#img3103.png

И один, и вместе со всеми...

Из присяги, которую приносили граждане древних Афин.

  #img82CC.png

1

Страшна в этой истории была не только смерть Казбека Темирова, страшна была ее совершенная нелепость.

Накануне вечером он поехал в аул, километрах в тридцати-сорока, на шилде к своему давнему другу — у того невестка родила первенца. Веселье затянулось. Темиров заночевал в ауле. Наутро он и другие гости отправились домой. Ехали двумя машинами. В дороге у одной что-то сломалось, пришлось остановиться. Пока шофёры чинили мотор, кто-то предложил пострелять в бутылку — на меткость. И здесь Темиров случайно задел рукой ружье, которое держал, готовясь к выстрелу, один из его спутников, Ораз... Пуля пробила Темирову сердце. Домой его привезли мертвым. Произошло все это два или три часа назад.

Рымкеш, поминутно всхлипывая, с красными от слез глазами, рассказала им обо всем, стоя на крыльце гостиницы, и повторила еще раз в кают-компании, где все они толпились, не расходясь по своим номерам. Феликс не заметил, когда исчезли Жаик и Айгуль,— должно быть, в то время, пока остальные, в полнейшем ошеломлении, проталкивались следом за Рымкеш по тесному коридору.

То же самое, не считая подробностей, услышали они в той же кают-компании от старухи-уборщицы и двух командированных, которые прилетели утром и по пути в гостиницу завернули к дежурному в райисполком. Там, несмотря на ранний час, собралось много народу, и они узнали о случившемся. Возможно, именно эти парни в цветастых рубашках, степенно прихлебывающие из пиалушек горячий и крепкий, хорошо заваренный чай и рассказывающие о том, что им было известно, с вежливым участием посторонних,— возможно, именно они, а не Рымкеш и не растерянная, испуганная уборщица, вдобавок скверно говорящая по-русски, заставили Феликса поверить, что все, что случилось, произошло на самом деле, а не является обрывком бессвязного, нелепого сна.

Первым опомнился Сергей,— то есть не то чтобы опомнился, он, перешагнув порог кают-компании, сразу даже и не сел, а рухнул на табурет, как если бы его больше не держали ноги,— но, как бы там ни было, он первым овладел собой и заговорил, начал задавать вопросы, и его светлые глаза из диких каких-то, диких и одурелых, постепенно делались все более ожесточенными, пронзительными, в них появился стеклянный блеск. Он появился, заметил Феликс, в тот момент, когда Рымкеш упомянула о Сарсене — среди тех, кто был с Темировым. Тут Сергей впился в нее глазами, переспросил раз и еще раз, и начал допытываться, откуда взялось ружье, и чье оно, это ружье, и как, в каком положении оно выстрелило, начал задавать вопросы, на которые Рымкеш, разумеется, не могла ответить, как не могла ответить и на вопросы, которые принялись ей задавать Карцев и Спиридонов.

Сами по себе вполне естественные и уместные, эти вопросы казались Феликсу сейчас неестественными и неуместными, даже кощунственными, так как подменяли то страшное И непоправимое, что случилось, мелким и несущественным — обстоятельствами, которые этому сопутствовали. Но раньше, чем он успел что-то по этому поводу сказать, у Веры с отчаянием в голосе вырвалось:

— Ах, ну какое, какое это теперь имеет значение!..

И Гронский, до того не проронивший ни слова, сказал:

— Девочка права...— Он хотел что-то прибавить, но только с горечью взглянул на всех и опустил глаза.— Абсолютно никакого значения,— пробормотал он.

Рымкеш, внезапно разрыдавшись, ушла.

Бек о чем-то спросил уборщицу, которая нерешительно топталась на пороге с веником в руках. Она ответила и тоже вышла.

— У Рымкеш сын шофером, на одной из тех машин,— пояснил Бек. И с укоризной посмотрел на Сергея.

— А я почем знал,— хмуро отозвался Сергей. Слова Бека его, казалось, не тронули, как и слезы Рымкеш.

Оба приезжих встали и тихонько удалились из комнаты, перед тем старательно смахнув со стола крошки и составив, одна в другую, пиалушки на подоконнике. Дверь за ними плотно затворилась.

— Не нравится мне эта история,— сказал Сергей.

— Чему уж тут нравиться...— пробормотал Спиридонов.

— Я в другом смысле,— сказал Сергей.

— Не накручивайте,— сердито возразил ему Карцев.— Чего в жизни не случается.— Он снял очки, вынул платок и вытер блестевшие, в липкой испарине, подглазья.

— Все равно,— Сергей зажегся.— Как это можно: целить в бутылку, а попасть в человека?— Он вскочил, с грохотом задвинул ногой табуретку под стол. —Вы это себе представляете?..

Он вышел на середину комнаты и сделал жест, которым вскидывают ружье, ловя мушку прищуренным правым глазом. Воображаемый ствол уперся в окно.

— А теперь объясните, как это получилось? И кем... Я уж не знаю, кем надо быть, чтобы лезть прямо под пулю?..

— Да нет, отчего же...— угрюмо усмехнулся Спиридонов.

Подойдя к Сергею, он изменил положение его рук таким образом, что правая, как бы сжимающая шейку ложа, оказалась на бедре, а левая, обхватившая цевье, на уровне груди.

— Вот в такой позиции ты и стоишь, готовишься, поджидаешь, пока бутылку на камень или там бугорок поставят... А патрон уже в стволе, а палец на спусковом крючке... И тут вдруг я — рядом...

Он внезапно вскинул руку, как бы поднося ко рту невидимую сигарету, и при этом толкнул — снизу вверх — левую руку Сергея.

— Чпок!— выстрелил Спиридонов губами,— Вот так это бывает, Сергуня...

Сергей обескураженно моргал.

— А ну еще раз...

Спиридонов повторил движение.

— Чпок!.. Был человек — и нет человека!..

Он постоял немного, покачиваясь в задумчивости с пятки на носок, и вернулся на прежнее место, подле Карцева.

— Все равно,— упрямо возразил Сергей.— А ружье? Откуда оно взялось?.. Ведь согласитесь, как-то странно...— Не закончив, он с досадой махнул рукой.— Я в редакцию,— сказал он, наверное, первое, что пришло ему в голову. Бездействие тяготило его, было невыносимо.— Авось что-нибудь выясню... Вы не хотите?— он исподлобья взглянул на Феликса.

Не дождавшись ответа, Сергей решительно щелкнул массивной металлической бляхой, туго затянул ремень и вышел.

Пожалуй, надо было отправиться с ним... Но Феликс не мог преодолеть тоскливого чувства, что любые детали, подробности, уже известные или те, которые предстояло узнать, не в состоянии ничего переменить, переиначить в том, что случилось. И когда после ухода Сергея в комнате повисла, с каждой минутой уплотняясь, никем не нарушаемая тишина, он почувствовал еще и то, что возвращался сюда, все они возвращались с неясной надеждой — что-то исправить, изменить... Они опоздали... И в этом была их вина, которую тоже нельзя ни исправить, ни искупить, и вина для каждого — хотя в этом никто бы не признался — не менее тяжелая, чем смерть Темирова, и, может быть, еще тяжелей...

Возможно, он осознал это не сразу, но чувство, которое тогда у него возникло, придавало в этот день всему еще и второй, особенный смысл.

