Мы со Званом сидели в кровати. Спины опирались на мягкие подушки, у ног были грелки, ладони лежали на одеяле. По моей просьбе горел ночник.
— Оттого, что тепло ногам, не мерзнут руки, — сказал я, — странно, да?
— Потрогай ногу рукой, — сказал Зван.
Я взялся рукой за ногу. Рука не почувствовала тепла, нога не почувствовала холода.
— У меня руки и ноги одной температуры, — сказал я.
Зван откинул одеяло и подтянул одну ногу.
— Это потому, что нога твоя собственная. Вот потрогай мою ногу — почувствуешь.
Я взял его за ногу.
— Ого, — сказал я, — какая теплая!
— А у тебя рука холоднющая, — засмеялся Зван.
Мы снова накрылись одеялом.
— Я никогда не был дома у Олли Вилдемана, — сказал я. — Я никогда не ел у него горохового супа.
— Знаю, — сказал Зван и толкнул меня локтем.
Зван — еврей, подумал я, как и старик Мостерд.
Во время войны Мостерд носил на пальто желтую звезду. Тетя Фи объяснила, что во время войны фрицы отправили всех евреев в Польшу и заставляли работать там в лагерях. Зван — тоже еврей, и его мама с папой, наверное, до сих пор в лагере.
— Они работают в Польше? — спросил я.
— Кто? — не понял он.
— Твои папа с мамой.
— Нет, — сказал Зван.
— Почему же они не возвращаются?
— Они погибли.
— Погибли? От чего? Их убили фрицы?
— Ладно тебе, — сказал Зван, — перестань.
— Но почему?
— Что почему?
— Почему их убили?
— Их убили, потому что у них было больше половины еврейской крови, из их бабушек и дедушек больше половины были евреями.
Я прекратил расспрашивать. Зван знал все, я не знал ничего — приходилось с этим смириться.
— Родители моего папы умерли уже давно, — заговорил я вновь. — А мамины родители живут в Меппеле, в ужасно маленькой квартирке. Однажды я провел у них целый день. Они вообще ничего не говорят, только чего-то там возятся в этой своей квартирке в Меппеле. А что значит «еврей»? Авраам, и царь Давид, и Ионафан, и Моисей — они все были евреями, да ведь?
— Откуда ты знаешь эти имена?
— Я ходил в воскресную школу, — сказал я с гордостью. — Там рассказывают интересные истории.
— Из Ветхого Завета, конечно, — сказал Зван. — Там от первой страницы до последней говорится о древнем народе.
— Началось все с Адама и Евы, да?
— Да-да.
— Адам и Ева были евреями?
Зван засмеялся.
— Почему ты смеешься?
— Никогда об этом не думал, — сказал он.
— Если Адам и Ева были евреями, значит, мы все евреи?
— Нет, — сказал Зван, — в какой-то момент вышел сбой.
— Ты не хочешь разговаривать?
— Да ладно тебе.
— А фрицы что, злились на евреев?
— Глупо звучит.
— Они воевали друг с другом — фрицы и евреи?
Зван вздохнул.
— Нет, — сказал он, — они не воевали друг с другом. В лагерях у немцев были винтовки и прочее, а у евреев — самое большее старые зубные щетки. Их просто уничтожали. Их уничтожали, когда с них уже нечего было взять.
— Откуда ты все это знаешь?
— В Девентере мне ничего не рассказывали, потому что боялись — ведь еще шла война, дядя Пит и тетя Соня сами многого не знали. Больше всего мне рассказала Бет. Когда я после войны пошел с ней в Девентере гулять, она сказала: как странно ты идешь. Да, Томас, ходить по длинным улицам тоже надо учиться, просто так взять и пойти не получится. Бет сказала: ты разучился ходить, а чему ты научился? Читать и писать, да? Я ответил Бет: читать я умел уже в пять лет. А почерк у меня такой же хороший, как у дяди Пита.
— Ты такой умный, Зван.
— Да ну прямо, умный! Книги, книги и книги — что мне оставалось. В какой-то момент я вообще перестал выходить на улицу. Читал до умопомрачения. По вечерам за столом дядя Пит спрашивал: что ты сегодня прочитал? И я ему рассказывал. После этого он занимался со мной арифметикой и историей или еще чем-нибудь.
