * *
Колесо потом говорил:
— Я в 53-м освобождался. В лагере с ворами кушал. С Васей Дипломатом, Моисёнком, Цыпой. В Ростове-папе сидел в 60-м году, когда сбили самолёт шпиона…этого, как его…
Колесо задумывается вспоминая-… А-аа! Паулюса. В тех местах я не видел ничего сильно плохого…
Проезжал крытую через Елец — всем ворам «пипец», где в бараний рог гнули воровскую масть, а заодно всех арестантов, которые попадали под горячую руку. Там видел много всякого, но уже ничему не удивлялся. Голодом так пытали, что некоторые зэки не выдерживали и отбирали у мусоров завтраки. Видел как людей заставляли выступать по местному радио и говорить: «Я, такой-то вор, отрекаюсь…»
В своей жизни я встречал даже польских воров, но нигде я не огорчался так сильно, как здесь! Чтобы барыгу смотрящим на отряд ставили, это не-еееет! Какой Лёва положенец? Только прибыл с этапа, трюмиловок сам не пробовал, ничего еще не видел.
Хочешь звания, корону воровскую? Не вопрос, а только пройти это всё самому надо и полной ложкой выхлебать — все эти буры, шизняки, крытки! День летный, день пролетный на одной воде! Да в браслетах, да в одной рубахе, когда в хате вода от холода замерзает. Да с уговорами «бери метлу в руки», а иначе в пресс — хату пойдёшь. Легко ли это?..
А Христу легко ли было на жердине болтаться?
В Златоусте ломали воров, а хозяином «Усольлага» был генерал — майор Сныцерев. Уж так он лютовал! Сколько судеб переломал! Как его не завалили, ума не приложу!
Привезли на «Белый лебедь» всесоюзного вора, Васю Бриллианта. Кумовья так душевно его встретили, что он за почки держался.
А в январе 1986 года приехал к Бриллианту очень большой мусор из центрального аппарата МВД СССР и предложил ему занять пост заместителя министра МВД СССР.
Но Вася Бриллиант сказал: — «Я не стану сукой» и умер, не сломленный мусорами, а мусора в отместку на его труп положили метлу.
В этот момент Колесо и сам был похож на легендарного законника — высохший, со впалыми серыми щеками, в роговых очках с толстыми линзами.
* * *
Ко мне зашёл, Саня Могила. Побренчал чётками. Бросил между делом.
— Сегодня смена хорошая. Ты вечером шизняк навестить не хочешь? Там вроде клиент твой прячется?
Дневальный изолятора с красной повязкой на рукаве открыл нам кнопкой железную дверь.
— Здорово, братела! — приветствует его Саня. — Бикса подмылась??
Шнырь изобразил улыбку краешком рта:
— Всё в лучшем виде, Санёк. Даже с мылом.
— Ну тогда готовь ей шлёмку с дыркой!
С лязгом — раскоцалась дверь. Клок испуганно вскочил с корточек.
— Вы чо, братва?
Он весь подобрался, сгорбился. Втянул голову в плечи. Зубы мелко стучали.
Саня зайдя к нему сзади, вытянул из штанов сетку, накинул её на шею бывшего шныря. Тот повалился на колени, захрипел, лицо налилось свекольной багровостью.
Жаркая волна ударила мне в голову. От возбуждения затряслись руки. Я ударил его тростью по голове. Клок упал на пол, кровь потекла по лбу. Я несколько раз поддел его голову ударом ботинка. Клок закатил глаза.
Саня спросил, — подох что ли?
Наклонился, прислушался к дыханию. — Да нет, живой. Петушить будешь? Или обоссым?
Злости у меня уже не было, ноги налились свинцом.
— Ладно Сань, пойдём. Я скотоложством не увлекаюсь.
* * *
Крысы живут стаями, помогают друг другу, защищают и при возможности, забирают с собой раненых. Но когда все опускается на уровень элементарного выживания, если они попадают в «неволю», где им угрожает опасность или голодная смерть, крысы также, как и люди, поедают друг дружку.
Советская власть применила этот метод на деле и занялась «перековкой» преступного мира, стараясь превратить в животных. Людей помещали в замкнутое пространство в и создавали им невыносимые условия содержания.
Выживали только самые сильнейшие и подлючие, которые в жизни уже не боялись ничего, ни ножа, ни нового срока.
* * *
Асредин завёл себе крысу. Это была не обычная помойная тварь с облезлым хвостом, а декоративная. Зверёк выглядел, как аристократ. У него была красивая, слегка шершавая на ощупь вьющаяся шерсть. Очень нахальные глазки — бусинки. Звали — Антон. Асредин звал его Тошка.
Крыса очень быстро привязалась к Асредину, и целыми днями сидела у него на шее или на плече. Это был очень чистоплотный зверек, любящий самостоятельно ухаживать за собой. Крысы вообще необычайно умны и сообразительны.
— Вот! — Говорил Асредин — закроют меня в БУР, а Тоша будет мне таскать грев.
— Ты смотри! — Подначивал его Дулинский, — чтобы твой крыс у меня пайку не крысанул, а то попадёте оба по беспределу!
Асредин не оставался в долгу. Многолетнее общение с лагерным миром сильно обогатило его лексику.
Несколько минут он очень настойчиво объяснял Дудинскому что будет с ним, его мамой, папой и всеми родственниками, если с головы его Тошки упадёт хоть один волосок.
* * *
Находясь за колючей проволокой, что-то происходит в зачерствелых зэковских сердцах. У многих откуда-то из ниоткуда появляется чувство сострадания и особенной нежности к беззащитным животным — кошкам, хомячкам, мышкам. Может быть, потому, что в них арестант видит существа ещё более незащищённые, чем он сам, чувствует родственную душу, которую он может обогреть и приласкать.
Странно, как жестокость и черствость уживаются в них с редкой сентиментальностью.
Казах по имени Томаз, которого все звали Камазом, откуда то притащил котёнка.
По ночам котёнок лежал на его широкой груди, громко мурлыча, а тот гладил его по головёнке чёрным от никотина указательным пальцем.
Спавший рядом Дулинский подпрыгивал среди ночи в постели.
— Мля, Камаз! Убери своего кота, пока я его не придушил! Мурчит как трактор, в натуре. Заснуть невозможно.
Камаз отвечал:
— Да пошёл ты козе в трещину! Будешь мне мозг дрочить!
Вспыхивала перебранка с воплями и матом, грозящая перерасти в рукопашную.
Просыпался дядя Слава. Садился в трусах на койке. Минуту вслушивался в нарастающие обороты. Потом рычал:
— Ну — ка, ша! Братва камышовая! Что за война в Крыму? Крови хотите? По мусорам и дубиналу соскучились?!
Потом Полтинник закуривал и укладываясь спать долго бурчал:
— Мля, что за арестант пошёл? Ночью на дальняк пойдешь, на спящие лица глянешь, и тошно становится! Не лица, не хари! Среди вас виноватых же нет, потому что скотина безмозглая ни за что не отвечает!
И напоследок, громко на весь барак обещал.
— Завтра дам каждому по майлу, режьте друга до опиздинения!
Камаз и Дуля замолкали. Было слышно, как на кровати Асредина пищит крыса.
Дядя Слава натянув провисшие на коленях треники и накинув телогрейку плетётся на дальняк. Барак снова засыпал.
Утром крыса и кошка ели из одной миски. Звери, в отличие от людей, в неволе не жрали друг друга.
* * *
Колесо мог часами рассказывать о жуликах и ворах прошлых лет.
— Знаешь как ломали людей?
Воров он называет только так — людьми.
— Сначала разговорами прощупывали: «Ты вор? У тебя блатная вера? А готов как Христос на жердине болтаться?
Развелось сейчас мастей — положенцы, смотрящие, стремящиеся, пацаны. Все блатные, а людей мало!
Колесо задумывался.
— Раньше всё было просто — вор, фраер. Мужик, сука. И всё. Пидоры не в счёт.
Я прощупывал Колесо.
— А я по твоему кто? Какой масти?
Он опустил глаза, словно пытаясь разгадать возникшую перед ним загадку.
— Ты не мужик, Лёха… Похитрее будешь и душок в тебе присутствует, как у злыдня. Но и не блатной…
Колесо пошамкал губами. Потрогал указательным пальцем фиксу с золотым напылением.
— Ноет сука! — Поморщился.
— Фраер ты, Лёха. Даже не фраер, а пока всего лишь фраеришка. Не простой, битый. Но человек с тебя получится, если не ссучишься.
Но только запомни, никогда не вздумай примерять на себя воровской крест.
Вором нельзя стать на время, поиграть в него тоже нельзя, вор — это навсегда. На всю жизнь. Но это не твоё.
* * *
Миша Колобок в полной мере обладал деловой хваткой и смекалкой арестанта, который пришёл в зону не на день, не на два, а решил там провести всю свою жизнь.
В нём неведомым образом ужились совершенно несопоставимые в лагере черты характера — порядочность знающего цену слова человека и невероятная предприимчивость. При всей своей нагловатости и склонности к проведению коммерческих операций он не обострял отношений с блатным миром, ни с мужиками, ни с козлами.
Он слишком буквально понимал учение первого патриарха чань — буддизма, известного под именем Дамо:
Если сидишь — сиди.
Если идешь — иди.
Главное — не мельтешись попусту.
И Колобок не мельтешил. Всё свободное время он посвящал каким то делам с маклерами, изготавливавшим для администрации выкидные и охотничьи ножи, мундштуки, резные шкатулки, называемым в зоне маклями. Колобок, что то покупал у них, выменивал, выкруживал, выигрывал в нарды, потом перепродавал.
По понятиям, нельзя было покупать и продавать продукты из зэковской столовой, потому что повар мясо для перепродажи не покупает в магазине, а крысит его от общего.
Но Колобок не получал посылок из дома и договорился покупать отоварку в столовой.
Деньги он передавал завхозу столовой, тоже зэку. С блатными был заключён компромисс и считалось, что на деньги эти за забором приобретаются продукты, которые потом завозятся в зону. Трений с блатным миром у Колобка не случалось.
Миша был из Москвы. Сел он по знаменитому делу Елисеевского гастронома.
Вернее не самому делу, но был к нему причастен. Заведующая одной из секций знаменитого гастронома была его любовницей.
Мы разминаемся чифиром. За окном серая тоскливая хмарь. Женька сидит рядом со мной. Виталик напротив. Рядом возвышается Колобок. Он грустно вздыхает и шумно тянет в себя чёрную живительную жидкость.
Женька спрашивает:
— Колобок, как ты по мокрому то устроился? Ты случаем не маньяк? А то мы тут с тобой чифирим вместе.
Мишку передёргивает:
— Какой маньяк! Представь себе. Суббота! Я слегка под шофе! Весь сексуально активный. Покупаю Вальке три белых гвоздики. Беру мотор. Представляю, что сейчас доведу её до оргазма и перехвачу у неё четвертак. А Вальке не до секса, у неё истерика, кричит — «Меня скоро посадят»!
Я с дури возьми и ляпни — «Тебя посадят, а ты не воруй».
Колобок переждал смех, сделал пару глотков. Передал кружку дальше.
— Та в крик! Мало того, что денег не дала, ещё и начала кричать, что я — «алкаш, импотент, тварь последняя». Я не выдержал оскорблений и врезал ей промеж глаз. Она упала. Только вышел из подъезда, тут эти демоны при погонах. И гребут меня вместе с гвоздиками.
Демонами оказалась группа муровцев, приехавшая арестовывать заведующую секцией.
В сознание она так и не пришла. Муровцы вызвали скорую, но она приехала и поехала обратно. Там уже была нужна труповозка.
