Юрий ГЕРТ

НОЧНОЙ РАЗГОВОР

Говорили о гиюре - ортодоксальном и на реформистский лад, о ритуальных свадьбах и похоронах, о традициях, помогавших еврейству на протяжении двух тысячелетий оставаться самим собой. Говорили о той опасности, которая угрожает еврейству здесь, в Америке, и вообще в галуте, то есть о стремительной ассимиляции, происходящей в настоящее время, о растворении в чужих культурах, утрате своей религии, своего языка. Кто-то заметил, что сейчас ортодоксальный иудаизм выглядит безнадежно устаревшим, чуть ли не реликтом, и потому реформизм, стремящийся идти в ногу с жизнью, - едва ли не единственная возможность для еврейства сохранить свое лицо, не потерять самобытность...

Все, кто сидели за столом, в ответ промолчали - и те, кто был с этим согласен, и те, кто почувствовал себя задетым, даже оскорбленным такими словами, - все, кроме самого хозяина, Арона Григорьевича.

- Вы меня простите, но все это чушь собачья! - грохнул он по столу маленьким, но крепким кулаком. - Реформисты... Причем здесь реформисты?.. Если хотите правду, так это антисемиты - вот кто сделал так, что мы, евреи, остались евреями!.. Наши друзья-антисемиты...

Он обвел всех загоревшимся взглядом и уперся в меня, зная, что я обычно его поддерживаю.

- Что, не так?..

- Нет, - сказал я, поднимая и ставя на место упавшую стопку, не так...

Я не только уважал, я любил Арона Григорьевича, хотя его безапелляционный тон меня порой раздражал. Но я сдерживался. На этот раз, однако, я не сдержался:

- "Наши друзья-антисемиты", как вы, Арон Григорьевич, выразились, это Бабий Яр, Треблинка, Освенцим...

- Надо понимать иронию... - буркнул Арон Григорьевич.

- А что до ассимиляции, то тут нужно разобраться, - продолжал я, накаляясь. - Ассимиляция - это всемирно-исторический процесс и касается не только евреев... Это во-первых, А во-вторых, - предложи мне кто-нибудь выбрать между нашими традициями, обрядами, ритуалами и, скажем, жизнью одной-единственной девочки, погибшей в том же Освенциме, я, не думая, пожертвовал бы и традициями, и всем, чем наш народ отличается от других...

- Как вам не стыдно, молодой человек!.. (Ему было уже за семьдесят, я был моложе лет на десять, но всех, кто моложе его хотя бы на год, Арон Григорьевич называл "молодыми людьми".) Как вы можете так говорить!.. Ведь вы еврей или по крайней мере таковым себя числите!.. Наши предки погибали за свою веру! На костер шли! Убивали себя, чтобы только не предать, не изменить!..

Он поднялся и навис над столом - огромный, красный, пылающий, крошечные глазки под набрякшими веками, казалось, брызжут искрами, розовая лысина, прикрытая на макушке черной, привезенной из России ермолкой, стала пунцовой...

Я пожалел, что разгорячил и обидел старика.

Остаток вечера мы избегали не то что разговаривать - встречаться взглядами. Как вдруг, когда пришло время расходиться и хозяин пошел проводить гостей до лифта (Арон Григорьевич жил в большом доме, занимая однокомнатную квартиру по 8-й программе), он сжал мой локоть и потянул назад:

- Останьтесь...

Я остался.

* * *

Арон Григорьевич эмигрировал в Америку лет пятнадцать назад, последовав за дочерью и внучкой, тогда еще совсем малышкой. Нашему знакомству насчитывалось три или четыре года. Не знаю, когда он обзавелся ермолкой и превратился в ортодокса (по его словам, случилось это давно, еще в Москве), однако я не мог себе представить, как это он, с его видной, громоздкой, отовсюду видной фигурой, шествует по улице Горького или Садовому кольцу с портфелем подмышкой и круглой шапочкой на голове, или как ухитрился не потерять ее в автобусной толчее и давке по дороге в свое стройуправление, где работал он старшим экономистом...

Но как бы там ни было, я не встречал человека, столь же осведомленного в еврейской истории. В Москве он собрал уникальную по тем временам библиотеку, состоявшую из раритетных изданий, только малую их часть удалось ему переправить в Америку. Книги были главным, но не единственным его богатством. На письменном столе красовалась изысканной формы менора, привезенная им из Израиля, по стенам располагались репродукции с картин Шагала и Каплана, панорамные снимки Иерусалима, книжные полки украшали небольшие мраморные статуэтки - копии микеланджелевских Моисея и Давида, память об Италии, где он, подобно многим "отказникам", провел несколько месяцев.

Над письменным столом, заключенные в одну рамку, висели фотографии покойной жены Арона Григорьевича и его самого, молодого, в офицерском кителе с двумя полосками орденских планок, и тут же - фото дочери и внучки Риточки. Въяве я не видел ни ту, ни другую, знал только по фотографиям, но когда вглядывался в лица, мне казалось несомненным их генетическое происхождение прямиком от библейских красавиц - миндалевидные глаза, прямой, горделивый нос, маленький рот, волнистые волосы, накрывавшие голову густым облаком... Бабушка, дочь, внучка. Самой красивой из троих была внучка, Риточка, вероятно по причине своей юности, свежести, своих восемнадцати лет. "Глаза твои голубиные под кудрями твоими... - вспоминалось мне при взгляде на нее. - Волосы твои - как стадо коз, сходящих с горы Галаадской... Как лента алая губы твои, и уста твои любезны..."

* * *

Вернувшись, мы присели к столу, заставленному остатками закусок, тарелками, чашками с недопитым чаем. Арон Григорьевич сполоснул две стопки, одну пододвинул мне, другую, ни слова не говоря и не чокаясь, выпил. Судя по всему, он старался отсрочить начало (или продолжение?..) разговора, из-за которого, по-видимому, и попросил меня остаться.

- Вы, пожалуйста, извините... - наконец выдавил он с явным трудом. - Я не хотел...

Он поиграл пустой стопкой, снова налил ее до половины, но пить не стал.

- Видите ли, все просто и ясно, когда речь идет о принципах и тебя непосредственно не касается... Другое дело, совсем другое, когда тебя касается...

- Вы о чем?.. - я не понимал и даже не догадывался, куда он клонит.

- О чем?..

Арон Григорьевич вздохнул, засопел, поднял стопку над головой и посмотрел сквозь нее на свет, как будто предполагая обнаружить там, внутри, что-то неожиданное. Потом он поднес коньяк к самому носу и потянул, вдохнул в себя, жмуря глаза, горьковатый аромат.

- Вы спрашиваете: о чем... О том, дорогой мой друг, что моя внучка Риточка... Да, вот эта самая... - он кивнул в сторону висевших фотографий. - Что она вышла замуж... за эсэсовца... Что вы на это скажете?..

Он опрокинул в рот стопку коньяка, так пьют не коньяк, а водку, и вытер мясистые губы тылом ладони, совсем по-русски.

- Что?.. - переспросил я. - Риточка, ваша внучка?.. За эсэсовца?..

Слова его проскочили как-то мимо, не коснувшись моего сознания. Риточка... Эсэсовец... Что за чепуха...

- Да, - повторил он. - Риточка. Моя внучка. За эсэсовца. Можете вы это себе представить?..

- Да бросьте, - сказал я и отодвинул подальше от Арона Григорьевича бутылку коньяка, сделав вид, что хочу наполнить свою стопку.

- Не "да бросьте", а именно так все и обстоит, - проговорил он сердито. - "Да бросьте..." Если бы, если бы можно было все это взять и бросить...

- Что, собственно?..

- Я же вам уже сказал...

