На большой перемене все шло шиворот-навыворот. Была пятница. Школа всем уже надоела, до субботнего полдня, когда мы наконец-то будем свободны, еще далеко, а о длинном сонном воскресенье никто вообще не думал.

Ребята в шутку боролись друг с другом.

Я прислонился к стене и смотрел на девочек. Они играли в классики на той части улицы, которая была посыпана песком. Если кто-нибудь из мальчишек, придуриваясь, хотел попрыгать по квадратам вместе с ними, они кричали: «Убирайся прочь, к собственной сестре!» или «Пропади пропадом!» А минуту спустя снова напевали себе под нос в такт прыжкам.

А потом они принялись играть в прятки.

Лишье Оверватер водила: приложила руку к стене недалеко от меня, уткнулась головой в локоть и стала считать. Я осторожненько придвинулся к ней.

— А мой папа, — сказал я ей в левое ухо, — едет во Фрицландию, он стал офицером в английской армии, ух, вчера он примерял форму, он теперь командир, со стеком под мышкой, вот…

Лишье Оверватер перестала считать.

Посмотрела на меня сбоку, дико замотала головой и убежала.

— Он опять за свое! — кричала она.

Девочки вылезли из своих укрытий, окружили Лишье Оверватер и стали смотреть на меня со злостью, хоть я вовсе ничего плохого не делал.

Мальчики прекратили свои дурацкие игры и увидели, что Лишье Оверватер указывает на меня. Как они развеселились! Они медленно придвинулись ко мне целой группкой.

Такой группы лучше остерегаться.

Несколько мальчишек незаметно подошли к Лишье Оверватер сзади.

Вот они окружили нас с Лишье. Мы оба оказались в идиотском положении, и я этому страшно радовался.

— Это жених и невеста! — заорал Олли Вилдеман. — У них любовь, ха-ха-ха!

Девочки закрыли лицо руками. Мальчики из других классов оборачивались и смотрели через плечо, что это у нас за шум, но не вмешивались.

Я обрадовался, что мы с Лишье Оверватер жених и невеста, но и испугался тоже. Раздумывать было некогда. Они тянули меня вперед и вперед. А мою «невесту» подталкивали все ближе и ближе ко мне. Ей это совсем не нравилось. Она громко визжала и отбивалась; казалось, будто она хлопает то одну, то другую муху на лбах и щеках у этих мальчишек.

Я был от нее без ума.

Мы подходили все ближе и ближе друг к другу — Лишье Оверватер и я. Еще чуть-чуть — и наши носы столкнутся.

Я не понимал, чего от нас хочет эта кодла.

— Вы чё, нельзя, нам же запретили, — сказал у меня за спиной Дан Вролик, — ведь у него умерла мать.

Я видел злые глаза Лишье Оверватер. Она плотно сжала губы.

— Поцелуйтесь! — рявкнул Олли Вилдеман. — А ну-ка поцелуйтесь этак нежненько.

Рука, державшая меня сзади за загривок, сжалась еще сильнее. Я ни за что не хотел оказаться еще ближе к злющему лицу Лишье Оверватер; не хватало только, чтобы она меня укусила. Мне удалось вырваться. Тогда меня снова грубо схватили за загривок. Я во второй раз вывернулся и стал как сумасшедший молотить кулаками. Кто-то подставил мне ножку, и я растянулся во весь рост на белом снегу. Секунду спустя меня со страшной силой пнули в бок. К своему ужасу я заметил, что чуть не задыхаюсь от громких рыданий. И укусил кого-то за руку, оказавшуюся рядом с моим лицом. Такого громкого вопля я не слышал еще никогда в жизни. Даже девчонки из других классов прибежали посмотреть, в чем дело, хоть так не принято.

Тут эти гады вмиг оставили нас с Лишье Оверватер в покое. Просто отошли прочь и продолжили свои идиотские прерванные игры — снова дрались, ругались и плевались.

