«У этих событий есть декорации: некие пейзажи, некие движения посреди пейзажа, по которому я иду, или бегу, или иногда летаю. Я представляю, как выхожу из комнаты в сумерки, я должен пройти расстояние, отделяющее меня от нашего семейного дома или от места, где буду ужинать. Я выхожу всегда оттуда, где был защищен, и устремляюсь к чему-то иному. Я перехожу из очень личного, интимного пространства в пространство общее. В это время меня охватывает, заполняет со всех сторон пейзаж, и я вдруг ощущаю сумерки, порывы ветра.

С какого-то момента ты не можешь сохранять тесную связь с детством, не став эгоистом. Спасти от остановки во времени, от полного замыкания на себе, оцепенения интересов, может одно безумие; безумие не разрушающее, безумие не низменности, а возвышенности; вместо концентрации - экстраполяция. Как если бы в условленный час нужно было бы искать детство не позади, а впереди себя».

Беседа с Бернаром Фоконом («Монд» от 14 января 1981 г.)

Суббота, 3 апреля.

Такси: я в одиночестве. Предпочел присоединиться к ним в аэропорту. Но у меня уже плохое предчувствие: нужно будет побороться, дабы не впасть в уныние. Шофер предсказывает мне грабежи и превозносит красоту арабских женщин.

Аэропорт: приехал раньше. Плечо начинает болеть из-за сумки, тактики совращения заставили меня набить ее доверху, боюсь, что она порвется. Толпа, на полу мусор: забастовка уборщиков, школьные каникулы, массовые отъезды. Чтоб избежать ужасов, нужно сосредоточиться.

Телефонные кабины: попытка. Я не мог поговорить с Т. до отъезда, и мне вдруг хочется ему позвонить, чтобы сказать несколько глупых слов любви, так как мы никогда не позволяем себе говорить об этом. Но у меня нет мелочи: я опускаю пять франков в аппарат, Т. нет дома, мне не удается забрать монету, я раню руку.

Истерическая жара.

Я встречаю Б. и детей в вестибюле. Дети грызут чипсы, я замечаю, что их одежда вся в пятнах. Дети обнимают меня: неожиданное, бесконечное счастье от поцелуя. Я учусь не смотреть на них, не останавливать на них ни единого взгляда, но я удивляюсь таинственности губ прелестного ребенка, они действительно ярко-алые. Дети держат длинный сверток красного цвета, перевязанный на конце: они говорят мне, что это четыре бумажных змея, мы будем устраивать состязания. Я сразу же вижу в небе расправленных драконов, летучие корабли и летающих рыб.

Дети прожорливы и расточительны: они едят бисквиты, собираются купить себе блоки сигарет, они вертят свистками, подвешенными на веревочках, которыми болтают в воздухе. Когда они надувают пластиковый пакет, чтобы он разорвался, я стараюсь не показывать своего страха. Но после ожидания и, словно нарочно, чтобы усилить мой страх, они его не взрывают (я снова мальчик, которого считали трусом).

Во время паспортного контроля дети смеются над опасениями взрослого и подтрунивают над полицейским. Взрослый явно закрывает одним пальцем дату своего рождения в раскрытом паспорте. В очереди какой-то мальчик целует свою старую мать в губы, и я спрашиваю у Б.: «Ты когда-нибудь целовал мать в губы?» Как и я, он отвечает нет.

Дети знают имена всех, в честь кого называют самолеты, Б. спрашивает: «Вы уже летали на самолете?» И дети с презрением перечисляют все свои поездки. «А вы уже летали на тех самолетах, которые падают?» - спрашивает Б.

На эскалаторе некрасивый ребенок говорит мне: «Я в первый раз покупаю блок сигарет», и я говорю: «А я еще никогда в жизни не купил целого блока». Взрослый вытащил из кармана деньги, чтобы оплатить блоки.