В доме у Темирова, куда вскоре отправились они все, исключая Гронского, которого уговорили остаться и отдохнуть, их встретила в дверях Айгуль. Она успела переодеться. На ней было черное платье, голову стягивала черная косынка. Должно быть, поэтому лицо ее казалось особенно бледным. Она сказала, что Темиров еще в больнице, в морге (она так и сказала, сухо и твердо:— «Темиров»), и провела внутрь дома.

В передней комнатке, такой тесной, что они, войдя, сразу заполнили ее целиком, на низком крашеном сундуке сидело несколько старух, и между ними мать Темирова. Она не плакала, не утирала глаз кончиком платка, просто сидела, глядя прямо перед собой подернутыми белесым туманом зрачками. Руки ее лежали на коленях, маленькие, сморщенные, похожие на птичьи лапки.

Айгуль, склонясь, тихо сказала ей несколько слов, и та в ответ едва заметно кивнула, продолжая смотреть перед собой сосредоточенным, ко всему безучастным взглядом.

Они в замешательстве стояли перед ней, как обычно в подобных случаях, не зная, что надо сделать или сказать, и зная, что по крайней мере что-то сказать необходимо. Между тем из соседней комнаты, дверь в которую была распахнута настежь, слышались приглушенные голоса, оттуда уже вынесли стол и еще какую-то мебель и на свежевымытом полу, еще не просохшем от воды, расстилали широкий, от стены до стены, ковер.

Вдруг Спиридонов, стоявший позади всех, протолкнулся вперед и опустился на одно колено. Губы его коснулись маленькой, сморщенной руки. Движение это, достаточно театральное само по себе, здесь не выглядело театральным. У Феликса сдавило горло. Вслед за Спиридоновым он склонился над сухонькой коричневой ручкой и, ни на кого не глядя, вышел во двор.

Вчетвером, оставив Риту и Веру с Айгуль, они отправились в больницу, где в глубине ограды, в дальнем углу им указали каменное, наполовину врытое в землю строеньице. Перед ним стояла грузовая машина с откинутым бортом и обтянутый выгоревшим брезентом «козел». Несколько человек сидели в сторонке на корточках, кружком, негромко переговариваясь. Они посмотрели на пришедших с недоверием, без всякого любопытства, и продолжали беседовать между собой.

Их помощь — а они отчасти на это рассчитывали — здесь, очевидно, была не нужна. Но они остались стоять тесной кучкой, словно в ожидании чего-то. Солнце пекло, спрятаться от него во дворике было негде. Карцев накрыл голову мятым носовым платком.

Спустя недолгое время к ним подошел Сергей, как и они, побывавший в доме Темирова. Он рассказал то немногое, что ему удалось узнать в редакции. Ружье, из которого стреляли, было обыкновенной охотничьей одностволкой, «ижевкой», принадлежавшей одному из шоферов, который прихватывал его в поездки. Оразу ружье попало в руки, когда наступила его очередь стрелять. Выстрел был сделан в упор, и примерно так, как это предположил Спиридонов. В редакции Сергей почти никого не застал, а те, кого застал, не знали ничего более существенного, никаких более важных подробностей.

Они подождали еще немного. Из морга, как из погреба, поднявшись на три или четыре заглубленных ступени, вышел рослый, сухощавый казах в таких же, как у Карцева, солнцезащитных очках, скрывавших выражение глаз, а значит и всего лица. К машине он проследовал размеренными шагами человека, привыкшего не спешить... Рядом с ним в «газик» уселся его спутник — светловолосый, нервозного вида человек, с объемистым портфелем в руке. Сергей шагнул к машине, но водитель уже включил газ.

— Это следователь,— сказал Сергей, когда машина, описав крутую дугу, скрылся за больничными домиками, стоящими в некотором отдалении,— Узнал, но вида не подал...

— При исполнении служебных обязанностей,— сказал Спиридонов.

— Какие у него здесь обязанности?— спросил Бек.

— А как же,— угрюмо сверкнул глазами Сергей.— Удостовериться, что тот, кто был жив, теперь мертв... Это ведь тоже обязанность!

— Не только,— возразил Спиридонов.— По ране можно определить, с какого расстояния сделан выстрел. Если с близкого, на теле остается ожог, следы пороха...— Он принялся объяснять, как это бывает.

— А все-таки... Это ведь черт знает что, если вдуматься,— внезапно прорвало Карцева.— Пройти войну, фронт, иметь тысячу шансов погибнуть от мины, от бомбы, от шального осколка — и умереть вот так, от руки пьяной скотины...— Он длинно выругался.— Он ведь к тому же и пьян был, наверное, этот Ораз?..

Из морга вышел рыжеватый мужчина в белом халате, видимо, врач. Сидевшие на корточках поднялись ему навстречу. Врач протянул руку и пощелкал в воздухе пальцами. Ему тут же подставили пачку сигарет, зажженную спичку. Он жадно затянулся и кивнул в сторону морга, все это молча, и так же молча, с боязливой медлительностью, ожидавшие направились к ступеням, ведущим вниз. Врач остался один.

Заметив, что сигарета в руке у него погасла, Феликс подошел к нему.

— Вы кто?— спросил врач, вторично прикуривая.— Вы с ними?..— и скосился на морг. Глаза у него были тусклые, под ними — серые, нездоровые мешки.

Все окружили врача. Постояли. Помолчали.

— Навылет?— спросил Сергей как бы невзначай.

Врач кивнул:

— В правое предсердие.

И тут же, словно убоясь, не слишком ли много им сказано, прибавил, взглянув на солнце и щурясь:

— Жарко сегодня.

Сергей хотел еще о чем-то спросить, когда в просвете между белыми, свежевыкрашенными известкой домиками мелькнула и притормозила черная «Волга». Врач нервно посмотрел в ее сторону. Отворилась дверца, чья-то рука поманила его. И он пошел, предварительно раздавив ногой сигарету,— вначале не торопясь, как бы подчеркивая собственное достоинство, а потом все быстрее, быстрее...

— Теперь они засуетились,— проворчал Сергей, выделив интонацией «теперь», и махнул рукой.

По дороге к гостинице свернули в чайную: несмотря на жару, всем хотелось есть.

На столиках громоздилась грязная посуда, тарелки с объедками, кружки из-под шубата.

— Каримы нет,— объяснила Зауреш Феликсу и при этом глубоко вздохнула всей расплывшейся под фартуком грудью.

Он не спросил, почему нет Каримы, почему нет и буфетчицы, почему на всю чайную осталась одна Зауреш,— все в этот день стягивалось в единый узел.

На площади перед чайной им встретился Сарсен. На нем была свежая, выутюженная рубашка, под мышкой — элегантная, на молниях, папка, из тех, какие вручают на разного рода конференциях. Здороваясь, он заглянул Феликсу в глаза, то есть Феликс лишь на мгновение поймал на себе его настороженный взгляд, и гладкое, белое лицо Сарсена в тот миг было таким, будто он шарил шестом, пытаясь определить скрытую водой глубину.

Впрочем, оно было сейчас отнюдь не такое гладкое, не такое белое, как тогда, у Жаика... Он пожал каждому руку долгим, протяжным пожатием, как это делают, сочувствуя друг другу в общей беде.

