Через несколько недель мы с папой уехали из Амстердама. Наконец-то и я сел в поезд! Но я не ощутил того удовольствия, которого ждал. Мне было не перед кем хвастаться, потому что мы ехали в Апелдорн, где у меня нет ни одного друга (и никогда ни одного друга не будет, но в поезде я об этом еще не знал).
Я сидел напротив папы — лицом по ходу поезда.
Поезд никак не отправлялся. Папа задремал. С ним так бывает, когда он сидит без дела. Когда поезд тронулся, папа проснулся.
Я смотрел в окно и видел много интересного: маленькие человечки на маленьких велосипедиках, маленькие машинки — они ехали медленнее, чем наш поезд, и потому отставали от нас. Я балдел от перестука колес и от тихого свиста пара из паровозной трубы.
Папа казался жизнерадостным.
— Тебе нравится в поезде? — спросил он.
Я ничего не сказал и продолжал глядеть сквозь грязное стекло на улицу. Через некоторое время мне уже все было ясно: за окном луга и луга, а все коровы похожи друг на друга.
— А почему ты не поищешь себе работу в Амстердаме? — спросил я.
— Я ничего не нашел, малыш, — сказал он. — А двоюродная сестра Фреда знакома с директором картонажной фабрики, и когда она ему рассказала, что я артист и ищу работу, он сказал: пусть приезжает, время от времени мы организуем праздники.
— И кем ты будешь работать на фабрике?
— Социальным работником.
— Что это такое?
— Понятия не имею, — сказал он.
В Апелдорне я никого не знал. Я бродил по незнакомым улицам и нередко сбивался с пути, когда просто выходил прогуляться.
Вначале я вспоминал время от времени про Бет и про Звана, но там не было ни единого местечка, связанного с ними, и я их забыл, я забыл вообще все на свете. Я ходил в школу, где даже не знал имен своих одноклассников, я ходил к парикмахеру, который стриг меня так коротко, что в первый раз я сам себя не узнал: из зеркала на меня смотрел какой-то деревенский мальчишка.
Мои воспоминания таяли, как весенний снег.
Зван и Бет уехали. Я сам тоже уехал.
В Апелдорне я был чужаком, ничего не поделаешь.
Когда я бродил по лесам, и у меня под ногами трещали веточки, и на руках появлялись царапины от сухих кустов, — я переставал чувствовать себя чужаком, я снова был самим собой — мальчиком, скучавшим по дому на Ветерингсханс.
И еще я делал все, что полагается: спал, ел, смотрел сны и бегал вдоль домов, под деревьями. Это не помогало, я чувствовал себя заблудившимся — даже когда лежал в полной безопасности рядом с папой в скрипящей кровати.
Однажды ночью я проснулся в испуге.
Папа тихонько храпел.
Проснулся я не от этого. Я не стал перекладываться на другой бок, чтобы его не разбудить.
Я лежал и смотрел в потолок.
Занавески были приоткрыты, у меня над головой танцевали тени от веток.
Я думал: а ведь Зван уже вернулся в Амстердам. Зван лежит один в нашей большой двуспальной кровати и не может заснуть. Он весь день искал тебя в Амстердаме. А тебя там нет, потому что ты торчишь в этом чертовом Апелдорне.
Я закрыл глаза и стал смотреть сон про Амстердам.
Там еще зима. Я вижу, как Зван идет по пустой Галерее, по пустому Амстелвелду. Я вижу, как он стоит у перил моста Хохе Слёйс и смотрит на лед, покрывающий Амстел. Со льда ему машет Бет. «Нигде не могу найти Томаса!» — кричит он Бет. «Какое тебе дело до этого чудика!» — кричит Бет в ответ. Зван пожимает плечами. Он знает, что, когда Бет сердится, на нее нельзя обижаться.
Я открыл глаза и снова оказался в Апелдорне. Теплая летняя ночь. Я слышу папин храп, и я снова чужак.
Через четыре месяца мы поехали обратно в Амстердам.
В поезде я все время думал: быстрее, быстрее!
Но машинист считал, что поезд идет достаточно быстро.
Я спросил папу:
— Как ты думаешь, Зван и Бет все еще в Девентере?
Он посмотрел на меня с удивлением.
— Ах вот как, — сказал папа, — они, оказывается, в Девентере. Это совсем рядом с Апелдорном, если бы ты раньше сказал, мы могли бы к ним туда съездить.
Я ругнулся про себя.
Почему я этого не знал? Почему никто никогда не рассказывает мне того, что для меня важно? Почему я до всего должен доходить своим умом? Это занимает столько сил и времени, с ума сойти можно!