В зале ожидания, уставший от разговоров, я наконец достаю блокнот, и рядом со мной садится мужчина, чтобы читать поверх моего плеча, может быть, это полицейский в гражданском, агент полиции нравов. У моего почерка большой недостаток: он слишком разборчив. Нужно сделать его неразборчивым, насколько это возможно. Я уже знаю, что дети попытаются украсть у меня блокнот, чтобы его прочитать. Следует научиться писать неразборчивые слова в таких случаях.

Взрослый говорит, словно могиканин; заканчивая сигарету, он произносит: «бросаю курить». Дети курят, как щеголи. Они пожирают иллюстрированные журналы, переругиваются, вытаскивают гигиенические пакеты и спасательные жилеты, грозят обкакаться. Но очень быстро я начинаю обращать больше внимания на жесты взрослых вокруг меня, нежели на движения детей: мужчина, стоящий в зале посадки, не снимая перчаток, беспрерывно маниакально причесывается. Я говорю Б.: «какое должно быть счастье уметь причесываться на публике, но каким же при этом нужно быть легкомысленным, чтобы показывать такой лоб». Мужчина замечает, что я его разглядываю, и говорит мне о своей расческе: «Эта сволочь дерет мне волосы».

Еще я думаю, что взрослый красивее детей: красота Б. - подлинная, у него голубые глаза, черные волосы, исхудавшее лицо, мы не хотим друг друга, ибо дети рядом с нами, словно вентиляторы всех желаний, но я могу догадаться по его взгляду, что и он находит меня красивым, более красивым, чем дети.

Прелестный ребенок заставляет меня открыть рот, чтобы прыснуть туда спрей устойчивой свежести, как сообщает нам этикетка, и я задыхаюсь от струи, из их ртов идет пар.

Взамен милый ребенок просит лосьон от укусов насекомых, у меня его нет (взрослый захватил с собой баллончик от тараканов), я отвечаю ему, что на каждый укус нужно давить ногтем с двух сторон, в виде крестика, но это лишь усугубляет его боль, и он жалуется.

Видя, что я пишу, Б. предупреждает меня, что блокнот прежде нашего возвращения украдут, но я буду на нем спать, спрячу его под подушкой, пришью карман к плавкам, чтобы его защитить.

Ребенок собирает горку из мусора: хочет поджечь несгораемые предметы.

Чего только нет в сумке взрослого: он вытаскивает свистульки попугайных расцветок, шутихи, наушники, мыльные пузыри, взрывающиеся сигареты, поддельные спички, коробки с двойным дном, крапленые карты. А взамен, чтобы поразить нас, дети могут использовать наготу, они достают из пропитанных мочой трусов члены.

А у меня в карманах ничего нет. Ребенок просит У меня зеркало, и я протягиваю ему свою ладонь, чтобы в ней отразилось его лицо.

Уродливый ребенок рядом со мной становится очень красивой девочкой: я буду наряжать его в платье с декольте.

(Усталость, но нужно бороться со сном, не закрывать глаз, не терять ни одного мгновения в такой редкой компании).

Дети, пьющие ром, делают себе из банкнот веера, презрение к родительским деньгам.

В аэропорту фотографии короля, вереницы верблюдов, пестрые бурнусы. Синие шевроле на остановке, нищие малолетки. Белые дети взвешиваются на багажных весах, пятьдесят восемь килограмм, пятьдесят четыре килограмма, на двенадцать килограмм меньше, чем у меня. Дети танцуют без музыки. Из совершенно черного леса на обочине дороги появляется мужчина; мелькнув в лучах фар, пропадает волк.

Сидя на переднем сидении машины, я ловлю себя на желании сказать детям те же слова, что произносила моя мать на переднем сидении, когда мы с сестрой сидели сзади: «Вам там не душно? Вам удобно?», но я их не повторяю. Милый ребенок икает, и я предлагаю ему каплю уксуса с сахаром. Если же у него заколет в боку, я, как мой отец, сам предложу ребенку расшнуровать ботинки (хребет не треснет).