- Послушайте, Арон Григорьевич, - сказал я, поднимаясь. - Риточка... (Я посмотрел на фотографию, на кудрявую, милую, смеющуюся головку... "Волосы твои - как стадо коз, сходящих с горы Галаадской...".) За эсэсовца... О чем вы?.. Какие эсэсовцы в наше время? Мне пора, скоро последний автобус в мою сторону. Давайте-ка лучше я помогу вам убрать посуду...

Он не дал. Он ухватил меня за руку, силой усадил на прежнее место и сам сел напротив. Он сидел, широко расставив колени, упершись в них ладонями. Он смотрел в пол, наклонив голову, и дышал шумно, с астматическими присвистами, рвущимися из груди. Он был похож на вулкан с клокочущей в недрах лавой, готовой извергнуться из кратера.

- Ну, не совсем чтобы эсэсовца, но что-то в этом роде... Вот послушайте...

Он помолчал. В груди у него булькало. Он взял со стола пустую стопку, поднес к носу, понюхал и вернул на прежнее место.

- Когда она собралась ехать в Европу... Вы ведь знаете, сейчас такая мода - ездить в Европу... Пошляться по Парижу, по Елисейским полям, выпить стаканчить пепси-колы где-нибудь у Дворца дожей в Венеции, чтобы потом говорить: я был во Франции, я был в Италии... Пустая, пустейшая амбиция, больше ничего... Я ей говорил, Риточке: зачем тебе Европа?.. Поезжай в Израиль, дурочка. Дворцы или лавки, вроде тех, что на Елисейских полях, при наличии современной техники, можно понастроить в любом месте, хоть в Центральной Африке, хоть в Антарктиде, а вот Стена Плача - одна-единственная, второй нет и быть не может... А Масада?.. А Цфат?.. Ты же умная девочка, говорил я ей, ты же понимаешь - не будь той земли, куда привел наш народ Моисей, не было бы ни этих твоих Елисейских полей, ни Дворца дожей, ни всей нынешней Европы, как нет дома без фундамента, а фундамент всей европейской цивилизации - что?.. Она слушает и смеется. "Дедушка, - говорит она, - это ты всю жизнь был строителем и разбираешься в фундаментах, а я - зачем они мне нужны.." И хохочет, и снимает с меня ермолку, и целует меня в лысину...

Арон Григорьевич смолк, вытер покрасневшие глаза и продолжал, его надломившийся было голос наполнился новой силой:

- Библия, говорю я, Библия - вот основание, на котором стоит Европа и не только Европа! А Библия могла родиться только там и больше нигде! Библия, наш главный дар человечеству, которое, правда, в ответ возблагодарило нас инквизицией и Освенцимом, но не о том сейчас речь... "Дедушка, - говорит она, - я поеду, обязательно туда поеду... Когда-нибудь... А сейчас я еду в Германию, с Эстеркой... У нас уже билеты куплены..." "Как?.. - говорю я ей. - В Германию?.. Зачем тебе Германия?.. У меня, - говорю я ей, - до сих пор осколок в спине сидит, а ты..." "Дедушка, - говорит она, - ну причем тут осколок?.. Это ведь было так давно, я еще не родилась и мама была совсем маленькой... А ты все живешь прошлым... А мир стал другим, и Германия тоже, и потом - я даже не в Германию еду, а по Рейну, там по берегам такие красивые замки, я читала, видела в путеводителях... И скала, на которой сидела Лореляй... Помнишь - у Гейне?.. Я эту скалу сфотографирую и, если получится, фото тебе подарю..." И рассказывает, что там, на Рейне, на каждом шагу - сувениры с этой самой скалой, и на всех - стихи Гейне... А я слушаю и думаю себе: так-то оно так, все это расчудесно, и Гейне, и Лореляй, а только хоть вы меня озолотите с головы до пят - я туда ни ногой, а что до замков на Рейне, так пускай ими другие любуются...

Арон Григорьевич слепо, не глядя, пошарил по столу, подхватил чайную ложечку, поиграл, позвякал о блюдечко, издавая дребезжащий, трепещущий звук, мне показалось, он хочет унять дрожь в пальцах... Я вспомнил, как однажды, еще в начале нашего знакомства, когда расходились гости (то ли в память о наших "кухонных" традициях, то ли спасаясь от одиночества, он время от времени устраивал такие, как сегодня, посиделки), Арон Григорьевич стоял, перегородив дорогу к двери, с таким же, как он сам, стариком, и они с азартом, перебивая друг друга, называли номера частей, даты, имена командиров, поскольку вдруг оказалось, что оба воевали на Первом Белорусском, и тогда-то их дивизии стояли бок о бок под Новгородом, а тогда-то - да, да, представьте! - они оба валялись в одном и том же госпитале в Вологде, возможно - в соседних палатах!.. Вспоминая, оба оживились, приосанились, распрямили свои сутуловатые радикулитные спины, оба смеялись, хлопали друг друга по плечу руками, с разбухшими от артрита суставами, а я, признаться, глядя на них, думал не о фронтовом братстве, не о флаге над рейхстагом (кстати, и тот, и другой дошли-таки до самого Берлина), а о стране, которая обрекла своих защитников доживать последние годы на чужой земле, под чужим небом и быть зарытыми в эту чужую землю... Кстати, более милосердную, чем та, которую считали они своей...

- Да, дорогой мой, - продолжал Арон Григорьевич, - я туда ни ногой, и можете клеймить меня за это как угодно - националистом, шовинистом... У меня, знаете ли, такой комплекс: кажется, ступи я на ту жирную, хорошо ухоженную, удобренную почву, она, как болотная топь, раздастся, захлюпает у меня под ногами, только вместо воды там будет кровь... Хотя, с другой стороны, какой это, прости господи, шовинизм или там национализм?.. Просто когда наша Риточка вернулась из своего путешествия и пришла ко мне, и принялась рассказывать взахлеб - о Рейне, о тамошней природе, о рыцарских замках, действительно восхитительных, можно сказать - шедеврах архитектурного искусства, это я сам вам как строитель говорю, и когда особенно стала она показывать снятые ею слайды, а на них сплошь такие нарядные, уютные городочки, бережно сохраняемые, с черепичными крышами, с готическими церковками, словно выскобленными щетками с мылом, - вот тут что-то заскребло, засосало у меня под сердцем (Арон Григорьевич потер грудь ладонью, как бы стараясь размять, разгладить затвердевший комок), я говорю: "Прекрасно, Ритуся... Все это прекрасно и замечательно... А только скажи, вспомнила ли ты там хоть один раз о своем дедушке?.. Правда, в Восточной Пруссии, куда мы вошли в сорок пятом, были не такие красивые, но тоже красивые городки..." "Нет, - говорит она, - дедуля, не до того мне было, я спешила все заснять, гиды торопят, а я - когда еще увижу такую красоту?.." "Это верно, девочка, где уж там, если гиды торопят... Ну а теперь, теперь, - говорю я, - теперь... Когда ты смотришь, любуешься вот этой улочкой, этой мостовой, тебе не приходит в головку, как здесь, по этим камням, вдоль этих игрушечных домиков, мимо вот этой аптеки, вот этой колбасной гнали евреев?.. Как они шли, шаркали, стучали каблуками по этим камням, в тишине, и только дети, детишки плакали, кричали, и матери прижимали их к груди, затыкали рот, розовый, слюнявый ротик, чтобы, не дай бог, не услышал офицер или конвойный солдат, и так они шли, с чемоданами, корзинками, тючочками... Скажи, девочка, ты об этом не думаешь, нет?.." - "Ах, дедушка, но это же было так давно..." - "Да, конечно, - говорю я, - но там наверняка еще живут люди, которые все это видели... Как после этого они могут жить?.." - "Но, может быть, они не знали..." - "Не знали?.. Что же они знали, позволь тебя спросить?.. Они пили чай, когда за окном слышались шаги, плакали дети, и ни разу не выглянули на улицу, чтобы посмотреть, что же там такое происходит?.. А когда на другой день выходили и видели, что эта вот сапожная забита досками, а та кондитерская закрыта на замок, а на магазине готового платья сменили вывеску, и на ней теперь значится вместо "Гершензон и сын", к примеру, "Фриц Мюллер и братья", - они не задумывались, не спрашивали себя, что случилось?.." - "Не знаю, не знаю... Ты слишком много от меня требуешь... Я не хочу об этом думать..." - "Но ты же, дорогая моя, - говорю я, - ты же еврейка... Это твой... Это наш народ гнали, как скот, на убой..."