Лишье Оверватер причесала растопыренной пятерней волосы, помотала головой и поправила юбку, затем повернулась в другую сторону, сделала два шага и опять стала преспокойно прыгать по своим квадратам, а другие девочки из нашего класса потолпились вокруг нее и тоже вернулись к прежней игре.

Казалось, будто ничего и не произошло. Даже мальчишка, которого я укусил, снова смеялся.

Только я был теперь не такой, как прежде. Руками я вытер лицо, хотя прекрасно знал, что от такого вытирания оно станет еще грязнее. Но грязное лицо лучше, чем бледное и заплаканное.

Пит Зван, вернувшийся со своей ежедневной прогулки на перемене вокруг квартала, совершенно спокойный, подошел ко мне. Помог мне встать.

— Томас, — сказал он, — что же ты такое делаешь?

— Одного из них я здорово укусил, — сказал я.

— Тебя ни на секунду нельзя оставить одного.

— Кусаться очень подло, — сказал я.

— Вот и я про то, — сказал Пит Зван.

Мы с Питом Званом шли рядом по мосту Хохе Слёйс. Я не мог для себя решить: это он идет со мной или я иду с ним? Иногда такие вещи непонятны.

Посередине моста мы остановились. Мы увидели мост Махере Брюх и там, вдали, Синий мост. По льду, как по широкой белой дороге, шла женщина в черном пальто и везла за собой санки, на которых сидел маленький мальчик. Ну совсем как на рождественской открытке. А если я чего-то терпеть не могу, так это таких вот слащавых рождественских открыток.

— Не люблю Амстел, — сказал я.

— Амстел красивый, — сказал Пит Зван.

— Мы дома не праздновали Рождество, — сказал я.

— А-а, — сказал он.

— Мы посидели у печки и выпили по стакану горячего молока. По радио, к счастью, не было баек про младенца Иисуса, а играла красивая тихая музыка.

— А кто это «мы» посидели у печки?

— Мы с папой.

— A-а, — сказал Пит Зван.

— У тебя наверняка было веселое Рождество, да, в доме на Ветерингсханс?

— Почему ты так думаешь?

— С высоченной зеленой елкой, да? Мой папа начинает чихать от елок, он чихает даже от герани на подоконнике у тети Фи.

— У него сенная лихорадка?

— А что это такое?

— При сенной лихорадке человек чихает весной из-за пыльцы.

— Значит, это не сенная лихорадка, раз папа чихает зимой от рождественских елок. Это ты промахнулся. Папа начинает точно так же чихать, когда по радио поют йодлем. А ты любишь йодль?

— Нет, — сказал Пит Зван, — отвратительные звуки.

— Но ты от них не начинаешь чихать?

— Почти начинаю, — сказал Зван.

Мы пошли дальше.

Я все рассказывал и рассказывал ему про наше Рождество — и в конце концов совершенно забыл, что он идет рядом со мной. Например, я рассказывал:

— От музыки по радио мы осоловели. «Прекрати напевать», — сказал я папе. «Ты что, сильно не в духе? — спросил он. — Знаешь что, давай проветримся, я знаю очень хороший кафешантан». И мы пошли в этот очень хороший кафешантан, там среди столиков стояла огромная елка — такая, под потолок, с золотыми и серебряными гирляндами, и на расстроенной скрипке скрипач играл рождественскую мелодию, было так здорово…

— А как же вас туда пустили? — спросил Пит Зван с улыбкой. — Разве можно просто так?

— Нет, — поспешно ответил я, — ты что, здоровенный портье в фуражке сказал, завидев меня: «Детям сюда нельзя, ни в коем случае», но папа дал ему гульден на лапу, и он сделал вид, что не видит меня.

— Да, — улыбнулся Питер Зван, — так можно решить любую проблему.

