Субботний вечер выдался очень хорошим. Но это был и грустный вечер, потому что на папиной кровати стоял чемодан с открытой крышкой, из которого торчали старые рубашки и длинные кальсоны.

Борланд и Мостерд сидели в креслах, я устроился на сундуке у окна, смотрел через плечо на тыльную сторону домов вдоль Ветерингсханс. В гостиной у Звана и Бет свет не горел. Или это у них плотно задернуты шторы?

Папа кашлянул. Я услышал это, поскольку Борланд и Мостерд ждали с нетерпением, что будет, и, как ни странно, перестали трепаться.

— Э-э, — сказал папа, — давайте я вам кусочек прочитаю? Читать такое при Томасе, конечно, непедагогично, но я терпеть не могу педагогов, от них в мире и без меня достаточно горя.

Я засмеялся. Единственный из всех.

Папа начал читать.

Книга, которую он написал, мне очень нравилась. До сих пор, когда он читал мне отрывки, его голос звучал как во время обычного разговора — а сейчас папа то пел, то еле слышно шептал, прикрыв глаза. Я следил за его пальцами, покоричневевшими от никотина; я заметил, что Борланд время от времени облизывает губы своим толстым языком, а Мостерд вырвал у себя из носа волосок. Я ничего не понимал из того, что слышал; это звучало так же, как когда мама играла на флейте — ее музыку я тоже никогда не понимал, у меня от нее только болели уши.

Из папиной книги я понял вот что: там все время шел дождь, улицы покрывал густой туман, у героев текли ботинки и то один, то другой умирал, — в папиной книге умерло столько народу, что в конце концов я сбился со счета.

Я видел ужасно серьезные лица Борланда и Мостерда. Мне казалось, что я забрел в дом с жуткими привидениями, дом, где мне нечего было делать, и время от времени я вздрагивал от наслаждения.

Я погрузился в дрему.

Я очень остро ощущал, что у меня за спиной стоит этот дом на Ветерингсханс, дом с темными окнами в гостиной. Дом, в котором вчера разговаривали о моей маме. Эти трое мужчин в моем собственном доме о ней не разговаривали, никогда. Вообще-то я считал, что это и хорошо. Можно было представить, что мама, как и раньше, возится в кухне. Она в любой момент могла влететь в комнату, с растрепанными от возмущения волосами и с мокрыми от стирки и мытья посуды руками. Ну нам и доставалось! Особенно папе. «Вечно ты тратишь время с этой парочкой бездельников! — закричала бы ему мама. — Надо зарабатывать на хлеб, у нас не осталось целой одежды! Ты хочешь, чтобы я пошла работать уборщицей, Йоханнес Врей? Или отправилась на рынок просить милостыню?» Тут она замечала меня.

«А ты, дружок, раз-два — и в кровать, а то мало не покажется».

— Темны были дни Корнелиса Ауденбома, — читал папа нараспев так громко, что я открыл глаза.

Мостерд спал.

Папа заметил это и захлопнул толстую тетрадь.

Мостерд тут же проснулся от наступившей тишины.

— Великолепно, — сказал он. — Это напоминает мне…

Больше он ничего не сказал.

Борланд тоже ничего не сказал.

От малюсенького тлеющего хабарика папа прикурил новую самокрутку.

Я хотел рассказать им про красивый дом на Ветерингсханс, про Звана и Бет и про худую, как жердь, женщину, которой нравилось, когда я пожимал плечами.

Они все вдруг начали оживленно что-то обсуждать, а на меня внимания больше не обращали.

Ну и хорошо. Они бы мне все равно не поверили.

В кровати я перед сном впервые не думал о Лишье Оверватер. Я думал о Бет. И прижимал к носу ее носовой платок.

Потом мне приснился сон.

В полутьме я шел по каналу. Потом увидел дом Бет и Звана и остановился. За окном гостиной увидел женщину или девушку в белом, она смотрела на меня. Как ни странно, это была не Бет, а моя мама. Иногда запоминается только отрывок сна — интересно почему?

В воскресенье мы с тетей Фи пошли провожать папу на вокзал. Папа уезжал в Тилбург, там его должны были определить на квартиру, в понедельник проинструктировать насчет почтовых тарифов в Германии, и только потом начнется его работа цензором в Пайне.