- И знаете, что она мне ответила?..

Арон Григорьевич склонил голову на бок и выжидающе взглянул на меня, щуря покрасневшие глазки, пальцы его выбивали на коленях нервную дробь.

- Она сказала: "Для меня все люди одинаковы - евреи, французы, англичане или те же немцы..." "О'кей, - говорю я, - и все мы когда-то так думали... До поры до времени... Пока нам кое-что не объяснили..." "Дедушка, - говорит она и смотрит на меня с укором, - но разве ты не согласен, что и среди англичан, и среди французов, и среди немцев, как и среди евреев, есть и плохие, и хорошие люди..." "Да, - говорю я, - это верно... Только нас убивали не за то, что мы хорошие или плохие, а за то, что мы - евреи..." "Дедушка, - говорит она, - не надо об этом. Нельзя, даже вредно жить прошлым!.. И не пытайся меня переубедить! Я убежденный космополит!.." Очень, очень гордо это у нее получилось: "Я убежденный космополит!" И глазки, знаете, так блестят, и голосок с жестяным отливом, и взгляд чуть ли не прокурорский... А мне стало вдруг смешно. Такой вот, понимаете, чижик-пыжик: "Я - космополит!.." Смеюсь, не могу остановиться. У нее бровки дужкой выгнулись, вверх подскочили: "Ты что?.." "Да то, - говорю, - что в космополитах я уже когда-то побывал, потом меня в сионисты произвели, потом в отказники... Так что, как сказано в "Екклесиасте", ничто не ново под луной..." Это ей не понравилось, моей Риточке... Насупилась, губки поджала. "Что же, - говорит, - по-твоему, в те годы не было хороших людей, хотя бы в Германии?.." "Да нет, - говорю, - отчего же. Были и там такие, что евреев спасали, в Иерусалиме, в "Яд-Вашеме" в Аллее Праведников есть их имена... Только это не помешало, как тебе известно, уничтожению шести миллионов..." И тут, когда я это сказал, меня вдруг кольнуло в самое сердце, сам не знаю почему. Спрашиваю: "А ты что, видела там, встречала хороших людей?.." "Да, - говорит она, - встречала, дедушка..." Только здесь до меня, старого дурня, кое-что стало доходить... А она, Риточка, глазки опустила, на меня не смотрит, собирает слайды, складывает в коробочку, а нижнюю губку так прикусила, что вот-вот, кажется, кровь брызнет.

- Если вас не затруднит, дорогой мой, согрейте-ка чайку, - перебив себя, обратился ко мне Арон Григорьевич.

Видно, ему было нелегко говорить, он хотел устроить себе небольшую передышку. Мой автобус - последний, последний!.. - давно ушел. Я не мог оборвать старика, не дослушав. Да мне и самому было любопытно - что же дальше, о каком "эсэсовце" он в самом деле заикнулся?.. А главное - не хотелось оставлять его с мыслями, которые, чувствовал я, не первый день терзали его душу.

Пока вскипел чайник, я успел сполоснуть пару чашек, очистить от грязной посуды край стола, смахнуть крошки, все время при этом поглядывая в ту сторону, где висела фотография внучки Арона Григорьевича, - ясный, выпуклый лоб, локон у виска, завившийся пружинкой, доверчивые, улыбчивые глаза, полные губки, белая кофточка с черным шнурочком, завязанным в бантик под нежной высокой шейкой... "Глаза твои голубиные под кудрями твоими..." Арон Григорьевич, сидевший с поникшей головой, упершись локтями в стол, казалось, задремал, но когда я поставил перед ним чашку с крепким чаем, он отхлебнул пару глотков и продолжал - с того места, на котором до того остановился:

- И кого же, говорю я, ты там встретила, какого хорошего человека?.. "Да, говорит она, - встретила!.." И так это резко, с вызовом... Ого, думаю я себе, ого... "И кто же этот, позволь тебя спросить, человек?.. Он или она? Он! И что же, - говорю, - в нем хорошего?.." "Все! - говорит она. - Хочешь на него посмотреть?.." "Почему же нет?.. - говорю я. -Только для этого мне надо съездить в Германию?.." "Никуда, - говорит она, - никуда тебе не надо ездить... Вот, смотри!" Вставляет в свой аппаратик один из слайдов, и я вижу - речной берег, пляж, тенты, шезлонги и на их фоне - отлично сложенного крепыша, светлоглазого, белобрысого, этакого, знаете ли, современного Зигфрида, и двух девчонок по бокам - справа Риточка, слева - черненькая, с острым носиком и колючим взглядом, обе в купальных нарядах, то есть, как положено, чуть ли не в чем мать родила. "Это Эстер, моя подружка, с ней я ездила, а это Эрик, - говорит Ритуся. - Как тебе он?.." А что я могу ответить?.. Я пожимаю плечами: "Нет, говорю я, это ты расскажи, кто он такой, этот Эрик-Шмерик, откуда мне знать..." Тут она сверкает глазками и говорит: "Так вот, если бы не этот, как ты его называешь, Эрик-Шмерик - твоей Ритуси, может быть, уже на свете бы не было!.." И рассказывает, как их пароход пристал к берегу, пассажиры затеяли купаться, они с Эстеркой тоже, но течение в этом месте сильное, ее подхватило и понесло прямо на пороги, но тут к ней бросился Эрик и спас, и когда они вернулись, весь берег, то есть пассажиры с их парохода, ему аплодировали, а ее поздравляли с тем, что она осталась живой, не утонула и не разбилась, оказывается, это самое опасное место на Рейне... Снова я глянул на этого Эрика, и уже другими глазами: что ж, неплохой парень, лицо красивое, мужественное, твердый подбородок, открытый, прямой взгляяд, и тело мускулистое, сильное, но без того, чтоб все мышцы напоказ, как у культуристов... И во всей фигуре, во всем облике - что-то прочное, надежное... "Ну, - говорю я, - спасибо тебе, Эрик, если так... Спасибо, что выручил из беды мою внучку... Напиши ему, что твой дедушка от души его благодарит... Вы ведь с ним наверное переписываетесь?" - "А тебе откуда это известно?.." - "Да уж известно, - говорю, - тут и догадки особой не требуется..." А она покраснела вдруг, Ритуся моя... Да, да, покраснела, сейчас это редкость, чтоб молодые люди краснели, скорее, это нам, старикам, свойственно... Только Рита, Ритуся моя - из тех, кто еще обладает этим атавистическим свойством... Так вот, она покраснела, смутилась, но тут же с вызовом, словно для того, чтобы преодолеть в себе это смущение, объявила, что они с Эстеркой и дома у него, у этого Эрика, побывали, в Кельне... Он тоже учится в университете, студент, сам родом из Кельна, здесь кончался маршрут их пароходного тура, он помог им с гостиницей, повел осмотреть Кельнский собор, а потом повез к себе домой, пообедать... И она, Риточка, показывает мне слайды с Кельнским собором... Кажется, ничего прекрасней и величественней человечество не создало, это как Бах, его хоралы и оратории, превращенные в камень... Так вот, демонстрирует она эти самые слайды, а между тем рассказывает, какой у него, у Эрика, дом, какой он огромный, как все в нем красиво, какое множество комнат, и в каждой - картины, статуи, старинная мебель, даже зимний сад с фонтаном и певчими птицами... Ну, представляете, как это все ошарашило девочку с нашего Брайтона?.. У него, у Эрика, родители - владельцы какого-то крупного бизнеса, связанного с производством компьютеров, а дом, который так потряс и оглушил Риточку, это их, так сказать, фамильное, родовое поместье... Ну вот, показал он девочкам дом, японских рыбок в бассейне, птичек, которые щебечут-заливаются почти что в небесах, под стеклянной крышей, и стал показывать семейный альбом, фотографии своих предков. И тут Ритуся... А точнее - не Ритуся, а Эстерка пальчиком ткнула в одну фотографию: "А это кто?..." - "А мой дедушка..." - А на снимке - офицер в полном эсэсовском облачении, с молниями на вороте, со свастикой на рукаве... Все, как положено. А фотография небольшая, можно среди других и не заметить. Эстерка встала с дивана, где они все сидели, и говорит: "Что-то у меня голова разболелась... Хочу к себе в номер, в гостиницу". Эрик ей какие-то капли, таблетки притащил, она - ни в какую: в гостиницу - и точка. И пока Эрик за лекарством бегал, она Риточке: "Ни минутки больше здесь не останусь! Уходим!.." "И правильно!.. - говорю я. - Мне твоя Эстерка нравится!.." "Ну, вот, - говорит Ритуся, - так я и знала!.." - "А что тут "знать", милая?.. В доме, где эсэсовцы..." - "Да он же давно умер!.. И причем здесь Эрик?.. Это ведь не он, а его дедушка такую форму носил!.." - "Постой, постой, - говорю я, - он что, умер своей смертью, к примеру, от заворота кишок, или его расстреляли или повесили как военного преступника?.." - "А это важно?.." - "Да, - говорю я, - важно... Важно, милая... И почему у него, у твоего Эрика, фотография эта хранится?.." - "Откуда ты взял, что у "моего"?.. И потом - ты кто, КГБ, чтобы задавать такие вопросы?.. Ты же мне сам рассказывал, как тебя там несколько раз допрашивали, а теперь - "как", "почему"... Ну точно как Эстерка!.." - "Как Эстерка?.."