— Так вот, — продолжал я, — мы сидели вдвоем за малюсеньким столиком, после занудных рождественских мелодий зазвучала наконец-то веселая музыка, папа сказал: «Под такую музыку могут танцевать только обезьяны», но все-таки пошел танцевать, с длинной-длинной дамой, во рту у нее был длинный-длинный мундштук с тоненькой сигаретой, она чуть не подожгла папе волосы — ведь папа у меня небольшого роста.

Дойдя до площади Фредерика, мы перешли через нее и вошли в Галерею. Было очень приятно идти по чистым плиткам, а не по твердому снегу. Большого смысла в этой прогулке по Галерее нет, потому что, идя через нее, делаешь лишний поворот, но нам с Питом Званом спешить было некуда. Вот только я не мог понять, кому же это из нас двоих пришла в голову мысль зайти в Галерею.

— А я и не знал, — сказал Пит, — что кафешантаны в Рождество бывают открыты.

— Конечно, открыты, — сказал я, — просто вы этого не знаете; вы не знаете, потому что сидите дома, глядя на зажженные свечки.

— По-моему, твоему папе не место в кафешантане.

— Откуда ты знаешь, Зван?

— Ты всегда будешь меня так называть — Званом?

— Да, потому что имя Пит неинтересное. Кто же дает своему ребенку имя Пит?

— Мои папа с мамой дали мне имя Пит, — сказал Зван. — А ты часто рассказываешь такие замечательные истории?

— Нет, — сказал я. — А тебе правда понравилось? Ты, наверное, шутишь?

— А другим эти истории нравятся?

— Дядя Фред их терпеть не может. Как-то раз он сказал: если ты до двенадцати часов не скажешь больше ни слова, я дам тебе двадцать пять центов.

Зван тихонько присвистнул.

— Я очень хотел получить эти двадцать пять центов. Но потом меня вдруг опять понесло рассказывать…

Зван затрясся от смеха. Странное дело, его смех можно было только увидеть, а слышно ничего не было.

Мы вышли из Галереи.

У кинотеатра напротив «Вана» мы остановились. Если бы мы пошли дальше, то на углу Ветерингсханс и канала Регюлир нам пришлось бы расстаться. Мы стали рассматривать афиши: там были кадры из фильма о каком-то английском короле в блестящих латах.

— Это Генрих Пятый, — сказал Зван и показал на мужчину с такой же челкой, как у меня. — Он перебил много французов, поэтому он теперь герой. Через пятьсот лет немцы тоже будут считать Гитлера героем.

— Нет, — сказал я, — не может быть, такого не будет никогда.

— Все может быть, — сказал Зван.

— Я спрошу у папы, как он думает, — сказал я.

— Твой папа — неловкий и застенчивый человек из художественного мира, да ведь?

— Ты ничего не знаешь о моем папе, — сказал я.

— Ты рассказывал мне, что он пишет книгу, — значит, он из художественного мира.

— Но я не рассказывал, что он неловкий и застенчивый.

— Это я знаю от Бет.

— А кто такая Бет?

— Бет живет этажом выше, — сказал Зван.

— Я не спрашиваю, где она живет.

Зван смотрел прямо перед собой.

— Это твоя сестра?

— Двоюродная.

— Она блондинка?

— Нет, не блондинка, у нее черные-черные волосы.

— А сколько ей лет?

— Послушай, Томас, прекрати занудствовать, пожалуйста.

— Ты что, я не занудствую, мы же весело болтаем…

— Ей тринадцать лет.

— Ого, как много.

— Да, ей уже много лет.

— А почему твоя двоюродная сестра живет над тобой?

— Она там спит и делает уроки.

— Уроки?

— Почему ты так поморщился?

— Это звучит ужасно.

— Я пошел домой, — сказал Зван.

— Я тоже, — сказал я.

— Пошли со мной вместе, — сказал Зван, — у меня дома иногда бывает весело, заранее никогда не знаешь.

Уже на лестнице Зван начал разговаривать шепотом.

— Почему ты шепчешь, Зван?

— А вдруг она спит.

Я подумал: какой прок от двоюродной сестры, если она дрыхнет посреди дня.

