Теперь оставим ненадолго семью Гавриловых и вернемся к нашему Татырбеку. В эти дни наш Татырбек влюбился. Процесс этот происходит с большинством людей рано или поздно, но обычно это протекает не с такой силой и не так бурно, как протекала влюбленность у нашего артиллериста.

В некотором роде он ошалел и потерял голову, И сам растерялся до такой степени, что мы с командиром решили — заболел наш Татырбек, надо его лечить, и поделились своими соображениями с доктором нашим корабельным — Левой.

Лева взглянул на нас долгим взглядом и загадочно усмехнулся: будучи близким другом Татырбека, он, несомненно, знал больше, чем мы, но, разумеется, не мог говорить с нами о душевных переживаниях артиллериста.

Работал Татырбек хорошо, лучше, чем: прежде, но часто спрашивал — скоро ли мы наконец уйдем из Архангельска, и жаловался, что здесь он не может нормально себя чувствовать.

А мы не уходили. Нам предстоял ремонт.

Однажды Татырбек довольно изрядно выпил, и у меня с ним был крупный разговор. Крупный, крутой и неприятный. Очень неприятно «фитилять» хорошего человека, но иногда без этого не обойтись.

Татырбек молчал, не оправдывался, не говорил лишних, не мужских слов. Стоял понурившись, а в заключение произнес полную несообразность:

— Прошу направить меня в морскую пехоту. Я искуплю свою вину, товарищ капитан второго ранга. И свой позор я смою кровью.

Иногда, очень волнуясь, он произносил вот такие красивые фразы.

Сергей Никандрович очень рассердился именно на эту фразу. И помощник тоже рассердился.

— Подумаешь, герой! — сказал командир. — В морскую пехоту его направить. Один он такой нашелся. Там люди без всяких проступков дерутся, а он набезобразничал и думает… Что вы думаете? А?

— Я ничего не думаю, — сказал Татырбек, — я очень виноват, товарищ капитан третьего ранга.

Распекли мы его сильно, а через несколько дней наш артиллерист вдруг расцвел и таким стал веселым и счастливым, как никогда раньше. В это самое время Лева — доктор наш — нам и поведал, что Татырбек влюбился и дела его были очень плохи, потому что там еще был какой-то майор войск связи, в том госпитале, где сестрой служила Татырбекова девушка, но теперь все это с майором кончилось, она даже с ним рассорилась и согласилась выйти замуж за Татырбека.

Прежнюю тоску с артиллериста нашего сняло как рукой: он перестал натыкаться на мебель, не глядел больше в одну точку, стал ровнее, спокойнее, веселее. И как только было у него свободное время, уходил с корабля, чем, разумеется, сердил Сергея Никандровича.

Мы отремонтировались, ушли, вновь пришли, Весна была в полном разгаре, дни стояли погожие, теплые, солнце грело вовсю, и вот в такой теплый вечер была сыграна свадьба нашего артиллериста, Женился он на маленькой блондиночке, розовой, молчаливой, настоящей поморке. Даже говорила она, цокая, и при этом, когда смеялась, то закрывала рот рукою. Но была из тех, кто за словом в карман не полезет и за себя в случае чего постоит. Когда мы возвращались со свадьбы, то командир говорил;

— Чрезвычайно интересно, что у них родится: север и юг соединились в браке, теперь, товарищ комдив, будем ждать. Я думаю, что черненькое родится. Как, доктор, по-научному — черненькое или беленькое?

Да, тогда смеялись. А лотом, когда все это случилось с Татырбеком, странно было, что в тот вечер смеялись…

Хороший был вечер: ясный, совершенно прозрачный воздух, светло, тихо, и каждый звук слышен далеко-далеко. Небо розовое, Двина спокойная, широченная…

Вот так и женился наш Татырбек. Потом мне рассказывали, что на свадьбе Зоя ему сказала, чтобы он взял свой денежный аттестат, потому что это просто глупо, Татырбек ей ответил:

— Пускай ваш муж, дорогая Зоечка, свой аттестат возьмет там, где он его держит, тогда я свой возьму. И пускай мне справку представит с печатью. — Захохотал и спросил: — Что? Здорово я вас срезал? А? Невозможно ответить?

Ответить было действительно трудно.

Между тем про Зою я узнавал почти ежедневно, когда мы заходили в Архангельск, какие-либо новости.