Арон Григорьевич с видимым усилием поднял свое грузное тело, прошел в угол комнаты, туда, где стояли стеллажи с книгами, достал с верхней полки альбом, старый, привезенный еще из Союза, с покоробленным переплетом и шелковой ленточкой, пропущенной через корешок, и положил передо мной. В груди у него хрипело и посвистывало, когда он наклонился ко мне и заглянул в глаза:

- Не стану вас утомлять, да и, главное, это увело бы наш разговор в сторону... Как-нибудь в другой раз... Но ей, Ритусе, моей дорогой Риточке я этот альбом раскрыл, показал... Это, если хотите, не альбом, а мартиролог. Здесь наша семья, большая семья, можете себе представить - сто три человека: прабабушки, бабушки, дедушки, сестры, братья, племянники, мехатунесте... Все, все они погибли - кто в лагерях смерти, кто в Минском гетто, кто у себя в селе, откуда в большинстве были они родом и где их предки по двести, по триста лет жили... Правда, несколько человек сумело сбежать из гетто в леса, к партизанам, так те их не приняли, пришлось создавать свой отряд, из евреев, и никто из них не остался в живых... Но сейчас я не об этом...

Арон Григорьевич отвернулся, отошел к окну и громко высморкался. Квартира, которую он занимал, находилась на двенадцатом этаже, мы всегда любовались панорамой города, развернувшейся внизу гигантским полукругом. И теперь, когда стояла ночь, глубокая ночь, там на всем пространстве, до самого горизонта мерцали огни, то сгущаясь, то редея, и доносился несмолкающий, ровный гул.

Арон Григорьевич постоял несколько минут молча, словно прислушиваясь в этому гулу, и повернулся ко мне:

- Так вот, говорю я, Ритуся, милая, ты видишь этот альбом?.. Все это - дело рук твоих "СС"... То есть у них, конечно, было много помощников, и добровольных в том числе, но "окончательное решение еврейского вопроса" было поручено им, именно им... "Почему ты со мной так разговариваешь?.. С каких это пор эсэсовцы стали "моими"?.. Какое у тебя право?.." - накинулась на меня она, и вся кипит, клокочет... Я обрадовался, значит, не впустую были мои слова. "Что ты, что ты, - говорю, - я обмолвился, извини, прости... Я так не думал..." - "А какое у тебя право Эрика, Эрнеста в эсэсовцы зачислять?.." - "Я не зачисляю... Я констатирую вслед за тобой, что он - внук эсэсовца... И мне - постарайся меня понять - как-то странно, мягко говоря, что после всего этого (Арон Григорьевич кивнул на альбом) среди уцелевших остатков нашей семьи находится человек, заводящий дружбу с эсэсовцем... Прости еще раз - с внуком эсэсовца..." Никогда, никогда я не видел, чтобы у Риты, нашей Риточки так злобно вспыхивали глаза, чтобы веки ее так, до самой малой щелочки сужались, чтобы взгляд ее походил на лазерный луч, который, как масло, режет железо... "А что, - говорит она, - что ты знаешь конкретно о нем и его дедушке?.." "Ничего, - говорю я. - Только с твоих слов. И что внучек бережно хранит фотографию своего дедушки-эсэсовца. Больше ничего..." - "Давай прекратим этот разговор..." - "Что ж, давай прекратим..." - Вскоре она ушла. Простилась холодно, сквозь зубы. А у меня остался на душе какой-то скверный осадок. Будто я во всем виноват. И, главное, в том, что ничего не смог ей толком объяснить. То есть я не думал, что ей надо такое объяснение, все это должно быть в сердце, в душе - без объяснений... Вы согласны?.. В еврейском сердце, в еврейской душе... Но тут вдруг оказалось, что мы - чужие люди...

Арон Григорьевич сокрушенно пожал плечами, прошелся по комнате, отхлебнул из своей чашки глоток-другой остывшего чая и продолжил:

- Но потом я подумал: а чего от нее хотеть, чего требовать?.. Дома ее всячески оберегали и оберегают от всего еврейского. В России считалось, что она должна быть русской, в Америке - американкой без всяких примесей... Хотя что такое - чистый, беспримесный американец?.. Чистейшая абстракция!.. В Америке существуют негры, японцы, китайцы, немцы, ирландцы, шотландцы, у всех - свои традиции, своя религия, свой быт, своя история, люди все это свято хранят, передают детям, и это не мешает им быть американцами, то есть людьми, живущими на единой земле, в едином государстве, которое дает каждому возможность и право быть самим собой!.. Так нет же!.. Мы, евреи, подчеркиваю - советские евреи, хотим забыть, что мы евреи, и думаем, что за это нас будут больше уважать! Не будут! У человека должно быть свое лицо, свои глаза, свой нос, длинный или короткий, с горбинкой или без, но свой, а не приставной, сделанный по стандартной форме!... Но у нас не так: быть русским, быть американцем... Только не евреем!..

- А что вы на это скажете?.. - обратился он ко мне, опустив голову и упершись в меня враждебным взглядом исподлобья.