Он медленно-медленно открыл дверь наверху. Вот глупый. Если не хочешь, чтобы дверь скрипела как не знаю что, ее надо открывать быстро, а не медленно.

Мы вошли в довольно темную гостиную в глубине дома. Двери между комнатами были закрыты. На большом столе из красивого темного дерева, без скатерти, стояли две тарелочки, на каждой по блестящему яблоку и серебристому ножику. Еще я увидел открытую баночку варенья, из которой торчала тоненькая ложечка, — это напоминало натюрморты дяди Фреда. Теперь я понял, почему Зван разговаривал шепотом, — это был дом, располагающий к шепоту. Здесь вместо переносной печки был камин, за окошечком светились раскаленные угли.

Зван подошел к закрытым дверям в соседнюю комнату, приложил ухо к дереву и прислушался.

— Она спит, — прошептал он.

— Пим, — раздался женский голос, — я тебя слышу, раздвинь же двери!

— Она не спит, — прошептал я.

Зван раздвинул двери, отчего в нашей комнате стало светлее.

В комнате со стороны улицы было очень мало мебели, тетя Фи назвала бы такую комнату лысой. Обои были светлые, здесь тоже горел камин, на каминной полке стояли только большие часы — они не тикали и показывали двенадцать часов, так что от них не было никакого проку.

На диване с изогнутой спинкой сидела, опираясь на большую подушку, женщина. Ее ноги были прикрыты одеялом.

По-моему, она смотрела в окно.

— Боже мой, кто это с тобой, Пим? — спросила она.

Откуда она знала, что Зван пришел не один? Увидела мое отражение в стекле или почувствовала, что Зван кого-то привел?

Она повернулась в мою сторону.

Это была, что называется, благородная дама, в «Вана» таких дам не встретишь.

— Кто ты такой? — спросила она.

— Это Томас Врей, тетя Йос, — поспешно сказал Зван. — Он живет тут напротив, на канале Лейнбан, его дом видно отсюда.

Ничего себе! Звану был виден мой дом, если он смотрел из гостиной в глубине дома через канал. Вот уж о чем я не думал. Сколько раз он, наверно, подсматривал за мной, когда я дышал на стекло и рисовал на нем фигурки или играл на улице или в одиночестве на льду? Сколько раз он видел моего папу у окна? И маму — сколько раз Зван видел мою маму?

— Я хочу услышать его собственный голос, — сказала тетушка Звана. — Томас, скажи что-нибудь.

Я молчал.

— Скажи же, не стесняйся.

— Чего там стесняться. Мы учимся в одном классе, — сказал я.

— Он говорит не совсем интеллигентно, Пим, — сказала тетушка.

— А вы что, заболели? — спросил я.

— Пардон, — ответила она.

— Томас хотел спросить: «Как вы себя чувствуете, мефрау?» Бет ведь рассказывала вам, тетя Йос, про Йоханнеса Брея и его сына, помните?

— Очень может быть, — сказала тетушка. — Бет много что рассказывает.

В присутствии тетушки Зван казался каким-то маленьким и не выглядел так солидно и взросло, как в школе.

Тетушка рассматривала меня.

Елки-палки, подумал я, у меня такие грязнющие колени, и лицо тоже перепачканное.

— Случилось что-то очень плохое, да, Пим? — спросила она. — Наверняка случилось что-то плохое; всегда случается что-то плохое… Как же я забыла…

— Это неважно, — сказал Пим.

— Все важно… А может, и нет, — сказала она.

Взяла стакан воды, положила на кончик языка таблетку и залпом выпила воду.

— А Бет дома? — спросил Зван.

— Голубчик, — сказала тетушка, — я не знаю. Твой друг такой тощенький, он, наверное, голоден? Покорми его, если он хочет есть, а сам не ешь, ты достаточно упитанный.

Зван вовсе не был толстым. Но его тетушка выглядела очень худой. Ее руки выше локтя были тоньше моих лодыжек.

