Галльские легионы провозглашают Юлиана императором. — Его поход и успехи. — Смерть Констанция. — Гражданское управление Юлиана. (360–361 гг.)
В то время как римляне томились под позорной тиранией евнухов и епископов, похвалы Юлиану с восторгом повторялись во всех частях империи, только не во дворце Констанция. Германские варвары, испытавшие на себе военные дарования юного Цезаря, боялись его; его солдаты разделяли с ним славу его побед; признательные провинции наслаждались благодеяниями его царствования; но фавориты, противившиеся его возвышению, были недовольны его доблестями и не без основания полагали, что друг народа должен считаться врагом императорского двора. Пока слава Юлиана еще не упрочилась, дворцовые буффоны, искусно владевшие языком сатиры, испробовали пригодность этого искусства, так часто употреблявшегося ими с успехом. Они без большого труда открыли, что простота Юлиана не была лишена некоторой аффектации, и стали называть этого воина-философа оскорбительными прозвищами косматого дикаря и обезьяны, одевшейся в пурпуровую мантию, а его скромные депеши они клеймили названием пустых и натянутых выдумок болтливого грека и философствующего солдата, изучавшего военное искусство в рощах Академии. Но голос злобы и безрассудства наконец должен был умолкнуть перед победными возгласами; того, кто одолел франков и алеманнов, уже нельзя было выдавать за человека, достойного одного презрения, и сам монарх оказался настолько низким в своем честолюбии, что постарался обманным образом лишить своего заместителя почетной награды за его заслуги. В украшенных лаврами письмах, с которыми император по старому обычаю обращался к провинциям, имя Юлиана было опущено. Они извещали, что Констанций лично распоряжался приготовлениями к бою и выказал свою храбрость в самых передовых рядах армии, что его воинские дарования обеспечили победу и что взятый в плен король варваров был представлен ему на поле сражения, от которого Констанций находился в это время на расстоянии почти сорока дней пути. Однако эта нелепая выдумка не могла ни ввести в заблуждение публику, ни удовлетворить тщеславие самого императора. Так как Констанций вполне сознавал, что одобрение и расположение римлян были на стороне Юлиана, то его недовольный ум был подготовлен к тому, чтобы впитывать тонкий яд от тех коварных наушников, которые прикрывали свои пагубные замыслы под благовидной личиной правдолюбия и чистосердечия. Вместо того чтобы умалять достоинства Юлиана, они стали признавать и даже преувеличивать его популярность, необыкновенные дарования и важные заслуги. Но вместе с этим они слегка намекали на то, что доблести Цезаря могут мгновенно превратиться в самые опасные преступления, если непостоянная толпа предпочтет свою сердечную привязанность своему долгу или если начальник победоносной армии, забыв о своей присяге, увлечется желанием отомстить за себя и сделаться независимым.
Советники Констанция выдавали его личные опасения за похвальную заботливость об общественной безопасности, а в интимных беседах и, может быть, в своей собственной душе он прикрывал менее отвратительным названием страха те чувства ненависти и зависти, которые он втайне питал к недосягаемым для него доблестям Юлиана.
Кажущееся спокойствие Галлии и неминуемая опасность, грозившая восточным провинциям, послужили благовидным предлогом для исполнения тех планов, которые были искусно задуманы императорскими министрами. Они решились обезоружить Цезаря, отозвать преданные войска, охранявшие его особу и его достоинство, и употребить для войны с персидским монархом тех храбрых ветеранов, которые одолели на берегах Рейна самые свирепые германские племена. В то время как Юлиан, зимовавший в Париже, проводил свое время в административных трудах, которые в его руках были делами добродетели, он был удивлен торопливым приездом одного трибуна и одного нотариуса с положительными предписаниями императора, которые им велено было привести в исполнение и которым Юлиан должен был не противиться. Констанций приказывал, чтобы четыре полных легиона — кельты, петуланы, геру-лы и батавы — покинули знамена Юлиана, под которыми они приобрели и свою славу, и свою дисциплину, чтобы в каждом из остальных легионов было выбрано по триста самых молодых и самых храбрых солдат и чтобы весь этот многочисленный отряд, составлявший главную силу галльской армии, немедленно выступил в поход и употребил всевозможные усилия, чтобы прибыть на границы Персии до открытия кампании. Цезарь предвидел последствия этого пагубного приказания и скорбел о них. Вспомогательные войска состояли большей частью из людей, добровольно поступивших на службу с тем условием, что их никогда не поведут за Альпы. Честь Рима и личная совесть Юлиана были ручательством того, что это условие не будет нарушено. В этом случае обман и насилие уничтожили бы доверие и возбудили бы мстительность в независимых германских воинах, считавших добросовестность за самую главную из своих добродетелей, а свободу за самое ценное из своих сокровищ. Легион-ные солдаты, пользовавшиеся именем и привилегиями римлян, поступили в военную службу вообще для защиты республики, но эти наемные войска относились к устарелым названиям республики и Рима с холодным равнодушием. Будучи привязаны и по рождению, и по долгой привычке к климату и правам Галлии, они любили и уважали Юлиана; они презирали и, может быть, ненавидели императора; они боялись и трудностей похода, и персидских стрел, и жгучих азиатских степей. Они считали своим вторым отечеством страну, которую они спасли, и оправдывали свой недостаток усердия священной и более непосредственной обязанностью охранять свои семейства и своих друзей. Опасения самих жителей Галлии были основаны на сознании немедленной и неизбежной опасности; они утверждали, что, лишь только их провинция лишится своих военных сил, германцы нарушат договор, на который они были вынуждены страхом, и что, несмотря на дарования и мужество Юлиана, начальник армии, существующий лишь по имени, будет признан виновным во всех общественных бедствиях и после тщетного сопротивления очутится или пленником в лагере варваров, или преступником во дворце Констанция. Если бы Юлиан исполнил полученные им приказания, он обрек бы на неизбежную гибель и самого себя, и ту нацию, которая имела права на его привязанность. Но положительный отказ был бы мятежом и объявлением войны. Неумолимая зависть императора и не допускавший никаких возражений и даже лукавый тон его приказаний не оставляли никакого места ни для чистосердечных оправданий, ни для каких-либо объяснений, а зависимое положение Цезаря не позволяло ему ни медлить, ни колебаться. Одиночество усиливало замешательство Юлиана; он уже не мог обращаться за советами к преданному Саллюстию, который был удален от своей должности расчетливой злобой евнухов; он даже не мог подкрепить свои возражения одобрением министров, которые не осмелились бы или постыдились бы подписывать гибель Галлии. Нарочно была выбрана такая минута, когда начальник кавалерии Лупициний был командирован в Британию для отражения скоттов и пиктов, а Флоренций был занят в Виен-не раскладкой податей. Последний, принадлежащий к разряду хитрых и нечестных государственных людей, старался отклонить от себя всякую ответственность в этом опасном деле и не обращал внимания на настоятельные и неоднократные приглашения Юлиана, который объяснял ему, что, когда идет речь о важных правительственных мерах, присутствие префекта необходимо на совещаниях, происходящих у государя. Между тем императорские уполномоченные обращались к Цезарю с грубыми и докучливыми требованиями и позволяли себе намекать ему на то, что, если он будет дожидаться возвращения своих министров, вина в промедлении падет на него, а министрам будет принадлежать заслуга исполнения императорских приказаний. Не будучи в состоянии сопротивляться, а вместе с тем не желая подчиниться, Юлиан очень серьезно высказывал желание и даже намерение отказаться от власти, которую он не мог удерживать с честью, но от которой он и не мог отказаться, не подвергая себя опасности.