Сначала следователь заподозрил в Мише наёмного киллера, который зачистил концы. Но советский суд разобрался и осудил его за убийство без отягчающих. Дали двенадцать лет.
* * *
Асредин рассказывал, поглаживая своего Тотошку по гладкой шкурке:
— Был у меня на воле приятель, Юрка Щербаков. Не так чтобы приятель, скорее знакомый. Я у него периодически кантовался, когда меня жена из дома выгоняла.
Так вот, любил Юрка выпить, работу прогуливал, зачастую в вытрезвителе ночевал. Жена от него ушла и жил он один в хрущобе на первом этаже.
В комнате была железная кровать, стол, табуретка и старый шкаф.
Работал он в продуктовом магазине грузчиком. Пожрать приносил с работы, а зарплату пробухивал.
Спал обычно в одежде и обуви. Вечно не бритый, грязный, вонючий. Однажды проснулся среди ночи со страшного бодуна, голова трещит. А Юрка помнит, что у него в бутылке ещё грамм сто оставалось на опохмелку, потянулся рукой, глядь, а прямо перед ним сидит здоровенная крыса.
Перепугался он тогда, нашарил рукой, что попалось и кинул в крысу. Потом допил остатки и снова уснул.
Утром проснулся, вспомнил, что ночью было, подумал, приснилось. Подошёл к тому месту, где ночью крысу видел, а там новенький червонец лежит.
У Юрки чуть крыша не поехала, помнил ведь, что денег даже на трамвай не было. Решил-Домовой!
Кое как этот день отработал, взял килограмм водки, колбаски с работы прихватил, хлеба, пельменей. Пришёл домой, поправил здоровье и на то место, где деньги нашёл положил бутерброд с колбасой и рюмочку поставил. Дескать, уважение Домовому оказал.
Утром проснулся, рюмка не тронута, бутерброда нет, а на том месте опять лежит десятка.
Тут уж Юрка стал размышлять. Ночью не спал, караулил. Вдруг слышит шорох. Присмотрелся и увидел крысу.
Допёр… Это крыса носит ему деньги.
Юрка стал ее кормить, разговаривал с ней. Крыса привыкла, стала совсем ручная. Каждый вечер приносила деньги. Когда по десятке, когда четвертной.
Зажил Юрка знатно. Крысе сало покупал, колбаску. Бухать бросил.
Но не долго длилось фраерское счастье. Сдохла крыса от чего — то.
Приятель решил сделать ремонт. И когда перестилал полы за шкафом нашел крысиную нору. В норе гнездо, выложенное из крупных купюр. А рядом распотрошенный банковский мешок. Потом оказалось, что в квартире раньше «медвежатник» жил, который сейф с деньгами вскрыл. Но деньги потратить не успел, спрятал до поры, пока шухер не уляжется. А потом умер, сердце отказало.
Крыса под полом нашла бабки и когда он кинул в неё куском хлеб решила, что это бартер.
* * *
За окнами барака падал снег. Мягкими хлопьям оседал на крышах строений, решётках локалок, неспешно ложился на закатанную в серый асфальт землю.
Насторожённую тишину барака нарушал лишь храп сидельцев, да скрип железных кроватей.
Серёге Бревнову снится бой в Пандшерском ущелье. Селение Гульбахор. Он забежал в афганский дворик. Дует сильный ветер. Он приоткрывает дверь какого то сарая и тут же чувствует, как в грудь упёрся ствол. Мгновенно выстрелил. По стене сползла измождённая слепая старуха, с палкой в руках.
И Душман плачет во сне — «Я не хотел! Я не хотел…»
— Мама! Мамочка! — метался на крайней кровати пятидесятилетний Гриша Коновалов, в пьяном угаре зарубивший топором свою мать. — Где ты, мама?!
Ворочаясь на верхней шконке скулил, тихо стонал во сне, Пися.
Витя Влас встал по нужде. Ночью ему снился плохой сон. Теперь он мpачно смотpел на жизнь и на своё будущее.
Белея кальсонами и почёсывая волосатый живот, прошёлся по коридору. Осуждающе посмотрел на Коновалова. Бросил взгляд в окно.
Окна были занавешены утренними сумеpками — рваными, серыми и измятыми как туалетная бумага.
На белом снегу стояли две громадные чёрные овчарки. Тянули лобастые морды в сторону нашего барака. От их дыхания шел легкий пар. Утро обещало быть плохим. Очень плохим.
Над зоной протяжно завыла сирена. Её металлический рёв наполнил воздух, рассыпаясь на тысячи мелких звуков.
— Подъем! Подъем! — Кричал дневальный.
Отряды выгнали на белый декабрьский снег.
Вялые после сна, сразу прохваченные на холодным ветру и промозглой стуже, толпились зэки на плацу. Зябко кутались в подбитые рыбьим мехом телогрейки. Выбивали дробную чечётку замёрзшими ногами. Матерились и размахивали дубинками сержанты — контролёры….
Кто-то орал, кто-то матерился, кто-то истерично вопил: «За что бьёшь, начальник? Я вот напишу президенту США».
Стараясь держаться подальше от бушующих контролёров я затесался в середину строя. Передние ряды без конца ровняли криками и дубинками.
Пока шла перекличка в зону вошёл ОМОН.
Над заснеженным плацем пронёсся шум. Около тысячи заключённых с застарелым страхом смотрели на щиты, каски и дубинки.
Зэки заволновались.
ОМОН вводили и раньше, в основном для тренировок, поскольку, колония считалась относительно спокойной. Но сегодня, судя по всему отряд ввели для работы.
ДПНК, майор Матвеев, зябко ёжился, проклиная сибирскую зиму, начальство и зэков.
— Блять! — Тоскливо думал Матвеев. — Когда же пенсия?
За его спиной торчал старший нарядчик зоны Петруха.
В правой руке он держал деревянный чемоданчик с карточками. На них были фотокарточки заключённых, фамилии и сроки.
Майор Матвеев поддел снег носком хромового офицерского сапога. Затем вытянулся перед строем, заложив за спину руки в кожаных перчатках.
— Сейчас будет шмон. Пока не найдут то, что ищем, зона будет стоять.
Зэки насторожились. По рядам пронёсся ропот.
— Что ищете то, хоть скажите?
Всезнающий Юра Дулинский, сказал, сплюнув сквозь зубы:
— Компромат они ищут! Вроде кто — то из мусоров пронёс в банках с краской водку. А блатные решили его припутать на предмет сотрудничества и момент передачи денег записали на диктофон.
Информация дошла до кума, тот доложил хозяину. Начальник колонии перепугался, что узнают журналисты и заказал маски-шоу.
Несколько часов зона стояла на плацу.
Огромную массу людей тесно окружили вооружённым конвоем. Грозно шевелились стволы автоматов, кашлял бензиновой гарью БТР, введенный в жилую зону. Натягивая поводки надрывно лаяли и ярились здоровенные псы.
Зэки ёжились, кутаясь в ватные телогрейки, не замечая хрипящих собак.
В бараках шёл шмон, искали предметы, запрещенные к хранению в зоне — водку, наркотики, оружие.
Никто не вышел и не сознался, где плёнка. Фотографии и кассеты не нашли.
В каптёрке пятого отряда нашли резиновую женщину.
Пять человек из разных отрядов, и с ними Заза, отправились в БУР.
Пися остался неприкаянным. Без поддержки и крепкой Зазиной руки. Его забрал к себе Влас.
На следующий день Пися уже вновь бегал по бараку с кастрюлями и сковородкой.
* * *
По совету Асредина я начал писать.
Моё сознание регистрировало все виденное вокруг. Фиксировало его в литературной интерпретации: «Над бараком светила обкусанная по краям луна…»
Оставалось перенести все это на бумагу. Я пытался найти слова, отражающие увиденное и пережитые чувства.
Представлял себе идиллическую картину: деревня, осень, дожди, а я сижу в теплом доме и пишу большой роман. Или нет, лучше перед горящим камином, а за окном бушует океан. Эрнест Хемингуэй, мля! Старик и море!
Но на бумаге появлялись донельзя пошлые, сусальные рассказики, что-то вроде дневника гимназистки или рассказов Льва Шейнина.
Сплошная героизация преступного мира, конфликт с государством и всё это на фоне неясно очерченных фигур, непонятных мотивов. В общем современный Достоевский, и его идеей каторги, необходимой для духовного развития личности, необходимости страдания для искупления греха и прочая белиберда.
Большинство сидельцев уважало мои писательские потуги и надеялось, что я напишу персонально про каждого и его освободят. Некоторые критиковали. В меру своих умственных способностей, знания жизни и литературы.
Одноногий Витя Орлов, спрашивал:
— Почему у тебя завхоза четвёртого отряда зовут Игорь? Он же, Колёк! Неправильно это. Правду надо писать. И зря про природу пишешь. Лучше про мусорской беспредел напиши.
* * *
Я пил чай вместе с Колесом и Асредином.
— Не Господь создал людей суками или беспредельщиками. Они вылезли на Божий свет уже с подспудным осознанием своей никчемности. Потом попали в зону, кого пригнали этапом, а кто — то пришёл работать, надел погоны. — Читал я главу из своего романа. — И те и другие получили от государства власть и принялись делать свою работу, бьют, ломают, жрут людей.
— Все в точку! — потягивался Колесо, помнивший многое из того, что полагалось забыть. — Всё так и есть. Приятно послушать интеллигентного человека. Молодой человек, ви рассуждаете как политический.
— Причём здесь политический, не политический. — Встревал в разговор Асредин, белой ниткой пришивающий пуговицу к чёрной робе.
— Фраер он!.. Асредин перекусил нитку зубами и поднял вверх указательный палец. — Но… Но рассуждает этот порчак, как умный человек. Вот например майор Астапенко, — продолжил он, любуясь пришитой пуговицей. — Вы ещё с ним столкнётесь. Редкостная падла, должен отметить. А я ведь знал его ещё зелёным лейтенантом, милейшим человеком. Он пришёл устраиваться на работу, интеллигентный мальчик, и даже в шляпе, как приличный человек. Сейчас он майор, а я добиваю десятку. Вёл он меня однажды в шизо и я его спрашиваю, «Не противно, Олег Анатольевич, людей жрать»?
Мусор подумал, потом говорит «Это только в самом начале противно, а потом привыкаешь…».
И таких очень много. Им нравится судить, арестовывать, конвоировать. И система платит им за это зарплату, даёт квартиры, вешает награды.
Но не они виновны, в том, что происходит. Они — тени. Настоящий враг — это наша безбожная власть!
И потому получается, что выходя из маленького лагеря, мы попадаем в большой.
Колесо продекламировал:
* * *
Мы часто говорили с Асредином за жизнь.
— Жизнь наша ведь как балалайка. — Говорил Вова. — Сыграть на ней можно по разному. Можно заставить человека плакать, а можно и сфальшивить. Иногда достаточно легких прикосновений, чтобы струны зазвучали так, как хочется исполнителю. Тебе надо стать писателем, чтобы описать, всё чем мы живём. Когда мы бываем людьми, а когда превращаемся в животных. Это искусство и до него тебе ещё предстоит дойти. Путь этот трудный. Тебе будут плевать в спину, называть уркой.
Но ещё неизвестно, что в России почётнее, сидеть или сажать. Ты никогда не задумывался над тем, сколько людей в России сидело? Или носили передачи. Или готовилось к посадке. Или вчитывалось в мемуары тех, кто отсидел?
Не киксуй. Жизнь не может течь, как река в половодье, а ней встречаются пороги. Запомни, не сомневаются только беспредельщики. Потому, что у них нет обратной дороги. После них остаётся выжженная земля. Совестливые люди бывает, что сбиваются с пути, и на месте топчутся в сомнениях.
