«Веря, что слова обладают действительной силой...»

Флобер

Вот как он решил подытожить рассказ, найдя его скучным: «По сути меня воспламенило его предложение, его желание целовать мои губы, сама возможность влюбиться».

Была ли это жажда обмана? Жажда потери? Или же траур по Т.?

Целый месяц я писал А. по письму в день. Целый месяц я оставался целомудренным. Я спал, сжав член в руке. Я пытался прогнать все пошлые мысли и плотские представления. Дабы выбелить свою кожу, я совсем не ел мяса, никакой кровоточащей субстанции с нервными окончаниями. Гуляя по пляжу в тени, я не раздевался, лишь подворачивал брюки, чтобы смочить ноги. Можно было подумать, что я скрывал телесный изъян.

По вечерам, погасив свет, я наконец раздевался в кровати и, опасаясь, что потеря чувственной памяти станет окончательной, царапал кожу, чаще всего с боков. Я запрещал себе прикасаться к члену, я не опускал на него взгляда, мочась, и не разглаживал расходящиеся лучами складки «Моргани» даже пальцем. Я сократил время, которое обычно отводил на испражнение: мне нужно было отказаться от всех анальных ощущений, я создал себе свой гимен. Я стал своего рода безумцем: это воздержание дурманило мою голову.

Я пытался сочинять романтические фразы, но мой разум не мог ни за что ухватиться, ни за какую последовательность, ни за какую мелочь: идеи заголовков и подзаголовков, обложек и даже изданий наталкивались одна на другую, я бредил книгами, но ничего не мог дописать до конца. Я читал биографии великих писателей, и напечатанные буквы порой двоились в моих глазах, составляя меж строк мою собственную биографию.

Из-за бессонницы у меня возникло некое предчувствие: я требовал от него ответов, он не хотел мне их отсылать, может быть, он их порвал, из-за этого мы ссорились.

1) А. Может быть, думать, что я мог бы тебя любить, - это прихоть, но я думаю об этом. Я ничего не жду от тебя, кроме возможности на тебя смотреть, слышать, как ты говоришь, видеть, как ты улыбаешься, обнимать тебя. Это неопределенное желание, это всего лишь желание сблизиться. Жар моего тела, здесь, в Париже, вызывает желание соединить его с твоим, невинно, заснуть рядом с тобой, вдыхать тебя. Подобное признание может быть смертельным приговором для наших отношений: главное, чтобы это излияние тебя не оттолкнуло.

2) А. Думаю ли я, когда пишу это имя, о тебе? Значит, мое первое письмо было любовным письмом. Я снова пишу тебе, не получив ответа, потому что это как будто бы разговор с самим собой, некий порыв. Опасность любовного письма заключается в несоразмерности двух личных пространств, двух людей, иногда времени пыла и времени остывания. Это также опасность уничтожения словом: описание чувства на бумаге может уменьшить его, уничтожить. Но это письмо - пламенное.

Я думаю, когда мы увидимся, нам нужно будет забыть об этих письмах, об этих словах, начать с чистого листа, смотря друг на друга и доводя свое чувство до безысходности, когда остается только одно: заговорить о нем, коснуться друг друга. А, если чувства не возникнет, не нужно будет гнаться за ним: я на самом деле не знаю, сможем ли мы любить друг друга.

3) А. Думаю ли я о тебе, когда пишу это имя, или оно лишь средство передачи, некая адресация любовной просьбы? Представляю ли я тебя? За это время я забыл твое лицо. Я сфотографировал его, прежде чем покинуть тебя, и, возможно, это ошибка, возможно, судьба. Я напечатал один снимок, и вот он передо мной, я могу на него смотреть, я могу его показывать, говоря «это он», возможно, ты бы на нем себе не понравился. Эта фотография отчасти мешает мне обладать другими твоими изображениями, блокирует их появление, их доступ ко мне.