Например, я узнал, что Зоя познакомилась с женой нашего комендора Дусей Шняковой в какой-то очереди, когда они стояли за соленой пикшей, и тут же, в очереди, Дуся поведала Зое какие-то свои огорчения. Ей чего-то не давали, что давать должны были несомненно, и Зоя, которая при всей своей внешней тихости была вовсе не такой уж тихой, научила Дусю, что и как надо делать, Но Дуся была слишком уж тихой, и, когда где-то там у нее спросили пропуск, она испугалась и не пошла выписывать пропуск, а попросту возвратилась домой. Через пару дней Зоя в очереди за подсолнечным маслом еще повстречала Дусю и, узнав, что та испугалась пропуска, рассердилась на нее и велела идти обязательно. А если ей в чем откажут, то пусть Дуся придет к Зое домой, и уж Зоя доведет дело до конца.

Дусе отказали. Вообще дело было темное, Шняков подозревал, что чрезмерно робкая Дуся и не дошла туда, куда шла, а на полпути заробела вовсе и решила сказать Зое, что она не смогла дойти. Кто такая Зоя Васильевна, она, конечно, толком не знала и немножко удивилась, увидев пять человек детей мал мала меньше.

— Ну что ж, — сказала Зоя Васильевна, — я схожу, а вы тут посидите с ребятней.

И пошла. Ходила она долго, часа три, потом возвратилась, велела Дусе ждать еще, накормила свою ораву и убежала дальше. На щеках у нее горели красные пятна, но она была такой же ровной и спокойной, как обычно.

В этот день она дошла до военно-морской прокуратуры. Прокурор, немолодой уже человек, внимательно выслушал Зою и спросил:

— А вы, собственно, кто такая будете?

— Я жена инженер-капитан-лейтенанта Гаврилова.

— Жена? И это ваше основное занятие?

— В данное время — да.

Прокурор покачал седеющей головой, потом еще раз спросил:

— А работать не собираетесь?

— Нет.

— Что ж так? Или это у вас вроде частной практики адвокатской — вот ко мне и пришли. Разве Дуся не могла сама прийти? Не работаете, барыня, а времени хоть отбавляй, нехорошо.

Зое кровь кинулась в лицо.

— Я не могу работать, — молвила она, — потому что у меня пять человек детей, старшему из которых седьмой год. Мне кажется — это достаточно веские причины.

Прокурор молчал и смотрел на Зою удивленными глазами.

— Интересно, — наконец сказал он, — сколько же вам самой годков?

— Двадцать четыре.

— Когда же вы успели…

— А у меня все двойняшки, — не сморгнув, заявила Зоя.

Прокурор наморщил лоб, что то вспоминая, вспомнил и произнес:

— Вот и врете. Я про нас слышал. Половина ребят у вас чужих.

— Да, — опять-таки, не сморгнув, согласилась Зоя, — два с половиной мои, а другие два с половиной чужие.

— Ну, не сердитесь, — сказал прокурор, — я ошибся немного, Я очень этих дамочек не люблю, которые ходят на торгующую сеть жаловаться. Надоели. А вы дело другое. Так как он вам сказал: у вас одни законы, а у нас другие?

— Совершенно верно.

— Это неправильно он сказал, — произнес прокурор, — неправильно. У нас законы у всех одни — советские. Мы этого грубияна поставим на место, и карточку ей для старухи выпишут.

— Когда выпишут? — спросила Зоя.

— Ну… завтра выпишут.

— Это точно?

— Однако вы… энергичная особа.

— У меня, товарищ майор, как вам известно, — сказала Зоя, — пять ртов. И неэнергичной быть нельзя. Слишком большая роскошь быть неэнергичной.

— И говорите хорошо. Шли бы на юридический.

— Нет, зачем. Я медицинский институт бросила, уж его лучше закончу.

Прокурор покачал головой и на прощание сказал:

— Заходите, коли что. И не сердитесь.

Зоя ушла. А прокурор снял телефонную трубку и таким тоном заговорил с тем «дядечкой», на которого жаловалась Дуся, что «дядечка» сразу же понес Дусе на квартиру нужную ей справку. Самой Дуси не было дома, она еще сидела у Зои, а старая бабка испугалась сердитого «дядечки» и долго его благодарила. Представляете себе удивление и восторг Дуси, когда, возвратись домой, она обнаружила то, чего так долго не могла добиться.