После тяжелой внутренней борьбы Юлиан был вынужден сознаться, что повиновение есть первый долг самого высокопоставленного из подданных и что один только монарх имеет право решать, что необходимо для общественного блага. Он дал необходимые приказания для исполнения требований Констанция: часть войск выступила в поход в направлении к Альпам, а отряды от различных гарнизонов направились к назначенным сборным пунктам. Они с трудом прокладывали себе дорогу сквозь толпы дрожащих от страха провинциальных жителей, старавшихся возбудить в них сострадание своим безмолвным отчаянием или своими громкими воплями; а жены солдат, держа на руках детей, укоряли своих мужей за то, что они остаются покинутыми, и выражали свои упреки то со скорбью, то с нежностью, то с негодованием. Эти сцены всеобщего отчаяния огорчали человеколюбивого Цезаря; он дал достаточное число почтовых экипажей для перевозки солдатских жен и детей, постарался облегчить страдания, которых он был невольным виновником, и при помощи самых похвальных политических хитростей увеличил свою собственную популярность и усилил неудовольствие отправляемых в ссылку войск. Скорбь вооруженной массы людей легко превращается в ярость; их вольнодумный ропот, переходивший из одной палатки в другую, становился все более и более смелым и сильным, подготовляя умы к самым отважным мятежным поступкам, а распространенный между ними с тайного одобрения их трибунов пасквиль описывал яркими красками опалу Цезаря, угнетение галльской армии и низкие пороки азиатского тирана. Служители Констанция были удивлены и встревожены быстрым распространением таких слухов. Они настаивали, чтобы Цезарь ускорил отправку войск, но они неблагоразумно отвергли добросовестный и основательный совет Юлиана, предлагавшего не проводить войска через Париж и намекавшего, что было бы опасно подвергать их соблазнам последнего свидания с их бывшим главнокомандующим.
Лишь только известили Цезаря о приближении войск, он вышел к ним навстречу и взошел на трибунал, который был воздвигнут в равнине перед городскими воротами. Оказав отличие тем офицерам и солдатам, которые по своему рангу или по своим заслугам были достойны особого внимания, Юлиан обратился к окружавшим его войскам с заранее приготовленной речью; он с признательностью восхвалял их военные подвиги, убеждал их считать за особую честь службу на глазах у могущественного и великодушного монарха и предупреждал их, что приказания Августа должны исполняться немедленно и охотно. Солдаты из опасения оскорбить своего генерала неуместными возгласами и из нежелания прикрывать свои настоящие чувства притворными выражениями удовольствия упорно хранили молчание и после непродолжительного общего безмолвия разошлись по своим квартирам. Цезарь пригласил к себе на пир высших офицеров и в самых горячих дружеских выражениях уверял их в своем желании и в своей неспособности наградить своих товарищей в стольких победах соразмерно с их заслугами. Они удалились с празднества со скорбью и тревогой в душе и горевали о своей несчастной судьбе, отрывавшей их и от любимого генерала, и от родины. Единственный способ избежать этой разлуки был смело подвергнут обсуждению и одобрен; всеобщее раздражение постепенно приняло формы правильного заговора; основательные причины неудовольствия были преувеличены от разгорячения умов, а умы разгорячились от вина, так как накануне своего выступления в поход войска предавались необузданному праздничному веселью. В полночь эта буйная толпа, держа в руках мечи, луки и факелы, устремилась в предместья, окружила дворец и, не заботясь о будущих опасностях, произнесла роковые и неизгладимые слова: "Юлиан Август!".
Тревожные думы, в которые был погружен в это время Юлиан, были прерваны их шумными возгласами; он приказал запереть двери и, насколько это было в его власти, уберег и свою личность, и свое достоинство от случайностей ночной суматохи. Солдаты, усердие которых усилилось от встреченного ими сопротивления, на другой день утром силой вошли во дворец, схватили с почтительным насилием того, на ком остановился их выбор, охраняли его с обнаженными мечами во время проезда по парижским улицам, возвели его на трибунал и громко приветствовали его как своего императора. И благоразумие, и долг преданности заставляли Юлиана сопротивляться их преступным намерениям и подготовить для своей угнетенной добродетели благовидную ссылку на насилие. Обращаясь то к толпе, то к отдельным личностям, он то умолял их о пощаде, то выражал им свое негодование; настоятельно просил не пятнать славу их бессмертных побед и осмелился обещать им, что, если они немедленно возвратятся к своему долгу, он постарается ходатайствовать у императора не только неограниченное и милостивое помилование, но даже отмену тех приказаний, которые вызвали их неудовольствие. Но сознававшие свою вину солдаты предпочитали положиться скорее на признательность Юлиана, чем на милосердие императора. Их усердие постепенно перешло в нетерпение, а их нетерпение перешло в исступление. Непреклонный Цезарь выдерживал до третьего часа дня их мольбы, их упреки и их угрозы и уступил только тогда, когда ему неоднократно повторили, что, если он желает сохранить свою жизнь, он должен согласиться царствовать. Его подняли на щит в присутствии войск и среди единогласных одобрительных возгласов; случайно отыскавшееся богатое военное ожерелье заменило диадему; эта церемония окончилась обещанием скромной денежной награды, и удрученный действительной или притворной скорбью новый император удалился в самые уединенные из своих внутренних апартаментов.
Скорбь Юлиана могла происходить только от его невинности, но его невинность должна казаться чрезвычайно сомнительной тем, кто научился не доверять мотивам и заявлениям царствующих династий. Его живой и деятельный ум был доступен для разнообразных впечатлений надежды и страха, признательности и мстительности, долга и честолюбия, желания славы и страха упреков. Но мы не в состоянии определить относительный вес и влияние этих чувств и не в состоянии уяснить мотивы, которые руководили Юлианом или, вернее, толкали его вперед, так как, может быть, и сам он не отдавал себе в них отчета. Неудовольствие войск было вызвано коварной злобой его врагов; их буйство было натуральным последствием нарушения их интересов и раздражения их страстей; а если бы Юлиан старался скрыть свои тайные замыслы под внешним видом случайности, он употребил бы в дело самые ловкие приемы лицемерия без всякой надобности и, вероятно, без всякого успеха. Он торжественно заявил перед лицом Юпитера, Солнца, Марса, Минервы и всех других богов, что до конца того дня, который предшествовал его возведению на престол, ему были совершенно неизвестны намерения солдат, а с нашей стороны было бы невеликодушием не доверять честности героя и искренности философа. Однако вследствие суеверной уверенности, что Констанций был врагом богов, а сам он был их любимцем, он, может быть, желал, чтобы скорее наступил момент его собственного воцарения, и, может быть, старался ускорить наступление этого момента, так как он был уверен, что его царствованию было предназначено восстановить древнюю религию человеческого рода. Когда Юлиана уведомили о заговоре, он лег на короткое время уснуть и впоследствии рассказывал своим друзьям, что он видел Гения империи, который с некоторым нетерпением стоял у его двери, настаивал на позволении войти и упрекал его в недостатке мужества и честолюбия. Удивленный и встревоженный, он обратился с мольбами к великому Юпитеру, который немедленно объяснил ему путем ясных и очевидных предзнаменований, что он должен подчиниться воле небес и армии. Образ действий, отвергающий обыкновенные принципы рассудка, возбуждает в нас подозрения и не поддается нашим исследованиям. Когда такой легковерный и вместе с тем такой изворотливый дух фанатизма вкрадывается в благородную душу, он постепенно уничтожает в ней все принципы добродетели и правдолюбия.
Первые дни своего царствования новый император провел в заботах о том, чтобы умерить рвение своих приверженцев, охранить личную безопасность своих врагов и разрушить тайные замыслы, направленные против его жизни и его власти. Хотя он твердо решился сохранить принятый им титул, он все-таки желал предохранить страну от бедствий междоусобной войны, желал уклониться от борьбы с превосходящими военными силами Констанция и оградить самого себя от упреков в вероломстве и неблагодарности. Украшенный внешними отличиями военной и императорской власти, Юлиан появился на Марсовом поле перед солдатами, которые встретили с самым пылким восторгом того, кого они считали своим воспитанником, своим вождем и своим другом. Он перечислил их победы, выразил сожаление о вынесенных ими лишениях, похвалил их за мужество, воодушевил их надеждами и сдержал их нетерпение; он распустил собравшиеся войска только после того, как получил от них торжественное обещание, что в случае, если бы восточный император подписал справедливый мирный договор, они откажутся от всякой мысли о завоеваниях и удовлетворятся спокойным обладанием галльскими провинциями. На основании этого обещания он написал от своего собственного имени и от имени армии приличное и умеренное послание и передал его своему министру двора Пентадию и своему камергеру Евтерию — это были два посла, которым он поручил принять от Констанция ответ и выведать его намерения. Это послание было подписано скромным титулом Цезаря, но Юлиан решительным, хотя и почтительным тоном просил утвердить за ним титул Августа. Он сознавал неправильность своего избрания, но старался в некоторой мере оправдать раздражение и насилие войск, вырвавших у него невольное согласие на то, чего они желали. Он объявлял, что готов признать верховную власть своего брата Констанция, и обещал присылать ему ежегодно в подарок испанских коней, пополнять его армию отборными молодыми варварами и принять выбранного им преторианского префекта, испытанной опытности и преданности. Но он оставлял за собой назначение других гражданских и военных должностных лиц, главное начальство над армией, заведование доходами и верховную власть над провинциями, лежащими по эту сторону Альп. Он убеждал императора сообразоваться с требованиями справедливости, не полагаться на тех продажных льстецов, которые питаются только раздорами правителей, и принять предложение справедливого и почетного договора, одинаково выгодного и для республики, и для царствующего дома Константина. В этих переговорах Юлиан требовал только того, что уже ему принадлежало. Та зависимая власть, которой он долго пользовался над провинциями Галлии, Испании и Британии, теперь уже признавалась под более самостоятельным и более высоким титулом. Солдаты и народ радовались перевороту, который даже не был запятнан кровью виновных. Флоренций спасся бегством; Лупициний содержался в заключении. Люди, питавшие нерасположение к новому правительству, были обезоружены и лишены возможности сделаться опасными, а вакантные должности были замещены лишь людьми, способными по выбору монарха, ненавидевшего дворцовые интриги и солдатские мятежи.