— Да, такое случилось у нас несчастье,— обратился он ко всем, но, казалось Феликсу, главным образом к нему.— Такое несчастье...— Он помолчал.— Не вовремя, не вовремя вы приехали... Было бы лучше в другой раз вам приехать... Лучше,— проговорил он с расстановкой, как бы выдавливая из себя и отделяя каждое слово.— Было бы лучше.— Он оглядел всех, снова задержавшись мельком на Феликсе,— Было бы лучше,— повторил он.— Понимаете сами... Так что если билеты... Я помогу. Завтра с утра самолет... Даже два.

Феликс пожал плечами, смешавшись от явного нажима, который слышался в голосе Сарсена.

— Мы об этом еще не думали...— пробормотал он.— Во всяком случае, я...

Он увидел, что Карцев снял свои дымчатые очки и раскручивает в руке за дужки, как маленькую пращу.

— Вы не стесняйтесь,— сказал Сарсен.— Я помогу...

— Мы никуда не едем,— грубо перебил его Карцев, выдвигаясь вперед.

— Я помогу...

— Мы ос-та-емся!— повторил Карцев.— Вы что, не слышите?— Он стоял напротив Сарсена, грудь в грудь.

— Мы пока остаемся, Сарсен-ага,— сказал Сергей, полегоньку оттирая Карцева плечом.— Но если что, то мы обязательно воспользуемся...

— А вы петух! — усмехнулся Феликс, обращаясь к Карцеву, когда Сарсен ушел.

Они подошли к гостинице и остановились у крыльца.

— Хорошо бы цветов,— неожиданно сказал Спиридонов. И, вздохнув, сам себе возразил:— Только где их достанешь...

— Какие тут цветы...— Карцев полез в карман за сигаретами.

— Я знаю, где цветы,— сказал Сергей, что-то про себя прикинув.— Нужна машина.

— Машина есть,— Спиридонов посмотрел на Карцева. Тот кивнул.

— Скинемся? — предложил Бек.

Он первым потянулся к заднему карману. Феликс повторил было его движение, но Сергей покачал головой.

— Здесь если цветы, то их не продают,— сказал он строго.— Их дают даром.

Тем не менее в руку ему вложили несколько бумажек.

Карцев отправился заводить свою машину, она стояла во дворе за гостиницей.

Феликсу хотелось побыть одному. Слишком крутым валом обрушились на него сегодняшние события. Нужно было опомниться, прийти в себя. Проходя через двор, он помахал Карцеву и начал взбираться на гору. Ему вспомнилось утро, в которое он поднимался туда впервые в этот приезд. Неужели это было какие-нибудь пять дней назад?.. Пять или шесть?.. Или четыре?.. Он стал считать и сбился.

Здесь все было по-прежнему. Это его поразило. Хотя что могло измениться — здесь, на плато?.. Он присел на выступ скалы, на котором сидел в то утро.

Перед ним, внизу, лежал городок — мешанина домов, улиц.

Но на этот раз его взгляд скользил, не застревая ни на игрушечной часовенке, ни на базарной площади, вокруг которой теснились лабазы и лавки старой армянской слободы, ни на музейном садике с летним флигелем коменданта крепости посредине... От белого параллелепипеда школы он прочертил прямую линию к грязелечебнице и взял от нее вправо, к сборно-щитовым домикам геологической экспедиции. Где-то здесь, на окраине, по его расчетам, жил Темиров, хотя отличить его дом от других, как две капли воды похожих друг на друга строений, Феликс, понятно, не мог.

Но он смотрел туда, где были сейчас и Айгуль, и мать Темирова, и где в маленькой душной, пахнущей смертью комнатке, на ковре, разостланном от стены до стены, уже лежал, наверное, сам Темиров... Он смотрел только в ту сторону, на окраину городка, и не слышал несущихся с моря плаксивых выкриков чаек, не замечал ласточек, стремительно прошивающих небо над скалой.

2

В мутной, белесой от зноя выси, по обыкновению, не было ни облачка. Гронский тяжело сопел, поминутно вытирая потную шею платком. Они далеко отстали от остальных, уже выходивших на белую от известковой пыли дорогу. Феликс остановился, чтобы дать гипнотизеру отдышаться, и они все постояли минуты две или три между могил, поросших курчавым, стелющимся по земле итсегеком.

Позади, среди старых памятников (старых, но не старинных, кладбище было для здешних мест относительно новое, молодое), виднелась обнесенная невысокой оградой пирамидка, сваренная из листового железа. Она была зеленая, с красной звездочкой наверху. Перед нею, на вздувшейся пузырем земле, ярко пестрели цветы, и среди них — пунцовые георгины, добытые вчера Сергеем в заводском поселке. Их было немного, но Феликс, оглянувшись, отыскал их взглядом.

Они добрались до дороги. Несколько машин уже уехало, другие стояли, вероятно, поджидая, пока они подойдут. Жаик повел Гронского к передней машине. Феликс и Карцев забрались в музейный «рафик». С ними сел Бек. Куда усадили Сергея и Спиридонова, они не успели заметить.

Дорога была недолгой. В «рафике» смешались казахская и русская речь. Среди тех, с кем они ехали, многие Феликсу были знакомы, других он не знал, но так же, как во время похорон, его не покидало ощущение, что он всех знает, и его знают, и если хорошенько приглядеться, можно вспомнить, где все они виделись, встречались.

Это смерть, думал он, это она всех связывает, сближает...

И примиряет...— Он думал о Сарсене, с которым они стояли рядом, работая лопатами, когда зарывали могилу. Там, внизу сталкивались и рассыпались брошенные сверху комья сухой земли, Сарсен дышал тяжело, с присвистом, и Феликс поймал себя на том, что не испытывает к нему прежнего враждебного чувства.

Позади Феликса, рядом с Беком, сидел старик в черной, надвинутой на седые брови шляпе с обвисшими полями,— возможно, один из тех аксакалов, которых он неизменно видел на площади. Старик постучал Феликсу в плечо жестким костяным пальцем и что-то быстро сказал.

— Он говорит, Темиров был хороший человек,— перевел Бек.— Хороший, честный...

— Передайте ему, что и я так думаю,— кивнул старику Феликс,— Что все мы так думаем...

Аксакал тронул кончики редких усов.

— Он говорит, отец Темирова тоже был хороший, честный человек... Он его знал...

«Роза от розы, яблоко от яблока, колючка от колючки»,— вспомнилось Феликсу. Здесь все и всем известно друг о друге... Он подумал о сыне Темирова, коренастом, в отца, плотно сбитом парне, с такими же плоскими, широкими скулами. Он был студентом-геологом, проходил практику где-то в партии, его едва разыскали, он ехал, меняя машины, всю ночь и утро, но все-таки успел. Он стоял над могилой с кровяными, сжатыми в щелку глазами, стоял, казалось, не видя, не слыша, не понимая того, что происходит вокруг...

Прежде чем повернуть в городок, дорога вильнула в сторону и крюком обогнула другое кладбище, под самой горой. Оно было хорошо известно Феликсу крестами затейливой формы, плитами, на которых виднелись надписи — на русском, иной раз славянской вязью, на польском — три или четыре плиты, и даже на еврейском, с глубоко врезанными в камень буквами, похожими на слегка измененную клинопись. Кладбище это возникло в годы основания крепости. На офицерских могилах были изображены скрещенные сабли, клинками вниз, кое-где — с педантично прочерченным темляком.

