Он встретил ее посреди улицы, по которой текла черпая от сажи вода, меж каких-то брезентовых шлангов, в летящих по предутреннему ветру хлопьях копоти, в треске пожарища, в уханье, стонах, грохоте съедаемых пламенем бревен, досок, среди пожарных автомашин и пожарников в медных касках, среди измученных милиционеров, среди врачей, санитаров, саперов, которые работали вместе с пожарниками среди домашнего скарба — расколотых комодов и шкафов, выброшенных со второго этажа на мостовую, среди швейных машин и узлов, среди плачущих детей и женщин с потерянными глазами, среди стариков, которые слабо охали, глядя на ревущее пламя, среди старух с трясущимися головами, среди криков, плача, с снетков, автомобильных, гудков, сипения шлангов, треска пожара. Она стояла тут, тихая, бледная, в странно белом платье, сложив руки на груди и глядя светлыми глазами северянки в золотисто-белое тление огромных углей, оставшихся от сгоревшего дома.

— Варя! — позвал он ее, не очень уверенный, что это она и есть.

Голова ее с короткими косичками, заплетенными, наверное, на ночь, повернулась к нему, и он увидел ее лицо таким, каким оно представлялось ему все эти годы, — доверчивое, с веснушками у вздернутого носа, с чуть припухшими губами, с ямочками на щеках.

Она глядела на него, не узнавая или не понимая, что ему нужно.

«Может быть, это не Варя?» — подумал Ладынин.

Но нет, это была она, конечно же, она; она и раньше, еще в детстве, держала так руки, сложив на груди, и раньше умела смотреть так, когда задумывалась, будто не узнавая, и раньше выражение особой радостной доверчивости вспыхивало в ее милых, светло голубых глазах.

— Варя, — сказал он дрогнувшим голосом, — Варя, это я, Саша Ладынин.

Она чуть откинула голову и вся точно осветилась изнутри, губы ее дрогнули, одну руку она протянула к Ладынину, к его плечу, будто собираясь обнять, но тотчас же отдернула назад и взяла его тонкими пальцами за рукав кителя, приглядываясь к нему с радостным, счастливым изумлением.

— Как я тебя искала, — глядя ему в глаза, негромко сказала она, — как я тебя искала, Саша!

Сердце его забилось от ожидания счастья, он весь вытянулся перед ней, замер, затих, но она ничего больше но сказала, только покачивала головой с торчащими косичками, — она все еще не верила. Тогда он взял ее за руку и сказал, улыбаясь, не в силах скрыть того, что было у него на душе:

— Пойдем отсюда.

— Куда? — спросила она. — Я же погорела. У меня ничего нет. Вот такая.

— Какая? — глупо спросил он.

— Голая, — сказала она. — Немец зажигалки швырял, и мы погорели. Я спала, устала очень, ничего не слышала и пожара не слышала. Саша! — вдруг воскликнула она, холодными слабыми пальцами сжимая его руку. — Саша, Саша, неужели это ты?

— Точно, — ответил он, — точно, я!

Пожарные поволокли шланг мимо них, и мокрая кишка ударила Варю по ногам. Она пошатнулась, и Ладынин подхватил ее, чтобы она не упала, подхватил и поставил, точно она была совсем маленькой и легкой. Она и в самом деле такой и была сейчас для него.

— Пойдем же! — сказал он. — Тут все равно делать нечего. Пойдем.

Он взял ее под руку и повел от пламени пожарища в чернеющую улицу. Чем дальше они шли, тем гуще и темнее делалась ночь, и тем ближе становилась Ладынину Варя. Они вышли на набережную. Тут, под тонкими, смутно белеющими березами, у воды, в которой мелькали какие-то далекие розовые отсветы, он остановился и спросил:

— Ну?

Несколько секунд она молчала, потом всхлипнула и закрыла лицо руками.

— Вот и зря! — сказал он, испытывая счастье, что будет ее сейчас утешать, что они вдвоем, что сбылся давний, мучительный сон.

Она все плакала.

Ладынин отнял ее ладони от лица, но ничего не увидел, кроме смутно белеющего лба да спутанных светлых волос. Она плакала с открытым лицом, совсем близко от него, и он не знал, что надо ей сказать, как утешить, какие найти слова.