— Как вы сегодня себя чувствуете, тетушка? — спросил Зван.

— Я поспала часа два-три, а когда проснулась, был уже день.

— Доктор сказал…

— Лучше бы доктор ничего тебе не говорил; наш доктор слишком мал ростом, я хочу доктора повыше, он бы увидел, что ты всего лишь ребенок. Я рада, Пим, что у тебя теперь есть друг, я этому очень рада. А ты тоже рад?

— Чрезвычайно, — сказал Зван хмуро.

Тетушка Звана рассмеялась.

— Мне нет даже сорока лет, — сказала она мне. — Я вовсе не пожилая дама, как ты, наверное, подумал. Я не знаю твоего отца. А откуда Бет его знает? Я знаю очень мало. Но я точно знаю, что Пим привел тебя не просто так, тут должно быть что-то особенное. А если в тебе есть что-то особенное, то просто так этого и не расскажешь, правда?

— Ничё во мне такого нет, мефрау, — сказал я.

— Послушай, Пим, он говорит очень небрежно, да; на канале Лейнбан все так говорят, не думая о культуре речи?

— Это влияние школы, — сказал Зван. — Время от времени он разговаривает так же, как многие ребята в школе, а сейчас он так разговаривает оттого, что смущается.

— Но ты же учишься в том же классе. Почему ты не говоришь, как остальные ребята? Хотя да, конечно же, я знаю, что ты не общаешься с другими, у тебя свой путь, ты слишком много читаешь, от тебя надо прятать книги. Ты уже принес уголь с чердака?

— Сейчас схожу.

— Ты не оставишь меня наедине с этим мальчиком?

Зван вышел из комнаты, потом обернулся и сказал:

— У него год назад умерла мама.

А потом спокойно закрыл за собой дверь.

— И еще сходи в «Вана», — крикнула ему тетушка, — купи печенья «Мария».

Я остался с ней с глазу на глаз. Она смотрела на меня.

Зачем Зван рассказал про мою маму? Глупо с его стороны. Теперь я стоял как дурак. В этой богатой комнате мне совершенно не хотелось быть несчастным сиротой с неинтеллигентным выговором. Как ни странно, я подумал: может быть, я попал сюда благодаря тому, что у меня умерла мама? Вот уж нетушки. Какая чушь. Но если такие мысли приходят в голову, то они приходят в голову, ничего не поделаешь. Я засмеялся.

— Что же тут смешного? — спросила она.

— Ой, ничего, — сказал я.

— Ты тоже считаешь, что Пим немного странноватый?

Я и не кивнул, и не помотал головой. На странноватые вопросы лучше не отвечать.

— Год назад, — сказала она.

— Меня не надо жалеть, — сказал я.

— Ну и правильно. Люди, вызывающие жалость — это ужас. И это слишком просто. Если хочешь вызвать жалость, всегда можно найти повод. Твоя мама болела?

— У нее был грипп, — сказал я.

Тетушка чуть не рассмеялась, но вовремя сдержалась и только глубоко вздохнула.

— Сколько тебе лет? — спросила она.

— Десять, — ответил я.

— Пиму тоже десять — хотя ты, конечно, и сам это знаешь. Я терпеть не могу разговаривать о возрасте. Ты тоже не любишь? Десятилетнего мальчика никто не принимает всерьез.

— Я об этом не думаю, — сказал я.

— А Пим думает, и слишком много. Поэтому он мало разговаривает. Он тебе нравится?

Я пожал плечами.

Она тоже пожала плечами. Когда одноклассники меня копируют, это противно, а когда взрослые, то это весело.

— Я рада, что ты не сказал: он мне нравится.

— Почему?

— Это слишком простой ответ, а вот пожать плечами — это отлично. Ты скучаешь по маме?

Знаю я этих взрослых. Они часто задают вопросы, к которым ты не готов.

— Я жду ответа, Томас.

— Скучать — я не совсем понимаю, что это значит.