Сейчас он представил себе — там, за тучей клубящейся под окнами пыли, на прожигающем солдатские подметки песке, в ряд перед широкой ямой — некрашеные, наскоро сколоченные гробы. Представил горящее на солнце, раскаленное распятие у священника на груди. Представил, как стучит в тишине топор, загоняя обухом гвозди в звонкий, хорошо просушенный тес, и Зигмунта — с непокрытой головой, где-нибудь в стороне. Гвозди были похожи на те, которые он собирал на плато, в палец длиной, в ржавых бородавках...

Он подумал, что на кладбище должны сохраниться хотя бы приметы той братской могилы, их можно найти... Подумал об этом, как если бы и гробы, и могила, и вся история с побегом не были его фантазией. То есть он понимал, конечно, что это его фантазия. И все же, подумал он о могиле, там ее можно найти...

Они въехали в городок. Кенжек сбавил скорость, давая улечься пыли, поднятой передними машинами. Но густая серая взвесь не редела. Кенжек вырулил на боковую улицу и по мен проехал к дому Темирова.

Их провели во двор. Здесь толпились люди, над очагом в чугунном казане варилось мясо, сновали женщины — с посудой, со стопками накрытых полотенцем лепешек. Карцев неловко озирался по сторонам, да и Феликсу тоже в первую минуту сделалось не по себе. Что ни говори, они были тут чужаками... Но вскоре это чувство исчезло. Он заметил у казана Кариму и с нею Риту, в таком же, как у Каримы, клеенчатом переднике. Вместе с какой-то старухой они хозяйничали, помешивая в кипящем котле, подкладывая в огонь куски саксаула. Потом они увидели Веру, с прижатой к груди горкой тарелок, и озабоченную, кивнувшую им издали Айгуль.

Припадая на левую ногу, подошел Козырев, директор судоремонтного завода, Феликс познакомился с ним в один из приездов.

— Что же вы не появляетесь?— сказал он. И, не дожидаясь ответа, кивнул на дом Темирова:— Да-да, такие вот у нас дела...— Он стоял, опершись на толстую трость, высокий, горбоносый, в черном костюме, и, разговаривая с Феликсом, смотрел своими светлыми ястребиными глазами, казалось, не на него, а куда-то мимо. На груди у Козырева, на глухо застегнутом пиджаке в три ряда теснились орденские планки.

К ним присоединилось еще несколько человек, с некоторыми в прежние приезды Феликс встречался в райисполкоме, с кем-то — мимоходом — где-то еще. Немного спустя все направились в дом, в комнату, где на кошмах, вдоль стен, оставляя узкие проходы, лежали длинными лентами накрытые угощеньем белые скатерти. Они сели вместе — Козырев, Феликс, за ним, неумело подогнув ноги, Карцев, и около него Бек. Жаик провел Гронского в глубину комнаты, туда, где расположились старики-аксакалы, мать Темирова, его сын. Сергей и Спиридонов очутились в другом конце. Невдалеке от себя Феликс заметил Сарсена.

То, что произошло затем, во время поминальной трапезы, было для Феликса совершенной неожиданностью, тем более, что Айгуль держалась отменно и была, казалось, полностью поглощена хозяйственными хлопотами. Глаза ее, когда вместе с другими женщинами она появлялась, чтобы что-то принести или убрать, были опущены, даже с ним, проходя мимо, она не встречалась взглядом,— хотя это как раз и могло бы его насторожить — это ее чрезмерное спокойствие... Но Феликс, особенно вначале, сидя за дастарханом, испытывал то скорбное, сближающее всех чувство, которое возникло у него во время похорон, и ему казалось, что все вокруг чувствуют то же. Это было вполне естественно, на его взгляд. И вполне естественно, вполне уместно — так он решил выглядело здесь присутствие Баймурзина, того самого, чей портрет он видел в фойе Дома культуры... Правда, когда Козырев обмолвился, что напротив от них, через всю комнату, сидит Баймурзин, Феликс не сразу сообразил, кто этот багроволицый, толстый человек, а сообразив, не сразу поверил... Но ему вспомнился Сарсен, то, как они сгребали в могилу комья сухой земли, и он снова подумал, что смерть всех примиряет.

Эта мысль вернулась к нему, когда Баймурзин заговорил. До него уже говорили многие, но это не были речи, которые произносят вставая, в тишине и молчании окружающих. Скорее это был общий разговор, где один начинал, другой подхватывал, третий вставлял несколько слов. При этом за внешней непринужденностью ощущался прочный, выработанный традицией порядок, но в чем он, Феликс уловить не мог. Говорили о Темирове, о его отце, человеке скромном и незлобивом, достойно прожившем свою чабанскую жизнь. Вспоминали о боевых заслугах Темирова, о том, как восемнадцати лет он ушел на фронт,— говорил об этом Козырев, который воевал с ним вместе, в одной роте, и при этом у Козырева было такое лицо, как если бы он, рассказывая, недоговаривал чего-то важного, такого, что понял бы только Темиров... Слушая его, старушка-мать плакала, внук успокаивал ее, поглаживая по плечу, по сгорбленной спине.

Говорили многие, но было похоже, что все, соблюдая негласное условие, избегают чего-то, стараются не бередить открытую рану... Задел ее, нарушил условие Баймурзин.

Он говорил по-казахски, Феликс кое-что ухватывал сам, кое-что сходу переводил Козырев, как и все местные, знавший казахский язык. Но еще до того, как Феликс понял, о чем говорит Баймурзин, в комнате стихло, все лица повернулись к его красному, словно распаренному лицу, и стало слышно, как в душном, несмотря на раскрытые окна, воздухе жужжит и бьется под потолком большая черная муха.

Казеке, сказал он, был настоящий мужчина, джигит, с отважным и смелым сердцем. Душа у него была открытой и широкой, как степь... И что-то еще, про степь и душу, Феликс не разобрал, а Козырев не стремился к синхронному переводу. Плохой человек имеет мало друзей, хороший человек — много врагов, сказал Баймурзин. Раньше они с Темировым были друзьями, впоследствии жизнь столкнула их, развела в разные стороны... Но Казеке и в дружбе, и во вражде оставался верным себе — прямым, не скрывающим своих намерений. Он никогда не хитрил, не действовал исподтишка. Память о плохих людях исчезает, подобно кругам на воде, зато память о хорошем человеке нельзя уничтожить, как нельзя стереть зарубку на камне.

Так, или примерно так сказал он, ни на кого не глядя. Потом он выпил, громко булькая, стакан водки и продолжал сидеть, не выпуская из рук пустого стакана, уставясь на него черными горячими глазками в разрезах набрякших век.

В первую секунду возникло замешательство. Но аксакал, тот самый, с которым Феликс ехал в автобусе, одобрительно кивая, повторил последние слова Баймурзина. За ним облегченно вздохнули остальные. Всюду раздавались голоса, твердившие о камне и зарубке. У многих в глазах стояли слезы. Один Карцев едва заметно пожал плечами, с усмешкой взглянув на Феликса. Тому был неприятен этот взгляд. «Бросьте...— сказал он, — Когда прежний враг... Если хотите, в этом даже какое-то благородство...» — Он с досадой почувствовал, что возражает не столько Карцеву, сколько самому себе.

Вместе с Козыревым они вышли перекурить.