Мы шли по большому залу Центрального вокзала. Папа нес чемодан и сумку, тетя Фи — потрепанную сумку для покупок, в которой лежали рукавички для душа, поношенные тапочки дяди Фреда и две бутылки.

— Почему у тебя такой кислый вид? — спросил я у папы.

— Я не хочу изучать немецкие почтовые тарифы, — сказал папа. — Не знаю, сяду ли я в поезд.

— Надо сесть.

— Почему?

— Потому что ты купил билет.

— А перронные билеты у тебя, малыш? — спросила тетя Фи.

— Такие маленькие, коричневые? — уточнил я.

Она с облегчением кивнула.

— Из картона? С белыми полосками?

— Да-да, именно.

— Я сунул их в задний карман.

Я пощупал свой задний карман.

— Ой-ой-ой, у этих брюк нет заднего кармана, а я и забыл… Где же они?

Тетя Фи посмотрела на меня с недоверием.

— Они у тебя в кармане куртки, — сказал папа. — Почему ты всегда стараешься всех веселить, Томас?

— Меня не так-то легко сбить с толку, — сказала тетя Фи.

— Терпеть не могу шутников, — сказал папа.

— Почему?

— Сегодня я буду ночевать в казарме.

Папа выглядел так, словно увидел призрака.

— Тебе очень не хочется?

— Вокруг меня будет уйма людей, — сказал он. — Они будут рыгать, пукать, рассказывать друг другу анекдоты. Я не смогу заснуть, знаю заранее.

— Ты или солдат, или не солдат, — сказал я. — А в казарме правда так весело?

Папа показал на сумку тети Фи.

— Что там у тебя в бутылках? — спросил он.

— Холодный чай, — сказала тетя Фи.

— Чай, — повторил папа изумленно. — Обычно отравить добрых людей чаем стараются сами англичане, это все знают. Ехать работать у англичан со своим чаем — это все равно что ехать с рисом в Индию или с черной икрой в Россию.

— Я хотела как лучше, — сказала тетя Фи.

На перроне я смотрел во все глаза. Там было не очень много народу, но со всех сторон стояли поезда; неподалеку я увидел великолепный дизельный поезд — правда, не папин, и еще красивее были паровозы, они нетерпеливо вздыхали и выпускали пар из труб.

У меня был только перронный билет.

Ни один из поездов не был моим, я останусь здесь, хотя мне тоже хотелось уехать, мне всегда хочется уехать, когда я вижу поезд, мне ужасно грустно, когда нельзя сесть в поезд, когда я должен остаться на вокзале.

Я смотрел на папу. Он не курил, чемодан он поставил рядом с собой. Я ему завидовал — ведь он сейчас уедет на поезде.

Тетя Фи открыла дверь купе, я запрыгнул внутрь.

— Вылезай, Томми, голубчик, — воскликнула тетя Фи, — ты слишком спешишь.

Она поставила сумки и чемодан в вагон. Я выпрыгнул на улицу, стал крутиться вокруг моего молчаливого папы, слегка толкнул его в бок и закричал:

— Можно я поеду с тобой? Можно?

— Да, малыш, все встанет на свои места, правда? — Он посмотрел на меня. — Я не могу оставить тебя здесь одного, это очень нехорошо с моей стороны.

— Это охренительно нехорошо с твоей стороны, — подтвердил я.

Папа кивнул. Он никогда не говорит, что я выражаюсь грубо. Это я от него и научился так выражаться.

— Всем можно сесть на поезд и уехать! — воскликнул я. — Кроме меня.

— Фи тоже нельзя, — сказал папа. — Кстати, где она?

— А вон она, в купе, она тоже хочет уехать.

Но тетя Фи уже вышла на перрон.

— Все лежит аккуратненько в багажной сетке, — сказала она папе. — Не волнуйся, Йоханнес. Я не буду его баловать.

— Он любит читать в постели, — сказал папа.

Я сглотнул. Пореветь на льду на Амстеле — это куда ни шло, а лить слезы на перроне — нет, не дождетесь.

Папа медленно вошел в купе. Закрыл дверь, поднял окно. Я подошел к нему, тетя Фи — следом за мной.

— Йоханнес, — сказала тетя Фи, — я горжусь тобой. Мужайся и делай, что от тебя зависит.

Папа был сейчас похож на Мостерда: такой у него был грустный вид.

— Я еду в страну Бетховена и Гёте, — сказал он без выражения.

Тетя Фи посмотрела на него с важным видом.