Переговоры о мире сопровождались и поддерживались самыми энергическими приготовлениями к войне. Смуты, раздиравшие так долго империю, доставили Юлиану возможность пополнить и увеличить ту армию, которую он держал наготове для немедленного выступления против неприятеля. Жестокие гонения, возбужденные против приверженцев Магненция, наполнили Галлию многочисленными шайками, которые состояли из людей, лишенных покровительства законов и занимавшихся разбоями. Они охотно приняли предложение помилования от такого государя, на слово которого они могли положиться, подчинились всем требованиям военной дисциплины и сохранили только свою непримиримую ненависть к особе и правительству Констанция. Лишь только настало время года, удобное для военных действий, Юлиан выступил в поход во главе своих легионов, перекинул через Рейн мост вблизи от Клеве и приготовился наказать вероломство атуариев — одного франкского племени, вообразившего, что оно может безнаказанно опустошать границы разделившейся империи. И трудности, и слава этого предприятия заключались в преодолении препятствий, мешавших движению вперед, и Юлиан победил врага, лишь только успел проникнуть в страну, которую прежние императоры считали недоступной. Даровав варварам мир, император тщательно осмотрел укрепления на Рейне от Клеве до Базеля, объехал с особым вниманием территорию, которую он отвоевал у алеманнов, посетил сильно пострадавший от их ярости Безансон и назначил Виенну местом своей главной квартиры на следующую зиму. Прибавив к охранявшим границы Галлии крепостям новые укрепления, Юлиан питал некоторую надежду на то, что побежденных столько раз германцев будет сдерживать в его отсутствие страх его имени. Вадомарий был единственным из князей алеманнов, которого он уважал и опасался; а в то время как этот хитрый варвар делал вид, будто соблюдает условия мирных трактатов, успех его военных предприятий грозил империи войной, которая при тогдашних обстоятельствах была бы крайне несвоевременна. Политика Юлиана снизошла до того, что прибегла к таким же хитростям, какие употреблял алеманнский принц: Вадомарий, неосторожно принявший в качестве друга приглашение римских губернаторов, был арестован во время пиршества и отправлен пленником внутрь Испании. Прежде чем варвары успели опомниться от удивления, император появился во главе своих войск на берегах Рейна и, еще раз перейдя через реку, освежил глубокие впечатления ужаса и уважения, произведенные четырьмя предшествовавшими экспедициями.
Послам Юлиана было приказано исполнить данное им поручение с самой большой поспешностью. Но во время их проезда через Италию и Иллирию местные губернаторы задерживали их под разными вымышленными предлогами; от Константинополя до Кесарии, в Каппадокии, их везли с большой медленностью, а когда они были наконец допущены в присутствие Констанция, император уже составил себе из депеш своих собственных чиновников самое неблагоприятное мнение о поведении Юлиана и галльской армии. Он выслушал с признаками нетерпения содержание писем, отпустил дрожавших от страха послов с негодованием и презрением, а его взгляды, телодвижения и гневные возгласы свидетельствовали о происходившем в его душе волнении. Родственная связь могла бы облегчить примирение между братом и мужем Елены, но она была незадолго перед тем расторгнута смертью этой принцессы, беременность которой несколько раз была бесплодна, а в конце концов сделалась гибельной для нее самой. Императрица Евсевия сохранила до последних минут своей жизни ту горячую и даже ревнивую привязанность, которую она питала к Юлиану; но ее кроткое влияние уже не могло сдерживать раздражительности монарха, который сделался со времени ее смерти рабом своих собственных страстей и коварства своих евнухов. Однако страх, который внушало ему нашествие внешнего врага, заставил его на время отложить наказание врага внутреннего; он продолжал подвигаться к границам Персии и счел достаточным указать на те условия, исполнения которых могло дать Юлиану и его преступным сообщникам право на милосердие со стороны их оскорбленного государя. Он потребовал, чтобы самонадеянный Цезарь самым решительным образом отказался от звания и ранга Августа, принятых им от бунтовщиков; чтобы он снизошел на прежнее положение ограниченного в своих правах и зависимого правителя; чтобы он передал гражданскую и военную власть в руки лиц, которые будут назначены императорским двором, и чтобы он положился в том, что касается его личной безопасности, на уверения в помиловании, которые будут переданы ему одним их арианских епископов Галлии — Эпиктетом, который был любимцем Констанция. Несколько месяцев прошли в бесплодных переговорах, которые велись на расстоянии трех тысяч миль, отделявших Париж от Антиохии, и лишь только Юлиан заметил, что его скромный и почтительный образ действий только усиливал высокомерие непримиримого соперника, он смело решился вверить свою жизнь и свою судьбу случайностям междоусобной войны. Он принял квестора Леона в публичной аудиенции в присутствии войск; высокомерное письмо Констанция было прочитано перед внимательной толпой, и Юлиан заявил в самых льстивых выражениях о своей готовности отказаться от титула Августа, если получит на это согласие от тех, кого он признает виновниками своего возвышения. Это предложение, сделанное нерешительным тоном, было с горячностью отвергнуто, и возгласы: "Юлиан Август, продолжайте царствовать по воле армии, народа и республики, которых вы спасли" — разразились как гром по всему полю и привели в ужас бледного посла Констанция. Затем была прочитана та часть письма, где император укорял в неблагодарности Юлиана, которого он облек отличиями верховной власти, которого он воспитал с такой заботливостью и нежностью и которого он охранял в детстве, в то время как он оставался беспомощным сиротой. "Сиротой! — воскликнул Юлиан, увлекшийся из желания оправдать себя чувством ненависти. — Разве тот, кто умертвил всех членов моего семейства, может ставить мне в упрек, что я остался сиротой? Он принуждает меня мстить за те обиды, которые я долго старался забыть". Собрание было распущено, и Леон, которого с трудом оградили от народной ярости, был отослан к своему повелителю с письмом, в котором Юлиан выражал с пылким и энергическим красноречием презрение, ненависть и жажду мщения, доведенной до ожесточения вынужденной двадцатилетней сдержанностью. После отправки этого послания, равносильного с объявлением войны на жизнь или на смерть, Юлиан, за несколько недель перед тем праздновавший христианский праздник Богоявления, сделал публичное заявление, что он вверяет заботу о своей безопасности бессмертным богам и таким образом публично отрекается и от религии, и от дружбы Констанция.