— А ты читал книжку «Питье Белл»?
Зван помотал головой.
— Дядя Пит разрешал мне читать что угодно, — сказал он. — Я читал «Айвенго» — толстенная книга, не поднять. Там одна героиня — красавица-еврейка по имени Ребекка; как ни странно, мне в голову не пришло, что я точно такой же еврей. И еще я читал «Гекльберри Финна», эту книжку я понял только с четвертого раза, но больше всего она мне понравилась в первый раз, когда я еще ничего не понимал.
— А я вот «Фритса ван Дюрена» прочитал раз двадцать, — сказал я. — Теперь понимаю ее слишком хорошо; я так хорошо ее понимаю, что мне от нее уже никакой радости.
— Я читал даже книжки для девочек.
— Да, здорово, — радостно подхватил я, — я жутко люблю девчоночьи книжки.
— Я читал «У мамы под крылом». Там вредненькие сестрички устраивают на чердаке театр. Так здорово — я пока читал, забывал все на свете, и про эту вонючую войну вообще не думал.
— Ну ты, Зван, и выражаешься.
Зван засмеялся.
— Мой папа ничего мне не рассказывал, — сказал я. — Наверное, не знает, с чего начать.
— Когда война кончилась, — сказал Зван, — был огромный праздник, в Девентере люди танцевали на улицах и на всех площадях, и везде все оранжевое и красно-бело-синее, я был счастлив, как идиот, а дядя Пит и тетя Соня сидели дома, они сказали мне, чтобы я не слишком радовался, и только тут я их наконец спросил: а мама с папой вернутся? Тогда они мне ответили: мы каждый день пишем в Красный Крест, мы не знаем, где они, может быть, они вернутся… А ты веришь в «может быть», Томас?
— Фиг его знает.
— «Может быть» — это все равно что «не может быть». Они не вернулись. Мне сказали: дядю Якоба тоже забрали, завтра сюда приедет Бет, будь с ней поласковее и, пожалуйста, не задавай лишних вопросов.
— А ты к тому времени уже забыл Бет?
— Да, Бет я уже забыл.
— Наверное, здорово было с ней снова увидеться?
— Я подумал: какая зануда, ну почему моя двоюродная сестра такая зануда.
— Бет не зануда, — рассердился я.
— Да, я знаю — девчонки, которые сначала кажутся занудными, как раз самые классные.
— Она уже тогда была такая строгая?
— Очень строгая, да. Я у нее все выспрашивал. И она сказала: их уничтожили, Пим, их нет в живых, твоих мамы с папой и моего папы. И я подумал: не так уж она и переживает. И еще Бет сказала: ты еврей, Пим, после этой войны ты всю жизнь будешь евреем, и я тоже. Понимаешь, Томас, Бет наполовину еврейка, но она сказала: теперь мой папа сидит внутри меня, он там будет всегда, и потому я — полтора еврея. Я ничего не понимал, я не понимал, почему моих маму с папой и ее папу убили.
Зван перевернулся на бок и теперь лежал ко мне спиной.
— Самое ужасное, — услышал я его голос, — что я-то сам ничего не видел и ничего не пережил — ни голодную зиму, ни облавы, я никогда не видел, как евреев уводят из дома, во время войны я вообще не знал, что я еврей, я не помню, как выглядела мама… А как выглядела твоя мама?
— Я не обращал на это внимания, — сказал я.
— А если ты зажмуришься, ты ее увидишь?
Я крепко зажмурился. Чтобы сделать Звану приятно, потому что ничего от этого не ожидал. Думать и видеть — разные вещи.
— Ты чувствуешь ярость оттого, что она умерла?
Моя мама умерла от инфекции. А к инфекции трудно относиться с яростью. Вообще-то я не уверен, что это была просто инфекция.
— У моей мамы всегда были влажные ладони, — сказал я.
— Откуда ты знаешь?
— Она жутко часто таскала меня за нос.
— В последний раз я видел их в четыре года, — сказал Зван. — Я помню папины руки, его длинные пальцы с черными волосками, и еще он всегда носил темный костюм, а когда сердился, то говорил тихим-тихим голосом. По утрам в моей комнате на чердаке у дяди Пита с тетей Соней, когда я только-только начинал просыпаться, но еще не открывал глаз, мне часто виделась его спина и серая шляпа, он вез меня на багажнике в Девентер.