— Могу назвать еще несколько имен, — сказала она.

— Ладно, — отмахнулся папа. — Э-э-э… я бы хотел еще поговорить с Томасом. Ты меня понимаешь, Фи? Ты ведь не обидишься?

Тетя Фи ничего не сказала, но ее взгляд был красноречив. Потом она дважды крепко поцеловала папу, погладила его по седым волосам и решительно отошла от поезда. У спуска в туннель она остановилась.

— У меня будет неудовлетворительно только по физкультуре, — сказал я.

— А что это такое? — спросил папа.

— Ну, знаешь, там, лазанье по канатам, кольца…

— Тебя в школе дразнят? — спросил он.

— Никогда!

Папа неопределенно кивнул.

— Ты знаешь людей по фамилии Зван? — спросил я.

Папа смотрел поверх меня; думаю, он видел что-то там, вдали.

— А что с ними случилось? — спросил он.

— Пит Зван теперь учится у нас в классе.

Папа вздохнул.

— Поезд может в любой момент тронуться, — пробормотал он. — Стоит ли начинать этот разговор? — Он посмотрел мне в глаза. — Ты еще совсем маленький, понимаешь?.. Ты от этого расстраиваешься?

— Мне до фонаря.

— Потом я тебе все расскажу. Но что такое «потом»? Про завтра тоже можно сказать «потом», и через много-много времени тоже будет «потом», и так без конца; сейчас уже на десять секунд позже, чем только что.

Папа всегда несет чушь, поэтому я слушал вполуха.

— У тебя еще остались твои монетки?

Я совсем забыл, что сейчас я богаче обычного, и радостно кивнул.

— Купи для тети кусок мыла.

— Купи-купи… — передразнил я. — Делать мне больше нечего!

— Ты хитрец, Томас, откуда это в тебе? Я буду скучать без твоих историй.

— Дядя Фред терпеть не может мои истории, он думает, что я всё вру.

— Да ну что такое врать, — сказал папа, — кто же рассказывает, не привирая? Я однажды попробовал — выдержал всего десять минут, у меня так разболелась голова, что пришлось принять три порошка. Ты мне веришь?

Я кивнул.

— А это неправда, я все выдумал, — повеселел папа.

— Что значит врать?

— Хм, то же самое, что говорить, по-моему.

— Правда?

Папа усмехнулся.

— Я трамвай, если это не так.

— Тебе хорошо, ты сейчас поедешь на поезде!

— Да, но ведь я поеду не в Париж и не в Рим — я поеду в Тилбург, а оттуда в этот богом забытый Пайне. Ненавижу цензуру. От нее все несчастья. Как поживает Лишье?

— Какая Лишье?

— Лишье с купальником и полотенцем — помнишь?

— Кто тебе о ней рассказал?

— Ты сам, несколько дней назад. Мама всегда говорила: наш малыш — ловелас.

Сейчас, сидя в поезде, который вот-вот мог тронуться, он наконец-то заговорил о маме. Я жуть до чего хотел поехать на поезде куда-нибудь подальше. Для себя я решил: никогда больше не пойду на вокзал, если сам не уезжаю.

— Я о ней говорил? — спросил я.

Папа вздохнул.

— У этой Лишье Оверватер тощие ноги, — сказал я. — А Бет носит очки.

— Бет? А, ты имеешь в виду Бет Зван.

— Да.

— Господи боже мой, как я не хочу во…

— Во Фрицландию?

— В Германию.

Человек в фуражке громко просвистел в свисток.

— Ты должен мне еще что-нибудь сказать, — напомнил я.

— И что же я должен сказать? Понятия не имею.

— Ты должен сказать: слушайся старших.

— Серьезно? А я и не знаю, что такое слушаться.

— Ну как же, если я не буду слушаться, то тетя Фи из-за меня поседеет.

— Она уже седая. Это из-за тебя?

— Да, из-за меня, — ответил я с гордостью.

Поезд дернулся, из трубы одновременно с протяжным гудком вырвалась струйка дыма.

— Лучше б я умер, — сказал папа.

Поезд медленно тронулся.

— Слушайся старших! — крикнул я ему.

— Не-ет! — сказал папа. — Ни за что!

Он высунулся в окошко поезда и стал мне махать. Это получалось у него просто ужасно. Казалось, будто он отмахивается от надоедливой мухи, норовившей сесть ему на лицо.