С этого случая среди матросских жен дивизиона, проживающих на Кузнечихе, на Быку, в Соломбале, на Мхах и на проспектах Архангельска, загремела слава Зон Васильевны. Чуть что у кого не ладилось — шли к Зое. Одна услышала, что ее «мужик» гуляет в Мурманске, — к Зое. Другая собралась рожать, но наступила на живого лягушонка и испугалась, и вот уже по ее исчислению запаздывает рожать — к Зое. У третьей налог за дом неправильно высчитали — к Зое. У четвертой ребенок засунул ночью в ухо три копейки — ночью же к Зое.

Зоя, налив в ухо масло, вытаскивала три копейки, насчет лягушки держалась того мнения, что лягушка вреда принести не может, по поводу матроса, который якобы гуляет в Мурманске с какой-то крашеной халявой, обещала выяснить и действительно написала помощнику по политчасти короткое письмо, нельзя ли воздействовать на парня: дома ребенок, хорошая жена, Как же так? На пария воздействовали. Несколько дней он молчал. Собираясь с мыслями, угрюмо думал в кубрике, потом написал жене письмо, где так себя ругал и так превозносил кротость своей супруги, что матросские жены рыдали навзрыд, слушая, как Зоя с пафосом читала у себя в кухне клятвы и заверения провинившегося мужа, а инвалид старшина Достопамятнов, который тоже изредка навещал Зою, только крякал и изредка говорил:

— От дает ума альбатрос морей. От даст ума…

И нельзя было понять, осуждает Достопамятнов «альбатроса морей» или сочувствует ему.

Зоя читала, матросские жены вытирали слезы, и всем было ясно, что эта маленькая драма военного времени уже кончилась, все были довольны и говорили неумолимой Еле:

— Ты уже напиши ему, Еля.

— Парень вот как переживает…

— Ты его не мучай понапрасну…

И непонятно крякал инвалид Достопамятнов:

— Да уж, переживает…

Еля вытирала концами головного платка красные, наплаканные глаза и говорила:

— Больно надо. Вот еще. Таких-то ласковых полна улица, только посвисти.

А безрукий Достопамятнов говорил, грозя искусственной ладонью, одетой в перчатку:

— Ты брось выламываться, когда люди советуют. Вон чего Зоя Васильевна предполагает, так и выполняй. А не то Жора, знаешь? Пойдет еще раз на танцы, тогда наплачешься. Правильно я говорю, Зоя Васильевна?

— Пожалуй, правильно, — сказала Зоя, — написать надо.

— О! — крикнул Достопамятнов. — Я что? Я, брат, старый матрос, знаю, какой чай на клотике пьют. Садись, да пиши Жоре, да сними свою Инну на фотографию, да фотографию пускай она и на надпишет сама — папочке от Ноночки, папуся, приезжай к нам. Вот так…

— Ноне два года, — сказала Зоя, — вы, Прохор Эрастович, что-то не то говорите.

— И очень даже то. Я левой рукой каракулями подпишу за Нону, а он там с пылу с жару и не разберет ничего — два года или десять.

Еля опять всхлипнула и опять сказала:

— Больно надо. Провались он.

Потом все вместе писали раскаявшемуся Жоре-альбатросу письмо и очень горячились, и Достопамятнов даже обиделся, что его не слушают, и даже пошел было к двери, но его перехватили и послушались. Он опять сел и сказал загадочно:

— То-то! Я знаю такое, чего вам никогда не узнать. Я все прошел и про жизнь имею настоящее понятие.

И полез доставать из печки печеную картошку, которую потом все ели с солью и обсуждали новые дела насчет того, что надо обязательно посадить картошки, и турнепсу, и моркови, и редьки. Хорошо бы капусты тоже. И потом ее засолить. А осенью надо всем собираться кучей и ездить за грибами и потом их сушить — очень хорошо. С грибами и картошкой зима будет не тяжела, зиму пережить — там наши с победой придут. Придут с победой, с орденами, вот будет день, когда матросы придут…

Так говорили все, а вдова погибшего старшины Евсеева плакала, отвернувшись к печке, незаметно стирала пальцами слезы со щек и жалась к Зое, которая сидела рядом с ней, поглаживала ее по худенькому плечу и тихо пела вместе со всеми, тихо-тихо, чтобы но разбудить детей.

А всего сильней желаю и тебе, товарищ мой, Чтоб со скорою победой возвратился ты домой…

Все пели, и, казалось, никто не замечал, как Зоя наклоняется к Лизе Евсеевой и совсем тихо, шепотом, говорит:

— Ничего, Лизочка. Ничего. Ты плачь. Плачь и думай: он умер за Родину, героем. За нас за всех умер. Что ж делать, когда такое несчастье. Ты всегда думай только, каким он был героем…