Асредин снял с плеча крысу. Посадил на тумбочку. Положил перед её дёргающимся кончиком носа корочку хлеба.
— Пил я как-то со Спартаком Мишулиным. Да, да! Тем самым, который Карлсона играл. Он по молодости в нашем театре служил. Так вот признался он мне, что сам пятёрку за кражу отсидел. Пороки свойственны гениальным людям в такой же мере, как и добродетели…
Не переживай. В России сидеть не стыдно. Стыдно не сидеть.
Асредин задумывался.
Огромный, заросший седым волосом он напоминал мне большую и старую дворнягу. Hе помню уже, но где-то я слышал фразу — «Он был похож на доброго двоpового пса, котоpого научили подавать лапу».
* * *
Один из тех, кто тосковал по прошедшим временам был Петрович, мужик лет шестидесяти, но еще довольно крепкий, в прошлом московский таксист.
Сел за то, что обчистил карманы у пьяного пассажира. На его беду пассажир оказался ментом, у которого вместе с деньгами пропал и табельный пистолет. Как потом выяснилось, пистолет он просто потерял, но Петровича били до тех пор, пока он не признал кражу, а заодно и подготовку покушения на какого то коммерсанта.
Через неделю московский дворник, Хаким Кашапов нашёл пистолет под снегом. К счастью для Петровича, дворник не попытался его присвоить. Как только он понял, что пистолет боевой, то сразу же позвонил в милицию. На место происшествия приехала машина с оперативниками и и почему то две машины «Скорой помощи». Перекресток был оцеплен.
Обвинение в покушении было снято. Учитывая прошлую бурную жизнь Петрович получил три года строгого.
— Вот времена пошли — говорил он — Раньше не то что морду били — на х… посылали реже, чем сейчас убивают. Баб насилуют, а в зоне за правильных канают. Беспредельщики! Мохначи!
Это он на Виталика намекал.
Его статья в криминальном мире уважением не пользовалась. Осужденные по ней были не в почёте, но Виталик не сдавался и лез в драку с теми, кто старался наступить ему на горло.
Услышав брюзжание Петровича Виталик садится на шконку и громко, чтобы слышал весь барак, говорит:
— Мужики, слушайте новый анекдот.
Все заинтересованно поворачивают головы.
— Вовочка едет в такси с мамой и без конца спрашивает таксиста: «Дяденька, а если бы моя мама была львицей, а папа тигром, кем бы я был? Таксист молчит. Дядя таксист, а кем я был если бы моя мама была львицей, а папа львом? Шофёр опять молчит. Едут дальше… Мальчик таксисту: А кем бы я был если бы моя мама… Достал Вовочка таксиста. Того начинает подтряхивать и он говорит со злостью: А кем бы ты был, если бы твоя мать была проституткой, а отец пидорасом? Вовочка не долго думая — таксистом!»
Виталя, как бы извиняясь широко улыбается сидельцам. Дескать, извините меня бескультурщину, за неприличный анекдот. Не в огорчение будь сказано порядочным арестантам.
Все понимают кого он имеет в виду, но молчат, пересмеиваются. Понимает это и Петрович, смущённо ёрзает на своей шконке. Возмущаться нельзя, иначе Виталька поднимет крик на весь барак. Дескать имени твоего не произносили. Чего тогда определяешься? Знаешь что за собой, что ли?..
И слушать тоже невмоготу. Таксист кряхтя приподнимается. Из под майки выпирает туго обтянутое брюхо, поросшее седыми волосами.
Что-то раздражённо бубня Петрович плетётся на выход из барака.
Виталя кричит ему в след:
— Пидовка старая!
Оскорбление повисло в воздухе и, кажется, плавает в тишине барака.
Таксист втянув голову в плечи, непроизвольно ускоряет ход и пулей вылетает из дверей. Потом он долго гуляет в локалке, грустно размышляя о современных нравах и заглядывая в окна барака.
Колесо укоризненно качает головой.
— Вот мудила с Нижнего Тагила! У самого имя, капитан Немо, а хавало открывает будто Христа в одеяло заворачивал!
* * *
Каждый грешник не настолько грешен, чтобы не иметь трактовки своего греха. Каждый из падших имел за душой мотивировку оправдания своего греха.
Крадуны и грабители считали себя борцами с социальным неравенством. Даже клюквеник Костя, обнёсший сельскую церквушку на моё резонное замечание, дескать как же так, Божьего гнева не боишься что ли, разразился целой проповедью, дескать батюшка был грешен, вот он его и наказал.
Вот и Колобок пришёл к выводу, что он не настолько грешен, как наказал его суд.
Миша попросил меня написать для него помиловку. Как он сказал — пограмотнее.
В лагере были настоящие профессионалы эпистолярного жанра. Мастера по составлению слёзных и пронзительных прошений. Но Колобок обратился именно ко мне. Наверное сказалась, уважение к моему высшему образованию.
Слышавший наш разговор Петрович тут же разразился брюзжанием, что вот дескать зэки пошли, у советской власти помиловку просят, не то что раньше, блатные на смерть во имя воровской идеи шли, ни ножа ни фуя не боялись.
Виталик тут же привычно послал таксиста на детородный орган и конфликт был исчерпан.
Я не очень верил, что моя писанина может что-либо изменить в Мишкиной судьбе, но как будешь отговаривать человека, который сидит уже девять лет, а впереди еще три.
Сидельцы со всех сторон давали советы как писать. Гриша — материубийца кричал.
— Ты чего пишешь, писатель! «Уважаемый господин президент…прошу учесть»… Так даже у бабы не просят! Не просить надо, а требовать!
— Хорош! — Переживал Колобок. — Много вас тут шибко грамотных. Сейчас сам писать будешь!
— И напишу! — Заводился Гриша.
— Ага напишешь! — Не соглашается Колобок. — Ещё десятку добавят!
Барак взрывался от хохота.
Я не реагировал. Думал. Оттачивал в уме формулировки.
Колобок притащил откуда-то папиросу с анашой. Мы выкурили её в локалке, и ко мне пришло вдохновение. Как говорили классики, Остапа понесло.
Каждые полчаса Миша бегал заваривать чифир. Творческий процесс продолжался до отбоя.
Получилось не прошение о помиловании, а песня! Конечный продукт представлял собой нечто среднее между ультиматумом и представлением на награждение.
Я упирал на то, что престарелый отец Колобка, фронтовик, участник парада на Красной площади в ноябре 1941 года. Участник штурма рейхстага.
Что он может не дождаться из тюрьмы своего единственного сына.
Что Михаил в прошлом передовик производства, потерявший глаз во время перевыполнения плана. Убийство совершил в состоянии крайнего раздражения, вызванного противоправным поведением потерпевшей. Но в своих действиях уже давно уже раскаялся. И много ещё всякого.
Я прочел помиловку вслух. Её слушал весь барак. Решили отправлять её через волю. Потом Колобок поставил свою подпись, а утром отдал бесконвойникам, чтобы они отправили письмо через вольняшек.
Шло время, месяц за месяцем. Колобок ждал и радовался как ребёнок. Говорил, что если через три — четыре месяца нет отказа, значит помиловка попала на рассмотрение.
Сам я никаких жалоб и никаких просьб о помиловании или пересмотре дела — не писал. Зачем? Шесть лет, это не срок. К тому же в отличие от многих знал, что был виноват.
* * *
Мы курили анашу на лестничной площадке под крышей ПТУ.
Там осуждённым давали профессии, которые должны были помочь им порвать с преступным прошлым. Были группы сварщиков, электриков, швей — мотористов.
Нужно было подняться вверх по загаженным, вышарканным ступеням металлической лестницы. Железные, тронутые ржавчиной перила качались при прикосновении.
Но зато при взгляде вниз был виден лестничный пролёт и в приоткрытую дверь затоптанное, заплёванное крыльцо. Всё напоминало подъезд какой — нибудь хрущобы. На какую то долю секунды возникало ощущение, что ты не в зоне.
Если смотреть вверх, через маленькое мутное окошко, была видна крыша девятиэтажки, в которой я раньше жил. Как говорится, раньше жил напротив тюрьмы. Сейчас напротив дома.
Я смотрю на обосраный воробьями подоконник.
На душе тоскливо. За окном вместе с облаками проплывала моя жизнь.
Неужели мне придётся чалить все шесть лет?
Из окна барака звучала песня Марины Журавлёвой, и зловещие тени через окно уползали с лестничной площадки на улицу.
И оставались там.
Подходило время возвращаться в барак. Не хотелось возвращаться в реальность, в которой, было неуютно моей больной душе.
* * *
В зоне была расконвойка. Расконвоированные зэки жили в зоне, но работали в городе. В основном на ЖБИ, или на кирпичном заводе. Среди расконвойников не было простых ребят с улицы, у каждого из них была лохматая лапа в администрации лагеря, у кого то кум, у кого то замполит, так как за одно примерное поведение за колючую проволоку вряд ли бы кого отпустили.
Расконвойка совсем недавно переехала в новое помещение. Раньше коридор и несколько комнат принадлежали клубу. В комнатах жили клубные козлы. С размахом жили. На стенах были наклеены обои. Душевая комната, кухня. Завхозом расконвойки был Мишкин кент, Коля однокрылый. Однокрылый, потому, что несколько лет назад прессом ему отрубило кисть руки.
Колобок сходил на экскурсию. Вернулся потрясённый. Цокал языком, говорил, что в таких условиях готов сидеть до конца жизни.
* * *
Колобок не забыл экскурсии. Долго о чём то говорил с дядей Славой.
Тот пригласил меня на чай и после недолгой беседы сказал:
— Было бы неплохо тебе перебраться на расконвойку. Сможешь спокойно ехать сам, пристроить семейников и людям доброе дело сделаешь.
Я выкатил глаза.
— Не понял? Каким образом? У меня же полоса!
— Заедешь завхозом. Однокрылым недовольны и братва, и мусора.
— Козлом? — Засомневался я.
— Ничего страшного. — Успокоил дядя Слава. Должность козлячья, зато много пользы принесёшь. Я же тебя не в СВП советую и не шнырём в ШИЗО.
— Непонятно — продолжал я сомневаться. А Однокрылого куда? Он ведь в этот портфель зубами вцепился.
— Это не твоя печаль, — продолжил дядя Слава. — Однокрылый скоро на больничку поедет, у него группа инвалидности заканчивается. Надо продлевать. Там его тормознут на пару недель. А ты за это время наведаешься к Бабкину. Поговоришь за жизнь. Намекнёшь на освободившуюся вакансию. Не думаю, что он откажет студенческому товарищу.
* * *
Пришёл отрядник, сообщил, что приехал мой отец. Просит свиданку, но его не пускают. График составляется за несколько месяцев вперёд. Отец приехал внезапно. Никого не волнует, что он ехал за тысячу километров.
— Гражданин начальник, что делать? — Обратился я к отряднику.
Тот развёл руками.
— Тут я бессилен. Беги к хозяину. Он сейчас в зоне.
К моему счастью полковник внутренней службы Бастор оказался на рабочем месте. Он сидел у себя в резиденции, в кабинете, отделанном мореным дубом.
Кабинет был обычный. Снаружи, за стеклом — решетка. В углу справа — несгораемый сейф чёрного цвета с пластилиновой печатью.
До блеска натертый паркет и у окна в большом горшке невысокая пальма с тонким, бамбуковидным стволом.
На стенах развешаны экспонаты зэковского творчества — картины, распятия, иконы.
Посреди кабинета большой письменный стол. За ним сидел полковник небольшого роста, величавостью слегка похожий на Наполеона. Блестели звёзды на погонах и пуговицы на его кителе.