— Я тоже не совсем понимаю, что это значит.

— Вы меня дурите?

Она улыбнулась.

— Вовсе я тебя не дурю, — сказала она, — но каким языком ты разговариваешь, почему ты не сказал: «Вы надо мной смеетесь?..» Хочешь приходить к нам почаще? Просто звони в дверь, если надумаешь. Может быть, кто-нибудь откроет, может быть, нет.

Я помотал головой.

— Я кажусь тебе старой и уродливой?

Я опять пожал плечами — ведь я знал, что ей это нравится.

— Уходи. И закрой за собой двери.

В гостиной никого не было.

Я посмотрел на два яблока и на ложечку в банке с вареньем. Яблоки мне лучше не трогать, а варенья можно лизнуть. И еще можно быстро сбежать вниз по лестнице.

Я подошел к одному из больших окон, посмотрел на улицу и увидел на той стороне канала наш дом. С такого расстояния он казался очень узким. Там у окна стоял мой папа.

Я помахал ему.

Сколько я ни махал, он не пошевелился. Да и как он мог знать, что я здесь стою. Казалось, он погружен в тяжкие размышления. Я ничуть не удивился — это его обычное состояние.

В этом незнакомом доме я разговаривал о маме. У нас дома мы этого не делали. Не знаю почему. Не говорили — и все.

Может быть, я стал предателем?

Папа пожал бы плечами, если бы я ему об этом рассказал. А если бы спросил, не стал ли я предателем, он ответил бы: «Если хочешь быть предателем, то ради бога, я не возражаю».

Дверь у меня за спиной открылась, и в комнату кто-то вошел. Я обернулся и к своему изумлению обнаружил, что это не Зван, а девочка с длинными черными волосами и очками в железной оправе на носу. Она была не слишком большого роста.

Я показал большим пальцем за спину, в сторону своего дома, и сказал:

— Э-э-э, я живу вон там, я одноклассник Звана.

Она кивнула.

Я показал на закрытые раздвижные двери и сказал:

— Зван думал, что она спит, но она не спит. Тебе правда тринадцать лет?

Девочка ничего не ответила. Она была похожа на школьную учительницу в уменьшенном масштабе.

— Зван зовет ее тетей, — сказал я. — А ты знаешь почему?

— Наверное, потому что она его тетя.

— И ты тоже зовешь ее тетей?

— Нет, мамой.

— Почему?

— Потому что она моя мама.

Она смотрела мне прямо в глаза. Для девочки она уже очень долго со мной разговаривала. Я к такому не привык. Я чувствовал это даже коленками; еще немного — и мне пришлось бы схватиться за стол, чтобы не упасть.

— Ты Томас Врей, — сказала она. — А я Бет Зван. Пим — мой двоюродный брат. Как ты себя чувствуешь, Томас?

— Доктор снова разрешил мне есть всё, — сказал я.

Она на миг насупилась.

Шутку о том, что доктор разрешил все есть, я украл у Мостерда. Он всегда так отвечает, когда папа спрашивает его о здоровье. Бет не могла этого знать. Но улыбнулась она совсем незаметно. Так я решил. Улыбаться — это вообще чуть-чуть, а улыбаться незаметно — и вовсе чуть-чуть-чуть.

— Ты вырос, — сказала она.

Бет подходила все ближе ко мне. От волнения у меня заболел живот. Она была в точности того же роста, что и я, ни на сантиметр больше, ни на сантиметр меньше. Она обошла вокруг меня, потом остановилась совсем рядом, наши носы почти соприкасались. От нее пахло остывшим раствором порошка для кипячения белья, очень приятный запах.

— Ты какой-то бледненький, — сказала она. — Ты достаточно ешь меда?

— Мед у меня скоро из ушей польется, — сказал я.

Она быстро отошла от меня, выдвинула ящик из темно-коричневого шкафчика — и быстро вложила мне в правую руку ослепительно чистый носовой платок.

— Не только мед из ушей, но и кое-что из носа, — сказала она. — Пожалуйста, высморкайся!