Положение Юлиана требовало, чтобы он немедленно принял какое-нибудь энергическое решение. Из перехваченных писем он узнал, что его противник, жертвуя интересами государства для своих личных интересов, возбуждал варваров к вторжению в западные провинции. Положение двух складов провианта, из которых один был устроен на берегах Констанского озера, а другой — у подножия Коттийских Альп, указывало направление двух неприятельских армий, а размер этих складов, в каждом из которых было по шестьсот тысяч четвертей пшеницы, или, скорее, пшеничной муки, был грозным свидетельством силы и многочисленности врага, который готовился окружить его. Но императорские легионы находились еще на своих отдаленных стоянках в Азии, Дунай охранялся слабо, и если бы Юлиан мог, благодаря внезапности своего вторжения, занять важные иллирийские провинции, он мог бы надеяться, что множество солдат станет под его знамена и что богатые золотые и серебряные руды покроют расходы на междоусобную войну. Он предложил собравшимся солдатам решиться на это важное предприятие, внушил им основательное доверие и к их генералу, и к самим себе и убеждал их поддержать приобретенную ими репутацию, что они страшны врагам, скромны в обхождении со своими согражданами и послушны своим офицерам. Его воодушевленная речь была принята с самым громким одобрением, и те самые войска, которые восстали против Констанция, потому что он вызвал их из Галлии, теперь с горячностью заявили, что они готовы следовать за Юлианом на край Европы и Азии. Солдаты принесли присягу в верности; бряцая своими щитами и приложив к своему горлу обнаженные мечи, они со страшными заклинаниями обрекли себя на службу вождю, которого они превозносили как освободителя Галлии и как победителя германцев. Это торжественное обязательство, внушенное, по-видимому, не столько чувством долга, сколько личной привязанностью, встретило противодействие лишь со стороны Небридия, незадолго перед тем назначенного преторианским префектом. Этот честный министр осмелился вступиться без всякой посторон ней помощи за права Констанция посреди вооруженной и возбужденной толпы людей и едва не сделался почтенной, но бесполезной жертвой ее ярости. Лишившись одной руки от удара меча, он пал к стопам государя, которого оскорбил. Юлиан прикрыл префекта своей императорской мантией и, защитив его от усердия своих приверженцев, отправил его домой с меньшим уважением, чем какого заслуживало мужество врага. Высокая должность Небри-дия была передана Саллюстию, и галльские провинции, освободившиеся теперь от невыносимой тяжести налогов, стали наслаждаться мягким и справедливым управлением друга Юлиана, который получил возможность применять к делу те добродетели, которые он влил в душу своего воспитанника.
Надежды Юлиана были основаны не столько на многочисленности его войск, сколько на быстроте его движений. Пускаясь на такое отважное предприятие, он принимал все меры предосторожности, какие только могло внушить благоразумие, а когда не было возможности поступать так, как требовало благоразумие, он полагался на свое мужество и на свою фортуну. Он собрал свою армию в окрестностях Базеля и там же разделил ее на части. Отряд из десяти тысяч человек под предводительством кавалерийского генерала Невитты должен был направиться внутрь Реции и Норика. Другой такой же отряд под начальством Иовия и Иовина приготовился к выступлению кривым путем больших дорог через Альпы и северные границы Италии. Генералам были даны ясные инструкции: быстро подвигаться вперед густыми и сомкнутыми колоннами, которые сообразно с расположением местности могли бы быть легко выстроены в боевом порядке; предохранять себя от нечаянных ночных нападений сильными патрулями и бдительными часовыми; предотвращать сопротивление неожиданностью своего появления, уклоняться от расспросов быстрым удалением из занятой местности, распространять слухи о своей силе и внушать страх к имени Юлиана; присоединиться к своему государю под стенами Сир-мия. Самому себе Юлиан предоставил исполнение самой трудной и самой блестящей части общего плана. Он выбрал три тысячи храбрых и ловких волонтеров, отказавшихся, подобно своему вождю, от всякой надежды на отступление; во главе этого преданного отряда он бесстрашно устремился в самую глубь Маркианского, или Черного, леса, скрывающего в своих недрах истоки Дуная, и в течение некоторого времени никто ничего не знал о том, где находится Юлиан. Таинственность его похода, его быстрота и энергия преодолели все препятствия; он прокладывал себе путь через горы и болота, овладевал мостами или переправлялся через реки вплавь, подвигался вперед по прямому направлению, не обращая никакого внимания на то, через какую территорию ему приходится переходить, через римскую или через варварскую, и наконец появился между Ратисбоном и Веной в том самом месте, откуда он предполагал спустить свою армию вниз по Дунаю. Благодаря искусно задуманной хитрости он захватил стоявший на якоре флот из легких бригантин, запасся плохой провизией, способной удовлетворять неразборчивый, но ненасытный аппетит галльской армии, и смело пустился вниз по течению Дуная. Благодаря неутомимым усилиям его гребцов и постоянно благоприятному попутному ветру его флот проплыл в одиннадцать дней более семисот миль, и он высадил свои войска в Бононии, всего лишь в девятнадцати милях от Сирмия, прежде, нежели до неприятеля дошло известие о том, что он покинул берега Рейна. Во время этого далекого и быстрого плавания Юлиан не уклонялся от главной цели своего предприятия, и, хотя он принимал депутации от некоторых городов, спешивших приобрести своей торопливой покорностью его милостивое расположение, он проезжал, не останавливаясь мимо неприятельских постов, расположенных вдоль реки, и не увлекался соблазном выказать бесполезную и несвоевременную храбрость. Берега Дуная были с обеих сторон покрыты толпами любопытных, которые глазели на пышность военной обстановки, предчувствовали важность предстоящих событий и распространяли по окрестным странам славу юного героя, подвигающегося вперед с нечеловеческою скоростью во главе бесчисленных военных сил Запада. Луцилиан, соединявший с рангом кавалерийского генерала главное начальство над военными силами Иллирии, был встревожен и смущен неопределенными донесениями, которых он не мог опровергнуть, но которым трудно было верить. Он принял некоторые медленные и нерешительные меры с целью собрать войска, когда был застигнут врасплох Дагалефом — деятельным офицером, которого Юлиан послал вперед с небольшим отрядом легкой кавалерии немедленно вслед за своей высадкой в Бононии. Взятый в плен генерал, не знавший, что его ожидает, был тотчас посажен на лошадь и отправлен к Юлиану, который милостиво поднял его и разогнал чувства страха и удивления, по-видимому, совершенно притупившие его умственные способности. Но лишь только Луцилиан пришел в себя, он позволил себе обратиться к победителю с неуместным замечанием, что он поступил опрометчиво, появившись среди своих врагов с небольшой кучкой людей. "Поберегите эти трусливые замечания для вашего повелителя Констанция, — возразил Юлиан с презрительной улыбкой, — дозволяя вам поцеловать полу моей мантии, я принял вас не как советника, а как просителя". Сознавая, что только успех может оправдать его попытку и что только смелость может доставить успех, он немедленно предпринял во главе трех тысяч солдат нападение на самый сильно укрепленный и самый населенный город иллирийских провинций. Когда он вступил в длинное предместье Сирмия, он был встречен радостными криками армией и народом, которые, украсившись венками из цветов и держа в руках зажженные свечи, проводили его как своего государя в императорскую резиденцию. Два дня были проведены среди общей радости, которая была отпразднована играми цирка; но на третий день рано утром Юлиан выступил в поход с целью занять узкие проходы Sicci в ущельях горы Гемус, которая, находясь почти на полпути между Сирмием и Константинополем, отделяет Фракию от Дакии, представляя со стороны первой из этих провинций крутой склон, а со стороны второй — легкую покатость. Защита этого важного пункта была поручена храброму Невитте, который точно так же, как и генералы итальянского отряда, успешно исполнил план похода и соединения, так искусно задуманный его повелителем.