- Можете не отвечать! - махнул он рукой, пока я подыскивал подходящие слова. - Я знаю, что вы ответите! То же самое ответила мне дочь, Раечка... Вы заметили: Роза, Рая, Рита - у нас в семье все женские имена на "р"... Роза - так звали мою жену... Так вот, встречаемся мы редко, чаще по телефону: "Как ты?.." - "Ничего... А ты?.." - "Тоже ничего..." Такие вот разговоры... Но тут я все ей выложил, да... Случилось это спустя уже какое-то время, когда у них, у Риточки и этого немчика, все закрутилось, завязалось в тугой узелок - письма, звонки чуть не каждый день, у Риточки с языка не сходит - "Эрик" да "Эрик"... Немецкий принялась учить. Немецкая музыка, немецкая литература, немецкая живопись... И все это с пылом, словно ей не терпится немкой стать... Это когда я не мог заставить ее Бялика прочесть или, к примеру, Мойхер-Сфорима... Ну, ладно. И тут до меня доходит, что зимние каникулы они намерены провести в Швейцарии, в Альпах, на лыжном курорте... "Ну, и как ты к этому относишься?" - говорю я Раечке. - "Нормально". - "Что значит - нормально?" - "Да то и значит, что значит. Нормально - и все". - "А тебе не кажется, что все это до добра не доведет?.. Еврейка и немец - хороша парочка, да если еще прибавить их дедушек, которые в свое время с большим удовольствием пристрелили бы один другого... Что ты на это скажешь?" - "Скажу: папочка, очнись, двадцатый век на исходе, а ты как застрял на своей Торе и десяти заповедях, так и видеть ничего больше не хочешь..." - "А что именно должен я увидеть?.." - "Что?.. Да то, что весь мир смотрит одни и те же фильмы, носит одни и те же джинсы, слушает одну и ту же музыку, танцует одни и те же танцы, и как ты тут отличишь - еврея от немца, испанца от итальянца..." - "Но Гитлер, - говорю я, - прекрасно умел это делать... Особенно если речь шла о евреях..." - "Папочка, - говорит она, - как ты не понимаешь: нет больше Гитлера, и Германия стала другой, и немцы стали другими, все, все стало другим..." Вы заметили, каким тоном разговаривают здесь, в Америке, дети со стариками?.. Как с глупыми несмышленышами. А как иначе?.. Они вовсю шуруют на компьютерах, а мы в них ни бэ, ни мэ. Они становятся программистами, хорошие программисты - нарасхват, а мы даже толком не знаем, что такое - программа, с чем ее кушают. А главное - они зарабатывают по двадцать-двадцать пять долларов в час, а мы экономим на каждом дайме, каждом квотере... Отсюда и отношение к нам соответственное, а как иначе?.. "Послушай, Раечка, - говорю я, - неужели ты думаешь, что за какие-нибудь сорок-пятьдесят лет мир кардинально переменился?.. Торе, - говорю я, - три тысячи лет, но в ней не устарела ни одна строчка..." - "Не знаю, папочка, как там насчет Торы, но знаю одно: в наше время нации - это, если хочешь, условность, предрассудок... И если ребята нравятся друг другу - дай им бог, это такая редкость нынче!.. Не будем им мешать..." - "Но ты полагаешь, что за эти годы все немцы полюбили евреев?.. Что антисемитизм, который существовал там сотни и сотни лет, взял и умер?.. Что треблинки и освенцимы возникли - так, из ничего?.. Думаешь, что родные, дети и внуки, не ищут оправданий для дедушки-фашиста?.. Не говорят, что он служил своей родине, Германии, был ее патриотом? И никакого отношения к Холокосту он не имел, про крематории, где сжигали трупы, и газовые камеры - знать не знал и ведать не ведал?.. И что если что-то и было, то евреи сами виноваты, нахапали столько золота, что вызвали гнев немецкого народа, чем и воспользовался - да, только воспользовался!.. - Гитлер..." - "Папочка, - говорит она, - но ты рассуждаешь так, будто всю жизнь прожил в Германии, а между тем..." - "А между тем, - говорю, - всю жизнь я прожил в России, а как там относятся, скажем, к Сталину и вчерашним палачам?.. Разве не похоже?.. Разве не стараются их обелить, очистить, доказать, что все они патриоты, заботились об интересах отечества, а если кое-где перегибали палку, так от чрезмерной этой любви... И кто там, к слову, стоит сейчас у власти?.. Да все те же партайгеноссе!.. А евреи. С одной стороны, говорят, от них все беды, которые обрушились на Россию, а с другой... С другой - их даже кое-где допускают до власти, чтоб, когда понадобится, превратить в козлов отпущения... Старый трюк!.." - "Папочка, - говорит она, - все это очень интересно, только извини, у меня вторая линия..." Вы заметили, здесь такая мода: не говорят - "заткнись!", "замолчи, ты мне надоел!..", а говорят: "Извините, но у меня вторая линия..." "Пуская они там подождут, со своей второй линией, - говорю, - пускай она провалится в тартарары, твоя вторая линия, у нас дела поважнее!.. И ты думаешь, говорю я, нашей девочке, нашей Риточке, сладко придется в этой фашисткой семейке, если до этого дойдет?.. Что там никто никогда не скажет ей... Ну, ты сама понимаешь, что я имею в виду... И ее сердечко не сдавит судорога, а голова не расколется на тысячу кусков - от боли, от обиды?.. Так вот, если все это случится, тогда, только тогда она вспомнит и почувствует, что она - еврейка... Не наше ли дело - уберечь ее? И чтоб не наши враги, а мы сами объяснили ей, кто она есть..." - "Прости, папочка, - говорит Рая, и я чувствую, как трубка в ее руках накаляется и жжет ей пальцы, - прости, но у меня вторая линия..." - "Да черт с ней, - говорю, - с твоей второй линией!.. - и продолжаю, но постепенно до меня доходит, что говорю я в пустую трубку..."

Он усмехнулся, выдавил из себя усмешку, глаза его на какой-то миг стали круглыми, жалкими, растерянными, он взял со стола ломтик сыра, пожевал.

- Хорошо бы сейчас чайку, - сказал он, дрогнув плечами. - Да погорячее. Вы не сердитесь, дорогой друг, что я вас так сегодня эксплуатирую?..

В доме было тихо, только старый холодильник зудел, как шмель, да с улицы по временам доносилось истеричное завывание эмердженси, мчащихся кому-то на помощь... Я согрел чайник, налил в чашку, стоявшую перед Ароном Григорьевичем, налил себе и довольно долго ждал продолжения рассказа. Арон Григорьевич потухшими глазами смотрел перед собой, на чашку, на ложечку, которой вяло размешивал сахар. Мне показалось, он устал и держится через силу, сейчас для него самая пора лечь, отдохнуть... Но я не успел ничего сказать, как взгляд его ожил, загорелся, снисходительно-лукавая усмешка изогнула и раздвинула губы, разлилась по лицу.

- Что было дальше?.. Не догадываетесь?.. Попробуйте угадать... Нет?.. А все просто, даже очень и очень просто... Ну?.. Хорошо, тогда слушайте... То ли через месяц, то ли через два звонит мне Раечка, и голос у нее дрожит и рвется. "Папочка, - говорит она, - ты был прав... А я - дура, идиотка..." Оказывается, звонила ей из Кельна эта фрау, мамаша Эрика, то есть уже не внучка даже, а дочь того самого фашиста, и - то да се, и какая Риточка славная и милая девочка, то есть "метхен"... Это я чушь говорю, не "метхен", конечно, а "герл" или как-то еще, фрау с Раечкой говорили по-английски... Так вот, какая она милая девочка и какой милый мальчик - ее сын... Но она, Раечка, должна понять, что если дело дойдет до брака, то это... А Эрик говорит об этом, да-да... То это может впоследствии отразиться на его карьере... О, нет, Германия - демократическая страна, прежние предрассудки никогда в нее не вернутся, с прошлым покончено... И однако - у них семья потомственных военных, и Эрику, возможно, предстоит продолжить эту линию, а военная среда консервативна, и она как мать тревожится за будущее сына... И надеется, очень и очень надеется, что она, Раечка, ее поймет, ведь евреи - такой умный народ... Умный, трудолюбивый, с прочными семейными устоями, и если говорить о ней самой, то она была бы рада и счастлива... И так далее, и так далее, и еще сорок бочек арестантов... Короче - еврейка им не подходит!.. И прекрасно! А нам не подходит немец, да еще и внучок фашиста! И черт с ними со всеми, и с вашей Германией! Как только туда наши евреи едут, и не на экскурсию, а - жить, жить... В голове не укладывается!..