Тут Зван смолк и перелег на бок, спиной ко мне.
— А вот мама, — заговорил он через некоторое время, — ох, с мамой намного труднее, у меня было столько тетушек, что я путался, когда пытался ее вспомнить: то у нее рыжие волосы, то дурацкая шляпка на голове, то шляпа с перьями… Да, когда я старался вспомнить маму, я сразу оказывался в комнате, полной щебечущих тетушек, и кто есть кто, и кто из них мама? Я вспоминал, как одна из них сидела на краешке моей кровати и рассказывала коротенькие истории или делала разные фигуры из веревочки, натянутой на пальцах. Но как она выглядела? Мне не хочется ее вспоминать или у меня не получается? Дядя Пит и тетя Соня не показывали мне ее фотокарточек. А теперь у меня есть ее фотокарточки, они стоят в комнате Бет. Я боюсь на них смотреть.
Я задумался. У меня умерла только мама — не так уж много, но я и с этим не мог разобраться.
— У меня осталась Бет, — сказал Зван. — И еще у меня остался дядя Аарон. Дядя Аарон живет далеко-далеко, в Америке, он шлет мне много писем, ох-ох-ох, от его писем у меня болит голова, он пишет на смеси голландского и английского, болтает, как сорока.
— Как это — болтает в письме?
— Да, болтает, — сказал Зван, — это возможно.
— Почему Олли Вилдеман ненавидит евреев?
— Думаю, добрая половина его бабушек и дедушек ненавидит евреев.
Я тоже лег на бок, спиной к Звану. Мне надо было о чем-нибудь подумать, а то не смогу заснуть. Ничего не приходило в голову. Но мне все равно показалось, что голос Звана разбудил меня.
— Бет, — сказал Зван, — очень много рассказывала мне про Ден Тексстрат. Но я совершенно не помню ни комнат, ни кухни, ни туалета, помню только лестницу — как-то раз я поднялся по ней, держась обеими руками за перила. Почему я это помню, а остальное забыл?
Зван в первый раз в жизни заговорил со мной про Ден Тексстрат. Я вмиг проснулся.
— Я там был на твоем дне рожденья, — сказал я, — когда тебе исполнилось четыре года, это мне Бет рассказала. Странно — я иногда вспоминаю большую комнату, полную людей и огней, и я вижу твоего папу, и тебя у него на коленях, и мы все слушаем «Sonny Boy». Как ты думаешь, я это фантазирую или так правда было?
Зван засмеялся.
— Да, — сказал он, — я сидел у папы на коленях, но где это было — не помню. И кто там был — не помню.
— А меня ты не помнишь?
— Нет, — сказал Зван.
— Почему?
— Забыл — ничего не помню о комнатах в нашем доме, помню лестницу, я поднимаюсь, держась обеими руками за перила, наверху никто не стоит, за мной никто не идет, я один.
Больше мы не произнесли ни слова.
Мы оба думали о светлой комнате на Ден Тексстрат, о празднике в этой комнате, о смеющихся веселых людях, которых нет в живых. Звану больше уже ничего не нужно было рассказывать. И мне тоже. Мы могли разговаривать о чем угодно, если бы захотели. Но нужды в этом не было.
Мне снилось, что я иду по длинному коридору без дверей в поисках туалета. А его нигде нет, прямо чокнуться можно. Но потом я проснулся. Мне срочно надо было в уборную — вот и все.
Я прокрался к двери, тихонько открыл ее, включил свет в коридоре и обернулся посмотреть на Звана. Его голова лежала неподвижно на большой подушке, левая ладонь, прикрывавшая щеку, подрагивала, так что я подумал: он знает, что я на него смотрю.
Но Зван спал сном младенца.
Голова на большой подушке казалась бледной и маленькой. Он, конечно, не знал, что я на него смотрю. Если бы он сейчас открыл глаза, я бы страшно испугался.
Я босиком спустился вниз.
На первом этаже я пописал; я так перехотел, что сейчас даже дрожал. Я осторожно открыл кран над маленькой раковиной.
Да, Бет, я, как пай-мальчик, вымою руки, подумал я; то, чему ты меня научила, я делаю, даже когда ты не видишь.