Отчасти благодаря страху, который наводил имя Юлиана, отчасти благодаря сочувствию, которое он внушал населению, его власть распространилась гораздо далее тех пределов, которыми ограничивались его военные успехи. Префектуры, итальянская и иллирийская, управлялись Тавром и Флоренци-ем, соединявшими со своей важной должностью пустые отличия консульского звания; а так как эти сановники поспешно удалились к императорскому двору в Азию, то Юлиан, не всегда умевший сдерживать свою наклонность к насмешкам, заклеймил их бегство тем, что во всех публичных актах того года прибавлял к именам двух консулов эпитет «беглые». Покинутые своими высшими должностными лицами провинции признали над собой власть такого императора, который, соединяя в себе достоинства воина с достоинствами философа, внушал одинаковое к себе уважение и в расположенных на Дунае лагерях, и в греческих школах. Из своего дворца или, вернее говоря, из своей главной квартиры, находившейся то в Сирмие, то в Нэссе, он разослал главным городам империи тщательно изложенную апологию своего поведения, опубликовал секретные депеши Констанция и приглашал все человечество сделать выбор между двумя соперниками, из которых один прогнал варваров, а другой поощрял их вторгнуться внутрь империи. Глубоко оскорбленный упреком в неблагодарности, Юлиан хотел доказать справедливость своего дела как силой оружия, так и силой аргументов, хотел выказать не только свои военные, но и свои литературные дарования. Его послание к афинскому сенату и народу, по-видимому, было внушено сильным влечением к изящному, заставившим его представить свои действия и свои мотивы на суд выродившимся афинянам своего времени с такой смиренной почтительностью, что он как будто защищался, в дни Аристида, перед трибуналом Ареопага. Его обращение к римскому сенату, которому все еще дозволяли утверждать права на императорскую власть, было согласно с обычаями издыхавшей республики. Городской префект Тер-тулл созвал сенат: там было прочитано послание Юлиана, а так как он, по-видимому, был властителем Италии, то его притязания были уважены, и ни один голос не нарушил общего единодушия. Его косвенное порицание нововведений Константина и его страстные нападки на пороки Констанция были выслушаны с меньшим удовольствием, и как будто Юлиан лично присутствовал на заседании, сенаторы единогласно воскликнули: "Просим вас, уважайте виновника вашей собственной фортуны". Это было двусмысленное выражение, допускавшее различные толкования, смотря по тому, каков будет исход войны; оно могло быть принято и за смелый упрек узурпатору в неблагодарности или за льстивое признание, что Констанций загладил все свои ошибки тем, что возвысил Юлиана.
Известие о движении и быстрых успехах Юлиана дошло до его соперника, в то время как отступление Сапора дало ему возможность отложить на время заботы о войне с Персией. Скрывая свою душевную тревогу под маской презрения, Констанций выражал намерение возвратиться в Европу и заняться погоней за Юлианом, так как он никогда не говорил об этой экспедиции иначе, как об охотничьей прогулке. В своем лагере близ Гиерополя, в Сирии, он сообщил об этом намерении своим войскам, слегка упомянул о виновности и опрометчивости Цезаря и уверял, что, если галльские мятежники осмелятся поме-ряться в открытом поле с императорской армией, они будут неспособны выдержать огня ее глаз и падут от одних ее воинственных возгласов. Речь императора вызвала одобрение солдат, и президент Гиеропольского совета Фео-дот из лести умолял со слезами, чтобы голова побежденного бунтовщика была назначена на украшение его города. Избранный отряд был отправлен в почтовых экипажах, чтобы занять, если еще было возможно, проход Succi; рекруты, лошади, оружие и магазины, приготовленные для войны с Сапором, получили новое назначение сообразно с требованиями междоусобной войны, а победы, одержанные Констанцием над его внутренними врагами, внушали его приверженцам полную уверенность в успехе. Нотариус Гауденций, принявший от его имени управление африканскими провинциями, пресек доставку съестных припасов в Рим, а затруднения Юлиана еще увеличились вследствие одного неожиданного события, которое могло иметь для него самые пагубные последствия. Юлиан принял изъявления покорности от стоявших в Сирмие двух легионов и одной когорты стрелков; он не без основания не полагался на преданность этих войск, получивших некоторые отличия от императора, и под предлогом, что границы Галлии охраняются слишком слабо, удалил их от главного театра военных действий. Они неохотно выступили в поход и дошли до границ Италии; а так как их пугали и дальность пути, и дикая отвага германцев, то они решились по наущению одного из своих трибунов остановиться в Аквилее и водрузить знамя Констанция на стенах этой непреступной крепости. Бдительный Юлиан тотчас понял, как велика угрожавшая ему опасность и как необходимо немедленно принять против нее меры. По его приказанию Иовин отвел часть армии в Италию, предпринял осаду Аквилеи и вел ее с энергией. Но легионные солдаты, по-видимому, сбросившие с себя иго дисциплины, обороняли крепость с искусством и упорством; они пригласили остальную Италию последовать данному ими примеру мужества и преданности своему государю и грозили отрезать отступление Юлиана в случае, если бы он не устоял против численного превосходства восточных армий.
Смерть Констанция. 361 г.
Но человеколюбие Юлиана было избавлено от печальной необходимости, о которой он скорбел в таких трогательных выражениях; ему не пришлось делать выбора между гибелью других и своей собственной, так как, кстати, приключившаяся смерть Констанция предохранила Римскую империю от бедствий междоусобной войны. Приближение зимы не помешало императору покинуть Антиохию, а его приближенные не осмелились противиться его нетерпеливой жажде мщения. Легкая лихорадка, которая, быть может, была вызвана его душевной тревогой, усилилась от утомительного путешествия, и Констанций был вынужден остановиться в небольшом городке Монсукрене, в двенадцати милях по ту сторону Тарса, где он и умер после непродолжительной болезни на сорок пятом году от рождения и на двадцать четвертом году своего царствования. Из предшествующего изложения мирских и церковных событий уже можно было составить себе ясное понятие о его характере, представлявшем смесь гордости с малодушием и суеверий с жестокостью. Долгое злоупотребление властью придало его личности высокое значение в глазах его современников, но так как одни только личные достоинства имеют значение в глазах потомства, то мы ограничимся замечанием, что последний из сыновей Константина унаследовал лишь недостатки своего отца, но не обладал ни одним из его дарований. Утверждают, будто Констанций перед смертью назначил Юлиана своим преемником, и мы не находим ничего неправдоподобного в том, что его заботливость об участи молодой и нежно любимой жены, которую он оставлял беременной, могла в последние минуты его жизни одержать верх над его более грубыми страстями, над ненавистью и жаждой мщения. Евсевий вместе со своими преступными сообщниками сделал слабую попытку продолжить владычество евнухов путем избрания нового императора; но их заискивания были с негодованием отвергнуты армией, которой была отвратительна мысль о междоусобице, и два офицера высшего ранга были немедленно отправлены к Юлиану с уверением, что ни один меч в империи не будет вынут из своих ножен иначе, как по его приказанию. Это счастливое событие предотвратило исполнение военных планов Юлиана, задумавшего напасть на Фракию с трех различных сторон. Без пролития крови своих сограждан он избежал опасностей борьбы, исход которой был сомнителен и приобрел все выгоды полной победы. Горя нетерпением посетить место своего рождения и новую столицу империи, он направился туда из Несса через Гемские горы и через города Фракии. Когда он прибыл в Гераклею, находившуюся от Константинополя на расстоянии шестидесяти миль, все население столицы высыпало к нему навстречу, и он совершил свой торжественный въезд при громких изъявлениях преданности со стороны солдат, народа и сената. Бесчисленная толпа теснилась вокруг него с почтительным любопытством и, может быть, была обманута в своих ожиданиях, когда увидела небольшого ростом и просто одетого героя, который в пору своей неопытной юности одолел германских варваров, а теперь совершил удачный поход через весь европейский континент от берегов Атлантического моря до берегов Босфора. Через несколько дней после того, когда прибыли в гавань смертные останки покойного императора, подданные Юлиана восхищались искренней или притворной чувствительностью своего государя. Пешком, без диадемы и одетый в траурное платье сопровождал он погребальное шествие до церкви Св. Апостолов, где было положено тело усопшего, и если эти доказательства уважения могли бы быть истолкованы как себялюбивая дань, принесенная высокому происхождению и положению его родственника, то слезы Юлиана свидетельствовали перед всем миром о том, что он позабыл нанесенные ему Констанцием оскорбления и помнил лишь сделанное ему добро. Лишь только стоявшие в Аквилее легионы убедились, что император действительно умер, они отворили городские ворота и, принеся в жертву своих преступных вождей, без труда получили прощение от благоразумия и снисходительности Юлиана, который на тридцать втором году своей жизни получил бесспорную власть над всей Римской империей.