Значит, я могу вспомнить и сказать: у него черные вьющиеся волосы, тонкая золотая серьга в ухе; когда я его увидел впервые, на нем был белый комбинезон и простая черная кожаная куртка, он был босиком в белых слегка испачканных мокасинах. В следующий раз, всего через час-другой, на нем был бархатный пиджак поверх майки, чей V-образный вырез открывал его чуть загорелое тело и легкое покраснение, похожее на след эпиляции, его волосы были влажными и вились еще больше, примечательно, что он кажется совершенно безбородым, его щеки и верхняя губа бледные, лишенные всякой окраски (носки его низких сапог были острыми, а джинсы облегающими: каждая вещь может говорить за себя и у каждой свой цвет). У меня не было желания представить его член. Я не задал ни одного вопроса Т., который наверняка видел А. голым на пляже.

Позже его рубашка еще более открывала тело, и я видел его соски и снова любовался безволосой кожей. К тому же С. передал нам - Т. и мне - слова А. о том, что он не хочет обладать никакими признаками принадлежности к мужскому полу. Я собирался сделать эпиляцию.

Я странным образом остался с ним на расстоянии, настороже, в ожидании. Когда мы впервые оказались наедине, мое предложение вылизать его кровоточащие на солнце ноги, чтобы успокоить их боль, было лишь провокацией. Я еще подозревал, что он враждебен. Мне нравилось, как он на меня смотрит, но казалось подозрительным, что он так же переглядывается с С.

Мы сели в поезд, отходивший в час ночи. Предыдущий, в 20 часов 48 минут, был забит. Я бежал по подземного переходу, чтобы увидеть тебя, и я бы, конечно же, поцеловал тебя на перроне, став для других невидимым, но твой поезд уже ушел, и несколько часов в вагоне рядом с Т. нужно было скрывать свою печаль, наслаждаясь ею.

Мне нравится писать тебе. Любовный напор всегда соответствует напору письма или разговора (мне хочется говорить о нем, упоминать его, это желание сжигает меня), я не знаю, что возникает первым, пробуждая затем второе. Мысль о том, чтобы писать по письму в день, мне также нравится, я пустился вслед за ней по собственной воле.

4) А. Писать тебе означает терять время, устроить себе перерыв в работе над книгами. Я остаюсь в Париже. Я мало чем занимаюсь, я читаю, я каждый вечер хожу в кино на поздние сеансы, без особого воодушевления ужинаю с друзьями, я не сплю с Т., практически каждый вечер мы расстаемся с Т. у метро Севр-Бабилон.

Я должен был написать письмо женщине, которую очень люблю, которая мне совершенно необходима, и каждый раз, чтобы написать тебе, я откладываю это дело, нужно обязательно написать то письмо, и скоро будет уже совсем поздно.

Любовь - единственно подлинная потеря времени. Я говорил Т., что моя любовь к нему патологическая, так как каждый раз, когда я его вижу, я мечтаю сжать его, и чтобы это объятие было, словно глубокая анестезия, чтобы мы сразу же погрузились в беспробудный сон. Несколько ночей мне снятся кошмары. От тебя по-прежнему нет письма. Когда я получу его, может быть, я перестану писать. Но, возможно, ты уже больше не любишь меня из-за этих писем, может быть, они тебе ненавистны?

5) А. Мне кажется, что я в любой момент могу взять листок, чтобы писать тебе, и письмо будет беспрерывным, с постоянной скоростью телетайпа.

Письма, каждый день. Я мог бы отправлять тебе два, три, еще больше писем и не делать ничего другого, откладывать все на потом, останавливаться только, чтобы поспать, есть над бумагой. Вчера я именно так и ел, очень мало: кусок дыни, два клубничных йогурта. Я не мог бы тебе рассказать, на что трачу время, потому что ты - единственное мое занятие, я мог бы тебе говорить только о сочинении этих писем, потому что оно занимает все мое время.

Такая скорость - по письму в день - вызывает подозрение: для родителей, например, подобное прилежание разумеется означает только любовь. Может, мне стоит подделать мой почерк, изменить порядок строк в адресе на конверте, поменять почтовое отделение, каждый день перемещаться в другой округ, чтобы избавиться от этого подозрения?