Рено-12 увозит нас за пределы Агадира к пустыне, мы едем вдоль задымленных рафинадных заводов, сбиваемся с дороги, свет на месте украденного прикуривателя освещает мою руку на непромокаемом плаще. В поисках отеля мы разворачиваемся. Дети хотят сесть за руль, «здесь, - говорит Б., - человеческая жизнь дешево стоит». Дети подражают арабской речи. Мы пробуем остановиться в разных отелях, нигде нет мест. Как только мы оказываемся в номере, дети открывают окна, выходящие на прозрачные синие бассейны с подсвеченной водой. Они хотят купаться и звонят администрации, ночью запрещено купаться, можно получить лунный удар, который более болезнен, чем солнечный. Дети сразу же раздеваются догола, и я замечаю, что туловище у милого ребенка немного коротковатое и чуть пухлое. Второй ребенок будет спать со мной, наконец рядом. Я закрылся в номере 221, от номера 219 меня отделяет другой номер. Дети оставили окно раскрытым настежь, и занавески слегка развеваются на свежем ветру. Шум мотоциклов. Усталость. На моих часах, всегда немного спешащих, два часа десять минут ночи, здесь ровно полночь.

Воскресенье, 4 апреля

Ночью в темноте, лежа рядом с ним, я говорю ребенку слова, которые утром кажутся досадным сном. Но я не мог не произнести их, они мешали мне уснуть, душили меня. Голос отвечающего ребенка меня успокаивает.

Некрасивый ребенок смотрит в окно: он сообщает о появлении попугая именно в тот момент, когда я его самого назвал ребенком-попугаем, и он говорит мне, что работал в магазине, где продавали попугаев. Позже я слышу грохот воды, когда его тело погружается в воду бассейна, и встаю, чтобы посмотреть, как он плавает, из моей обсерватории; я прячу блокнот и ручку под подоконником и любуюсь его движениями, его прыжками, его баттерфляем, он поднимает голову и замечает меня. Синий попугай привык к железному обручу, его лапки со шпорами связывает веревка, крылья подрезаны, ливрея лакея, принесшего ему семечки, красного цвета, прекрасно поддающегося обозначению. Но теперь надо оставить привычные названия цветов и использовать названия тех вещей, которые их определяют: искать их имена в небе, искать в море, искать в цветах шкур и земли, в свежей траве, в хлопанье флага на крыше отеля.

Дети просыпаются голыми: их хрупкие ноги еще во власти сна, их спины плавно изогнуты, у них подтянутые и крепкие маленькие ягодицы, когда они переворачиваются, видны их гладкие лобки, стебельки их членов, они охотно показывают себя, они медлят, перебирая и надевая одежду, они потягиваются. Я закапываю фотоаппарат глубоко в сумке среди вещей, словно закусив в мыслях губу, я удерживаюсь оттого, чтобы достать его и воззвать к наготе детей. Я едва на нее смотрю. Так же, как я следую написанному мной плану, препятствующему наслаждению, желание которого успешно дает о себе знать, я принуждаю себя противостоять фотографии, которая, вероятно, тоже является наслаждением.

Иногда я смотрел на спящего ребенка, повернувшегося ко мне или перевернувшегося на живот, разглядывал тонкие линии его лопаток под простыней, его украшенную тонким шнурком руку, и каждый раз положение этой беспомощной руки подчеркивало исключительную грацию, не изнеженность, но неосознанное благородство, волнующую, потрясающую женственность. Определения начинают меняться местами: некрасивый ребенок стяжает высочайшую красоту, а прелестный ребенок одевается в неуклюжесть, (новорожденных детей короля и крестьянина поменяли местами).

Я буду носить обувь на босу ногу, я обожаю это делать. Монотонный шум мячика, отскакивающего от связанной с ним ракетки.

На дороге из Тизнита: белые купола, калеки, грабители, драчуны, мачу-пикчи, стены, скрывающие ухоженные эспланады, королевские портики, минареты, закутанные в черное женщины, треплющий полотна ветер, спящие, шелудивые, дрессировщики зверушек, похитители крашеных камней, прачечные, бойни, зубоскалыцицы и беззубые, игроки в мяч, облака гонят раскаленную пелену на долины, в городе мужчины плачут в расселинах, совокупляются в стенных дырах. После оазис исчезает в узком морском заливе: устье Нила.