Глядя на людей, по-прежнему толпящихся во дворе, Феликс вспомнил, что Темиров раньше представлялся ему угрюмым одиночкой...

В небе блекло мерцали первые звезды.

Они постояли на крыльце. Козырев сказал:

— Поговаривают, в ауле, куда они ездили, заварилась какая-то ссора. Подпили, потом стали привязываться к Темирову, он ответил... Дальше — больше... Не слышали?

— Нет,— Впрочем, Феликс тут же припомнил, что вчера, когда он вернулся в гостиницу и застал там Жаика, тот, кажется, тоже обмолвился о чем-то таком... Но он был совершенно смят, уничтожен случившимся, да и Феликсу было не до расспросов.

— А что за тип этот Ораз?— спросил Карцев.

— Так, — неопределенно махнул рукой Козырев,— болтают разное... Будто бы он приходится каким-то дальним родичем Баймурзину... Вот они и боятся, как бы люди чего не подумали...

— Действительно, совпаденьице,— сказал Карцев,— Прямо какой-то детектив...

Когда вернулись в дом, говорил Сарсен. Пока курили, а потом пробирались на прежнее место, они пропустили добрую половину его речи. В дверях теснились люди, было неловко их расталкивать, мешать слушать, тем более Сарсена — он видимо, хорошо говорил... входа, где они вначале застряли, Феликс увидел Айгуль - ее затылок, плечо, напряженное, острое, и отведенный в сторону локоть. Она держала в руках круглое блюдо, не очень большое, но довольно вместительное, из тех, что приносили и ставили на дастархан. Куски баранины, курящейся паром, громоздились на нем горой, так что держать его на весу, да еще долго, было нелегко. Но руки Айгуль как впились в закраины блюда, так и не выпускали, хотя пальцы, особенно костяшки — заметил Феликс, глядя сверху, через плечо _ побелели от напряжения. Лица ее он не видел,— только пальцы, бугорки костяшек... Желтое, разваренное курдючное сало лежало на блюде ломтями, и Феликсу под неторопливое, мерное струение голоса Сарсена в какой-то миг представилась его рука, выколачивающая о донце тарелки разрубленную наискось мозговую кость.

Они сели. Сарсен говорил по-русски. Лицо его порозовело, глаза, обычно сонные, в туманной пленке, сейчас сверкали огнем. В иных местах, особенно патетических, он переходил на казахский. При этом он то вскидывал правую руку до уровня подбородка, словно держал на раскрытой ладони хрупкую вазу или ловил редкие капли дождя, то прикладывал ее к выпуклой, мясистой груди, обтянутой тонкой рубашкой.

Он говорил, что такие люди, как Темиров, живут не для себя, а для других... («Для всего народа... всего района...» — не очень складно перевел Козырев). Такие не рвутся в начальство, не ищут славы, почестей или денег... Он был маленький человек... («Занимал маленькую должность» — Феликс на ходу отредактировал Козырева), но выполнял большую, важную для государства работу... Он хотел одного — чтобы люди за которых он проливал кровь в сражениях, были счастливы...— Дальше Козырев сбивался, не успевая переводить, но Феликс уже и не нуждался в этом. Он уловил что-то про горы, которые тем выше, чем дальше от них отходишь...

— И если бы не смерть,— заключил по-русски Сарсен,— не случайная, глупая смерть... Но кто знает, что каждого из нас ждет завтра?..— Он прижал руку к груди. — Пусть пухом ему будет земля, а у нас в памяти он останется навсегда живым, наш дорогой Казеке...

Он замолк.

И тут среди тягостной, нарушаемой лишь приглушенными всхлипываниями тишины, раздался голос Айгуль, тонкий, свистящий, как взмах рассекающей воздух чабанской камчи. Она по-прежнему стояла в дверях, держа перед собой блюдо, но всем телом подавшись вперед, к Сарсену.

Феликс не разобрал, не успел схватить ее слов.

— Вы ему жить не давали,— перевел Козырев.— А теперь хвалите, сладко поете... Это вы его убили!..— Он перевел с запозданием, Сарсен уже что-то ответил. Его лицо вспыхнуло, как если бы по нему и вправду хлестнула плеть.

«Убили...» — метнулось в голове у Феликса.— Ну да, Сарсен тоже там был... Но ведь она не в том смысле...

Феликс стиснул локоть Козырева:

— Что он говорит?..

— Говорит — не достойно мужчины обращать внимание на болтовню глупой женщины... Девчонки...

Айгуль снова что-то выкрикнула.

— «Постыдились бы... Тут ведь его мать, сын!..»— Это, вслед за Айгуль, перекрывая поднявшийся шум, прокричал Бек над ухом у Карцева, Феликс тоже расслышал.

Сарсен повысил голос. Интонация его была угрожающей. Он что-то проговорил — в том духе, что ей, Айгуль, еще придется пожалеть о своих словах... И добавил — что-то грубое, презрительное, глянув при этом на Феликса.

— Что он?..— спросил Феликс у Козырева, отлично, впрочем, угадав, что Сарсен имеет в виду. Но так, для проверки спросил, перед тем, как подняться. Козырев не ответил. Он был бледен, рука его слепо шарила вокруг, отыскивая трость, хотя она лежала рядом.

В комнате стоял гул. Сергей вскочил. Тяжело, с трудом разгибая затекшие ноги и не очень хорошо понимая, что происходит, поднялся Карцев. За ним в разных концах поднялось еще несколько человек.

Слезы катились по щекам Айгуль и падали в блюдо с мясом. Кто-то попытался перехватить блюдо у нее из рук, но пальцы Айгуль, конвульсивно стиснув закругленные края, не разжимались.

— Это они... Они...— твердила она.

— Эй, Сарсеке!..— крикнул Жаик.— Эй, Сарсеке!..— Он тоже встал. Таким Феликс видел его впервые. Голос его, глухой, негромкий, был звонок, реденькие волоски на темени встопорщились, сбились в хохол. Что-то опасное, тигриное мелькнуло в его лице, круглом, еще хранившем, казалось, отблеск привычной улыбки...

Он вытянул перед собой левую руку, а правой по мере того, как говорил, загибал на ней пальцы. Шум, который мешал ему вначале, улегся. «Фельетон... Фельетон...»— услышал Феликс и понял, что Жаик перечисляет удары, которые приходилось Темирову выносить — не от одного Сарсена... Когда запас фактов иссяк, отовсюду стали подсказывать новые, те, что Жаик упустил. Он загибал пальцы уже на второй руке.

Сарсен стоял, зажатый в кольцо.

— Тебе придется за это ответить!..— затравленно выкрикивал он.

— Ответить придется — только не мне!..— гремел Жаик.

Все смешалось — их голоса, крики, общий шум, отдельные восклицания... И не известно, к чему бы все это привело, если бы не слабый, похожий на замирающий ветерок, голос матери Темирова,— даже странно, что был он услышан... Хотя, наверное, она давно уже пыталась что-то сказать, но заметили это лишь теперь, и голоса сникли, шум улегся. Слова ее невнятно прозвучали в наполненной хриплым, горячим дыханием тишине. Феликс не разобрал, что она сказала, но среди наступившего молчания неловко было об этом спрашивать. Он только почувствовал, что слова, произнесенные ломким, вздрагивающим старческим голосом, в равной мере относились ко всем...

