Дни идут за днями. Свистит осенний ветер над холодным наливом, с воем проносятся снежные заряды, все короче становится день, каменные сопки покрываются снеговым покровом, по утрам на корабле краснофлотцы скалывают лед.

Так наступает зима.

За утренним чаем командиры напряженно слушают радио. Чижов раскладывает карту перед своим стаканом и подолгу рассуждает насчет клещей, обхватов и дальних рейдов в тыл противника. Он полон сложных тактических планов. Выкуривая папиросу за папиросой, он спорит с Тишкиным, и с начхозом, и со штурманом, со всеми, кто так или иначе ему противоречит. Он ни с чем и ни с кем никогда не соглашается. Только иногда он соглашается с командиром, если, например, Ладынин говорит, что все это чепуха и одна болтовня. Тогда, почесывая лысину, Чижов бормочет:

— Конечно, у нас беседы любительские, каждый посильно рассуждает…

По вечерам в кают-компании заводят патефон и подолгу слушают заезженные пластинки, играют в шахматы, разговаривают о прочитанных книгах.

Книг на корабле не очень много, и главный их читатель Тишкин. Говорит он обычно так:

— Читал давеча писателя Гюи де Мопассана…

Или:

— Густав Флобер в романе «Воспитание чувств»…

Пли еще:

— Александр Сергеевич Пушкин…

На что почти всегда следует реплика начхоза:

— Ох, и силен доктор образованность свою показать…

Но это все шутки, а иногда заходят и нешуточные, душевные, серьезные разговоры и споры. Разговаривают тут и спорят, как в родном доме, в большой семье. И Ладынин любит помолчать и послушать за стаканом крепкого чая; светлые глаза его смотрят то на одного спорящего, то на другого, и под этим взглядом командира хорошо и легко разговаривать.

Вмешивается Ладынин очень редко, в самых крайних случаях, все знают его молчаливость, по все в то же время уверены, что он слушает с интересом и всегда при этом что-то думает, особенно, по-своему, и никого не собирается грубо одернуть, никогда никого не унизит в главах товарищей, прекрасно понимая, что такое для командира честь, что такое уважительный спор, что такое спокойствие, корректность, вежливая сдержанность…

На берег командиры ходит редко.

Ладынин не любит «болтания», и все это хорошо знают. Да и некогда болтаться командирам его корабля, Какое там «болтание», когда целый день идут учения — то артиллерийское, то комбинированное, — и воздушная тревога, и лодка противника, и пожарная тревога, и химическая, и заделывается пробоина, и мало ли еще какие бывают учения и какие требования может поставить перед командирами и краснофлотцами такой человек, как Ладынин.

Болтаться некогда, да и устает парод, где ж ему болтаться.

Лечь бы у себя в каюте после всех этих учений, после горячего спора за чайным столом, взять бы книжку и, закурить, почитать, а потом, минуток через десять-пятнадцать, заснуть мертвым сном. Мало ли что будет впереди, мало ли какой будет поход и чего в нем придется хлебнуть.

Ветер становится уже зимним, морозным, ледяным.

Быстро бегут дни ремонта, учений, опробований механизмов, И вот уже уходит Ладынин на катере в штаб и возвращается ночью, вызывает к себе Чижова и разговаривает с ним, посмеиваясь глазами, прихлебывая чай, прикидывая новости в уме, высказывая кое-что вслух, не то советуясь, не то решая. Потом решает точно, и голос его звучит твердо, спокойно, уверенно. Так они расходятся спать, а поутру, когда еще совсем темно и когда ревет над заливом настоящий буран, Чижов в тулупчике выходит на мостик и, нажимая соответствующие, кнопки, говорит в телефонную трубку своим сипловатым голосом:

— Корабль к походу изготовить! Корабль к походу изготовить! Корабль к походу наготовить!