Вместо знаменитой наполеоновской двууголки на приставном столике лежала фуражка пиночетского образца.
Я доложил:
— Гражданин начальник. Осужденный, Солдатов….
Не надеясь ни на что, положил на стол заявление.
— Что у тебя? — Пробурчал полковник.
— Свидание не дают, гражданин начальник. Отец из другого города приехал.
Полковник берет со стола бумагу, вдумчиво читает.
— Раньше бы вы о своих отцах думали!.. Двух суток хватит?
Тон начальственно-фамильярный. Не ожидая моего ответа небрежно накладывает резолюцию.
Поднял голову. На меня пахнуло забытым запахом одеколона.
Взгляд скользнул поверх моей головы. Кивнул:
— Иди. Тебя вызовут…
Комнаты длительных свиданий отделены от зоны толстенным забором с колючей проволокой наверху. Они защищены, потому что туда входят гражданские. Они не должны стать заложниками. Это «ЧП».
Комнаты длительных свиданий более комфортабельные, чем секции в бараке.
Коридор был пуст. Пробежала в комнату какая то женщина, торопливо прикрыла за собой дверь. Мотнулся светлый хвостик её волос.
Я пришёл к уже накрытому столу. На столешнице даже была скатерть.
На ней был виден чёткий контур горячего утюга.
Отец курил в форточку.
Родители видно, готовились загодя, и на столе стояло много всякой еды: домашние соленья, холодец, колбаса, мамины пирожки — с мясом, с капустой.
Молча есть не получалось. Я ел и говорил с набитым ртом. Отец молчал, слушал.
Только и сказал:
— Как же так, сынок, получилось? Я ведь не такой судьбы тебе желал.
Я закусил губу. Отец затронул самое больное.
— Папа… Скажи — за что меня жизнь… так…?
Отец моча курил, долго молчал, будто что-то обдумывая, и наконец ответил:
— Ты знаешь, сын… моя жизнь ведь тоже не была мармеладкой. Родился в ссылке. Почти в тюрьме. В четыре года. Без отца. Без матери. И однажды пришёл в церковь, встал перед иконой и спросил — Господи, за что ты меня, так? За что наказываешь?
Никто мне конечно не ответил. Но сейчас думаю, что это не за грехи. Судьба просто посылает нам испытания. Наверное, их тяжесть определяется тем, кому что по судьбе сделать положено… Но лучше тебе об этом не думать — можно свихнуться.
Я усмехнулся:
— Это что пап? Судьба готовит меня для какой — то особой цели и для этого я оказался в тюрьме? С переломанными ногами и позвоночником? Со сдвинутой крышей?
— Может быть и так, сынок! — неуверенно сказал отец.
И в чём же по твоему заключается, эта цель?
— Со временем мы это узнаем точно. Но уже сейчас могу сказать, что главная цель твоих испытаний, это понять, для чего ты живёшь на этом свете. Превозмочь себя и обстоятельства, и остаться человеком. Нарожать детей, дать им образование и уберечь от своих ошибок. Может быть ты когда — нибудь напишешь книгу о том, что пережил и этим уберёшь не только своих детей, но и чужих.
Мне захотелось встать перед ним на колени. Эх папа, папа! Если бы я слушал тебя раньше!
— Ничего пап. Ещё не вечер. И на нашей улице тоже перевернётся «Камаз» с пряниками.
* * *
Через сутки я вышел со свиданки. Не смог больше видеть, как отец мается в четырёх стенах. Как он с тоской смотрит на зарешеченное окно.
Заводил в зону Вася — мент.
Он подозрительно осмотрел содержимое пакетов: цейлонский чай, копчёную колбасу, сало, консервы, несколько банок бразильского растворимого кофе.
Молча стал ломать пальцами шоколад через фольгу.
Я положил ему на стол пачку сигарет «Winston», кивнул. — Забирай.
Вася посмотрел на сигареты с безразличием. Задумчиво, как ребёнок, ковырнул в носу. Вытер палец о штаны.
Я добавил ещё банку кофе.
Всё равно, главное уже было в пакетах. Помимо чая, сигарет, продуктов, тёплых носков и трусов было несколько тюбиков зубной пасты, заряженных деньгами.
Делалось это так. Крупная купюра скатывалась в трубочку, потом заталкивалась в тюбик и утапливалась в зубной пасте. Для того, чтобы её обнаружить, нужна была конкретная наколка. Сдать мня было некому, потому что об этой нычке я никому не говорил. Даже семейникам. Помнил старое правило — «Бережёного Бог бережёт. Не бережёного конвой стережёт».
Скрипнула дверь, показался Борисюк. Ну и нюх у этой твари!
Борисюк сразу направился ко мне, будто пришел сюда специально за этим.
— Ну показывай, что привезли. Кофе, — приговаривал он ласково, вынимая припасы, — сигареты с фильтром, шоколадки. Не положено. Изымается!
В понимании Борисюка, я был испорчен образованием. Он был уверен, что всё зло происходит от грамотеев.
Я достал сигареты. И Борисюк не выдержал. Прикрикнул.
— Не курить здесь! — Потом наклонился ко мне.
— Слышал, что ты книжечку пишешь? Смотри, писатель! Ты в моём персональном списочке под номером один. Если что, ликвидирую как класс!
Я стоял молча, сцепив зубы. Знал, что ему нужен только повод, чтобы закрыть меня.
* * *
Коля однокрылый уехал на больничку. Я пошёл к Бабкину на приём. Кроме меня в очереди стояло ещё несколько зэков.
Из его кабинета выходили офицеры, нёся на своих лицах печать значимости и посвящённости в неведомые обычным лагерникам вопросы.
Зэки примолкли. Офицеры прошли через расступившуюся толпу с видом брезгливого презрения.
Я вошел в кабинет заместителя начальника колонии. Доложил.
Было душно.
В распахнутое окно врывались шум цехов промки и жаркое дыхание летнего дня.
Майор Бабкин сидел за столом, немного усталый, расслабленный. При виде меня у него медленно поднимались вверх нахмуренные брови.
— Ты-ыыыы! Как тебя сюда занесло?
— А то вы не знали?
— Откуда? Я ведь и фамилии твоей не знал!
— Как там наши? — спрашиваю я. — Как Игорь, Давид, Герка Рыжий?
— Игорь женился. Сейчас в Москве. Бизнес. Давид в Израиле. Герка пьёт. Бьёт жену. Наверное скоро сядет.
— Ну, а ты?
— Как видишь! — произнесит Бабкин и пожимает плечами. — Ты обо мне наверное и так всё знаешь. У вас своя разведка.
Меня царапает фраза «у вас».
— Как и у вас. — Отвечаю чуть более резко, чем следовало.
— Ладно, не заводись. А помнишь, как мы вам тогда навешали?
— Конечно помню. Тебе тогда ещё тарелку с салатом на голову одели!
Мы хохочем. Будто бы и не было этих десяти лет.
— Ладно, говори чего пришёл. Только не делай вид, что ничего не надо. Предупреждаю сразу. За забор выпустить не могу и срок скостить тоже. Не в моей власти.
— Знаю, гражданин майор. Полоса у меня. Надо бы снять, по возможности.
— Вижу. Как вляпался?
Я замялся. Не рассказывать же ему в самом деле свою жизнь.
— Это долго, Александр Иваныч.
— Ладно, сам дело полистаю. Что ещё?
— Место спокойное ищу. Решил на расконвойку заехать, завхозом. Поможешь?
— Ясно! — Сказал Саня. — Сам надумал или послал кто ко мне?
— Меня посылать некому. Я сам по себе.
— Ладно! Я подумаю, что можно сделать.
Помолчав, добавил:
— Только учти. Мне на расконвойке нужен порядок. Чтобы люди работали, пьянок и побегов не было.
— Это обещаю. Порядок будет.
— Ну тогда жди.
— Благодарствую, Александр Иваныч. Тогда я пойду? А то народ волноваться начнёт.
— Иди. Иди. Я тебя вызову.
Руку на прощание он мне так и не подал.
* * *
В каждом коллективе встречаются люди, считающие себя спортсменами, суперменами, Джеймс Бондами. В разговоре они вечно прыгают на месте, наносят удары по воображаемому противнику и норовят поймать на какой нибудь удушающий приём. И это при том, что ни боксёрами, ни самбистами они не являются. Более того, никогда не дерутся. Или почти не дерутся.
Я зову их боксёрами — теоретиками.
Как раз один из них Игорь Черник. Он весил килограммов девяносто, не курил, не чифирил. Каждое утро подкидывал от пола пудовую гирю. Быстро-быстро. Потом говорил, «Спартак» чемпион!
Вечно рыскал по зоне в поисках свежего журнала «Спорт». Основная тема разговора, как «наши» сыграли в футбол, или в хоккей.
Как ударил Майк Тайсон. Как провёл бой Хаккан Брок.
Когда Черник разговаривал со мной, мне хотелось загнать ему в бочину заточку. Или расписать мойкой. Потому что он постоянно становился в стойку, делая вид, что хочет пробить мне печень.
Был он выше меня ростом, шире в плечах и судя по тому, как упорно пытался доставал всех, уже на пути в больничку.
В тот день Виталька притащил откуда-то «Сникерс», а я самодельным ножом резал его на четыре части. К слову, до этого я никогда «Сникерс» не пробовал. Когда я сел, их ещё не было.
Черник сидел на своей шконке и фиксировал все движения по бараку, сопровождая их своими хриплыми комментариями:
— На этапе мы вора, а на зоне повара. — Это он про нас. Пронюхал уже сука, что мы съезжаем на расконвойку.
Я сделал вид, что не слышу.
Черник не унимался — Сегодня повара, а завтра пидора!
Я встал. Лезвие скользнуло в рукав. Тяжёлая волна ударила в голову и разом пропали запахи и краски. Ощущения времени и реальности исчезли. Слились в одну точку, под кадыком Черника. Достал тварь. Один удар и всё.
Я спросил медленно выговаривая слова.
— Ты кого-то конкретно имеешь в виду, Игорь?
Наверное на моём лице было написано, что сейчас у меня упадет планка. Со мной такое бывало. Последние три года жизни не благоприятствовали укреплению нервов.
Скандал был не нужен никому, и Чернику в первую очередь. Кроме того, он собирался на УДО. Черник сжался.
— Да нет, Лёха. Это я так к слову. Срифмовалось как-то.
Когда я отходил от него, услышал негромкое с места, где спал дядя Слава.
— Ты бы поаккуратнее с метлой, Игорёк. Дерзкий фраер пошёл нынче. Может и заколбасить!
* * *
Ровно через неделю я и Женька заехали на расконвойку. Я — завхозом, Женька — шнырём.
Мы были с ним одного роста. Я старше на десять лет. Женька, был наглее, вспыльчивее, жёстче. Работяги его побаивались. Периодически он вел себя чрезвычайно дерзко и необдуманно…
Я был слабее физически и, надеюсь, чуточку разумнее. Но иногда я завидовал его бесшабашности, злости, наглости.
В нашей комнате стены обклеены хорошими обоями. Стояла нормальная оконная рама с двойными стеклами. Кроме тумбочек были еще разные встроенные ящички, антресоль, закрывающийся шкафчик для вещей и одежды при входе. Стояли две кровати, нормальный стол.
Колобок прямо с утреннего просчёта бежал к нам и падал на мою шконку.
Виталик оформлял документы на право работы за зоной. Жизнь налаживалась. Но возникла проблема. Вернее две.