Я рассказывал бы тебе только об этих письмах, которые позволяют мне отдохнуть и не дают никаких результатов, лишь то, что я тут же теряю, что ты можешь сжечь, если тебе так нравится. Ты ни о чем меня не просил, и вот я забрасываю тебя словами в ожидании твоих собственных слов, которые до меня не доходят. Может быть, эти письма всего лишь ответ на твою тишину?

6) А. Обратный путь на машине. Сто километров дались бы легче, если бы в конце я нашел твой ответ, и я нашел его. Прежде чем раскрыть письмо, я спрашиваю себя, должен ли я спрятаться, чтобы прочитать его (оставить ставню закрытой), в любом случае - помыть руки, и может быть, еще опорожниться, быть чистым и пустым, надрезать конверт лезвием ножа, но я уступаю своему нетерпению.

Тогда я думаю: на письмо нужно всегда давать два ответа, сначала ответ, прежде чем его открыть (впечатление, которое оно у меня вызывает, когда еще запечатано, нетерпение, порождаемое им желание), затем ответ на само письмо и разницу или совпадение того, что от него ожидали, и того, что в нем нашли. Твое письмо страшит и волнует тем, что каждое второе слово для меня неразборчиво, заставляет все перечитывать, напрягать внимание до предела, я могу придать всему противоположный смысл.

7) А. Это снова искушает меня отвлечься. Я только что колебался, не позвонить ли тебе. В конце концов, я набрал номер, было занято, я снова набрал, думая: если снова занято, это будет значить, что я не должен сегодня звонить. Было все время занято, и больше я не пытался. Конечно, еще я подумал: может быть, это он звонит мне? Кто говорит во время этих коротких повторяющихся гудков, его родители или он сам, и, если это он, то с кем он разговаривает? И я подумал: он еще не получил письмо, которое я отправил сегодня утром. Хотя я и не написал, что целую его, финал был слишком игривый.

Он написал мне: целую тебя. Он хотя бы думает об этом, о том, чтобы поцеловать меня? Думает ли он о моих губах, думает ли об ощущении поцелуя, о нежности касающихся друг друга губ, о том, как они раздвигаются и из одного рта в другой попадает слюна, и, может быть, о мгновении, когда поцелуи покроют все лицо, все тело? Думает ли он, как я, обо всем этом? Мы уже целовались, но лишь раз, и у меня не было времени запомнить вкус того поцелуя.

8) А. В этот вечер мне чего-то не хватает. Я бы хотел отвлечься, чувствуя чье-нибудь тело, кожу, тепло, губы, член. Когда я пишу эти слова, я могу представлять только тебя. Я не пойду искать чей-нибудь рот на улице. Мне нужно работать, но вместо этого я пишу тебе. Я не могу сказать, что люблю тебя, я могу только сказать, что хочу, чтобы мы любили друг друга. С тобой - никакой грубости: освобождение от всех навязчивых маний. Одна лишь мания: изнеможение. Утомиться в испарине наших тел, втекая один в другого, разверзнувшись в обжигающей ледяной хижине, в остывающей лаве наших жидкостей. За нас двоих! Двое, вот единственное число.

9) А. Я у своих родителей: они спят или делают вид. Они могут увидеть в коридоре слабый свет, выходящий из-под моей двери, я снова пишу. Смех отца мне ненавистен так же, как их утренний шепот, когда они не хотят меня разбудить. Уже давно, как минимум два года я не приезжал к ним. Они должны переезжать, дом выставлен на продажу, им не на что купить квартиру, они перебираются в такой же пошлый пригород. Они заполнили три коробки, которые я оставил, уезжая пять лет назад. Мать надписала сверху: «Э., личное». Она так настойчиво твердила, что свалила все вместе и ничего не смотрела, что я мог представить, как она, напротив, все пересмотрела, все прочитала. Я так мало им говорю.