О боже, подумал я, неужели заметно, я же знаю, что нос время от времени надо вытирать.

Я хорошенько высморкал нос. Я никогда в жизни еще не сморкался, стоя совсем рядом с девочкой; мне стало ужасно неловко.

Когда я протянул ей платок обратно, она поморщилась.

— Ты что, он мне больше не нужен, оставь себе.

— Спасибо, — сказал я, — от него приятный запах. Я буду каждый час сморкаться в твой платок, независимо от того, надо или нет.

— А где Пим?

— Пошел в «Вана», — сказал я. — За печеньем «Мария».

— А-а, — сказала Бет, — он там всегда стоит мечтает, а все эти нахалки лезут без очереди.

— Вы зовете Звана Пимом, да?

— Да, Пимом.

— И правильно, — сказал я. — Пит — поганое имя.

— Ты всегда так сквернословишь?

— Я? Сквернословлю?

— Ты уже видел мою маму?

— Еще бы.

— Что она тебе сказала?

— Много всего.

— Вы с Пимом вместе играли в детстве, помнишь?

— Нет, — сказал я. — Зван вообще никогда не играет.

Ей понравилось, что я называю ее двоюродного брата Званом.

Я с первой минуты влюбился в Бет по уши. Но не Думаю, что она с первой минуты влюбилась в меня по уши.

— Вы со Званом просто забыли, вам было тогда по четыре годика.

— По четыре года? Нет, не может быть.

— Тебе что, никогда не было четыре года?

— Конечно, когда-то было, но ужасно давно.

— Ден Тексстрат — тебе что-нибудь говорит это название?

— Да, это тихая улица, там отлично можно играть в футбол в одиночку, там есть глухая стена.

— Ты все забыл о том времени, когда тебе было четыре года?

— Конечно, помню — я ходил тогда в христианский детский сад.

— Почему в христианский?

— Он был близко от дома, там рассказывали всякие интересные истории, ах ты господи, про Авессалома и Давида, до сих пор помню. Авессалом хотел стать царем, но царем уже был его отец, и тогда Авессалом подумал: а укокошу-ка я папу. Получилось черт знает что, Авессалому пришлось взять ноги в руки, но улепетывая, он запутался длинными волосами в кустах и там повис.

— Каким грубым языком ты говоришь! — возмутилась Бет.

— Он барахтался, как рыба на крючке, а потом Иоав пронзил его три раза копьем. Давид плакал об умершем сыне; воспитательница заливалась слезами, рассказывая об этом, а я нет — мне было просто очень интересно.

— Это хорошая история. Только очень уж много ты употребляешь грубых слов. А ты понимаешь, о чем в ней речь?

— Конечно, я же ее тебе рассказываю.

— Речь в ней идет о борьбе между отцом и сыном — о борьбе между могуществом и молодостью.

Я не понимал, о чем она.

— Это отличная история, — сказал я, — тебе она тоже нравится?

Бет рассмеялась.

— Любой сын узнаёт в ней себя, даже если сыну четыре года.

— Зван никогда ничего не рассказывает о Ден Тексстрат — она здесь совсем рядом, рукой подать.

— Да, я знаю.

От моей истории мне стало тепло и приятно. По-моему, Бет тоже разрумянилась.

— Только не разговаривай о ней с мамой или с Пимом, — сказала Бет.

— Неужели они не знают историю про Давида и Авессалома?

— Да нет же, глупенький, не говори с ними о Ден Тексстрат.

Я вытащил из кармана носовой платок, потому что струйка из носа достигла верхней губы, и снова громко высморкался.

Двумя пальцами Бет собрала крошки со стола и ссыпала их в одну из тарелочек. Я смотрел на ее бледные руки и коротко подстриженные ногти.

— Я так испугалась, — сказала она, не глядя на меня, — я так испугалась, когда услышала, что у тебя умерла мама.

— А кто тебе об этом рассказал?