Арон Григорьевич швырнул в сердцах ложечку на стол, она подпрыгнула, описала дугу и упала на пол. Арон Григорьевич нагнулся, чтобы ее поднять, и когда вновь распрямил спину, лицо его было красным, кровь прихлынула к щекам, прилила к глазам в сеточке мелких розовых прожилок.

- Это урок! - говорю я Раечке. - Урок нам всем! Еще один урок! Мало их было в прошлом?.. Так вот - еще один: тебе, мне, а особенно Риточке... Космополитизм, ассимиляция!.. Вот вам космополитизм, вот вам ассимиляция!.. В прошлом веке евреи в Германии возомнили себя немцами и так старались, так старались, чтоб ничего еврейского в них не осталось!.. И наши, наши еврейчики - тоже старались вовсю!.. Что получилось?.. Так вот, - говорю я ей, - не хочешь, чтобы тебя унижали, чтобы тебе и твоим детям пришлось утирать с лица чужие плевки?.. Выходи замуж за еврея! Талько так!

Арон Григорьевич поднял вверх палец, голос его был крепок, лицо свирепо.

- Какая-то сучка, дочь фашиста, спустя пятьдесят лет после того, как я вот этой рукой (он протянул мне свою маленькую, с шишковатыми суставами пальцев руку) расписался на их проклятом рейхстаге, смеет говорить, что моя Риточка может испортить, видите ли, карьеру ее сыночку!.. А?.. Что вы на это скажете?..

Он был вне себя. Но я, хорошо понимая старика, возразил:

- Да, но парень-то этот, Эрик, здесь причем?..

- А притом, что все эти разговорчики о еврейском национализме, еврейском расизме - чистая провокация! Это не расизм, это самозащита! Еврей должен жениться на еврейке, еврейка должна выходить замуж за еврея, а кто не еврей, но хочет быть евреем, пусть проходит гиюр!

- Вы хотите, чтобы Эрик принял гиюр?

- А почему нет?.. Почему Гейне или Пастернаку можно принять христианство, а этот ваш Эрик не может пройти гиюр и стать евреем?

Он поднялся, подошел к стеллажу и взял с полки толстый, одетый в кожу том - старое, конца прошлого века, издание Библии, которым очень дорожил.

- Вот, послушайте... - он без труда нашел нужную страницу и торжественно, нараспев, смакуя каждое слово стал читать: "Когда введет тебя Господь, Бог твой, в землю, в которую ты идешь, чтобы овладеть ею, и изгонит от лица твоего многочисленные народы, Хеттеев, Гергесеев, Аморреев, Хананеев, Ферезеев, Евеев и Иевусеев, семь народов которые многочисленнее и сильнее тебя..." - Арон Григорьевич поднял вверх палец. - "...Не вступай с ними в родство: дочери твоей не отдавай за сына его, и дочери его не бери за сына твоего..." Как вы думаете, почему? Ради чистоты крови?.. Отнюдь!.. - Он сверкнул в меня глазами и возвысил голос: "...Ибо они отвратят сынов твоих от Меня, чтобы служить иным богам!.." Вот что сказано в Торе об ассимиляции, которую вы защищаете, молодой человек!

Арон Григорьевич вернул Библию на прежнее место, присел к столу и в крайнем возбуждении допил из своей чашки остатки холодного чая.

- То же самое я сказал и прочитал в тот раз дочке. "Ты был прав, папочка..." - "Это не я, это Тора..." - "Что же мне делать?.." - "Постарайся ей все объяснить... Пришли ее ко мне..." Это, знаете ли, легко сказать: "Постарайся... Пришли..." Сердце у меня разрывалось, когда она пришла, наконец, ко мне, и я увидел, как она осунулась, похудела, побледнела, ничего общего с той Риточкой, к которой я привык, веселой, живой, похожей на огонечек, на пламя субботней свечи, которое колышется, играет от малейшего движения воздуха... А тут... Сидит, молчит, опустив ресницы, а поднимет их - глаза, как провалы - в ночь, в какую-то бездонную черноту... Говорю себе: ну, что?.. Ну, девочка перед тобой сидит, твоя внучка, что ж тут такого?.. А самого, как гляну на нее, оторопь берет, честное слово. Будто не я ей, а она мне должна что-то рассказать, объяснить... Все, что мог, я ей тогда сказал. И слова из Торы прочел, и лагеря смерти описал, которые сам, своими глазами видел, и людей, похожих на трупы, и трупы, горы трупов, в которых ничего человеческого не осталось... Помню, пришли мы в один такой лагерь, а там охрана не успела сбежать, и в ней - офицер, который у отца на виду сына истязал и мучил, прежде чем застрелить... Приказал я этого гада к стенке поставить, отцу дал свой пистолет: на, говорю, стреляй... А тот взял пистолет, подержал-подержал и на землю опустился, заплакал. Не могу, говорит... Ну, честно признаюсь, у меня-то - нет, рука не дрогнула... И это, и многое, многое я ей тогда рассказал... А она - что бы вы думали - она?.. Риточка наша?.. Слушала она, слушала, а потом и говорит: "Не хочу!.. Не хочу больше слышать - о Холокосте, о Торе! Вы мне все - о трупах, о газовых камерах, лагерях смерти, а я - жить хочу, жить!..Понимаешь?.. Жить!.." - "Ну-ну...- говорю. - Жить... А что такое - жить?.. Может быть, ты объяснишь?.." - "Скоро узнаете!.." И ушла не прощаясь. Вскочила и ушла, только хлопнула дверью. Вот тебе раз, думаю. Поговорили... И что за слова, как их понимать - "Скоро узнаете"?.. А вскоре приезжает ко мне дочка, Раечка, вся в слезах и тоже на себя не похожа. Прямо с порога уткнулась мне в грудь, чего, кстати, с ней никогда не случалось, и плачет-рыдает: "Что делать, папочка?.. Что делать?.." - "Что, - говорю, - делать?.. Надеяться на бога... Что я могу еще сказать?.." А у самого в голове все время крутится "скоро узнаете..." - "Она его любит, любит... Он звонит ей по два раза в день, утром и вечером, она двери закрывает, чтобы я не слышала, о чем они говорят..." Господи, как переживания меняют женщину!.. И моя Раечка - всегда такая сдержанная, подтянутая, строгая и к себе, и к людям, а тут - квашня-квашней, лицо разбухло от слез, ресницы текут, волосы сбились... И сама не стоит - с ног валится... "Иди, - говорю, - детка, приди в себя, прими душ..." Послушалась... Надо вам сказать, семейная жизнь у нее не получилась, хотя любовь была - куда там!.. Только муженек ее сбежал, и между прочим - к русской, но это особый разговор, я к тому, что бросил он ее с годовалой Риточкой на руках, и она всю жизнь одна Риточку воспитывала, всю себя в нее вложила, понятно - еврейская мама... Ну, вот, приняла она душ, немного успокоилась, посидели мы, попили чайку. "Значит, - спрашиваю, - любит она этого фашиста?.." (Разумеется, это я только между нами так его называл.) - "Любит... А мне говорит: "Вы, говорит, такие же, как они... Они не хотят меня, потому что ненавидят евреев, а вы не хотите Эрика, потому что ненавидите немцев... У вас свои счеты, а до нас до самих никому нет дела!.. Какая между вами разница?.." Так-так, думаю я, значит, никакой разницы... Никакой разницы между мной и тем эсэсовцем, который в семейном альбоме красуется... А что бы она сказала, если бы не наша, а их взяла?.. И что бы тогда сказала Америка, весь мир?.. Если, понятно, было бы, кому говорить?.. "Хорошо, - говорю, - если так - видеть ее больше не хочу! Духу ее чтобы здесь больше не было!.." - и чувствую, сейчас меня инфаркт хватит... Нацедила мне Раечка разных капель, нитроглицерин принять заставила... Да какие там капли, какой нитроглицерин!.. В ту ночь я молился... Никогда еще я не молился так долго и горячо, можете мне поверить... Молился и плакал. Все зря, думал я, вся моя жизнь прожита напрасно... За что, господи? За что? Если для нее, для внучки своей, я - все равно что они... За что?.. В первый раз тогда я понял всю глубину книги Иова... А через несколько дней - вы можете представить?.. - звонит мне Раечка и говорит, что Риточка пропала...