Я держал руки под краном и оттого, что вода текла холодная как лед, ругался про себя ужасно.
Стараясь не скрипнуть дверью, я вошел в заднюю гостиную. Мне хотелось посмотреть на мой дом на канале Лейнбан. Из нашей спальни из-за морозного узора на стеклах ничего не было видно, а здесь в камине теплился огонек.
Я подошел к окну и посмотрел на свой дом. Окна были темные.
Папа в Германии, мама умерла.
Не знаю почему, но я вдруг страшно забеспокоился. Может быть, папа больше не вернется, подумал я. Ведь там, в Германии, его запросто могут убить. Что за мысли у тебя в голове, парень, ты что, рехнулся, папа обязательно вернется, ведь он обещал!
Как я себя ни уговаривал, это не помогало, я с ума сходил от страха.
Темные окна нашего дома оставались темными. Папы уже давно нет в живых, а мне никто не решается об этом рассказать. Я даже подумал: надо побежать домой и позвонить в дверь, и звонить так долго, что папа услышит звонок там, в Германии.
Я отвернулся от окна, сделал несколько быстрых шагов, наступил на штанину пижамы и грохнулся на пол с криком «елки-палки!».
И чуть не умер от страха, когда услышал голос тети Йос:
— Кто это там? Кто это?
Я поднялся и ответил:
— Это я, тетя Йос. Мне захотелось в туалет.
Тетя Йос приоткрыла дверь. Она была одета в черное, как днем. На шее у нее был шерстяной шарф. Из-за черной одежды ее голова казалась белой, как у призрака.
Она увидела меня.
Но видела ли она, кто я?
— Я уже иду спать, тетя Йос, — сказал я.
— Я упала, — сказала она. — Зачем вы сюда пришли?
Она обратилась ко мне на «вы». Что-то здесь было не так.
— Я Томас, вы ведь меня помните?
— Где я? — спросила она.
— Вы дома, — сказал я и засмеялся; я сам слышал, что это нервный смех.
— Я спала? — спросила она.
— Да, — сказал я, — сейчас ночь, все спят.
Она замотала головой.
— Нет-нет, — сказала она, — нет.
— Совершенно точно, — сказал я.
— Я упала, — сказала она снова. — Я так страшно испугалась… Но я ведь не падала?
— Вы не падали, — сказал я. — Это я упал. Запутался в пижаме.
Она опять замотала головой.
— Честное слово, — сказал я.
Она посмотрела на меня.
— Томас, — сказала она, — это ты?
— Да, я.
— Подойди сюда.
— Вы сердитесь?
— Подойди же.
Я медленно-медленно подошел к ней. В гостиной было не совсем темно, потому что сюда проникал свет из тетиной комнаты.
Она протянула мне руку.
— Потрогай, — сказала она.
Я осторожно взял ее за руку — рука была ледяная.
— Какой ты, малыш, теплый, — сказала тетя. — Может быть, у тебя температура? Но ведь ты не болен. Почему ты бродишь по дому?
— Вы напугались?
— Ты напугался?
— Я так часто пугаюсь, — сказал я, — что мне уже по фигу.
— Тебе хорошо с Пимом?
— Он такое трепло, — сказал я.
— Пим — трепло? Интересное слово. И о чем вы с ним треплетесь?
— Обо всем на свете.
— А спите вы достаточно?
— Да, иногда мы спим.
Она рассмеялась.
— Вам сейчас тоже надо лечь и сладко заснуть, — сказал я.
— Да, многие так говорят; они говорят: ночью надо сладко спать, как будто это так легко. Я бы хотела, чтобы это было легко, а ты?.. И что же тебе рассказывает Пим?
— Всякие там байки, — отмахнулся я. — Он хвастун. Все знает лучше меня.
— Ах вот как… И ты из-за этого расстраиваешься?
Я кивнул.
— Зайди ко мне в комнату, у меня тепло.
— Нет, — сказал я, — лучше не надо.
— Заходи.
Тетя Йос повернулась и медленно пошла к своему дивану. Я пошел за ней и сел поближе к огню.
Я сидел и смотрел на горящие угли.
— Какая долгая зима, — сказала тетя Йос.