Что-то виноватое ощущалось в общем безмолвии, которое затем возникло. Стараясь не смотреть друг на друга, все вернулись на прежние места, сели, лишь Сарсен победно озирался вокруг. Принесли и расставили свежее, только что из котла, мясо. Один из сидевших в глубине комнаты аксакалов откашлялся, прежде чем заговорить...

Заметив, что Айгуль вышла, Феликс поднялся и вышел вслед за ней.

Ему пришлось обойти весь двор, прежде чем он отыскал ее в маленьком закуточке за сараем, в котором тревожно и жалобно блеяли овцы. Рита увидела его и привела сюда, ни о чем не расспрашивая. Здесь была Вера. Спустя минуту обе они ушли.

Айгуль плакала у него на груди. Все, что скопилось в ней за эти два дня, теперь исходило слезами. Опершись спиной о стену сарая, он гладил ее по голове, лежавшей у него на плече. Гладил молча — что мог он ей сказать?.. Он не предполагал, что расставание с нею будет столь тяжким. Его самолет улетал рано утром, он мог отсрочить свой отъезд на день-другой, но к чему?.. Он был не в силах дольше здесь оставаться.

Феликс подумал, что и ей тоже надо уехать отсюда. Что ей делать тут дальше?.. Как жить?..— Он удивился, что раньше такая мысль не пришла ему в голову. Он со стыдом почувствовал, что до сих пор вообще как-то мало думал о ней, Айгуль...— Но куда она уедет?..— подумал он.— От себя?..

Горьким саксаульным дымом пахли ее волосы, и чем-то еще — терпким, чистым и нежным, тем, что слышалось в ее имени. Айгуль, «Лунный цветок», вспомнил он.

Просторный двор был полон народу, помимо соседей и жителей городка, здесь были жители окрестных аулов, а из дальних многие только еще подъезжали, не успев на слишком поспешные похороны... Двор был полон народу, но тишина, странная для стечения такого множества людей, висела над ним. Переговаривались вполголоса, присев на корточки, молча курили, собравшись кружком, и было похоже, что все думают какую-то тяжелую, угрюмую думу. У коновязи негромко перебирали ногами лошади, женщины звякали посудой, на треногах дребезжали крышкой вскипавшие чайники... Горели костры. Казалось, это кочевье, готовое после ночного привала подняться в путь, и огни уходят, пропадают вдали, сливаясь с миллионами уже отгоревших, но, как звезды, продолжающих светить во тьме...

3

Утро было свежим, прохладным. Из остывшей за ночь степи ветер наплывал протяжными струями, раздувая полосатую «колбасу» на высокой мачте. Недавно, пролетом на Астрахань, с аэродромного поля, свирепо взрычав двумя винтами, поднялся в небо старенький ИЛ-14, и аэропорт, почти безлюдный, вновь погрузился в тишину.

Феликс курил, примостясь на коротком выступе стены приземистого каменного строеньица, вмещавшего и службы, и кассы, и пассажирский зал. В последние годы к аэропортовскому зданию прирастили с боков два флигеля, зал ожидания расширился, но в нем, под низким потолком, было по-прежнему сумеречно, неуютно, из буфета несло прокисшим пивом... Они с Кенжеком, впрочем, выпили по бутылке «рижского», если верить буфетчице, только вчера заброшенного самолетом, а главное — ледяного, прямо у них на глазах вынутого из холодильника. Потом Кенжек, не терпевший бездействия, отправился к диспетчерам навести справки о рейсе, а Феликс вышел покурить.

Он остался один. Последним, с кем он сегодня простился, был Сергей. Уже утром, по дороге в аэропорт, он передумал лететь в Нальчик. «Чего я там не видел?..— сказал он, глядя на горбатые серые холмы, бежавшие за окном.— А брюхо на солнце поджаривать... Этой радости с меня и здесь хватает». Они договорились лететь домой вместе. Сергей сдал в кассу свой транзитный билет, купил новый. И тут ему встретился знакомый летчик, из экипажа только что прибывшего самолета. Они стояли у выхода на летное поле, оба молодые, светлоглазые, смеялись, хлопали друг друга по плечу... Сергей вдруг изменил решение. «Лечу в Астрахань,— сказал он Феликсу.— Там у меня свои ребята в рыбфлоте. Пойду в море, на кильку... Давно собирался. Да и отпуск надо куда-то девать,— прибавил он, словно оправдываясь,— у меня еще две недели». Он избегал смотреть на Феликса, в глазах у него свинцом лежала тоска.

Летчик, у трапа, махал ему рукой. «Вас зовут»,— сказал Феликс. Сергей пожал ему руку и заспешил к самолету. Но, пробежав несколько шагов, вернулся. Мгновение или два они стояли, обнявшись.

— Я вас найду, когда вернусь,— сказал Сергей.

Феликс не спросил его — зачем.

Он смотрел, как Сергей бежал по летному полю, перебирая длинными, затянутыми в джинсы ногами, как поднимался по трапу, как за ним захлопнулась дверь,— и сердце его отчего-то сжималось.

Сергей был последним. Первым в то утро, на самом рассвете, уезжал Гронский. Он плохо переносил самолет, до областного центра ему с Ритой и Спиридоновым надо было колесить по степи на той же машине, которой они приехали сюда. Когда все вышли их проводить, она стояла перед гостиницей, лоснясь синим, отмытым, еще не подернутым пылью кузовом. Карцев, Бек и Сергей вынесли чемоданы, помогли составить в багажник. Рита суетилась, боясь что-нибудь забыть. На ней было пестрое, в мелких цветочках, платье, то самое, в котором Феликс увидел ее первый раз в чайной.

Городок спал, даже скотину еще не выгоняли в стадо. Феликс и Гронский стояли в сторонке, чтобы не мешать выносить и укладывать вещи. Гипнотизер был, как всегда, облачен в свежайшую белую рубашку, но лицо его выглядело помятым, серым. Глаза в розовых прожилках равнодушно и хмуро скользили по дороге, по видневшейся невдалеке площади с карагачом, темневшим раскидистой кроной у Дома культуры...

Феликс напомнил об их разговоре и повторил обещание сделать все, что сумеет.

— Вы о моей просьбе?.. Забудьте о ней,— вздохнул Гронский. И помолчал.— В этом мире нет ничего, кроме иллюзий. Но почти не осталось людей, которые способны в них верить. Этот ваш статистик — исключение...— Он кивнул на дома с наглухо затворенными ставнями, тянувшиеся вдоль улицы.— Им не нужны иллюзии. «Мунай-журай... Журай-мунай...»— как это там?.. Вот все, что им нужно...

В голосе у него не было злости, одна усталость.

Феликс не стал спорить. Он знал, что такое путь в двести пятьдесят километров в раскаленной от солнца «Волге», и жалел старика.

Рита на прощанье чмокнула Феликса в губы. Спиридонов перецеловался со всеми и, садясь в машину, потряс над головой сцепленными — ладонь в ладонь — руками. Он потрясал ими, высунув из окна, пока «Волга» не скрылась за поворотом.

Карцев тоже уезжал «своим ходом», только в противоположную сторону. В полутораста километрах отсюда тянули ветку железной дороги, строили станцию, еще несколько объектов, которые Карцев должен был посетить в порядке стройнадзора. На станции — теперь уже там — его должен был ждать вертолет, а до нее он решил добраться самостоятельно, чтобы в пути «побыть наедине со степью», как он туманно выразился. Впрочем, Феликс его понял...