Арон Григорьевич смолк, ушел в себя. Он поиграл ложечкой, потрогал - осторожно, кончиками пальцев - голову, словно проверяя, цела ли она, не раскололась ли на части, не дала ли по крайней мере трещину... И вдруг повеселел, глаза его, было померкшие, засветились, он загадочно усмехнулся и протянул мне пустую чашку:

- Подлейте мне, дорогой, да погорячее, не сочтите за труд... А я расскажу вам такое, что вы только ахнете, а может быть, даже не поверите, я сам, неверное, не поверил бы, если бы кто-то мне такое рассказал, да-да!.. Но я расскажу вам всю правду, как она есть!..

Грея чай (уже не в первый раз за этот вечер), я попытался представить себе финал этой истории. Сюжет в некотором смысле напоминал "Ромео и Джульетту", разумеется, с учетом современных аксессуаров, но с ним было трудно увязать загадочную улыбку, которая то возникала, то пропадала на лице у Арона Григорьевича, пока я хозяйничал у плиты, а он молча дожидался, когда я поставлю перед ним чашку со свежезаваренным чаем. На это требовалось время, поскольку ни он, ни я не любили чай в бумажных пакетиках, портящих вкус и съедающих весь аромат.

Но когда чашка с чаем, наконец, появилась на столе, а я сел напротив Арона Григорьевича, так и не придумав мало-мальски достоверного продолжения его рассказа, он отхлебнул пару глотков и сделался вновь серьезным. Брови его сошлись на переносье, выпятились козырьками вперед и почти накрыли помрачневшие глаза.

- Так вот, дорогой мой, - сказал он, - все, что теперь вы знаете, все, что услышали от меня, это только завязка, главное произошло потом... "Пропала?.. Риточка?.. Это как - пропала?.. Что это значит?.." - ничего не понимаю, сыплю один за другим глупые вопросы, а у самого в голове стучит: это мне в наказание... Это меня, меня - только не ведаю, за что - бог наказывает, он, всевидящий и всесправедливейший... "Утром, - говорит Раечка, - утром, как обычно, ушла наша Риточка в университет - и все... И не вернулась... А сейчас уже не то двенадцать, не то час ночи..." - "А что ее подружки, что Эстерка?.." - "Эстерка говорит, что ее на занятиях не было, и она посчитала, что Риточка заболела..." - "Вот так... А что же ты только сейчас проснулась, забеспокоилась?.." - "Я думала, она в библиотеке, она там иногда задерживается..." - "Да, но не до часу же ночи!.." Ну, не стану всего пересказывать, это ни к чему, скажу только, что спустя полчаса ко мне приезжает Раечка, и с нею Эстерка, и мы едем в полицейское управление, или как это здесь называется, сначала в одно, потом в другое, потом в третье, и нас везде выслушивают, записывают данные, приметы, адреса, обещают наладить розыск, а я смотрю и вижу, как отовсюду, со всего города свозят сюда бездомных бродяг, потерявших человеческий образ наркоманов, пьяных проституток и пытаюсь представить среди всей этой нечисти нашу Риточку - и не могу... Но это еще не самое страшное... Скажите, вам когда-нибудь случалось бывать в морге?.. И чтобы при вас открывали холодильные шкафы, и оттуда выкатывали на специальном столе прикрытое простыней тело, и чтобы вы брались кончиками пальцев за край простыни, ожидая и не веря, и молясь богу, чтобы там, под этой простыней, оказалась не она... Не Риточка... Не ваша внучка... Не дай вам господи когда-нибудь испытать что-то подобное... Но потом, после одного морга вас привозят в другой, и везде - холодильные шкафы, каталки, простыни, и под каждой - чье-то тело, бездыханное, мертвое тело... Да - положим, не вашей внучки, но ведь чье-то, какого-то человека, которого или сбила машина, или доканал где-нибудь на улице сердечный приступ, или который - что не редкость, возьмите статистику - покончил с собой, отравился, повесился, выбросился из окна... И все это - судьбы, человеческие судьбы, и у каждой смерти - своя причина... Но я подумал обо всем этом, признаюсь, потом, а тогда было не до того... Ни мне, ни Раечке... И знаете, кто нас выручал?.. Эстерка, у молодых нервы покрепче. Она с нами ездила, помогала, твердила, что с Риточкой ничего такого не могло случиться, но каждый раз, когда бралась за простыню, чтобы приподнять и заглянуть внутрь, личико ее, замечал я, становилось белее, чем простыня... Что же до меня, то скажу откровенно... Думал я в те минуты об одном: пускай... Пускай что угодно, только бы она, Риточка, была жива... Только бы с ней ничего не случилось...

Арон Григорьевич неожиданно всхлипнул, закрыл руками лицо: "Больше ни о чем я не думал..." Он произнес эти слова тоненьким, бабьим, сломавшимся голосом и, видно, сам смутился, устыдился этого голоса, этих слабых, беспомощных, старческих звуков. Пряча глаза, он смахнул платком со щеки мелкие, бежавшие одна за другой слезинки, трубно высморкался и бросил виноватый, скользящий взгляд в мою сторону.