Я словно очнулся ото сна и посмотрел на нее. Тетя Йос скинула левой ногой правую тапочку и правой ногой левую. Завернулась в одеяло и устроилась поудобнее, прислонившись к трем подушкам.
— Бет тебя не обижает? — спросила она.
— Обижает, — ответил я.
Она взглянула на меня удивленно.
— Она не разрешает мне входить к ней в комнату.
— Там неуютно. Я туда тоже никогда не захожу.
— Зван говорит, что там много фотокарточек.
Тетя Йос посмотрела на меня, не поворачивая головы. При слабом свете ночника она была похожа на королеву из сказки.
— Меня Бет ненавидит, — сказала она.
— Не может быть, — сказал я, — с какой стати?
— А ты что, не заметил?
— Ни разу.
— Она меня ненавидит, потому что я еще жива, а ее отец погиб.
Тетя Йос посмотрела на меня немного странно.
— Ты знаешь, что произошло с ее отцом? — спросила она. — Мы с тобой об этом никогда не говорили, ты не задаешь лишних вопросов — молодец, тактичный мальчик.
— Я знаю от Звана, — сказал я.
Тетя Йос кивнула.
— Бет меня ненавидит, — сказала она, — потому что все мои братья и сестры остались в живых. А оттого что она ненавидит меня, она ненавидит и себя. На самом деле она хорошая девочка, Томас. Ведь это пройдет, правда?
Я задумался. Мне и в голову не приходило ненавидеть папу, оттого что мама умерла.
— Это глупо со стороны Бет.
Тетя Йос тихонько засмеялась.
— Зван спит, — сказал я.
— А мы нет. Ты любишь спать?
— Я не люблю лежать без сна. А когда сплю, то ничего не замечаю.
— А я почти совсем не сплю, — сказала она.
— Но вы же проснулись, когда я грохнулся, — сказал я. — Если человек не спит, то он не может проснуться.
— Мне всю ночь снится, что я в этом доме. Когда я сплю, мои мысли все равно здесь.
Она закрыла глаза.
— А вам когда-нибудь снится, что вы не спите?
— Хороший вопрос… — Она снова посмотрела на меня. — В моих снах дом становится таким огромным, что я не могу найти выхода, и комнат в нем становится больше, чем на самом деле, и по ним ходят люди, которые уже давно все умерли. Но зачем я тебе это рассказываю?..
— Рассказывайте, пожалуйста, — сказал я, — я слушаю.
— А тебе когда-нибудь снится, что твоя мама жива?
Я пожал плечами.
— По-твоему, это странный вопрос?
— Мне никогда не снятся сны.
— Человеку сны снятся всю ночь.
— Нет, наверно, что-то все-таки снится, совсем под утро.
— Остальные сны ты просто забываешь. А ты не боишься засыпать?
— Нет, чего бояться-то.
Тетя Йос вытащила из-под подушки малюсенький носовой платочек и высморкалась беззвучно. Это она очень хорошо умела.
— Ты меня по-прежнему так смешишь! — сказала она в нос.
Что-то я не заметил, чтобы она смеялась. Сейчас у нее в глазах были слезы. Но это от сморканья, а не от плача, слава богу.
— Тебе обязательно надо время от времени разговаривать с кем-нибудь о маме, Томас, — сказала тетя Йос.
— Кто это сказал?
— Не я.
— Тогда кто?
— Ах, малыш, о чем это мы с тобой говорим! Ведь я так переживаю за вас — за Звана, и за Бет, и за тебя, а вы думаете, что я переживаю только за себя; я уже с утра начинаю бояться ночи, а вы делаете вид, будто всё в порядке, за стенами этого дома никто ничего не знает, и война кончилась, а скоро и продовольственные карточки отменят. И чего я жалуюсь… Иди спать, после моей глупой болтовни ты заснешь крепким сном.
Я встал и пошел в гостиную.
— Что ты обо мне думаешь? — услышал я за спиной ее вопрос.
Я пробормотал в ответ что-то неопределенное и поскорее свалил.
Подтянув пижамные штаны, я поднимался по лестнице, шагая через ступеньку.
Наверху я наткнулся на Бет — и чуть не умер от неожиданности.
Она стояла в своей голубой ночной рубашке и выглядела еще более грозной, чем обычно.
— Что это такое, Томас? — спросила она. — Что ты делал внизу?