Я заметил, что, уезжая, почему-то оставил здесь все свои самые сокровенные вещи, и первые стихи, написанные в школе на тетрадках, и рисунки - одно и то же удлиненное лицо светловолосого мальчика, и снимки первого причастия, фотографии школьного отряда, ящики с красками. В этот вечер опьянение преступными ощущениями: бочковой «Гиннес» в слишком освещенном месте. Я мог бы тебе рассказать о промокшей луне или о нескольких липких уставших существах, которых я разглядел и сразу же скрылся в темном журчании общественного писсуара.

В поезде я по-прежнему читал «Саламбо», и каждое редкое слово заставляло меня думать о тебе, я хотел передать его, будто ласку, твоим губам, твоему телу: нубийское и пуническое, балеарское, фаларийское...

10) А. Неизбежность твоего приезда: пора подготовить свое тело, чтобы твоим рукам было приятно. Отполировать его, отшлифовать, эпилировать, чуть похудеть, при случае купить волосяную перчатку, чтобы тело утратило шероховатость, надушиться. В эти несколько дней я помолодею, это пост перед воскрешением, я буду купать свое тело, расслаблять его, чтобы оно было еще нежнее, если ты почувствуешь желание к нему прикоснуться. Все это литературно: я думаю об этом, но, когда ты будешь здесь, мое тело, как всегда, будет для меня нежеланным (это был бы предел всех навязчивых мечтаний, если бы тебе понравилось своевольно ласкать меня, на меня не глядя). Это еще одно письмо, которое ты не получишь, потому что уже уехал от своих родителей. Быть влюбленным значит говорить себе: сейчас он должен быть в пути, между Аяччо и Ниццей, может быть, один, может быть, не один...

Письма, сопровождаемые условными обозначениями героев, похожи на шифры, на математические теоремы: моральные границы тройного уравнения Э., Т. и А.

Конверты последних писем были надписаны теперь лишь буквой «А» и цифрой; «4» означает, что это было четвертое письмо без адреса, которое я не мог ему отправить. В силу того, что у меня не было никаких ответов, писание вновь стало эгоистичным, набирало новую силу, перебиралось на большие белые листы без даты, без указания имени в самом начале, и «ты» переходило в «он», а «я» оставалось. Затем получилось так, что ожидание длилось только ради самого ожидания, и приезд А. мог сделаться для меня пресным (но это была всего лишь еще одна теорема). Чем ближе был этот приезд, тем менее я его себе представлял, тем более отходил он на второй план. Не перестал ли я испытывать свое чувство, возведя его с помощью писем на пьедестал?

Следовательно, произошел важный переход, смещение: теперь меня заставлял писать А., а не Т., которого я вынуждал либо уйти в отставку, либо опять поработить мои тексты, дабы они вновь говорили о нем.

Следовательно, я ничего не ждал так, как этого телефонного звонка, этого голоса, этой встречи. Ничего, но так ли это? А. не приезжал и, может быть, и не собирался приехать в Париж, это была ложь, или же он решил исчезнуть, и страх мешал ему подать какой-либо знак. Я не знал ни куда писать ему, ни как с ним связаться после означенной даты: адрес уже устарел. Письма, которые я продолжал писать, складывались в стопки на моем столе, на конверте я писал его имя, потом лишь инициалы, и начал думать, что больше не буду их запечатывать, я смогу перечитывать их без всякого сожаления. Ибо, если он исчезнет, то станет похитителем писем, которые я уже отправил.

Неожиданной развязкой стал звонок Т.: он вернулся с Сардинии и оставался еще несколько дней в Йере. Я рассказал ему о своем целомудрии и обещал хранить его, без всякой просьбы со стороны Т., внезапно поверив, что оно было посвящено ему. Мне казалось, что я отклонился от цели ожидания и воздержания и вернулся к начальному предмету своих чувств, следовательно, в последний момент отказавшись от того, чего больше всего желал: от А., когда бы я позабыл о Т.