Подвывая клаксоном, проехала машина санитарного транспорта, осветила на мгновение синим лучом Варины глаза, косичку, руку, и вновь стало темно, как в могиле…

— О чем ты плачешь? — спросил он.

— Не знаю, — сказала она дрожащим голосом, — наверное, обо всем.

— Не плачь. Не надо плакать. Все будет хорошо.

Одной рукой он взял ее за локоть, а другой стал гладить по волосам, по жестким косичкам, по мокрым от слез щекам. Тогда внезапно она вырвалась от него, решив, что он, наверное, ничего не знает.

— Ты думаешь… — спросила она, — ты, может быть, думаешь…

— Ничего я не думаю, — спокойно и твердо ответил он, — я все хорошо знаю. Отлично знаю.

Он чувствовал, что она смотрит на него с испугом. Но в голосе ее звучала надежда, когда она спросила:

— Все-таки? Что же?

— Все! — с ласковой, но непоколебимой твердостью ответил он. — Все… Пойдем!

Она подчинилась ему покорно, с радостью, ей было приятно слушаться его, слишком долго она была одна. А у него за эти годы сделались такие твердые, сильные руки, так спокоен стал его взор.

— Где ты был это время? — спросила она.

— Везде.

— И на суше тоже?

— Тоже.

Так, то молча, то разговаривая, дошли они до пылающей поленницы — сюда попала зажигалка, и теперь дрова догорали без всякой помехи на пустыре у воды. Багровое зарево осветило Ладынина, и Варя внезапно остановилась.

— Я на тебя посмотрю, — сказала она, — я даже на тебя не посмотрела. Что это за ленточка на пиджаке?

— Это не пиджак, а китель, — сказал он резко, — мы не носим пиджаки, у нас кителя. А ленточка — гвардейская…

На мгновение ему представилось то ненавистное длинное, суховатое лицо с трубкой в зубах, и тот — в полоску — пиджак, и галстук, повязанный с особой небрежностью, непонятной ему.

— Значит, ты гвардеец?

— Значит! — сказал он.

— А ордена за что тебе дали? — спросила она.

— За мужество и отвагу, проявленные в боях с немецкими захватчиками, — сказал он, — вот за что.

— А это, на рукаве? — спросила Варя, — Вот эти нашивочки, что они значат?

— Они значат, что я был ранен, — сказал Ладынин, — Пойдем. Холодно.

— Но куда же мы пойдем! — воскликнула Варя, — Нам же некуда идти. Разве ты не понимаешь?

Вновь он взял ее под руку и почти молча довел до дома отца. У калитки они остановились на мгновение.

— Твоя отец меня ненавидит, — сказала Варя, — не пустит меня даже войти к вам. Ты же знаешь, какой у него характер.

Александр не ответил, Еще раз с нежностью и любовью он посмотрел на белокурую голову с косичками, на милый лоб, на покатые худенькие плечи. И открыл громко заскрипевшую калитку. Варя не двигалась.

— Иди же! — сказал он.

Она оглянулась на него и покорно пошла.

Отец сидел в своем кресле и пил чай из огромной низкой чашки. Это был крепкий, совершенно черный чай. Варя успела увидеть все, пока он на нее смотрел, сначала удивленно, потом с добродушным презрением слона, взирающего на жука.

— Здравствуйте, капитан! — сказала она тихо и робко, но в то же время с некоторым вызовом. В этом робком и гордом вызове был весь ее характер — женственная, покорная, даже как будто тихая, по с гордым, независимым сердцем…

— Здравствуй, Варвара, — сказал старик. Поднялся, протянул ей руку и, пряча усмешку в усах, вдруг заговорил о том, как на пожарище поймал вора. А рассказывая, сделал так, что Варя, помимо своей воли, оказалась сидящей и кресле, перед ней вкусно дымилась чашка горячего чая, стоял хлеб, заливное, нарезанный пирог, сахар. Дело было, конечно, не в том, как старик поймал вора на пожарище, и не в том, как вор тащил краденую шубу, и не в том, с какой именно стороны и каким путем старик дал вору плюху, а дело было в удивительной сердечной деликатности отца, в том, как избавил он всех от трудного, быть может, даже мучительного, первого разговора с объяснениями, вопросами, с неизбежными недоговоренностями и неловкостями. А когда Варя уже пила чай, он сказал;

— Что больно легко оделась? Ночи пошли холодные, осень…

— Она погорела, — ответил за Варю Александр, — вот и выскочила так.