— Твой папа. Я случайно встретила его на улице. И спросила: «Как поживает малыш Томми, как поживает ваша жена?»

Я вздохнул и подумал: какая вежливая девочка.

— И тогда он мне рассказал. Пиму я на всякий случай не стала говорить.

— Папа ни разу не упоминал ни о какой встрече, — сказал я. — Он никогда не рассказывает об обыкновенных вещах — о том, что происходит за углом или что он делает в городе.

— Когда я услышала, что вы с Пимом оказались в одном классе, я подумала, что, наверное, скоро тебя увижу.

И Бет смущенно засмеялась.

Я тоже смущенно засмеялся, но у меня получилось не так хорошо, мой смех был больше похож на фырканье и иканье.

— И вот ты наконец пришел, — сказала она. — Почему ты не снимаешь пальто, Томас?

Я медленно снял пальто.

Пим был ее двоюродным братом, ее мама приходилась ему тетей, и мне было запрещено разговаривать про Ден Тексстрат. Когда чего-то не понимаешь, то можно спросить, как и что, но когда ничего не понимаешь, то и спросить ничего не можешь, потому что не понимаешь, с чего начать.

За столом мы сидели втроем. И ничего не говорили.

Бет намазывала мед на несколько печений «Мария».

Зван аккуратно и медленно счистил шкурку с двух яблок. Одно из них он потом отдал Бет, второе оставил себе.

Мне он не дал ничего, хотя Бет и поставила передо мной блюдечко.

Красивыми ножичками они разрезали яблоки пополам. И каждый дал мне по половинке. Теперь на моем блюдечке лежало целое яблоко, а у них по половине.

Бет и Зван разрезали свои половинки на маленькие кусочки и съели их жутко аккуратно, не было слышно ни звука.

Я откусил кусок яблока зубами и с удовольствием услышал свое собственное чавканье — в этом доме на Ветерингсханс было слишком тихо.

Потом мы все съели по печенью с медом. Пальчики оближешь! От сухого печенья «Мария» я всегда кашляю, а «Мария» с медом тает на языке, это еще вкуснее, чем «Наполеон».

Я подумал: сразу видно, что у них за столом не каждый день сидят гости.

— У нас здесь почти никто не бывает, — сказала Бет.

Я ни о чем не стал спрашивать.

Но я не хотел, чтобы опять наступило долгое молчание.

— Понятно, — кивнул я, — но я ни о чем не спрашиваю.

Бет подмигнула мне. Зван заметил это и усмехнулся.

— Мой папа едет в Германию, — сказал я.

Они оба смотрели в свои тарелки. Зван надавил пальцем на крошку, потом облизал палец.

— Он будет работать в цензуре — читать письма фрицев.

— Зачем? — спросила Бет.

— Ведь мне нужна одежда, — сказал я.

Зван засмеялся, но Бет нет, за стеклами ее очков глаза были маленькие и строгие, она смотрела сквозь меня.

— А где будешь ты, Томас? — спросил Зван.

— Я перееду к тете Фи.

— Я рада, что ты не поедешь в Германию, — сказала Бет.

— Почему? — спросил я.

— Там живет много немцев.

— А почему ты не называешь их фрицами?

— Это слишком вульгарно, — строго сказала Бет.

Я посмотрел на Звана. Он смеялся, как всегда, неслышно, плечи дрожали, а звука не было. Я не смеялся, потому что не знал, что значит «вульгарно».

— Зван, — сказал я, — я все равно буду называть тебя Званом. Пим — это тоже классно, но Пимом тебя зовут тут дома, да ведь? А как тебя еще называют?

— Мои приемные родители звали меня Пит, — сказал Зван.

Я ни о чем не спрашивал. Мне еще объяснят, что к чему.

— А мой папа, — продолжал Зван, — называл меня Санни — сынок.

— Ничегошеньки не понимаю, — сказал я.

Зван и Бет посмотрели на меня, я посмотрел на нее, потом на него.