Философия научила Юлиана сравнивать выгоды деятельной жизни с выгодами уединения, но знатность его рождения и случайности его жизни никогда не давали ему свободы выбора. Он, может быть, искренно предпочел бы рощи Академии и афинское общество; но сначала воля, а впоследствии несправедливость Констанция заставили его подвергнуть свою личность и свою репутацию опасностям, сопряженным с императорским величием, и принять на себя перед целым миром и перед потомством ответственность за благополучие миллионов людей. Юлиан со страхом припоминал замечание своего любимого философа Платона, что заботы о нашем скоте и стадах всегда поручаются существам более высокого разряда и что управление народами требует небесных дарований богов или гениев. Отправляясь от этого принципа, он основательно приходил к заключению, что тот, кто хочет царствовать, должен стремиться к божественным совершенствам; что он должен очищать свою душу от всего, что в ней есть смертного и земного; что он должен подавлять свои плотские вожделения, просвещать свой ум, управлять своими страстями и укрощать в себе дикого зверя, которому, по живописному выражению Аристотеля, редко не удается воссесть на трон деспота. Но трон Юлиана, утвердившийся вследствие смерти Констанция на самостоятельном фундаменте, был седалищем разума, добродетели и, может быть, тщеславия. Юлиан презирал почести, отказывался от удовольствий, исполнял с непрестанным старанием обязанности своего высокого сана, и между его подданными нашлось бы немного таких, которые захотели бы его избавить от тяжести диадемы, если бы они были обязаны подчинить свое распределение времени и свои действия тем суровым законам, которые наложил сам на себя этот император-философ. Один из самых близких его друзей, с которым он нередко делил свой скромный и простой обед, высказал замечание, что его легкая и необильная пища, обыкновенно состоявшая из различных овощей, никогда не отнимала у его ума и у его тела той свободы и той способности к деятельности, которые необходимы для разнообразных и важных занятий писателя, первосвященника, судьи, генерала и монарха. В один и тот же день он давал аудиенции нескольким послам и писал или диктовал множество писем к своим генералам, гражданским сановникам, личным друзьям и к различным городам империи. Он выслушивал чтение присланных ему заметок, рассматривал содержание прошений и диктовал решения так быстро, что его секретари едва успевали вкратце их записывать. Его ум был так гибок, а его внимание так сосредоточенно, что он мог пользоваться своей рукой для того, чтобы писать, своими ушами для того, чтобы слушать, своим голосом для того, чтобы диктовать, и таким образом одновременно следовать за тремя различными нитями идей без колебаний и без ошибок. В то время как его министры отдыхали, монарх быстро переходил от одной работы к другой и после торопливо съеденного обеда удалялся в свою библиотеку; там он оставался до тех пор, пока назначенные им на вечер деловые занятия не заставляли его прервать его научные занятия. Ужин императора был еще менее обилен, чем обед; его сон никогда не отягощался трудным пищеварением, и за исключением небольшого промежутка времени после его бракосочетания, которое было результатом не столько сердечной склонности, сколько политических расчетов, целомудренный Юлиан никогда не разделял своего ложа с подругой женского пола. Его будили рано утром входившие в его комнату секретари, которые запаслись свежими силами, отдыхая в течение предшествующего дня, а его слуги дежурили попеременно, в то время как для их неутомимого повелителя главный способ отдохновения заключался в перемене занятий. Предшественники Юлиана, и его дядя, и его родной брат, и его двоюродный брат, удовлетворяли свою ребяческую склонность к играм цирка под благовидным предлогом, что они желают сообразоваться с вкусами народа, и они нередко проводили большую часть дня как праздные зрители блестящего представления или как участники в нем до тех пор, пока не был закончен полный комплект двадцати четырех бегов. В торжественные праздники Юлиан снисходил до того, что появлялся в цирке, несмотря на то что чувствовал и высказывал несогласное с господствовавшей модой отвращение к таким пустым забавам; но, просидев с равнодушным невниманием в течение пяти или шести бегов, он удалялся с торопливостью философа, считающего потерянной каждую минуту, которая не была посвящена общественной пользе или обогащению его собственного ума. Благодаря такой бережливой трате своего времени он как будто удлинил свое непродолжительное царствование, и, если бы все числа не были с точностью определены, мы отказались бы верить, что шестнадцать месяцев отделяли смерть Констанция от выступления его преемника в поход против персов. История может сохранить воспоминание лишь о деяниях Юлиана; но до сих пор сохранившаяся часть его объемистых сочинений служит памятником как трудолюбия императора, так и его гения. «Мизопогон», "Цезари", некоторые из его речей и его тщательно обработанное сочинение против христианской религии были написаны во время длинных вечеров двух зим, из которых первую он провел в Константинополе, а вторую — в Антиохии.
Дворцовые преобразования
Преобразование императорского двора было одним из первых самых необходимых дел Юлианова управления. Вскоре после его прибытия в константинопольский дворец Юлиану понадобился брадобрей. Перед ним тотчас явился великолепно разодетый сановник. "Я требовал брадобрея, — воскликнул император с притворным удивлением, — а не главного сборщика податей". Он стал расспрашивать этого человека о выгодах, доставляемых его должностью, и узнал, что, кроме большого жалованья и некоторых значительных побочных доходов, он получал суточное продовольствие для двадцати слуг и стольких же лошадей. Тысяча брадобреев, тысяча виночерпиев, тысяча поваров были распределены по разным заведениям, созданным роскошью, а число евнухов можно было сравнить лишь с числом насекомых в летний день. Монарх, охотно предоставлявший своим подданным превосходства заслуг и добродетели, отличался от них разорительным великолепием своей одежды, своего стола, своих построек и своей свиты. Роскошные дворцы, воздвигнутые Константином и его сыновьями, были украшены разноцветными мраморами и орнаментами из массивного золота. Не столько для удовлетворения вкуса, сколько для удовлетворения тщеславия ко двору доставлялись самые изысканные съестные припасы — птицы из самых отдаленных стран, рыбы из самых дальних морей, плоды не по времени года, розы зимой и лед в летнюю пору. Содержание бесчисленной дворцовой прислуги стоило дороже, чем содержание легионов, но лишь весьма незначительная ее часть употреблялась на служение монарху или хотя бы на увеличение блеска его власти. На стыд монарху и на разорение народу было учреждено бесчисленное множество неважных и даже только номинальных должностей, которые можно было приобретать покупкой, так что самый последний из подданных мог купить за деньги право существовать за счет государственной казны без всякой обязательной работы. Эта надменная челядь быстро обогащалась остатками расходов от такого громадного хозяйства, увеличением подарков и наград, которых она скоро стала требовать как долга, и взятками, которые она вымогала от тех, кто боялся ее вражды или искал ее дружбы. Она расточала эти богатства, забывая о своей прежней нищете и не заботясь о том, что ожидает ее в будущем, и одна только безрассудная ее расточительность могла стоять на одном уровне с ее хищничеством и продажностью. Ее шелковые одеяния были вышиты золотом, ее стол был изящен и обилен; дома, которые она строила для своего собственного употребления, занимали такое же пространство, как мыза иного древнего консула, и самые почтенные граждане были обязаны сходить с лошади, чтобы почтительно поклониться встреченному ими на большой дороге евнуху. Дворцовая роскошь возбуждала отвращение и негодование в Юлиане, который имел обыкновение спать на полу, неохотно подчинялся самым неизбежным требованиям человеческой натуры и находил удовлетворение своего тщеславия не в старании превзойти царственную пышность своих предшественников, а в презрении к ней. Он поспешил совершенно искоренить зло, которому общественное мнение придавало еще более обширные размеры, чем те, какие оно имело на самом деле, и горел нетерпением облегчить положение и прекратить ропот народа, который легче выносит тяжесть налогов, когда уверен, что плоды его труда употребляются на нужды государства. Но Юлиана обвиняют в том, что при исполнении этой благотворной задачи он поступал с торопливой и неосмотрительной строгостью. Изданием только одного эдикта он превратил константинопольский дворец в обширную пустыню и с позором распустил весь штат рабов и служителей, не сделав ни из чувства справедливости, ни даже из милосердия никаких исключений в пользу старости, заслуг или бедности преданных служителей императорского семейства. Таков в действительности был нрав Юлиана, часто забывавшего основной принцип Аристотеля, что истинная добродетель находится между двумя противоположными пороками на одинаковом от них расстоянии. Великолепные и приличествующие женщинам одеяния азиатов, завитые локоны и румяна, ожерелья и браслеты, казавшиеся столь смешными на Константине, были вполне основательно отвергнуты заменившим его на троне философом. Но вместе с щегольством Юлиан, по-видимому, отвергал и необходимость быть прилично одетым; он будто гордился своим пренебрежением к требованиям чистоплотности. В сатирическом произведении, назначенном для публики, император с удовольствием и даже с гордостью говорит о длине своих ногтей и о том, что его руки всегда выпачканы в чернилах; он утверждает, что, хотя большая часть его тела покрыта волосами, бритва бреет только то, что у него на голове, и с очевидным удовольствием восхваляет свою косматую и густонаселенную бороду, которую он, по примеру греческих философов, нежно лелеет. Если бы Юлиан руководствовался простыми требованиями здравого смысла, то первый римский сановник не унизился бы в его лице ни до жеманства Диогена, ни до жеманства Дария.