— Тогда голосить надо, — сказал старик, — погорелец — он всегда голосит. — Подумал и спросил: — Где же жить будет?

— У нас, — опять ответил Александр.

Снизу вверх, но не без удивления, взглянул на этот раз старик на сына.

— У нас?

— У нас, — повторил Александр со спокойной уверенностью в голосе.

— Погоди, Саша, — заливаясь мучительным румянцем, вмешалась Варя, — погоди на минуточку, ты ведь даже не знаешь, у меня есть где жить, у меня подруга есть, Зойка Тарасова, я у нее поселюсь, мне ведь совсем даже просто устроиться…

Она никак не могла остановиться, гордость и стыд мучили ее, надо было говорить и даже посмеиваться, потому что иначе старик мог сказать, что ей тут жить негде, или что он не может ее устроить с пропиской, или еще что-нибудь такое в этом роде — холодное и казенное, но совершенно справедливое: на что могла претендовать она, какие у нее могли быть обиды при ее неизмеримой вине перед этой семьей?

Но старик перебил ее. У него была манера говорить еще более властно, чем у сына. Пока она болтала, он не слушал, он что-то обдумывал, упрямо и сердито морща лоб, а теперь вдруг залпом допил холодный чай и сказал, что, поскольку Александр нынче воюет и дома не живет, комната его совершенно свободна и, разумеется, очень будет неплохо, если Варвара тут поселится. Да и повеселее станет.

Варя потупилась. Александр свертывал папироску крепкими пальцами.

— Подходит? — спросил отец. — Дорого за комнату не возьмем, по государственной цене, рублей, допустим, сорок пять — пятьдесят от силы… — В глазах у него прыгали веселые огоньки. — Винца хочешь с устатку?

— Но знаю, — тихо сказала она, и голос ее дрогнул, она могла расплакаться в эти секунды. — Я не очень устала…

— Не знаю… не очень, — передразнил отец, — то-то папаша все норовил в море не ходить, дома спал да книжки читал. Не знаю!

Он налил ей и сделал вид, что не видит, как выкатилась слеза из ее глаза и капнула на блюдечко, а потом пошарил но карманам и вышел, будто отыскивать что-то.

Дрожащими пальцами Варя взяла бокал и отпила немного, а потом посмотрела в глаза Александру и вдруг сразу выпила все, засмеялась, точно не замечая своих слез, встала и пошла но комнате, держась пальцами за виски и приговаривая:

— Опять я тут. Опять тут. Опять! Боже мой, опять я тут. Точно в детстве. Точно в школе. Точно не было ничего этого… — Испуганно посмотрела на Александра и спросила: — Ты смеешься надо мной?

— Нет, — ответил он, — ты не смешная.

— Ты правду говоришь?

— Правду.

Она подошла к нему близко, почти вплотную, и рука ее так же дрогнула, как давеча на пожарище, когда ему почудилось, что она хочет обнять его. Но вновь Варя взяла его за сукно тужурки и спросила:

— Вы оба хотите поразить меня своим великодушием? Убить?

— Как? — но понял он, и Варя почувствовала, что этого не стоило говорить, такие вещи всегда были ему чужды, он не понимал их.

Ей было холодно, она дрожала, стоя перед ним в своем белом платье, и все смотрела ему в глаза, стараясь что-то отгадать, прочесть, выяснить. Но он смотрел на нее чистым и добрым взглядом, и она опять не поняла, что он весь тут, в этом прямом взгляде, в этой твердой преданности, в этой простоте. Не поняла, но вспомнила, как его дразнили в школе, вспомнила не само слово, а что-то связанное с его прямотой, простотой, с тем чистым и ясным, что всегда возникало в его присутствии. И вновь ей захотелось его поддержки, захотелось, чтобы он погладил ее по голове, как тогда в школе, когда она провалилась по алгебре, а он — старшеклассник — жалел ее и говорил ей басом: «Да это мы запросто нагоним. Тут и делов — одни пустяки. Ты сама сообрази, голова садовая, сама подумай». А она ревела все больше и больше, хлюпала носом, сморкалась и причитала, что все кончено, что ее не надо утешать, что она сама все понимает…

— Холодно, — сказала она, — очень холодно. Какая ночь ужасная.