— Ходил в туалет, — сказал я.
— Расскажи это кому-нибудь другому, — сказала она. — Я слышала, как вы разговаривали.
— Это уже после туалета, — сказал я.
— И о чем вы разговаривали?
— Обо всем на свете.
— По ночам мама должна спать, и ты тоже, от тебя у нас в доме столько беспокойства. Ты наверняка пописал мимо унитаза, так что мне завтра опять придется мыть пол.
— У тебя странные пальцы на ногах.
Бет посмотрела на мои ноги.
— Тебе обязательно надо было это сказать? — спросила она.
Я показал ей свои руки.
— Вымыл чисто-чисто.
— Не верю. У тебя ужасно грязные ногти. Ты выдумываешь. Ты вообще все выдумываешь. Врешь направо и налево.
— Иногда я не вру.
— Я не собираюсь выяснять, когда ты врешь, а когда нет, Томас.
Я замерз стоять на площадке. Скрестил руки на груди и обхватил свои плечи. Грозная Бет — вот это мне повезло! Оттого что она бранила меня, я весь дрожал от радости.
— Можно мне посмотреть фотокарточки у тебя в комнате?
— Ни за что. Ты везде устраиваешь такой кавардак. И держишь нож в левой руке, а вилку в правой, хотя не левша. Вот Пим левша, но если не знать, то никогда не заметишь. Ты ничем не интересуешься, за столом говоришь с набитым ртом, вытираешь ноги полотенцем для лица, весь перемазываешься вареньем, а когда что-нибудь говоришь, то это всегда звучит грубо, даже если ты не говоришь ничего плохого. Ты безнадежен, Томас.
— У тебя есть плюшевый мишка? — спросил я.
Бет изо всех сил замотала головой.
— Ты никогда не скажешь мне «входи», если я к тебе постучусь? — спросил я.
Теперь она не стала мотать головой, а улыбнулась. Но это мог быть и нервный тик.
— Ты завтра пойдешь в школу?
— Послезавтра.
Я засмеялся.
Бет тоже засмеялась. Вдруг она сказала:
— Не смейся так глупо.
Я перестал смеяться.
— Мама говорила что-нибудь странное? — спросила она.
Взрослые чего только не говорят. Иногда странные вещи, иногда нет… больше я ничего не мог сказать. Я пожал плечами.
— Твоим воспитанием никто не занимался, да?
— Папа покупал мне хорошие книжки. Я жутко замерз, можно я пойду спать?
— Ты любишь Пима?
— Чего?
— Ты его любишь?
— Делать мне больше нечего.
— Что он тебе рассказывает о дяде Аароне?
— Ваш дядя живет в Америке, да?
— Что он о нем рассказывает? Пим часто получает от него письма, очень часто, но он не дает их мне читать.
— Ты что, злишься?
Бет пристально посмотрела на меня.
— Ты всегда злишься?
— Нет, сейчас мне, наоборот, весело. Разве не заметно?
— Правда?
Она взяла меня за ухо, зажала мочку между большим и указательным пальцем и долго не отпускала. От счастья у меня потемнело в глазах.
— Ты лопоухий, — сказала она, — ты это знаешь? А Пим не разрешает к себе прикасаться.
— Даже брать за ухо?
— Даже за ухо. Мама однажды прижала его к себе, так он посмотрел на меня с таким ужасом в глазах! А ты когда-нибудь к нему прикасаешься?
— Иногда даю ему тумака.
— Иди, грубиян! — сказала Бет. — Иди спать!
Она ущипнула меня за ухо, покраснела, повернулась и пошла к себе.
— Завтра я постучусь к тебе, — сказал я.
— И не думай! — сказала она резко.
В холодной спальне с морозными цветами на окнах я посмотрел на Звана.
Он видит сны, думал я, а завтра их забудет. Это не страшные сны. Если бы сон был страшный, я видел бы это по его лицу.
Я прыгнул в кровать, забрался под одеяло. Грелка совсем остыла. Но рядом со мной лежал теплый сонный Зван — значит, под одеялом не так уж холодно. Я потер ногу об ногу.
Зван не проснулся от моих движений. Ну и хорошо. Только старики просыпаются, когда этого не надо.
Я подумал: никогда и ни за что не буду больше ходить ночью в туалет.