Но дело общественного преобразования оставалось бы недоконченным, если бы Юлиан только уничтожил злоупотребления предшествовавшего царствования, оставив безнаказанными его преступления. "Мы теперь избавились, — говорит он в фамильярном письме к одному из своих близких друзей, — мы удивительным образом избавились от ненасытной пасти гидры. Я отношу это название вовсе не к брату моему Констанцию. Его уже нет в живых; пусть будет ему легка та земля, которая лежит над его головой! Но его коварные и жестокосердные любимцы старались обманывать и раздражать монарха, отличавшегося таким мягкосердечием, которое нельзя хвалить, не впадая в лесть. Впрочем, даже этих людей я не намерен притеснять: их обвиняют и они должны пользоваться благодеяниями справедливого и беспристрастного суда". Для разбирательства этих дел Юлиан назначил шесть судей из лиц, занимавших высшие должности на государственной службе и в армии, а так как он желал отклонить от себя упрек в наказании своих личных врагов, то местом заседаний этого чрезвычайного трибунала он назначил Халкедон, на азиатском берегу Босфора, и дал судьям безусловное право постановлять и приводить в исполнение свои окончательные приговоры без всяких отсрочек и без апелляций. Звание председателя было возложено на почтенного восточного префекта, второго Саллюстия, добродетели которого одинаково ценились и греческими софистами, и христианскими епископами. Ему дан был в помощники один из выбранных консулов — красноречивый Мамертин, достоинства которого громко превозносились на основании сомнительного свидетельства тех похвал, которые он расточал сам себе. Но гражданская мудрость этих двух сановников перевешивалась свирепой запальчивостью четырех генералов, Не-витты, Агило, Иовина и Арбецио. Публика была бы менее удивлена, если бы увидела Арбецио не на судейском кресле, а на скамье подсудимых; тем не менее, существовало общее убеждение, что ему одному была известна тайная задача комиссии; начальники отрядов юпитерцев и геркулианцев гневно стояли с оружием в руках вокруг трибунала, и судьи подчинялись в своих решениях то законам справедливости, то громким требованиям крамолы.
Камергер Евсевий, так долго злоупотреблявший милостивым расположением Констанция, поплатился позорной смертью за наглость, безнравственность и жестокости своего рабского владычества. Казнь Павла и Аподемия (из которых первый был сожжен живым) была неудовлетворительным наказанием в глазах вдов и сирот стольких сот римлян, на которых донесли и которых погубили эти легальные тираны. Но сама справедливость (по живописному выражению Аммиана) проливала слезы над участью имперского казначея Урсула; его смерть была свидетельством неблагодарности Юлиана, который несколько раз выпутывался из затруднительного положения благодаря неустрашимой щедрости этого честного министра. Причиной и оправданием его казни была ярость солдат, которых он раздражал своими разоблачениями, и Юлиан, глубоко потрясенный и угрызениями своей совести, и ропотом публики, постарался утешить семейство Урсула тем, что возвратил ему его конфискованное имущество. Прежде, нежели истек год, в течение которого Тавр и Флоренций были возведены в звание префектов и консулов, они были вынуждены обратиться с мольбами о помиловании к безжалостному халкедонскому трибуналу. Первый из них был сослан в город Вер-челли, в Италию, а над вторым был произнесен смертный приговор. Мудрый монарх наградил бы Тавра за то, что считалось его преступлением: этот верный министр, не будучи в состоянии воспротивиться наступательному движению бунтовщика, укрылся при дворе своего благодетеля и своего законного государя. Но преступление Флоренция оправдывало строгость судей, а его бегство доставило Юлиану случай высказать свое великодушие: император обуздал себялюбивое усердие одного доносчика и не захотел знать, в каком месте этот несчастный беглец скрывается от его справедливого гнева. Через несколько месяцев после того как халкедонский трибунал был закрыт, в Ан-тиохии были казнены заместитель африканского префекта нотариус Гауден-ций и египетский герцог Артемий. Последний властвовал над обширной провинцией как жестокий и развратный тиран, а Гауденций долго занимался клеветническими доносами на невинных и добродетельных граждан и даже на самого Юлиана. Однако разбирательство их дела велось так неумело, что в общественном мнении составилось убеждение, будто они пострадали за непоколебимую преданность, с которой они защищали интересы Констанция. Остальные виновные спаслись благодаря всеобщей амнистии и могли безнаказанно пользоваться взятками, которые они брали или за то, чтобы защищать угнетенных, или за то, чтобы угнетать беззащитных. Эта мера, которая достойна одобрения, если смотреть на нее с точки зрения здравых политических принципов, была приведена в исполнение таким способом, который унижал величие императорского престола. Множество просителей, в особенности египтян, докучали Юлиану настойчивыми требованиями, чтобы им были возвращены назад подарки, розданные ими или по неблагоразумию, или противозаконно; он предвидел бесконечный ряд утомительных процессов и дал просителям слово, которое должен был бы считать священным, что, если они отправятся в Халкедон, он сам приедет туда, чтобы лично рассмотреть их жалобы и принять решение. Но лишь только они высадились на противоположном берегу, он запретил лодочникам перевозить кого-либо из египтян в Константинополь и таким образом задержал своих разочарованных клиентов на азиатской территории до тех пор, пока они, истощив и свое терпение, и свои денежные средства, поневоле возвратились на родину с ропотом негодования.
Многочисленная армия шпионов, агентов и доносчиков, набранная Кон-станцием для того, чтобы обеспечить спокойствие одного человека и нарушить спокойствие миллионов людей, была немедленно распущена его великодушным преемником. Юлиан был не легко доступен подозрениям и не был жесток в наказаниях: его пренебрежение к измене было результатом здравомыслия, тщеславия и мужества. Из сознания своего нравственного превосходства он был убежден, что между его подданными нашлось бы немного таких, которые осмелились бы или открыто восстать против него, или посягнуть на его жизнь, или занять в его отсутствие вакантный престол. Как философ, он мог извинять опрометчивые выходки недовольных; как герой, он мог относиться с пренебрежением к честолюбивым замыслам, для успешного осуществления которых у опрометчивых заговорщиков недостало бы ни авторитета, ни дарований. Какой-то житель Анкиры сделал для своего собственного употребления пурпуровую одежду, благодаря докучливому заискиванию одного из его личных врагов, Юлиан узнал об этом неосторожном поступке, который был бы признан в царствование Констанция за уголовное преступление. Собрав сведения о ранге и характере своего соперника, монарх послал ему через доносчика в подарок пару пурпуровых туфель, чтобы довершить великолепие его императорского одеяния. Более опасный заговор был составлен десятью состоявшими при нем гвардейцами, которые вознамерились убить Юлиана на поле близ Антиохии, где происходили военные упражнения. Они раскрыли свою тайну в то время, как были пьяны; их привели закованными в цепи к оскорбленному монарху, который с одушевлением объяснил им преступность и безрассудство их замысла, и затем, вместо того чтобы подвергнуть их пытке и смертной казни, которой они и заслуживали, и ожидали, он произнес приговор о ссылке двух главных виновных. Только в одном случае Юлиан, по-видимому, отступился от своего обычного милосердия, — когда он приказал казнить опрометчивого юношу, задумавшего захватить своей слабой рукой бразды правления. Но этот юноша был сын того кавалерийского генерала Марцелла, который в первую кампанию против галлов покинул знамена Цезаря и республики. Вовсе не из желания удовлетворить свою личную жажду мщения Юлиан мог легко смешать преступление сына с преступлением отца; но он был тронут скорбью Марцелла, и щедрость императора постаралась залечить рану, нанесенную рукой правосудия.