Десятью днями раньше Т. впервые написал мне письмо, которое я еще не получил и никогда не должен был получить: покидая отель в Сардинии, он доверил его портье.

Мне позвонили посреди ночи, я только что заснул, конечно же, с разбитым телом, рука как будто перечеркивала мое туловище, и это был не долгожданный голос, но голос одного друга, у которого начался приступ тоски, и он просил разрешения приехать и провести ночь со мной. Я колебался и, в конце концов, отказал: если я не позволял ни одной мысли о плоти, еще менее я допускал чье-либо присутствие. И это не было то тело, которого я ждал, которое привело бы в движение мое; единственное, которое могло бы его согреть и пробудить от спячки. Через пять минут телефон зазвонил снова, и я думал услышать тот же, теперь уже настаивающий голос, но это был другой, и по-прежнему не тот, которого я ожидал. Другой друг звонил мне из своего дома на юге, одинокий и пьяный, и я заставлял себя делать вид, что мне интересно. Потом я не мог уснуть и решился получить удовольствие, включив все лампы. Мой взгляд, член и рука погрузились в порнографические видения. И это было лишь удовольствие, простое удовольствие, ничего более: лишь ошибка, лишь преступление. Как заставить его теперь появиться в моих снах без чудодейственного порошка воздержания? Я больше не мог, увидев его образ, смочить мой сон, удовольствие стерло все сновидения. И на следующий день письма снова стали моим заклинанием, будто черный колдун вызывал смерч.

Он наконец позвонил мне, и его голос был мне безразличен. Я слышал лишь его имя: А. Он только что приехал в Париж, я предложил ему вместе поужинать. Он сказал, что перезвонит: он откладывал свой ответ. Я был ошеломлен. Что нужно сделать сначала? Поменять носки, помыть голову, постелить чистую постель, помыть ванную, сходить в туалет? Между двумя этими звонками он оставлял мне время для подготовки и нового ожидания, неопределенности. Я не стал ничего утаивать и все это время писал. Собирался ли я отдать ему последние письма? Уже его голос меня охладил. Может быть, я собирался назначить встречу за пределами моего дома, в кафе, чтобы не ускорять то, что заслонило собой писание и могло в этот вечер вырваться наружу с непристойными звуками, словно газ из порвавшегося воздушного шара? Я хотел опьянеть от погребальной музыки, довести волнение до предела, кричать под голос Леонтины Прайс, но проигрыватель не работал. Позже я обнаружил, что вилка была вытащена из розетки.

А если бы я назначил встречу в таком месте, где бы мы не должны были нарушать дистанцию, дал бы я новый толчок моему беспокойству? Нужно было любой ценой остаться влюбленным и не утратить возможности продолжать писать дальше.

Собирался ли я убрать фотографию Т. из ванной комнаты? Нет. Это была единственная фотография, остальные я уже убрал. Из суеверия я не шел мыться, пока он не перезвонит подтвердить ужин. Лишь перед его приходом я перевернул конверты, на которых были написаны его инициалы, и разложил на столе письменные принадлежности, белый листок и открытую перьевую ручку. Это расположение предметов должно было говорить: «Только от тебя зависит, чтобы я взял ручку и снова начал тебе писать». Оно должно было означать, что прежде всего я - юный писатель (который очаровывает своими текстами, они служат его любовным орудием). И я положил в ряд сбоку несколько предметов: линейку, нож, карманное зеркальце.

Куда я собирался отвести его ужинать? От этого выбора, вероятно, будут зависеть все наши отношения. Это должно быть место, где мы были бы совершенно одни, где я не мог никого встретить, даже встреча с каким-нибудь другом все бы испортила. Мне очень не нравилось, что он сам придет с другом, как он мне объявил, даже если он должен был просто подвезти того на машине в самом начале вечера. Может быть, он хотел воспользоваться моей вежливостью, вынудить меня быть вежливым, может быть, это была хитрость, чтобы от меня избавиться?