Первая заключалась в том, что Колобка подстерегал Борисюк. В каждое его дежурство, Мишку по громкой связи вызывали на вахту и он долго стоял в клетке при ДПНК. До тех пор, пока я, либо Женька не приносили в надзорку пачку сигарет с фильтром. На третий или четвёртый раз я психанул:
— Мишаня, чего то дороговато обходится мне удовольствие каждый день видеть твоё лицо. Реши вопрос с мусорами.
— Как? — Спросил Колобок.
— Как, как! Напиши Борисюку заявление, что обязуешься докладывать ему всю информацию обо мне!
В общем эту проблему решили. Вторая была проще.
Днём, когда мужики уходили на работу, в отряде нужно было наводить порядок. Я не мог заставить своего семейника ползать с тряпкой.
Первую неделю Женька приводил мужичков, давал им чай, сигареты. Были в лагере такие, кто за плату не считал для себя зазорным работать на кого то. За несколько сигарет можно было найти человека на атас, для того, чтобы куда-нибудь сбегать, помыть полы или даже постирать бельё.
Но стояла необходимость обзавестись постоянным помощником.
Через неделю решили и эту проблему.
Зайдя в отряд я увидел молодого пацана, лет восемнадцати. Он стоял в проходе, где раньше жил Сеня. Рядом с его ботинками натекла лужа от растаявшего снега. Рома Аракелян, маленький носатый армянин, бил пацана по заднице тапком.
Рома, как и все кавказцы, отличался гипертрофированным самомнением.
Слыл человеком пьющим и нервным. Находясь на химии, по пьянке подрезал кого — то перочинным ножиком. Но несмотря на «бакланскую» статью считал себя в жопу блатным.
Я смотрел на молоденького зэка, испуганного, дрожащего с тонкими детскими губами. Дышал он нервно, затравлено, словно пойманный с сигаретой отличник.
— Последний раз спрашиваю, малой. В жопу дашь или мать продашь? — Вопрошал Аракелян.
Я подошёл, встал рядом.
— Беспределишь, Рома? Неужели не знаешь, — жопа не дается, мать не продается.
Ара удивился. — Эй! Чего лезешь в чужой базар?
Я пожал плечами — Смотри… Я предупредил…Узнает дядя Слава. Попадёшь в непонятное…Как Сеня.
Аракелян бросил тапок на пол, отвернулся к стене. Пробормотал на армянском:
— Лавит беране куннем.
Я пытаюсь найти правильные слова.
— Как тебя зовут?
— Владиииик! — Тянет отличник, готовый расплакаться.
— Никогда не позволяй своей жопе рассчитываться за то, что сделали твои руки и голова. — Я замолчал, соображая, как это лучше объяснить недорослю, подыскивая для этого более понятные и убедительные слова.
Мне хотелось многое сказать этому сопливому пацану, наверное только вчера оторвавшемуся от мамкиной сиськи. Но я знаю, что в зоне любое доброе дело, совершённое по доброте души, воспринимается с опаской: «С чего бы это? Чего ему от меня надо?»
Каждый опытный битый арестант знает, что опасаться надо добрых. Грубые по крайней мере честнее.
— Нельзя Влад, подставлять жопу. Понял?
Парень поник.
— Зайди как нибудь ко мне. Поговорим.
* * *
Душман затянул в зону спирт.
Как он это сделал, никто знал. Может быть занесли расконвойные. Или кто нибудь из вольного персонала. Может быть поймал переброс. Факт в том, что Бревнов напился. Напился не один. С вольным мастером из ПТУ.
Выпив, Душман решил — «Надо лететь в Афган. Там в плену томятся наши ребята. Надо выручать».
Дверь в класс была забаррикадирована. Уже ничего не соображающий собутыльник спал в углу на стуле.
Серёга по телефону диктовал ДПНК условия:
— Самолёт, АК с подствольником, шесть БК, два цинка с патронами, броник, гранаты, промедол, бинты. Водку. Нет лучше спирт. Медицинский.
Захват заложников в зоне — это ЧП. Терроризм. Надо было вызывать ОМОН. ДПНК первым делом позвонил начальнику колонии. Тот пообещал прибыть незамедлительно. Приказал также, пока не докладывать о случившемся в управление. Дескать, сообщить всегда успеется. Сначала надо попытаться решить вопрос мирным путём, без крови. Иначе полетят погоны. У всех!
Пока ДПНК объяснял начальнику ситуацию, в ПТУ появился прапорщик Башей. Он был дежурным контролёром. С ним был стажёр.
Вася уговаривал Душмана открыть дверь.
— Серёга открой дверь! Тебе ничего не будет. Даю слово.
— Слово офицера?
— Слово офицера, — обрадовался Башей.
— Так ты же не офицер!? Ты же кусок!
Вася вышел из себя, начал пинать дверь сапогами. — Открой блять!
Серёга хищно щерился:
— Грубишь, крыса тыловая! Русские не сдаются! Иди ты на!..
На подмогу прибежали отрядники и несколько офицеров — мастеров с промзоны. В руках у одного из них был металлический лом.
Дверь всё — таки выломали.
Душман рванул на груди свой застиранный лепень. — Крикнул. — Это последний бой сержанта Бревнова! — И пошел на офицеров в рукопашную.
Его сбили с ног и начали пинать. И скорее всего забили бы до смерти, но по лестнице топоча каблуками уже бежал капитан Парамонов и неистово орал:
— Стой! Не трогать Душмана!
Избитого и окровавленного Душмана, приволокли к Бабкину, посадили на стул. Майор дал ему сигарету.
Прошедший огонь и воду, кровавое месиво зачисток афганских кишлаков, потерявший по приказу родного государства здоровье, тридцатилетний ветеран, затянулся сигаретой, одной затяжкой спалив её до фильтра. Потом вытер рукавом кровь с лица, выплюнул в сторону Васи — мента выбитый передний зуб и произнес, обращаясь к нему, только одно слово:
— Блять!
* * *
Через несколько дней Бревнова из БУРа дёрнули на этап с вещами. Зэки спорили о том, куда его отправляют. В Чечню или на раскрутку за захват заложника.
Мнения разделились, половина склонялась к первому варианту. Другая половина, состоящая из наиболее злобных, хотела нового срока.
Черту подвёл Асредин: «Конечно в Чечню»- Авторитетно заявил он. — «У Рокоссовского из сидельцев вся армия была. А, что?.. Зэк это уже готовый солдат. Можно даже не переодевать. Разница небольшая: те же кирзовые сапоги, что и у солдата, зимой — та же шапка на рыбьем меху, в любой сезон — бушлат, который от солдатского только и отличается, что цветом. И там и там относятся как к скотине. Можно даже не кормить».
Больше всех о Душмане переживал Дулинский. Вот и пойми после этого людей.
Через много лет я узнал, что Душмана не освободили. И не отправили воевать в Чечню. Он стал постоянным пациентом психиатрической клиники. В редкие месяцы, когда его выпускали из больницы, бывший воин-интернационалист бродил по деревне и разговаривая сам с собой собирал на пропитание поминальные объедки на местном кладбище. Гвардии сержант Бревнов проиграл свой последний бой.
* * *
Я таращился в потолок. Думал. У меня зрел план.
Надо перетащить к себе Гену, вязальщика сеток. Освободить от других обязанностей, создать условия. Выделить чай. Пусть вяжет! Половину оставлять ему на отоварку. Остальное толкать на сторону.
Прибежал Женька.
— Там какой то бушлат пришёл. Тебя спрашивает.
Это вчерашний парень, которого вчера тестировал Ара. Владик! Ему восемнадцать лет. По детски оттопыренные уши и большие несчастные глаза.
Сел за угон машины. Хотел покатать девушку.
Я сказал.
— Мне нужен уборщик. С отрядником вопрос решу. С утреннего просчёта до отбоя будешь находиться здесь. Никто не тронет. Но если засунешь жало в чью — нибудь тумбочку без спроса, задушу как Дездемону. Согласен?
Через час полы в отряде сияли чистотой. Барак был пуст. Расконвойка была на работе за зоной.
Владик босыми ногами стоял на полу и протирал газетой оконные стекла.
Я сказал:
— Молодец! Прилежный. Перекури пока. Возьми у Женьки чаю на чифир.
Тонкая кожа на щеках запунцовела. Владик подобострастно вышел из комнаты на цыпочках.
* * *
Среди лагерной босоты верхом шика, считалось иметь золотую коронку на переднем зубе, так называемую «фиксу».
Золота в зоне нет. Но зэк изобретателен. В камере штрафного изолятора умудряется прикурить от лампочки. Или добыть огонь трением. Вскипятить воду в полиэтиленовом пакете.
Изобретателен он не потому, что любит изобретать, а потому, что жизнь у него скотская. Его постоянно всего лишают — свободы, жратвы, баб. Вот и приходится доставать всё из ничего.
При изготовлении коронок в лагере широко использовали рандоль. Это бериллиевая бронза, которая есть в медицинских ванночках, применяемых для кипячения шприцов.
Его называют также цыганским золотом, потому что цыгане используют этот материал для надувательства людей.
Процесс изготовления коронок в зоне прост. Никелированное покрытие с ванночки снимают на наждаке, потом с помощью молотка, отвёртки или сверла нужного диаметра делают коронки.
Вечером в барак пришёл Витя Жевело. В прошлом водитель — дальнобойщик, переквалифицировавшийся в дантиста. Жилистый, как старая верёвка, маленький и худой как хорёк. Все зубы у него все вставные, рандолевые. Поговорка — сапожник без сапог не про него. Жевело осудили за тяжкие телесные. Вернулся из поездки, а жена с любовником. Банальный треугольник, неоднократно описанный в литературе.
Этаж был первый. Но добежать до окна прелюбодеи не успели. Жевело рубил их кухонным топориком для рубки мяса. Потом, когда тела перестали шевелиться, обманутый муж подошёл к накрытому столу, выпил остатки водки и вызвал милицию. Скорая приехала через пятнадцать минут. Жена и любовник выжили. Вите дали двенадцать лет.
Пока стоматолог — любитель доставал из своей сумки плоскогубцы и набор отвёрток Женька нервно посмеивался. Но когда он достал напильник с пластмассовой ручкой, Женькин лоб покрылся испариной.
Витя начал обтачивать зуб. Всё время, пока он точил, Женя сидел вжавшись в табуретку и обильно потел.
Потом Витя сделал слепок куском пластилина и ушёл.
На следующий день посадил коронку на фосфат-цемент и получив оплату удалился в свой барак.
Счастливый Женька улыбался во весь рот. Фикса блестела, как начищенный самовар.
Вечером к нам зашёл Юра Чиж. Посмотрел на довольное Женькино лицо. Сказал:
— Если ты не будешь чистить зубы два раза в день, твой самовар начнёт окисляться. Ты начнёшь худеть. Потом станет болеть желудок. У тебя будет язва. А может быть даже и рак.
Но это ещё не всё. А когда ты освободишься и снимешь это своё рыжьё, то под ним будет почерневший зуб с кариесом. И и ты его уже никогда и ничем не отбелишь.
Женькин праздник был испорчен. Он наверняка считал себя идиотом.
* * *
Зэк, чтобы выжить должен обладать чутьём как у зверя. Я видел, что отрядник старается зайти к нам ближе к обеду. Бережливый Женька ворчал:
— У нас самих из жиров осталась одна соль! Ему что, жена денег на обед не даёт?
Капитан Плетнёв мечтал о подполковничьей должности начальника отдела воспитательной работы. Переживал. Терзался. Плохо спал. Намекал мне на скорые перемены в своей судьбе.
С учётом перспективы и будущей карьеры, для отрядника всегда был припасён стакан чая и бутерброд с колбасой. В крайнем случае тарелка с жареной картошкой. Благо, что картошку с луком расконвойники нам завозили с хоздвора мешками.