У детей стоит, когда они собирают змеев, стоит в шортах, стоит, пока цепляют свои флажки. Милый ребенок не перестает держать проснувшийся член рукой.

Купальный комплекс Сиди Р'Бат, кафе, ресторан, бунгало. Мы вчетвером спим на чем-то вроде циновок, разложенных в шахматном порядке. Прогнали жесткокрылых, опасаясь их раздавить. Я думал: когда дети будут играть с воздушными змеями, начну их рисовать, взял тетрадь для набросков, но в тот момент, когда дети запустили своего шпиона, я был не в состоянии соединить и двух линий, и воздушные змеи клевали носом.

Невероятный потрясающий гул океана. Тяжелые волны все в пене, таких я никогда в жизни не видел. Взрослый наводит справки, он хочет узнать, не может ли океан унести детей с собою.

Понедельник, 5 апреля

Мучительное пробуждение. Постель и одежда влажные, руки пропитаны солью, песок в волосах, в ушах, вокруг глаз. Головная боль из-за выкуренного вечером косяка или сражения в дюнах. Единственная возможность что-нибудь написать - проснуться раньше всех. Дети положили матрасы на пол, ибо у них одно одеяло на двоих. Хрип дыханий, шорох ладони, проскальзывающей под живот. Непрекращающийся грохот океана, стучащее окно. Маленькая занавеска пропускает красноватый свет, я сижу на постели, укутанный, наверное, совсем нелепый, я не снимал вечернюю одежду и башмаки. В животе урчит.

Вчерашняя еда в деревне, около пяти часов ближе к вечеру: растертые с кориандром помидоры, разваренный бычий хвост с капустой, но все это показалось мне наивкуснейшим. Стаканы с чаем доверху заполнены листьями мяты: кажется, пьешь трясину. Мы делаем в деревне покупки на случай, если нам не захочется возвращаться туда вечером: плавленые сырки «Смеющаяся корова», только что испеченные багеты, яблочный лимонад, пирожные с арахисом, похожие то на маленькие сухие галеты, то на свежие блинчики. Ребенок ищет косяк, взрослый пытается ему помешать.

Ближе к шести вечера долгая прогулка в дюнах. Сперва на машине, потом пешком. Совершенство всего, что нас окружает: цвет неба, моря, дюн, и никакой способности описать эти уровни глубоких белых оттенков. Стоянки птиц, разлетающихся при нашем приближении. Присутствие детей, «безупречных статистов», шепчет мне в ухо Б. так, чтобы они слышали. Мы снимаем обувь, идем дальше, подняв голову навстречу ветру. Дети дерутся, их переплетенные в песке тела, образуя единого, дрожащего и путающегося монстра с восьмью лапами и двумя головами, напоминают мне внутреннее состояние Т., насколько оно мне известно: возвращение юношеского пыла, который мы никогда не могли разделить. Спутанные и подскакивающие дети на моих глазах становятся им и мною (Т. стремительно несется на пляж, будто сказочное море). Тогда я бросаюсь в эту рукопашную, я хватаю их и заставляю вертеться, кусаю их, цепляюсь за них, сплетаюсь с ними, я песчаная змея, они добираются до меня и укрощают, они дерут меня за волосы, давят, выкручивают яйца, трут мне лоб песком, потом заставляют меня есть песок. На нас опускается ночь, и море поднимается, оно ткет на краях бухт нити из света раскаленного золота, которые на фотографии станут необъяснимыми. Я закончил пленку, я размотал ее очень быстро, чтобы остановить искушение постоянно снимать; как всегда, самые красивые фотографии - те, которые невозможно сделать; именно потому, что аппарат пуст и безопасен, такие моменты становятся нереальными. Мы больше не можем найти машину, мы должны укрыться во впадине одной из дюн, дети играют роль жаждущих наемников. Но навстречу идут тени, внезапно на гребнях дюн появляются четыре бербера с факелами и окружают нас. Они перерезают горла детям, а нас двоих бросают в тюрьму.