Когда я вновь увидел его, он мне не понравился: он нес на себе все знаки обеспеченной гетеросексуальности. Ключи от машины были в кожаном футляре, у него были часы «Картье» и сумка «Эрмес», у него был такой же багаж, как на рекламе журнала «Экспресс». Выйдя из машины, он проверил, все ли дверцы закрыты, точно так же делал мой отец, с настойчивостью, какой я ни у кого другого не видел. На щитке машины он приклеил скотчем лист бумаги с названиями пары десятков городов, отмечавших его маршрут от Ниццы до Парижа, и, тем не менее, заблудился. Он сказал, что не хотел жить в девятом округе, потому что его отец сказал ему, что это район, пользующийся дурной славой. Он попросил меня отвести его в спокойное место. Он терял голову при мысли о жизни в Париже и от того, что должен был ехать по тем местам, которых не знал, в голове у него был план сражения, тактика завоевания, но городские масштабы их уже подавляли. Через две недели он должен был участвовать в конкурсе театрального училища. Я в нем тоже участвовал пять лет назад и проиграл.

Я привел его в бар «Старый Берлин». Когда я дал ему выбрать место за круглым столиком, он выразил свое предпочтение, у меня имелось свое, и оно было точно таким же. Каждый из нас предпочитал быть справа от другого, чтобы показать свой левый профиль. Уже здесь мы не могли поладить: всегда один уступал из учтивости и был этим задет. Мы сменили место и сели друг против друга за квадратным столиком.

Таким образом, с помощью этого вала отпугивающей писанины я сделал из А. безвредного для Т. персонажа. А. упрекал меня этими письмами, их настойчивостью; они превратили его в объект; я поступил бестактно, отправив ему в Бейрут эту открытку без конверта. Почему я не сдержал своего чувства, вместо того, чтобы демонстрировать его, как одержимый? Эти письма, - сказал он мне, - оставили привкус отравы.

Он хотел принять у меня ванну, он, как и я, любил намочить волосы, не особо их моя, чтобы они завились, у нас обоих было это кокетство. Я показал ему фотографии, среди них было много моих, одна его, и я заметил, что он разглядывал по-настоящему лишь свою, что только это вызвало в нем интерес. Я налил ему немного водки. Просочившись в кровь, алкоголь сделал меня меланхоличным.

Он предстал передо мной голым, в плавках. В ванной текла вода. И мне нравилось это тело, которое я еще никогда не видел, это отсутствие волос, красота туловища, изящество его, словно точеных, сосков, но мысль, что я не могу показать ему схожее тело, вызвала во мне боль. Он положил на стол помятую книгу карманного формата, которую дарил мне: она была написана автором, которого он так любил. На обложке были два сросшихся близнеца. Он написал на форзаце свое имя.

Он не хотел спать у меня, но настоял, чтобы оставить у меня сумку с одеждой, так как квартира юноши, у которого он должен был жить, выходила на улицу и плохо закрывалась. Снова его роскошные ужасы: он обо всем подумал. Я захотел обнять его, но, приблизившись к нему, я лишь по-мужски похлопал его, это было смехотворно по сравнению с былой нежностью. Оказавшись через полчаса в постели и снова подумав об увиденном теле, я сказал себе, что оно могло послужить мне прекрасным материалом для воплощения навязчивых мыслей. Я мог в мыслях ласкать его, снять его плавки, взять в рот его член, но, едва коснувшись своего живота, я уснул.

А. только что позвонил после четырех дней тишины, и за эти четыре дня чувство исчезло, стерлось без жалоб и писем.

Он позвонил, так как хотел забрать багаж. Не размышляя, я ответил, что он оставил его в опрометчиво избранном хранилище, точно так же, как я сделал это с моими письмами, и что я решил украсть его багаж, как он украл мои излияния. Надо было устроить обмен: багаж против пачки писем, нужно их посчитать, и я не соглашусь на прямой обмен из его рук в мои. У нас будет посредник.