- Так прошла ночь, потом день... Мы не расставались, все трое сидели у Раечки дома, ждали звонков, сообщений, звонили сами, думали-гадали, что могло произойти, вспоминали похожие истории. Похищение, рэкет, самоубийство, что только нам не приходило в голову... И каждый, каждый из троих, как бывает в подобных ситуациях, винил себя... Эстерка - за то, что ведь это ее подруга, а она не доглядела, последнее время отношения между ними охладились, испортились... Раечка - понятное дело, мать... Она программист, дорожила своей работой, и вот - работа, работа, работа с утра до вечера, ничего, кроме работы, вот дочку-то и упустила... Ну, а я-то, я сам?.. Тоже хорош!.. Что мне известно об этом парне, об Эрике, если разобраться, помимо того, что он Риточку там, на Рейне, по ее словам, спас и что дедушка у него эсэсовец?.. Так ведь по своему желанию дедушек не выбирают... Это с одной стороны... А с другой... Не сочтите за труд, мой дорогой, подайте мне Тору... (Я принес и положил перед ним Тору.) Вот, здесь есть такое место: "Отцы не должны быть наказываемы... за детей, и дети не должны быть наказываемы... за отцов; каждый должен быть наказываем... за свое преступление". А какое за ним, за Эриком этим, преступление?.. Выходит, не я, а Риточка, даже по Торе, была права?.. Чего-чего только не передумал я, не перебрал в своей глупой старой голове в тот день!.. И все мы сидим, ждем, глаз с телефона не сводим... Как вдруг, уже в самом конце дня, перед вечером, звонок! И откуда бы, вы думали?.. Из Кельна!.. Звонит фрау Матильда, мамаша Эрика, и спрашивает, где Эрик... У Раечки телефон с громкоговорителем, не помню, как эта штука называется, и хотя в английском я слабоват, однако с пятого на десятое разбираю, что она, фрау Матильда, желала бы поговорить с Риточкой, то есть с фройляйн Ритой... "Риты нет", - говорит Раечка. "Нет? Как это - нет?.." "Так, - говорит Раечка, - нет - значит нет... Рита пропала..." А сама плачет, страшно ей даже это слово вслух выговорить: пропала... "Пропала, - повторяет за ней фрау Матильда, - пропала... Как же так... Но ведь Эрик... Он тоже пропал..." И тут разговор прекращается. Раечку колотит истерика. Что делать?.. Мы с Эстеркой пытаемся успокоить ее, но - как, чем?.. В то время, напомню, все газеты обошла история двух подростков, которые любили друг друга, но что-то приключилось, легко можно представить - между ними и родителями, и тогда они, эти подростки, взялись за руки и выбросились - не то с десятого, не то с одиннадцатого этажа. Так вот, история эта все время лезла мне в голову. Я, разумеется, молчал, но потом оказалось, что все мы о ней вспомнили, только сказать вслух об этом боялись... Вообще, дорогой мой, в жизни я повидал и пережил немало страшного. Видел, как умирали люди в госпиталях, видел, как у моего друга в атаке снесло, будто бритвой срезало, полголовы... И все-таки ничего страшнее тех часов, тех дней переживать мне не доводилось. Вы литератор, писатель, вы меня поймете... Это в голливудских фильмах - драки, кровь, погони, все куда-то несутся, стреляют, убивают... А тут сидят в комнате три человека, пьют чай, иногда обмениваются двумя-тремя словами, потом кто-то из них подходит к телефону, набирает номер... И все! И больше ничего! А в душе у каждого при этом творится... Но как это можно передать?.. - Арон Григорьевич жалобно сморщился и махнул рукой. - И эти звонки - из Нью-Йорка в Кельн, из Кельна в Нью-Йорк... Может быть что-то стало известно, может быть что-то сообщили... Каждый час, нет - каждые полчаса... И тут постепенно выясняется, что когда мальчик узнал насчет разговора, который его мамочка затеяла с Раечкой по поводу карьеры и всего прочего... Вы помните... И что наша девочка может ее сынку помешать... Когда он узнал об этом, он заявил матери, что о своей карьере позаботится сам и что он не желает ни минуты оставаться в доме, где не уважают его свободу, его личность, в этом роде... И фрау Матильда пыталась ему объяснить, что нет, ее не так поняли... И Раечке тоже - что она ее не так поняла... Но какое это теперь имело значение?.. Когда мы все - и Раечка с Эстеркой, и там, в Кельне, где тоже собралась вся семья, - когда мы все ждали, что вот-вот случится неизбежное... И нам сообщат... Пригласят в морг или не знаю еще куда... Какое значение имело в тот момент, что и кто сказал и что и кто ответил... "Скоро узнаете!.." - сказала Риточка, то были последние слова, которые я от нее слышал. И мы хотели и боялись узнать, что они значат...

Арон Григорьевич вздохнул, приподнял ермолку, провел рукой по розовому, блестевшему от испарины темени, словно приглаживая несуществующие волосы.

- Не стану томить душу, дорогой... Чем все это кончилось?.. Вот чем... Раздается звонок, бросаемся к телефону и слышим... Что же мы слышим?.. Слышим ее, Риточкин голос, но не верим ушам своим!.. "Риточка, это ты?.." - говорит Раечка и не садится, а падает на стул, ноги ее не держат. "Да, мамочка, это я!" - "Ты живая?.. Скажи только одно слово: ты живая?.." - "Вполне!" И мы слышим - да, слышим!.. - как она смеется! "Где же ты?.. Откуда ты звонишь?.." - "Мы на Таити, оба, я и Эрик..." - "Где-где?.." - "На Таити!" - "На Таити?.." - "Да, на Таити!" - "Что такое - Та-и-ти?.." Надо вам сказать, и вы меня поймете, что у нас, у всех троих, в те минуты немножко помутился разум... "Таити - это остров!.. В Тихом океане!.. На нем еще жил Гоген!.." - и снова смех. "Гоген?.. Причем тут Гоген?.. И Таити... Зачем вам Таити?.." - "Мы хотим быть свободными!.." - "Свободными?.." - "Да, свободными!.." - "Так вам что - мало Америки?.." - "Мы хотим быть совсем свободными!.. От всего!.. Я тебе потом все объясню!.." Мы смотрим друг на друга и верим, и не верим, она?.. Звонила?.. Таити?.. Гоген?.. Может быть, это слуховые галлюцинации?.. Так... Звоним в Кельн... Занято. Звоним опять. "Да, да, они звонили..." - "Они?.. Вы уверены - это они?.." - "А кто же еще?.." - "Матильдочка, милая, но причем здесь Таити?.." - "О, Райхен, дорогая, вы не знаете моего сына! От Эрика можно ожидать и не такого!.." - "Они хотят быть свободными?.. Что это значит?.." - "Вы думаете, они это знают?.. Но если они хотят - пусть будут!.."

Он поднялся, покряхтывая, разминая затекшие ноги, прошелся по комнате, постоял перед письменным столом, глядя на рамку с фотографиями.

- Я отлично понимаю, дорогой мой, что это совсем не простой вопрос. Слишком многое разделяло людей и народы в прошлом... Заставляло ненавидеть, проливать кровь, убивать... До каких, спрашивается, пор?.. Ведь мы уже не дикари с дубинами в руках, у нас компьютеры, "интернет", ракеты летят в космос, к Марсу, Юпитеру... - он помолчал, повернулся ко мне. - Но я в нее не верю, в эту вашу ассимиляцию... Память... Пока она существует... Пока она существует и жжет вот здесь... - он приложил к груди руку и болезненно сморщился, пальцы его двигались, как если бы он пытался размять какой-то твердый, слежавшийся в камень комок. - Освободить человека от памяти... Но разве это не значит - превратить его в идиота, в дебила?.. В бессмысленное животное?.. В зверя?.. Получается замкнутый круг. Вы не находите?..

- Нет, - сказал я. - Не думаю, что все так безнадежно.

- Какой же выход?..

- Не знаю. Но знаю, что надо искать... Кстати, они еще там, на Таити? Что они делают?..

- Риточка работает переводчиком в туристском центре, а ее Эрик нанялся в компанию по добыче кораллов, он ведь отличный пловец, ныряльщик... Что ж, дай им бог... - Арон Григорьевич порылся в пачке писем на письменном столе и положил передо мной открытку. - Вот полюбуйтесь...

На открытке был снятый с воздуха остров, похожий на брошенный в океан кусок ярко-зеленого малахита, в окружении рифов, над которыми пенились и кипели белые буруны.

- И они не собираются возвращаться?..

Арон Григорьевич пожал плечами:

- Пока нет...

- Вот видите... Давайте выпьем за ваших ребят, за Таити... - предложил я.

Мы разлили по стопкам остатки коньяка и чокнулись.

- Возможно, вы правы, - задумчиво проговорил Арон Григорьевич, - помните, у пророка Исайи: "Тогда волк будет жить вместе с ягненком, и барс будет лежать вместе с козленком... И младенец будет играть над норою аспида..." Правда, - усмехнулся он, - пророк Исайя, вероятно, имел в виду весьма отдаленную перспективу... Но что же... Будем верить... Ведь и в самых безнадежных обстоятельствах всегда имеется хотя бы один шанс... Хотя бы один-единственный, но он имеется... А вы как думаете?..

- За Таити!..

- Да, за Таити...

Ночь кончалась, над Нью-Йорком занимался тусклый рассвет. Я подошел к окну, чтобы раздвинуть рамы, впустить в комнату свежий воздух. Все вокруг, внизу и вверху, заволокло сырым туманом, клокастым и грязным, как непромытая овечья шерсть, и не утренней свежестью, а удушьем пахнуло мне в лицо...

Я захлопнул раму. За стеклами клубился туман, непроницаемый для солнечных лучей, густой, тяжелый... Казалось, мы в самолете, летим сквозь сплошные облака, заполнившие вокруг все пространство, но где-то там, впереди, посреди синего океана лежит малахитовый остров, над ним, в прозрачном небе, сияет золотое солнце, щебечут птицы, в плоский песчаный берег, ласково журча, плещутся волны... Там, впереди...