Они простились спустя полчаса после того, как уехал Гронский.

— Карцев,— сказал Феликс, задерживая его сильную волосатую руку в своей,— здесь должен быть хороший город... Хороший... Вы понимаете, Карцев?..

Они стояли возле машины, Бек рылся в багажнике, Вера ему помогала.

Карцев руки не отнял, но вдруг обиделся:

— Чего вы ко мне вяжетесь?.. Я ведь не Ле Корбюзье, как, вам известно. — Он прищурился.— Нет, не Ле Корбюзье, да и вы — не Лев Толстой!.. И я не требую...

— А вы требуйте,— сказал Феликс, смеясь.— Требуйте!.. Это все, что мы в силах друг для друга сделать.

— Ладно,— сказал Карцев, остывая,— Черт с вами. Возможно, вы правы... Тогда напишите свой роман. Хороший, честный роман, без слюней. Роман или повесть...

— Скорее повесть.

— Ну, повесть. Хорошую, честную повесть... Хоть вы и не Лев Толстой, черт вас подери!

Он ткнул кулаком Феликса в бок, под ребро, и полез в кабину.

Вера перед отъездом аккуратно записала в блокнотик названия всех выходивших у Феликса книг. Бек протянул ему сложенный вдвое листок — копию петроглифа, снятую им в Карадон-Ате. При этом он извинился за несовершенство — то ли самой копии, то ли рисунка, сделанного по меньшей мере три тысячи лет назад... На нем был изображен человечек с огромной круглой головой, утыканной поперек окружности короткими черточками («Солярное божество»,— пояснил Бек). Человечек стоял в торжествующей позе, упираясь тонкими ножками в тушу черного быка, простертого на земле. Рога, уходящие вверх мощными дугами, были каждый размером с победителя...

Об этом рисунке Феликс и думал, ожидая, когда Кенжек вернется из диспетчерской. С Айгуль и Жаиком он попрощался накануне, чтобы не тревожить их с утра. В душе он все же не был уверен, что они оба не появятся в последний момент... Они не появились. Да так оно было и лучше... Жаик прислал за ним и Сергеем Кенжека, чтобы тот подбросил их в аэропорт; что им было еще нужно?..

Несмотря на ясное небо, самолет почему-то задерживался. Впрочем, лету до областного города было ровно тридцать минут, и там до пересадки на ИЛ-62 оставалось часа четыре, Феликс знал, что все равно успеет. Он курил, размышляя о петроглифе, который из доисторических сумерок, из неолита или бронзы до наших, выходит, дней донес упрямую, наивную, детскую веру — в человека, в победу добра над злом... Он думал о петроглифе, больше ни о чем старался не думать. Он курил, смотрел на пустынное, каменистое летное поле и думал что копию эту повесит у себя над столом, и она будет напоминать ему о многом — о Беке, о Карадон-Ате, о ночи ляйлят аль-кадр... И еще бог знает о чем. Завет далекого предка оптимиста и философа в звериной шкуре... А рядом с машинкой будет стоять та самая раковина иноцерамуса, которую он увидел, набитую окурками, на пятой буровой. Самсонов напоследок всучил ему эту раковину, заметив, как Феликс ее рассматривал...

Феликс думал об этом, только об этом, больше ни о чем старался он сейчас не думать, то есть думал о петроглифе, об иноцерамусе, о чем-то таком, когда вернулся Кенжек и сообщил, что самолет вылетел и вот-вот прибудет.

— Так что,— сказал Кенжек,— все о’ кей.

— Спасибо,— сказал Феликс.— Теперь вы можете ехать.— Ему вдруг в самом деле захотелось, чтоб он уехал.— Спасибо, Кенжек, за все, и не забудьте передать привет Жаке.

— Передам.

— И Айгуль, ей тоже.

— Передам, передам...

Феликс поднялся, чтобы пожать на прощание руку Кенжеку и проводить его к «рафику».

Но Кенжек, приложив козырьком ладонь ко лбу, что-то выглядывал в небе. Феликс тоже посмотрел в том направлении, но ничего не увидел.

— Нет,— Кенжек опустил руку,— показалось...

Настаивать дальше, чтобы он ушел, было невежливо.

Они помолчали.

— Значит, уезжаем,— произнес Кенжек без всякого выражения и поддел носком камешек, лежавший перед ним. Камешек отлетел, ударился о стену и рикошетом вернулся почти точно на прежнее место.

— Значит, уезжаем...

Так говорят, когда говорить не о чем или, напротив, когда нужно сказать безнадежно много.

— Значит уезжаем,— в третий раз повторил он все тем же бесцветным, без всякого выражения голосом. И тем же голосом произнес:— Тут такие дела... Темирова убили.

— Я знаю,— сказал Феликс.— Ораз...

Он удивился: к чему об этом заговорил Кенжек?.. Но ему вдруг захотелось присесть. Он опустился на выступ стены, где сидел раньше.

— Летит,— Кенжек снова приставил руку козырьком.

Теперь и Феликс заметил в небе, и не очень высоко, черную, с муху, точку.

— Скоро сядет,— сказал Кенжек. И опустился рядом с Феликсом.

— Ораз,— повторил Феликс, чтобы вернуться к оборванному разговору.— Я знаю...

— Все знают и не знают.— Кенжек посмотрел Феликсу в глаза.— Все думают, Казеке ружье задел, вот оно и выстрелило... А Казеке от Ораза в пяти метрах стоял, как он мог задеть?..

Глаза у Кенжека загорелись.

— В пяти метрах!..— повторил он.

— Подождите,— остановил его Феликс,— подождите, Кенжек. Откуда вы взяли, что в пяти метрах? Откуда у вас такие сведения?..

Он вспомнил — там, в кают-компании — Спиридонова и Сергея...

— Ну, пускай не в пяти,— сказал Кенжек,— пускай в четырех. Бердибек видел...

— Бердибек?..— переспросил Феликс,— Какой Бердибек?..— Он это имя слышал впервые.

— Бердибек,— повторил Кенжек,— Мой дружок. Сын Рымкеш, которая в гостинице... Он там был. Он шофером...

Да, да, припомнилось Феликсу, сын Рымкеш... Шофером... Перед ним всплыло заплаканное лицо Рымкеш. Говорили, он действительно был там...

Феликс поднялся, постоял и снова сел.

— Кенжек,— сказал он,— вы понимаете, что это значит?.. Если это правда?..

— Как не понять,— сказал Кенжек.

Самолет уже приземлился, АН-2, маленький, сияющий, как новенькая игрушка, с белой полоской вдоль голубых бортов. Он резво бежал по аэродрому, иногда чуть подскакивая, словно пританцовывая.

Бердибек рассказал обо всем Кенжеку, когда они возвращались вчера с поминок... Почему только вчера, если он, Бердибек, уж такой ему друг, дружок?.. Так вы ведь знаете, что там получилось... Может, поэтому...— Кенжек, очевидно, имел в виду схватку между Сарсеном и Айгуль...— А в общем как сказать — почему... Ружье-то было его, Бердибека... Вот он и переживает: если бы, говорит, не я, не мое ружье... Хотя он, Бердибек, тут при чем?.. Ему сказали: дай пострелять... Он и дал...