Копчёную колбасу заносили со свиданок и берегли для отрядника. Не отказывался он и от шоколадки или конфеты. Прятал в карман шинели. Говорил:
— Это для лапочки — дочки.
Я его не осуждал. Ребёнок, это святое.
Эта поганая дипломатия была мне не по душе. Но любой мент, в том числе и отрядник может шмонать тебя по десять раз на дню. Наш не сворачивал нам кровь мелкими придирками, не выворачивал тумбочки.
При плановом шмоне я встречал ментов у входа. Пока забивал им баки разговорами, Женька варил чай и резал колбасу на бутерброды. Посидев с полчаса, менты уходили с чувством выполненного долга. Обыск произвели. Замечаний нет. С пользой для организмов провели время. В тепле. За приятной беседой.
Мужикам в отряде нравилось отсутствие потрясений и вид прочно стоящих, не перевёрнутых тумбочек. Вспоминали, что при Коле Однокрылом всё было иначе. Гораздо хуже.
* * *
Через несколько дней зашёл Алик. Пряча глаза попросил у Женьки в долг пачку сигарет с фильтром. Женька заинтересовался. Зачем? Тебоев не курил. Алик краснея и смущаясь пояснил, что устал бороться со сперматоксикозом, решил сходить к проституткам.
Само собой, что за неимением женщин их функции выполняли бывшие мужики.
Женька сигареты дал, но предупредил Алика, что «дескать продажная любовь не приносит настоящей радости».
Продолжение этой истории я услышал на следующий день.
Алик переговорил с главпетухом отряда. Тот привёл двух путан местного разлива. Небритых. Лет тридцати. Один с усами, похожий не на шлюху, а на дворника. Другой хоть и выбритый, но от него несло вонючим мужским потом.
Алик разнервничался. Обматерил сутенёршу и несостоявшихся путан на чеченском «Хьай шийла дакъ деста хьа»! И ушёл.
— Вот дурак, Алик! — Сказал Женька. — Сходил бы к Сидору. Тот хоть в туза не балуется, но зато, как сосёт! — сказал он, важно выставив палец…
* * *
Тридцать первое декабря.
Ещё одна новогодняя ночь в зоне. Назвать её праздничной не поворачивается язык.
За окном поверх забора тянулись заиндевевшие мотки колючей проволоки. За ними — холодная замёрзшая страна. В небе постоянно что-то свистело, взрывалось и рассыпалось брызгами новогоднего фейерверка.
Где-то в вышине мелькнули огни ночного самолета, несущегося во мраке свободных граждан самой свободной страны.
У нас уже все подметено, все съедено. Новый год встречали без ёлки и шампанского. Водки не было тоже. Зато был лосьон «Лесной».
Он был абсолютно не хуже палёной водки. Его нужно было только правильно закусывать. Сахаром. Тогда он не просился обратно. Зато изо рта приятно пахло сибирской тайгой.
Давно я не был так пьян. Лосьон накрыл меня и прихлопнул. Потолок качался перед моими глазами.
Когда то я думал, что никогда не привыкну к этим стенам и воздуху, металлическим зубам и синим рукам, к шрамам на головах. Несчастье здешних обитателей помножено на горе и несчастье тех, кого они сделали несчастными. Здесь находится кладбище пороков, страданий, подлости и грязи. Здесь настигает разочарование и осознание бессмысленности бытия.
Последняя мысль перед тем, как провалиться в беспамятство. — «Надо поговорить с отрядником, чтобы отправил на УДО Виталика».
Утром Женька заметил: «Ты так матерился во сне! Прямо через слово, да зло так…»
И я подумал, значит тюрьма достала и меня. Злоба была внутри. Безотчетная, недоступная к ощущению. Но была.
Надо с ней расставаться, иначе беда!
* * *
После нового года — десять выходных. Страна выходит из запоя. Офицеры и контролёры ходят хмурые, опухшие.
Юра Дулинский зашёл в комнату ДПНК. Дежурил майор Алексеев. Все звали его просто Алексеичем. В комнате дежурного пахло перегаром и крепким табачным дымом.
Алексеич рассказывал сержантам историю о том, о том, как в Новогоднюю ночь чуть не убили Васю Мента. Он с женой встречал Новый год в кафе «Росинка». Вышел на улицу перекурить и проболтался, что служит в зоне. Его начали бить. Вася успел добежать до машины и уехать. Жена осталась, так и не заметив исчезновения мужа. Домой вернулась только под утро. Назвала мужа — козлом и завалилась спать.
Дуля пересказал эту историю нам.
Пока мы смеялись его взгляд остановился на Колобке.
— А ты чего здесь, Миха? Тебя там спецчасть ищет. Говорят с Новым годом поздравить хотят. Тебе год добавили, надо расписаться!
Помертвевший Колобок помчался в штаб. На входе дежурный прапорщик небрежно обхлопал его карманы.
Колобок стоял перед ним, привычно выпятив грудь и растопырив руки, в торжественно-идиотской позе.
Личный шмон, повторявшийся несколько раз на дню, давно уже превратился в пустую формальность. Колобка тревожила другая мысль.
Сколько добавили?
— На вашу помиловку пришел ответ, — сказала начальница спецчасти, выдерживая паузу, — Скоро поедете на посёлок.
Съязвила. — Поднимать сельское хозяйство. Теперь я буду спокойна за продовольственную программу.
Глаза у Колобка стали какими-то отсутствующими, словно он смотрел в себя.
Нашёл в себе силы, чтобы что-то пролепетать.
Начальница взяла со стола белый лист с круглой печатью:
— Прочтите и распишитесь.
У Колобка расплывались буквы, дрожали руки. Он еле нашёл строки: «…заменить неотбытый срок наказания колонией — поселением». Ниже стояла круглая гербовая печать и подпись.
Колобок вернулся потрясённый. Долго не мог говорить.
Я подначивал.
— Мишаня, скоро значит по водочке загуляешь?
Колобок блаженно щурился.
— Да-ааа!
— Смотри, не убей опять кого, по пьяни!
Через две недели Колобок ушёл этапом в Архангельскую область. Перед тем как проститься, долго тряс мою руку, говорил:
— Лёха, ты человек! Человечище! Освободишься, приезжай в Москву. Сделаю для тебя, всё, что смогу.
Я пришёл в барак. Достал из тумбочки черновик жалобы.
Перечитал. Задумался.
«Боже мой! Какой бред я написал на четырёх тетрадных листках! Такое можно было написать только по обкурке. Наверное только в таком же состоянии это можно было читать. А может быть в этой президентской комиссии по помилованию никто ничего и не читает»?
Как говорили на Древнем Востоке: «Слабосильны верблюды моих недоумений!
Больше Колобка я так и не встретил. Через три года после освобождения, во время застолья его зарезала ножом сожительница.
* * *
И опять наступила весна. На крышах бараков таяли сосульки. Медленно тянулись дни.
В зоне выходной. В клубе готовились к концерту музыканты. Через открытую форточку доносился свежий зоновский шлягер.
* * *
Я сижу за столом с толстой рваной книгой. Некоторые страницы из неё вырваны. Это раздражает. Теряется последовательность. Заходит Виталик.
Два дня назад он прошёл комиссию. Через две — три недели будет дома. Я захлопываю книгу, убираю её под подушку. Есть ощущение, что Виталик зашёл неспроста. Так и есть. В рукаве у него папироса.
— Пойдём на воздух! — Мотает он мне головой.
— А Женька? — Спрашиваю я.
— Я ему оставил. Он ночью сам на сам уделается.
Мы сидим у стены барака. Через решётку локалки вся зона видна, как ладони. Если кто-то из наряда пойдёт в нашу сторону, мы увидим.
На нами повис сладковатый запах конопли.
Виталик задерживает дым в лёгких, потом медленно выпускает из вытянутых губ белое облако. Его уже поволокло на рассуждения.
— Смотри Лёха, в природе ведь тоже, как у людей. Апрель — сука, пришёл как хозяин! Всё тут по его. Жарко! Тает. И никуда его не подвинешь, своё возьмёт!
Голуби это черти шкварные, жрут на помойках, всего боятся. Воробьи шпана. Камазовский котяра — шпанюк!
Я затягиваюсь. Меня тут же накрывает мягким одеялом. Как в замедленном кино протягиваю Виталику папиросу.
— Ты только за этим меня позвал, братела?
— Да нет… Благодарю тебя, Лёха, что добазарился с отрядником. Век не забуду!
Я перебиваю. — Ладно, чего ты меня облизываешь. Расскажи, какие у тебя перспективы?
— Пацаны приезжали. Сказали, что устроят меня на Центральный рынок, рубщиком мяса. Неплохое место. Всегда при деньгах и никакого криминала.
— Ну, а с личной жизнью как? — Спрашиваю я. — Где жить будешь?
Это основной вопрос, который стоит перед всеми освобождающимися. Куда? К к кому?
Родители есть далеко не у всех.
За годы отсидок связь с родственниками теряется. Хорошо, если есть взрослые и самостоятельные дети. Если не бросила жена. Если ждут верные друзья, обещавшие поддержать. Помочь с работой.
Свободу ждали. Многие со страхом. Они не знали как им жить за воротами тюрьмы. Дико боялись потеряться. Словно маленькие дети в большом городе.
Одинокие мужики, перед освобождением предусмотрительно начинали вести переписку с заочницами. Их находили через объявления в газетах, а то и просто по приходившим в колонию письмам. А потом, освободившись, ехали, очертя голову, свататься по сути к незнакомым бабам, в незнакомые города. Вариант не самый лучший. Если на бабу не позарился никто из вольных мужиков, то можно себе представить, что это за сокровище.
— Любовь у меня образовалась. — Говорит Виталик. — Людка! Такая бикса! Заботливая! Каждые три дня приезжает. Хавать привозит. Сигареты. Опять же душевное тепло! Думаю, что у неё и тормознусь.
Виталик мизинцем подлечивает криво пошедший огонек. Передаёт мне папиросу.
— Ты не переживай. У тебя через пару месяцев тоже УДО. Я тебя встречу. Помнишь как в кино «Однажды в Америке»? Вот точно так и бужет.
У меня начинает болеть голова. Коноплю скорее всего вымочили в ацетоне.
— А нельзя ли договориться, — хмуро спрашиваю я, — чтобы твоя Людка приезжала ещё и ко мне? Так хочется душевного тепла.
Солнце роняет дрожащие желтые блики на покрытый лужами плац.
Из соседней локалки, важно и медленно словно дредноут, выплыл Влас. Впереди него важно следовало его пузо.
Сзади, словно восточная женщина за своим господином, семенил Пися. Было слышно, как Влас покрикивает на него.
Семья завхоза следовала в баню.
Виталик встал. Закурил сигарету и насвистывая пошёл в барак.
Боль глухо билась в мою черепную коробку.
Думаю, что Виталик обиделся за мои слова. Конечно обиделся.
Наверное я стал слишком циничным.
Когда я вернулся, Женька, громко прихлёбывая, пил чай.
Я лёг на шконку и закрыл глаза. На душе было тоскливо. За много лет я так и не научился расставаться с теми, кто был мне дорог.
Даже, если они уходили на волю.
* * *
Зона — есть зона. Здесь всё непредсказуемо. Лязг замка, вызов к ДПНК и тебя ждёт очередной шок. Жизнь, до этого казавшаяся размеренной и устоявшейся делает разворот на 180 градусов.
Я долгое время жил с ощущением того, что что-то должно случиться. Странная тоска поселилась в моей груди. Предчувствие редко обманывало меня.
Несколько раз я видел как Гена что-то втирал Владику. Убеждал.
Потом я проклинал себя, что не придал этому значения.