Юлиан не был равнодушен к выгодам, доставляемым общественной свободой. Из своих ученых занятий он впитал в себя дух древних мудрецов и героев; и его жизнь, и его судьба зависели от каприза тирана, и когда он вступил на престол, его гордость нередко бывала унижена той мыслью, что рабы, которые не осмелились бы порицать его недостатки, неспособны ценить его добродетелей. Он питал искреннее отвращение к восточному деспотизму, установленному в империи Диоклетианом, Константином и восьмидесятилетней привычкой к покорности. Основанный на суеверии мотив не дозволял Юлиану исполнить нередко возникавшее в его уме намерение избавить свою голову от тяжести дорогой диадемы, но он решительно отказался от титула Dominus, или Господин, с которым уже так свыкся слух римлян, что они совершенно забыли о его рабском и унизительном происхождении. Должность или, скорей, название консула было приятно для монарха, с уважением взиравшего на все, что оставалось от республики, и он по сознательному выбору и по склонности держался той политики, которую Август принял из предусмотрительности. В январские календы, лишь только рассвело, новые консулы Мамертин и Невитта поспешили во дворец, чтобы приветствовать императора. Когда его уведомили об их приближении, он встал со своего трона, поспешил к ним навстречу и заставил сконфуженных сановников принять изъявления его притворной покорности. Из дворца они отправились в сенат. Император шел пешком впереди их носилок, и глазевшая толпа любовалась зрелищем, напоминавшим старые времена, или втайне порицала образ действий, унижавший в ее глазах императорское достоинство. Впрочем, Юлиан во всех своих действиях неизменно держался одних и тех же принципов. Во время происходивших в цирке игр он по неосмотрительности или с намерением отпустил на волю одного раба в присутствии консула. Лишь только ему напомнили, что он присвоил себе право, принадлежащее другому сановнику, он присудил самого себя к уплате пени в десять фунтов золота и воспользовался этим случаем, чтобы публично заявить, что он точно так же, как и все его сограждане, обязан соблюдать законы и даже формы республики. Согласно с общим духом своего управления и из уважения к месту своего рождения, Юлиан предоставил константинопольскому сенату такие же отличия, привилегии и власть, какими еще пользовался сенат древнего Рима. Была введена и постепенно упрочилась легальная фикция, что половина национального собрания переселилась на Восток, а деспотические преемники Юлиана, приняв титул сенаторов, признали себя членами почтенного собрания, которому было дозволено считать себя представителем величия римского имени. Заботливость монарха, не ограничиваясь Константинополем, распространилась и на муниципальные сенаты провинций. Он несколькими эдиктами уничтожил несправедливые и вредные льготы, устранявшие стольких досужих граждан от службы их родине, а благодаря справедливому распределению общественных обязанностей он возвратил силу, блеск и (по живописному выражению Либания) душу издыхавшим городам своей империи. Древние времена Греции возбуждали в душе Юлиана нежное соболезнование, воспламенявшееся до восторженности, когда он вспоминал о богах и героях и о тех людях, возвышавшихся над богами и героями, которые завещали самому отдаленному потомству памятники своего гения и пример своих добродетелей. Он облегчил стесненное положение городов Эпира и Пелопоннеса и возвратил им их прежний блеск. Афины признавали его своим благодетелем, а Аргос — своим избавителем. Гордый Коринф, снова восставший из своих развалин с почетными отличиями римской колонии, требовал от соседних республик дани для покрытия расходов на публичные зрелища, которые устраивались на перешейке и заключались в том, что в амфитеатре травили медведей и барсов. Но города Элида, Дельфы и Аргос, унаследовавшие от дальних предков священную обязанность поддерживать Олимпийские, Пи-фийские и Немейские игры, основательно требовали для себя освобождения от этого налога. Привилегии Элиды и Дельф были уважены коринфянами, но бедность Аргоса внушила смелость угнетателям, и слабый протест его депутатов был заглушен декретом провинциального сановника, заботившегося, как кажется, лишь об интересах столицы, в которой находилась его резиденция. Через семь лет после того как состоялось это решение, Юлиан дозволил принести на него апелляцию в высший трибунал и употребил свое красноречие, вероятно, с успехом на защиту города, который был резиденцией Агамемнона, и дал Македонии целое поколение царей и завоевателей.
Юлиан употреблял свои дарования на дела военного и гражданского управления, увеличивавшиеся числом соразмерно с расширением империи, но он сверх того нередко принимал на себя обязанности оратора и судьи, с которыми почти вовсе незнакомы новейшие европейские монархи. Искусство убеждать, которое так тщательно изучали первые Цезари, было оставлено в совершенном пренебрежении воинственным невежеством и азиатской гордостью их преемников; если же они снисходили до того, что обращались с речами к солдатам, которые внушали им страх, зато они относились с безмолвным пренебрежением к сенаторам, которые внушали им презрение. Заседания сената, которых избегал Констанций, считались Юлианом за самое удобное место, где он мог высказывать свои республиканские принципы и выказывать свои ораторские способности. Там, точно в школе декламации, он изощрялся попеременно то в похвалах, то в порицаниях, то в увещаниях, а его друг Либаний заметил, что изучение Гомера научило его подражать и безыскусственному сжатому стилю Менелая, и многоречивости Нестора, из уст которого слова сыпались как хлопья снега, и столько же трогательному, сколько энергическому красноречию Улисса. Обязанности судьи, не всегда совмещающиеся с обязанностями монарха, исполнялись Юлианом не только по чувству долга, но и ради развлечения, и хотя он мог бы полагаться на честность и прозорливость своих преторианских префектов, он нередко садился рядом с ними за судейским столом. Его проницательный ум находил приятное для себя занятие в том, что старался разоблачать и опровергать придирки адвокатов, старавшихся скрыть правду и извратить смысл законов. Он иногда забывал о своем высоком положении, делал нескромные и неуместные вопросы и обнаруживал громкими возгласами и оживленными жестами горячее убеждение, с которым он отстаивал свои мнения против судей, адвокатов и их клиентов. Но сознание своих собственных недостатков заставляло его поощрять и даже просить своих друзей и министров, чтобы они сдерживали его увлечения, и всякий раз, как эти последние осмеливались возражать на его страстные выходки, зрители могли заметить выражение стыда и признательности на лице своего монарха. Декреты Юлиана почти всегда были основаны на принципах справедливости, и он имел достаточно твердости, чтобы противостоять двум самым опасным соблазнам, осаждающим трибунал монарха под благовидными формами сострадания и справедливости. Он решал тяжбы без всякого внимания к положению судящихся, и бедняк, участь которого он желал бы облегчить, присуждался им к удовлетворению справедливых требований знатного и богатого противника. Он тщательно отделял в себе судью от законодателя, и, хотя он замышлял необходимую реформу римского законодательства, он поставлял свои решения согласно со строгим и буквальным смыслом тех законов, которые судья был обязан исполнять и которым подданный был обязан подчиняться.
Если бы монархам пришлось лишиться своего высокого положения и остаться без всяких денежных средств, они большей частью немедленно низошли бы в низшие классы общества без всякой надежды выйти из неизвестности. Но личные достоинства Юлиана были в некоторой мере независимы от фортуны. Какую бы он ни избрал карьеру, он достиг бы или, по меньшей мере, оказался бы достойным высших отличий своей профессии благодаря своему непреклонному мужеству, живости ума и усидчивому прилежанию; он мог бы возвыситься до звания министра или начальника армии в той стране, где он родился простым гражданином. Если бы завистливая прихоть правителя обманула его ожидания или если бы он из благоразумия не захотел идти по тому пути, который ведет к величию, он стал бы упражнять те же дарования в уединенных занятиях, и власть королей не могла бы влиять ни на его земное благополучие, ни на его бессмертную славу. Кто будет рассматривать портрет Юлиана с мелочным или, быть может, недоброжелательным вниманием, тот найдет, что чего-то недостает для изящества и красоты его наружности. Его гений был менее могуч и менее высок, чем гений Цезаря, и он не обладал высокой мудростью Августа. Добродетели Траяна кажутся более надежными и естественными, а философия Марка Аврелия более проста и последовательна. Однако и Юлиан выносил несчастья с твердостью, а в счастье был воздержан. После стадвад-цатилетнего промежутка времени, истекшего со смерти Александра Севера, римляне созерцали деяния такого императора, который не знал других удовольствий, кроме исполнения своих обязанностей, который трудился с целью облегчить положение своих подданных и вдохнуть в них бодрость и который старался всегда соединять власть с достоинством, а счастье с добродетелью. Даже крамола, и даже религиозная крамола, была вынуждена признать превосходство его гения и в мирных, и в военных делах управления и с прискорбием сознаться, что вероотступник Юлиан любил свое отечество и был достоин всемирного владычества.