Но ведь там, Кенжек, где это произошло... Там, кроме Бердибека, еще и другие были... Они что же, выходит?.. Они все испугались, когда Ораз выстрелил... Дурак, говорят, что ты наделал?.. А потом, на допросе?.. Ведь с них в первый же день снимали допрос... Что же они?.. Как сказать — что... Разве не понятно?.. Нет, Кенжек, тут одно с другим не вяжется... Тут ведь следствие... Экспертиза... Ведь когда огнестрельная рана, по ней в точности можно определить... Да и сам Бердибек... Он ведь своей машиной был занят, и пока в моторе копался... Мало ли что ему могло померещиться?..

Он обрушил на Кенжека эти вопросы, первые среди тех, которые сразу хлынули ему в голову...

... Вопросы, на которые Кенжеку не под силу было ответить.

— Не так все это просто, Кенжек,— сказал он.

— Анау-мынау,— сказал Кенжек.— Кто говорит — просто... Анау-мынау...— В глазах его что-то померкло. Казалось, он вдруг потерял интерес к разговору, вообще к Феликсу.— Он хотел вчера сам вас увидеть, рассказать... Бердибек. Только уже было поздно...

Он поднялся.

— Счастливо долететь,— сказал он, улыбаясь. Улыбка у него была каменная.

Через минуту «рафик» исчез в туче высоко и как бы нарочно взметнувшейся пыли.

Из АН-2 торопливо выходили пассажиры — с детьми на руках, с вещами, с обернутыми в бумагу и перевязанными бечевкой покупками. Какой-то мальчуган вел за руль трехколесный велосипед. Феликсу неожиданно вспомнился вильнюсский сквер, с гранитной плитой, на которой было выбито имя Сераковского,— вспомнились дети, мальчик и девочка, с велосипедом, в аллейке, аккуратно присыпанной оранжевым песком...

Он поднял чемодан, тяжелый от бумаг, и направился к самолету.

Пока он шел по летному полю — самолет стоял совсем близко, в какой-нибудь полусотне шагов — перед ним собралось воедино все, что скользило, не задевая, в эти дни, от чего сам он как бы невольно отстранялся. Пожилой врач, устремившийся к подъехавшей к моргу машине с чрезмерной поспешностью... Оброненные Жаиком слова о какой-то ссоре... Жаиком, а затем Козыревым... Сами похороны, пожалуй, тоже чрезмерно поспешные... И настойчивые, участливые уговоры Сарсена — уехать, уехать... И вчерашний всплеск Айгуль...

— Скорее, скорее!..— крикнула бортпроводница.

... Испугались... Чего они испугались?.. Испугались, что если до суда дойдет, вся история с Темировым выплывет, и тогда...

Посадка заканчивалась. Бортпроводница — светловолосая девушка в прозрачной блузке с пышными кружевными манжетами — торопливо проверяла билеты у последних пассажиров. Зa Феликсом, поталкивая его по ноге увесистой дорожной сумкой стояла старуха в белом кимешеке, накрывающем голову и плечи.

... Это Ораз... Ораз — дурак... А они не дураки... Чтобы убивать... У них другие способы выныривать из воды сухими...

— У меня осталось только одно место,— сказала девушка.— В кассе напутали.

Она пропустила Феликса и протянула ему билет.

— Да вы не волнуйтесь, бабуля,— обратилась она к старухе,— мы через час опять прилетим.

Но старуха, опустив сумку на землю, обеими руками тянула ей свою помятую зеленую бумажку. В ее растерянном бормотании Феликс разобрал уйленеди и тойга, что значило «сын женится» и «на свадьбу».

— Не могу, покачала головой девушка.— У меня самолет полный. Это не я, это касса...

Это не касса, подумал Феликс, это судьба.

Казалось, у него с плеч свалился неимоверной тяжести груз, возраставший по мере того, как он шел к самолету.

— Пропустите ее,— сказал он бортпроводнице.— Пускай летит.

Он с удовольствием ощутил под ногой после шаткого трапа прочную, твердую землю.

— А вы то здесь при чем?..— удивилась девушка.— Ну как хотите... — добавила она почти обиженно ему вдогонку.

Он сдал в кассу билет и вышел на дорогу.

Автобус, мышиного цвета «пазик», курсирующий между городом и аэропортом, только что ушёл, увозя прилетевших пассажиров. Феликс пожалел, что отпустил Кенжека. Впрочем, сказал он себе, какое это имеет значение...

Он еще не знал, с чего начнет, вернувшись. Для начала, подумал он, нужно увидеть Бердибека.

Чемодан в его руке был тяжеловат и явно не предназначен для пеших прогулок. Солнце начинало палить. Ноги тонули в пухляке, выстилавшем дорогу. Он переложил чемодан из одной руки в другую, свернул на обочину и зашагал по выжженной, серой от пыли траве.

Где-то позади — низко, басовито — проурчал самолет. Наверное, тот самый... Он не оглянулся.

Он вдруг опять ощутил себя молодым, исполненным сил и ярости журналистом, идущим на рискованное задание. Но не только, не только... С его души, словно убегающим вспять морским валом, смыло весь тот сор, который копился в ней последние годы. Он был уже не тем, каким приехал сюда несколько дней назад — расслабленным, угнетенным, утратившим веру в себя... Каждая клетка его тела напряглась и жаждала действия.

Выбор?.. Да, он был уверен — другого выбора у него не было.

Вот, значит, как...— думал он,— вот, значит, как и что здесь было... Пока мы там, у костра, болтали о Сизифе, о несторианах, черт знает о чем... Пока мы там, под луной, трепались о зле и добре, каялись в грехах и ворковали с девчоками...— Он при этом подумал не об Айгуль, а о Рите, но представил рядом не Сергея, а себя самого,— Пока мы... В это же самое время... Или чуть позже, когда мы подремывали, похрапывали в своем «рафике»... Да, именно тогда...

Но кто же мог знать?..

Врешь, сказал он себе, в том-то и дело, что ты знал... Подозревал... С той самой минуты, когда вышел от Жаика, после разговора с Сарсеном, и подумал: «А ведь ему тут открутят голову...»

Он шел, тащился со своим чемоданом. Дорога спускалась вниз, виляя между серых холмов. «Дорога праведных»...— усмехнулся он. Он берег свою ярость, не давая изойти ей в ненужных сейчас мыслях, упреках. Он подумал о Сергее, о Карцеве, о Беке... Но и без них он не чувствовал себя одиноким. Там, впереди, был город, и в нем — Жаик, Айгуль, Козырев, множество людей, которых он видел вокруг костров во дворе у Темирова...

Еще он подумал о Наташе. Подумал так, как если бы она была рядом.

Наверное, стоило подождать, пока из города в аэропорт вернется автобус и подберет его на обратном пути. Но ждать он не мог.

Он остановился, достал из кармана свежий, последний из оставшихся, платок, свернул его вчетверо и вложил между шеей и воротом, как это делал обычно, чтобы не намокла от пота рубашка. Потом он снова взялся за чемодан. После минутной передышки он уже не казался таким тяжелым.

Он представил свежую белую страницу на черном валике своей «Эрики». Все равно, сказал он себе, если бы я уехал теперь, я бы все равно ничего не смог написать... Но я напишу... Теперь...

До города было еще далеко, но он шел, зная, что его подбросит туда любая попутная машина.

1976—1980 гг.