Когда я повесил трубку, я посмотрел в словаре «Пти Робер» слово «хранилище». Первый попавшийся мне пример говорил о захоронениях на кладбище; далее сообщалось о завещании, отданном на хранение нотариусу; согласно закону, охраняющему права собственности, можно было взять какую-либо вещь, принадлежавшую другому человеку, обязуясь ее сохранить и вернуть в целостности; далее шла речь о мусорном складе, так в некоторых местах называли тюрьму для пересыльных; рядом располагались склад, кладовая и сейф; в них хранили товар, провиант, залог, что-либо драгоценное; охрана, получившая предписание, должна была доставить человека на место казни; разлагающиеся вещи сохраняли с помощью спиртовой жидкости; разные субстанции хранились на дне сосудов, образуя наросты, осадки, каменные отложения. Выбранное слово показалось мне верным.

Рольф, которого я видел довольно редко, всегда оставлял у меня, словно памятные знаки, следы своего пребывания: рисунок, подпись на плакате, которую я обнаруживал много дней спустя после его ухода. На этот раз он вырезал узенькую полоску бумаги, на которой написал: «ich habe/ich habe nicht». Когда я смотрел на эти слова, мне показалось, что они все сказали об этой истории, о моей уже высохшей скорби.

Чернильница была пуста. Перо «Майстерштюк» всосало последние остатки: левой рукой я должен был наклонять чернильницу, а правой неловко поворачивать винтик резервуара, на дне было всего несколько черных капель. У меня еще оставались полоски бумаги, нарезанные Рольфом, я разорвал одну, решив сделать из чернильницы, из которой я целый месяц извлекал любовное вещество, склеп, я опустил туда бумажку с нашими именами и датами отношений, словно с погребальной надписью, обозначавшей рождение и смерть. Бумага сразу же впитала последние капли чернил, и стекло после их исчезновения снова стало прозрачным.

А. сказал мне по телефону, что не может вернуть мне письма, их у него с собой не было, он Доверил их Симоне, хранившей их в небольшой коробке. «Это была единственная возможность сберечь их». Я собирался спустить его багаж в подвал на тот случай, если он вдруг придет забрать его силой. По телефону он сказал: «Меня не устраивают такие преувеличения». Я сказал ему, что рана источает безумие.

Я собирался отдать эти письма Т. Он будет первым, кому я прочту этот текст. Я снова испытаю удовольствие, что-то читая ему.

Мы обсуждали заголовок. «Любовные письма» ему не понравились. Я предложил: «Опрометчиво избранное или избранные хранилища». Вначале он споткнулся на этих словах: хранилище, сказал он мне, не было избрано опрометчиво. Его расценили как предпочтительное: была соответствующая ставка, тридцать или сорок листков служат тому доказательством. Он не вполне понимал смысл слова «опрометчиво», он повторил его много раз и заметил, что в нем было некое удаление от самого желания. Я объяснил, что именно А. составил это опрометчиво избранное хранилище: я ошибся с адресатом, мои письма заблудились, и теперь я принялся из-за этого протестовать. «Ты не должен очернять А., - сказал он мне. - Ты должен очернить самого себя»: что, в конце концов, может быть мелочнее возвращения любовных писем? Я забираю эти письма, чтобы сделать из них повесть, текст, который можно продать. «“Скромной выгоды не бывает” - вот заголовок», - сказал он цинично. И я напомнил ему о своем положении сдельщика, журналиста, которому платят постатейно, построчно, который должен приносить листки по шестьдесят знаков на каждой из двадцати пяти строчек. Т. посчитал, что А. был жертвой: это писание оказалось макиавеллевской, вероломной конструкцией, в которой он, вопреки его воле, был всего лишь поводом.

А. проиграл конкурс, две недели он работал в страховой компании, и ему отказались заплатить, он добивался места в порнографическом театре. В тот вечер, когда он вернул мне письма, мы пошли с Симоной в кино. Теперь я был полностью отделен от А., наконец я увидел Симону, его любимую женщину, которая хранила мои письма. Это была милашка в каракуле, с прыщеватым лицом: я смотрел на нее, внезапно охваченный ощущением нищеты.