Грохочут по скользким трапам, по ледяным палубам, всюду, тяжелые матросские сапоги. Высвистывают во тьме заполярной ночи здешние соловьи — дудки. Кто-то выругался быстро и весело, кто-то поскользнулся и шлепнулся, а Чижов все похаживает по мостику, покуривает в белесой, снежной, воющей тьме, прислушивается к шумам своего корабля, посапывает носом, как бы ни было, а засиделись, пора и прогуляться, небось, забыли моряки — какое оно море, а оно дает, ох и дает…

Командиры боевых частей один за другим докладывают но телефонам Чижову, что у них и как, а потом он начерно выпивает в кают-компании свой чай, совсем уж начерно, совсем по-походному, без всяких разговоров, без единого почти слова, думает, хмурится, курит длинными, глубокими затяжками и, зайдя к себе, окончательно переодевается на весь поход: валенки с галошами, штаны, принесенные сюда еще с тралового флота, с мирного времени, они еще рыбкой попахивают — той полузабытой жизнью, свитер тоже тех времен — тресочкой отдает, потом полушубок, потом шайка теплая, спичек в кармане четыре коробка, папирос в кармане четыре пачки, мундштук, трубка, курительная бумага и кисет резиновый, в нем особо ценный табак — номерная махорка, очень помогает от усталости, особый дает «продер» голове, действует магически, когда уже ни папиросы, ни крепкий чай — ничего не помогает. Поначалу хорошо ее заворачивать в виде козьей ножки. А когда и козья ножка перестает действовать — засыпается номерная махорка в трубочку. Тут она себя и показывает.

На прощание Чижов затягивается ремешком поверх полушубка, еще раз оглядывает каюту — не забыл ли чего — и валкой походкой, цепко расставляя короткие ноги, отправляется на мостик. До окончания похода вряд ли он сюда заглянет больше, чем на несколько минут. Нечего ему тут делать на походе.

А командир только что проснулся. Заложив сильные смуглые руки под голову, он никак не может толком прогнать от себя сон. Ему снилась Варя, снилось, как он входит к себе в комнату, там, в далеком отцовском доме, как она, Варя, с косичками, с дрожащими губами, поднимается, идет ему навстречу, что-то говорит, но он не слышит, что она говорит, не слышит ее слов, ее голоса, а только смотрит на нее и никак не может насмотреться.

Но вот он сел на диване, долю секунды подумал, взглянул на часы и мгновенно встал.

Он одевается быстро, в раз навсегда установленном порядке, быстро полощется у рукомойника, чистит зубы, пробует ладонью — можно ли не бриться, почти залпом выпивает в кают-компании стакан чаю и поднимается на мостик, где постукивает валенком о валенок Чижов, где застыли уже фигуры сигнальщиков в огромных шубах, где свистит ветер, где с воем мчатся тучи снега.

Негромким голосом Чижов докладывает командиру, что и как происходит в эти секунды на корабле.

— Да, да, — говорит Ладынин, — совершенно верно. Да, да…

Они разговаривают в рубке — тут не так хлещет ветер. Корабль готов к походу. Еще немного времени — минут пятнадцать-двадцать, ровно столько, сколько полагается, и Чижов возьмет телефонную трубку, подмигнет сам себе и заговорит на все палубы, на все корабельные помещения ровным, спокойным, негромким голосом:

— По местам стоять, со швартовых сниматься. По местам стоять, со швартовых сниматься. По местам стоять, со швартовых сниматься.

И начнется другой этап жизни корабля, тот этап, которому подчинено все остальное, то, для чего учения, ремонты, базы, то, для чего принимается боезапас, начнется боевой поход корабли.

— По местам стоять, — говорит Чижов, — со швартовых сниматься. По местам стоять, со швартовых сниматься. По местам стоять…

Едва брезжит холодный, мутный рассвет.

— Отдать кормовой, — командует Чижов в мегафон, — боцман, живее. Пошевеливайся, боцман!!

Положив руку в перчатке на обвес холодного мостика, прищурившись, смотрит Ладынин, как отдаются швартовы. Смотрит, молчит. Еще несколько секунд — корабль разворачивается на рейде. Волна ударила в скулу. Мерно задрожала палуба. Иначе запел и засвистал ветер — другой ветер, настоящий ветер, ветер похода.

— Шар на средний, — веселым, хрипловатым голосом командует Чижов.

— Есть, шар на средний!

— Шар на полный! — следует команда.

— Есть, шар на полный.

— Три градуса право…

Лихо и ловко закурил папиросу Чижов. Удивительно он умеет закуривать на мостике в любую штормовую погоду, удивительно вкусно умеет при этом затянуться и сказать всем на зависть:

— Ах, и хорош у меня табак, ах, и силен!

А табак у него самый обычный, как у всех, — не хуже, но лучше.

Свистит, поет, воет морской ветер. Зарывается носом в огромную волну корабль. Колокола громкого боя бьют тревогу. Рвет ветер облака, блистает в драных облаках ярко-голубое небо; там, где-то у самой кромки облаков, ходят германские самолеты…