Через пару дней, когда Женька зашёл в телевизионку, Влад лежал на полу, изо рта у него шла слюна. Глаза замутились, тело дёргалось в агонии. Рядом валялся пакетик с порошком, которым травили тараканов. Топоча ботинками прибежал Гена.
— Чего стоишь, бес — крикнул Женька, — тащим его на крест…
Через пятнадцать минут он вернулся. Сел на стул, сгорбился. Сказал:
— Всё… Нацепили бирку на ногу. Прижмурился, Владик.
Матери дали телеграмму.
Хоронили слякотным апрельским днём. Стояла поганая оттепель, дождь, мокреть под ногами.
Кладбище выглядело уныло и мерзко. Ветер гонял мокрые листы бумаги, полиэтиленовые пакеты, бумажные стаканчики. Кое — где стояли проржавевшие оградки.
Где-то на задворках кладбища, расконвоированные зэки выкопали Владику могилу. Яма была полна воды. В неё опустили дощатый, наспех сколоченный на промзоне гроб.
Вечером мы с Женькой чифирнули за упокой грешной, уже отлетевшей души.
Женька сказал:
— Какие-то полчаса и сплёл лапти человек, будто не жил. Будто и не было его на свете. Спрашивается, зачем рождался, зачем жил?
Лагерь ко всему прочему прививает человеку циничное отношение не только к жизни, но и смерти. Итог человеческой жизни подводится одной фразой — «сплёл лапти».
* * *
Я получил приглашение на днюху от Славы Васенёва. Ему исполнилось сорок два.
На длинном столе стояли тарелки с колбасой, сыром, большая миска с квашеной капустой. Посередине большая сковорода с жареной картошкой. Стол не то чтоб очень богатый, зато разнообразный, уставленный и уложенный сверх меры.
Именинник пpинёс в чайнике pазбавленный спиpт; поставил на стол покрытые эмалью кружки и стеклянные чайные стаканы.
Сегодня можно было не бояться ментов. Васенёв был человеком авторитетным.
Атас не выставляли. Разрешение на разумное потребление спиртного было получено на самом высоком уровне.
Я опpокинул в себя стакан. Спирт огнём обжёг горло.
Hа поpоге выpосла новая фигуpа. Гость принёс большой торт.
— Извини Слава, за опоздание. — Сказал он. — Ждал пока, торт с воли затянут.
Растроганный Слава пpижимает pуку к сеpдцу — благодарю пацаны!
За столом льётся неспешный мужской разговор. Так разговаривали деревенские мужики, вернувшиеся с поля во время страды.
Кто-то сказал, вышел указ об амнистии хозяйственников. Дескать через пару недель начнут отпускать тех, у кого — 93 прим. «Хищение в особо крупных размерах».
В России постоянно чего то ждут. Электорат — выборы. Трудящиеся зарплату. Население — роста цен, дефолта, денежной реформы. Зэки ждут амнистию.
Васенёв размечтался, — «Скоро дома буду». У него действительно было хищение в особо крупном, только через разбой. Слава с подельниками ограбил инкассаторскую машину, получил пятнашку. Осталось два. Немного. Но всё равно хотелось раньше.
Слава опьянел внезапно. Я даже не заметил, как это произошло. Он вдруг стал мрачным и замолчал.
Водка уже не веселила, а только мутила разум, заставляя всех оглядываться по сторонам в поисках того, в кого можно было бы вцепиться зубами. Злоба тыкалась в лица, словно слепая собака.
Внутренний голос приказал мне. — Спать! Я встал и молча вышел.
К этому времени уже стемнело. Плац освещали желтые лампочки, висевшие на столбах.
Женька сидел в коридоре на подоконнике. Смотрел в окно.
— У-уууу! — Сказал он восторженно. — Вот это, Устин Акимыч, ты нализался!
— Ну, — неуверенно говорю я, — это уж ты слишком…
В каптёрке гоpела ночная лампочка. Полутемень пряталась в углах.
Я упал на кровать, закpыл глаза и увидел меркнущий свет.
Утром Женька заметил: «Ты так матерился во сне! Прямо через слово, да зло так…»
И я подумал, значит тюрьма достала и меня. Злоба была внутри. Безотчетная, недоступная к ощущению. Но была.
Надо с ней расставаться, иначе беда!
* * *
Я до сих пор помню тот день, когда в впервые осознанно подумал о Боге. Нет конечно, такие мысли посещали меня и раньше, но они были какие то торопливые, обрывочные. Подумал и забыл. Как рыбка, которая может удержать свою мысль не более десяти секунд. А потом забывает. Напрочь.
То же самое было и у меня. Когда судьба припирала меня к стене. Я как все люди начинал молиться: «Господи помоги! Помоги Господи, брошу куролесить. Буду в церковь ходить! Старушек через дорогу переводить! Пить… курить…гулять брошу!»
Как только ситуация выправлялась, я конечно же о своём обещании благополучно забывал.
Рассуждать долго о таких второстепенных вещах в зоне было нельзя. Отвлекаться было небезопасно, потому что ты все время должен был быть начеку. Опасаться нужно было всех — ментов, зэков, обстоятельств — нужно было постоянно всё держать перед своим глазами, видеть зону все время. Старые зэки говорили, что даже во сне слышат всё, что происходит рядом с ними. Наверное поэтому человек в лагере живёт только сегодняшним, думает только о насущном. Оттого все мысли его коротки и приземлёны, что увлекшись мечтаниями вполне можно наступить в жир.
Тот день был холодный, ветреный и грязный. Вся зона стояла на плацу, потому что на утреннем просчёте не досчитались какого то склонного к побегу. Вода хлюпала под ногами. Сырой порывистый ветер продувал насквозь. Ни о чем больше не хотелось думать, кроме как о глотке горячего чифира, да сигарете в тёплом уютном кильдыме.
Но о Боге я не сразу начал думать. Почему-то вспомнились прочитанные книги — когда люди вдруг ударялись в истовую веру. И вера вдруг давала им такие силы, что они не только о сроке не думали, на смерть шли с лёгкой душой.
Когда то я читал «Чёрную свечу» Высоцкого и был поражён тем, с каким куражом воровской этап шёл на сучью зону, зная, что всех их вырежут. Меня поражало также, с каким спокойствием шли на смерть священники.
Я завидовал их выдержке, твердости и спокойствию, считая, что только вера, давала им силы.
Что такое ад и рай? Ад — это то, чего мы боимся. Рай — объект нашей любви. Оба для нас являются поляризаторами. Что в нас от рая? Что от ада? Ищи ответ в Писании — Сказал Асредин. — Читай Библию. Только она имеет самый большой эмоциональный контакт с человечеством.
* * *
Я прошёл комиссию. Впереди должен был состояться суд, который должен был освободить меня от дальнейшего отбывания наказания. Через месяц я рассчитывал уже быть дома.
Но уродливая реальность имеет гнусное обыкновение вносить поправки в самые красивые планы.
Сразу же после комиссии всё пошло наперекосяк, будто кто-то сглазил.
Во сне я стремительно падал вниз. Задыхаясь и крича от страха, проснулся.
Потряс головой. Сердце стучало так, словно мне вновь предстояло прыгать с четвёртого этажа. По лицу стекал пот.
Передо мной примостившись на краешке кровати сидел Женька.
— Совсем ты погнал? Стонешь, ругаешься.
— Спокойно… Спокойно. Сны — это пустота. — Говорил я себе. — Порожняк! Фуфел!
Прошло несколько дней.
У себя в тумбочке я нашёл письмо, в котором Владик писал, что Гена шантажирует его, угрожая запустить шнягу о том, что его используют, как тихушника. Он едет на больничку, где собирается обратиться к смотрящему и развести этот рамс. Так что мы с ним наверное не увидимся до конца срока. Мне говорить он ничего не стал, так как я наверняка буду его отговаривать.
Владик просил меня заехать к своей матери. Он писал ей обо мне и просил помочь мне, когда я освобожусь.
Кровь ударила мне в голову. «Ах Гена! Ну и сука. Называется пригрел змея!»
Влад был ребёнок, домашний и наивный. По глупости сел, так же и умер.
А я? Я — то хитрый! Злобно циничный! Храбрый как крыса, которую зажали в угол. Привыкший отвечать ударом на удар и опасность.
Но тут же в одно из полушарий пробралась мысль-предатель.
А может быть, ну её на хер, эту вендетту?!
Никакой я не храбрый, а самая обыкновенная, изворотливая тварь — приспособленец, с развитым и обострённо-животным инстинктом выживания.
Через две недели состоится суд, и ещё через десять дней, когда решение вступит в законную силу — адьюс и я уйду отсюда. Навсегда. Заживу новой свободной жизнью!
А Женька? Если Гена запустит слушок, его ведь без меня сожрут! А смерть Влада? Или пошло оно всё в жопу!
Я сам разделил себя на две половины. Жаждущая мщения душа не принимала расчётливых, холодных возражений, типа, «любите врагов ваших, и благословляйте проклинающих вас».
Сердце как назло молчало и никак не хотело дать совета.
Я надел чистое бельё, чёрный милюстиновый лепень, который одевал только в торжественных случаях.
Потом быстро вышел из барака. За воротами локалки меня догнал Женька.
Я спросил. — Ты со мной?
Тот кивнул.
Гену мы увидели в отряде. Он сидел на табуретке в углу секции и сноровисто, словно паук плёл свою паутину.
Я подошёл к нему вплотную. Сказал:
— Пошли со мной.
Гена кивнул. Встал. Потянулся к карману. Женька перехватил его руку. Вынул из пальцев нож, забросил его в угол, под шконку.
— Не советую. Приблуда тебе сегодня не понадобится.
Я шёл впереди. Гена между нами.
Перед дверями каптёрки я посторонился.
Плотно прикрыл за собой дверь. Сорвал со шкафчика полотенце. Женька спросил с тоской.
— Гена, зачем ты это сделал?
Тот умоляюще смотрел по сторонам. В его испуганных глазах — ужас, мольба о пощаде.
Я накинул ему на шею полотенце. Затянул. Гена захрипел, схватился за горло руками, рванулся изо всех сил и бросился к окну. Посыпались осколки. Женька стянул его с подоконника. Куском простыни перевязал ему окровавленные руки.
— Смотри, Гена! — Сказал я. — Мой член остановился в одном сантиметре от твоего носа. Не забудь об этом, когда будешь выходить из локалки.
Гена потеряно и согласно кивнул головой.
Вышел из ворот и стал как вкопанный, поглядывая то в сторону надзорки, то — своего барака. Он был похож на витязя, стоящего на распутье и не знающего, куда идти.
Потом почесал затылок и вдруг, как вспугнутый сохатый, ломанулся в сторону вахты. У дверей штаба он столкнулся Васей — Ментом и начал ему что-то торопливо объяснять.
Я вынул сигареты. Безобразно дрожали руки. Хотел закуpить, но зажигалка не загоралась.
«Я сейчас чуть было не совершил непоправимое..»
Вспыхнул фитилёк.
Лёгкий ветерок трепал фанерный щит на стене штаба. На щите была изображена радостно улыбающаяся женщина, с плачущим грудным ребенком на руках.
В нижней части плаката каллиграфическими почерком Асредина был вписан призыв, напоминающий крик души — «Тебя ждут дома!».
Женщина на плакате как две капли воды походила на начальницу спецчасти Эльзу Ракитскую.
Выражение лица ребёнка не оставляло никаких сомнений в том, что папу после возвращения домой ждёт суровый мужской разговор с сыном.
Через десять минут меня по громкой связи вызвали к ДПНК.
Я шёл звонкий, как натянутая струна. Знал, что сам только что захлопнул себе дверцу на свободу. Теперь мне придётся досиживать ещё год и два месяца…это четырнадцать месяцев… четыреста с чем то дней.