— Да, ночка! — ответил он. — Что ж, ежели устала, пойдем, я тебя устрою…

С бьющимся сердцем она пошла в мезонин, в ту комнату, в которой была три года назад. О, как прекрасно, как великолепно были тогда у пес на сердце и как она сама все это испортила, смяла, исковеркала…

И лестница. Она та к же скрипит и такие же странные у нее ступеньки, обитые медью, как на пароходе. И поворот на шестой ступеньке. И дверь так же светится там наверху.

Варя дрожала все сильнее, все труднее было ей подниматься. Еще не войдя, она уже видела комнату, которую построил отец Ладынина для своего первенца, чтобы был моряком, чтобы с детства привыкал к тому, что у них называется каютой, жизнью, домом и что для женщин связано со страхом за мужа, опца, брата — со свирепым, суровым, беспощадным морем…

Тут на лестнице она разом представила себе все: окна странные и круглые, которые называются иллюминаторами, кровать с выдвижными деревянными ящиками, стол, книги, карты, линейки, какие-то приборы, названий которых она так и не могла запомнить, но которые стоят перед ее глазами, а на столе в желтенькой светлой рамке — она сама, ее фотография того времени. Конечно, теперь нет этой фотографии, конечно, теперь не может ее быть, и, конечно, все изменилось…

Она отворила дверь.

Комната была такая же, и первое, что она увидела войдя, — это желтенькая рамка, которая стояла слева, но кто, кто в этой рамке?

Очень быстро, немного слишком быстро, так, что он, наверное, это заметил, она пошла к столу и взяла в руки рамку — это был портрет, тот самый, и только в углу внизу была еще маленькая прошлогодняя карточка для удостоверения; которую болван-фотограф выставил в уличной витрине.

— Откуда у тебя это, Саша? — спросила она.

— Я купил это у фотографа, — ответил он. — Четыре штуки купил, больше у него не было.

Варя обернулась, все еще держа фотографию в руке. Ладынин стелил на свою высокую кровать свежие простыни, серебристо-белые, хрустящие, добротные, как все в этом доме.

— Тут будет тебе полотенце, — говорил он, — и вообще запомни, где у меня что. Белье постельное вот тут, а тут у меня есть отрез на штатский костюм, так себе материальчик, но, поскольку ты теперь погорелец — пригодится, построишь себе пальто или чего там нужно, Вот! Ну, вода в кувшине, Мыло, зубной порошок — вот, гляди, я тебе отсыпаю. Свет здесь тушится, вот выключатель…

Она молча следила за его движениями, смотрела, как он двигается, с какой свободой, умением и сноровкой перекладывает вещи, белье, мелочи.

Потом, собрав себе сверток, он сказал: «Что ж, валяй, спи», — и улыбнулся доброй, школьной своей улыбкой.

Но вдруг ей стала невыносимой мысль, что он уходит, и она сказала ему, что еще рано, что она не хочет спать, пусть он посидит немного.

— Куда там рано, — сказал он, — утро на дворе…

И открыл окно.

Там действительно было утро — свежее, туманное.

— Ложись, нечего, — сказал он голосом отца, — укройся да спи!

И пошел к двери. Но Варя опять окликнула его. И вновь он обернулся к ней.

— Саша, — спросила она, скажи правду, кто мне деньги посылал?

Он перестал улыбаться. Краска выступила у него на висках.

— Зачем?

Ладынин молчал.

— Ты знал, как я живу?

Он опустил голову. И тихо сказал:

— Я знал, что твой брат погиб. Я знал, что… я знал, что ты одна. Я думал…

Варя вся дрожала. Белый туман вливался в окно.

— Зачем же ты это делал? — со слезами в голосе спросила она. — Зачем? Зачем ты был со мной таким, когда я, я… Нет, зачем тебе было нужно это делать?

Он смотрел на нее, недоумевая. Он опять не понимал, о чем она говорит, как никогда не понимал таких вещей. И почти сердито он спросил ее:

— Но разве я не сказал, что всегда буду помнить о тебе? И какое мне было дело, что ты… — он пропустил слово, — это было не мое дело. Вот и все. Спи!

Ушел и закрыл за собой дверь.

Варя еще постояла на месте, точно провожая его шаги по лестнице. Потом сбросила стоптанные туфли с узких маленьких ног, дрожа, укрылась с головой одеялом и замерла, точно неживая.