Мой жест мог стоить мне очень дорого. Судьба. Фатум! А с ней нужно всегда обращаться очень бережно, чтобы не обострять отношения.
Но ничего… Как там говорил Колесо — «Неважно сколько сидеть. Важно, как сидеть».
Ветер гнал по плацу тонкий целлофановый пакет.
Я остановился перед плакатом, любуясь чёткими буквами. Уступил дорогу группе этапников, которых Вася Мент вёл рыхлить запретку. В руках у них были грабли. Деревянные ручки матово блестели на солнце.
По внутренним законам зэк, который вышел работать на запретку, автоматически становился «козлом».
— Шире шаг, граждане осужденные — крикнул я, — стряхнём преступное прошлое со своих ног! Активнее становимся на путь перевоспитания!
Посетовал прапорщику — Что за народ! Никак не хотят ускоряться. Так и будем с ними плестись в хвосте перестройки и гласности!
Этапники угрюмо прошли мимо. Башей поправил на поясе дубинку. — Поменьше пизди! — Посоветовал он — Здоровее будешь!
Сегодня была смена капитана Алексеева.
Я ждал его — педантичного, тщательно выбритого, невозмутимого. Алексеев хорошо знал меня, я всегда чувствовал его расположение. В небрежно накинутой на плечи шинели он был похож на адмирала Колчака.
Я уже говорил ему об этом пару лет назад, когда после встречи Нового года стоял в клетке. В тот раз я попал в точку. Колчак был его кумиром. Алексеев объявил мне персональную амнистию и выпустил из клетки в отряд.
На этот раз всё было гораздо серьёзнее.
Я стою в клетке. Воняет мочой. Видно кто — то здесь обоссался до меня.
Капитан выписывает постановление. В конце коридора мелькает Женька. Его повели к кумовьям.
* * *
Снова бетонные серые стены.
Забиться бы в угол и завыть там по-волчьи от тоски. И так получить хоть чуточку сил.
Пять шагов от окна к двери, пять шагов назад — от двери к окну. Привычка, укоренившаяся во мне навсегда.
Может быть мне и в самом деле начать молиться?
* * *
Через трое суток дверь камеры открылась.
— Осуждённый, была команда «подъем! Встать!» — Дежурный по ШИЗО прапорщик Лаптев пнул по нарам.
На пороге, закрыв проём телом, стоял зам по режиму майор Бабкин.
Он только что вернулся из отпуска и сейчас с грустью думал о том, что сука — жизнь опять заставляет его с самого раннего утра разбирать косяки мелкоуголовной швали.
Бабкин смотрит на меня с нескрываемой грустью.
— Гражданин майор…
— Молчать!
Встревает Лаптев.
— Он вообще отпетый, товарищ майор!
— Не понял, — вздрагивает Бабкин.
— Вчера ночью через решку кричал. — Поясняет прапорщик.
Заместитель начальника колонии терпеть не может алкоголика Лаптева. Он морщится.
— Ладно, ладно. Иди! Мы тут сами разберёмся.
Когда Лаптев выходит, Бабкин осуждающе качает головой.
— Нашёл время по шизнякам сидеть, на воле дел невпроворот. Ладно, рассказывай, что случилось?
Я рассказал вкратце.
Александр Иваныч чертыхнулся.
— Блять, а без мордобоя было нельзя? Или ты все вопросы решаешь как тогда в кабаке?
Бабкин натянул фуражку на лоб, толкнул уже дверь, чтобы выйти, но снова остановился и сказал:
— Ладно, Бог не фраер. Разберёмся.
На следующее утро Бабкин пришёл снова.
— Допросил я твоего, Гену. Дал полный расклад. Даже бить не пришлось. Прямо не Гена, а Мата Хари. Выполнял поручение завхоза седьмого, дружбана твоего заклятого, Гири. Рассчитывали, что тебя снимут. А на твоё место поставят Гиляревского.
Ладно, из ШИЗО пока не выпущу. А то побежишь счёты сводить, дуэлянт херов!
* * *
Пока я парился на киче, освободился Асредин. Видно кто — то крепко хлопотал за него на воле.
Асредину пересмотрели приговор. Сбросили полтора года. Рано утром вызвали на вахту с вещами. Он ушёл и больше не вернулся. На следующий день подъехал к зоне на чёрной «Волге», в строгом костюме с галстуком. Что-то кричал, передавал приветы.
Говорят, что за рулём машины была какая то женщина. Крыса освободилась вместе с ним.
Больше я их никогда не видел.
* * *
В начале мая, через неделю после моего выхода из ШИЗО, в лагерь приехал суд: судья, прокурор, двое народных заседателей со скучающими равнодушными лицами.
Пели птицы. Ласково светило весеннее солнце.
Я всё — таки вышел условно — досрочно. Ошалевший от свободы, весны. Пьяный от счастья.
Всю последнюю ночь перед освобождением я пролежал с открытыми глазами, без сна. О том, что впереди, я не думал. Это было непостижимо. Четыре лагерных года стояли предо мной, и я вновь переживал каждый день, каждую минуту своего заключения.
Как новые впечатления мне нужно было пережить, чтобы никогда больше не видеть и не вспоминать лагерь? Как вырвать из сердца память о том, что я видел своими глазами?
Прощание было недолгим. Провожая меня Женька сказал:
— Завидую тебе… Весна! На воле из под юбок робко пробиваются голые коленки… Иди уже, ладно. Оставляй меня одного в этом жестоком мире! Надеюсь, пришлёшь хоть пачушку сигарет, как разбогатеешь!
За спиной захлопнулась железная дверь.
Тот, кто не сидел в тюрьме, никогда не поймёт человека, не сидевшего. Тот, за кем не захлопывались, выпуская на волю, тюремные двери, никогда не поймет красоты этого звука.
Кто на себе этого не испытал — не поймет.
За забором я провел четыре года одиннадцать месяцев и пять дней. И вот вышел на свободу.
Меня опять никто не встречал. Виталик не приехал.
Долгими и однообразными лагерными вечерами мы вместе мечтали о свободе, строили планы и клялись на «бля буду»!.. А вышли за ворота и за спиной остался только лязг железной двери.
Видимо, нашу дружбу крепила лишь бесконечная лагерная тоска.
В спецчасти худая прапорщица с желтыми кудряшками из-под зелёной пилотки сонно моргая выдала справку об освобождении. В бухгалтерии насчитали какие-то деньги. В зоне на них можно было купить тольку бутылку водки.
Это было все, что я нажил за тридцать три года. Возраст Христа. Время собирать камни.
Кассирша профессионально пересчитала тоненькую пачечку денег.
— Я предпочитаю крупные купюры. — Сказал я.
— Крупных нет — автоматически, откликнулась она.
Затем добавила, слегка повысив голос:
— Если вам что-то не нравится, обратитесь с заявлением. Его рассмотрят. Вам дадут ответ.
— Впервые за последние почти пять лет мне сказали — вы.
— А как скоро рассмотрят?
— Как положено, в течение десяти дней.
— Мне всё нравится — сказал я. — И вы в том числе.
После лагеря мне действительно нравилось всё.
Кассирша дёрнула выщипанными бровями.
— Ну, так берите деньги и идите! И не морочьте мне голову!
Я сгреб податливые мятые бумажки. Сунул их в карман.
— Зря вы так. — Сказал я напоследок. — Грубо! Между прочим, я не женат. Вполне мог бы составить вам счастье.
Я думал, что последнее слово останется за мной. Ошибся.
— Ты на себя в зеркало посмотри! — Услышал я в след. — На тебе же клейма негде ставить. Жених!
Боясь, что закручусь в суете и забуду о данном Женьке обещании, я тут же, в ближайшем киоске купил три блока сигарет и занёс их на хоздвор.
Юра Чиж, на автопогрузчике грузил картошку для зоны.
— Передай Женьке. — Сказал я. — Прощай Чижик!
Я шел по улице, раскаленной майским солнцем. Меня обгоняли дребезжащие трамваи. Навстречу мне шли женщины в коротких юбках и не было сил оторвать от них глаз. Шагали мужчины и их никто не сопровождал. Люди разговаривали, улыбались, смеялись и никому из них не было до меня никакого дела.
Я поднял глаза. Передо мной был дом, в котором жила мать Владика.
Это была стандартная кирпичная пятиэтажка. В загаженном подъезде стандартно пахло кошками.
Дверь мне открыла ещё не старая, в недалеком прошлом красивая женщина. За плечами болтался светлый хвостик волос.
«Где то её уже видел?»
Сказал:
— Вам письмо от Влада — протянул ей записку.
Она заметно удивилась. Брови ее непроизвольно поползли вверх. Выдерживая паузу долго читала записку.
Потом отстранилась, давая мне войти. Я присел на диван. Она ушла на кухню. Спросила:
— Кофе?
— Да.
Она принесла начатую бутылку водки.
Сказала просто:
— Помянем. Сегодня сорок дней.
* * *
На следующий день я поехал на рынок. Виталик не глядел мне в глаза. Он печально смотрел куда-то в сторону, как-то сжавшись. Зато я внимательно смотрел на друга. Спросил:
— Ну и чего не встретил?
Он отвёл глаза.
— Забухал я. Прости.
Протянул мне тощую пачечку денег.
— Возьми. Это моя сегодняшняя выручка.
Я взял деньги и положив их в карман пошел к двери. Мы не разговаривали год. Потом от него пришло письмо. Он спрашивал, как я?
Увиделись мы с ним лет через пять. Виталик остался в России. Я уже давно живу в Лондоне. Стал толстый, добропорядочный и очень сентиментальный. Но всё равно, когда моя жена сердится на внука, она ворчит:
— У-уу, уркаган! Вылитый дед!
Женька освободился, вскоре залетел во второй раз. Потом в третий.
Начал пить. После инсульта у него отнялась одна сторона тела.
Глупость и детская дурь сделали его судьбу необратимой. Первая судимость и тюрьма определили всю дальнейшую жизнь. Как говорил старый и мудрый Колесо, он оказался в колее, из которой уже невозможно выскочить.
Сказочное чувство хмельного состояния от свободы у меня уже давно прошло. Забылись безумная тоска и страх, ледяные изоляторы, боль избитого в кровь тела, вкус пайки — тюхи, куском замазки, проваливающейся в тоскующие кишки…
И помнится теперь другое… Дружба, мечты, сострадание. Одна сигарета на четверых. Последний кусок хлеба, замутка чая на всех.
По вечерам я люблю сидеть у горящего камина и смотреть на огонь. Он, так — же как и моя жизнь самым непостижимым образом меняет свой цвет — становится красным, оранжевым, жёлтым, потом чёрным и наконец превращается в золу, в пепел. Мне не нужно делать усилия над собой, чтобы восстановить цепь событий. Моё прошлое всегда со мной.
Мы изредка созваниваемся с Виталиком. Общаемся. Он и я стали старше. Мы почти забыли блатную феню. Говорим в основном о детях, погоде и о болезнях. Что впереди? Будущее покажет.
Мой «воронок» покатил дальше. Все — в прошлом…
Но хоть и прошло со дня моего освобождения уже более двадцати лет, иногда мне снится один и тот же сон. Он очень яркий, как коралловый риф. Все мои чувства и ощущения в нём, остры и оголены до предела. Мне снится, что я бегу прямо на колючую проволоку и рву её руками. На колючке остаются капли моей крови и клочья окровавленного мяса.
Я просыпаюсь от собственного крика, весь в липком и холодном поту. Страх, что я снова там и облегчение от того, что это только сон. И так каждый раз. Один и тот же сон. И в нём я снова становлюсь тем, кем был.