Взрослый умеет больше скучать, чем дети. Он исчерпал свои уловки: быстро развеявшуюся белую дымовую шашку, микроскопические игральные карты, японскую подзорную трубу размером с кусочек сахара, он не мог взять с собой фейерверки, так как боялся, что они взорвутся в самолете. Вчетвером мы оказываемся в каземате, освещение ужасное: над дверью болтается бедная лампочка. Мы замечаем, что у нас нет постельного белья, только два царапающихся и вонючих одеяла, из-за которых мы, тем не менее, ссоримся. Страх скуки взрослого наполняет комнату и заставляет нас нервничать. Он принимается читать скучный и неправдоподобный рассказ русской шпионки. Ребенок-попугай, не желающий его слушать, надевает наушники и просит у меня ручку, чтобы писать свой дневник, в какой-то момент он поднимается, и я замечаю на открытой странице буквы, складывающиеся в мое имя. Ребенок-бездельник распаляется. Наконец картину как-то оживляет обсуждение программы на следующий день: мы скотчем приклеиваем к стене карту, и я снова достаю листок с названиями деревень и отелей, Тарудант, Тафраут, Урзазат, гостиница «Золотая газель» с белым слоном. Одна из реек воздушного змея служит указкой, чтобы напыщенно обозначать расстояния, которые осталось преодолеть. Но в моей руке географическая тросточка не медлит стегнуть ягодицы голого ребенка, я щиплю его чуть пухлую грудь, глажу гладкую спину. В это время печальный ребенок засовывает руку в трусы наставника. Потом он ложится, и милый ребенок берет меня за руку, чтобы положить ее на живот уродливого ребенка, потом, чтобы сжать его член. Наш преподаватель обеспокоенно ходит взад и вперед. Очень нежное, слишком быстро исчезнувшее животное чувство. Я вспоминаю, что во второй половине дня заметил необычную красоту ногтей ребенка.

Счастье быть немытым, не чистить зубы, ходить с грязными ногами и воняющим членом, пукать, рыгать, пить спиртное, курить косяк.

Мы больше не знаем, чем заняться, и снова идем в деревню. Ребенок развлекается тем, что ведет машину по торфянику зигзагами и таранит зады ослов. Плотная тьма, высвеченная белыми полосами фар, снова смыкается за нами. Ребенок говорит: «Хочу задавить африканца». Мы останавливаемся возле первого попавшегося кафе: французский сериал по телевизору, стучащие по столу картежники, невыносимый шум. Деревенские дети подходят к окну и смотрят на нас сквозь стекло. Мы садимся вокруг стола, не говоря ни слова, пьем слишком сладкий чай с мятой. Гравюры с розовыми и беспутными маркизиками на стенах, между гербами короля и его сына сцены разврата в кринолинах на лодках, в лесах во время охоты, запах пудры для париков. Выходя, ребенок торгуется из-за шарика кифа и трубки из папье-маше.

Когда мы возвращаемся в лагерь, все окна погашены, а ворота накрепко заперты. Мы должны перелезать через стены, дети протягивают мне руки, они меня уже знают, и тем сильнее я удивлюсь, когда перед слишком высокой стеной они не протянут руку. Нет света и в каземате, взрослый должен в последний раз принести жертву, теперь это волшебный фонарь, светящийся стержень, горящий шесть часов подряд. Палку отправляют с одного конца комнаты в другой, дети суют ее в плавки, в рот, чтоб показать нам лицо негра, индийца и втягивать щеки, обсасывая ее с подозрительным увлечением. Сев на корточки, мы курим косяки, пятнадцать, двадцать штук один за другим, до изнеможения. Я сваливаюсь. Я брежу. Я засыпаю, превознося удовольствия, которые вызывают во мне ресницы жирафа. Но некрасивый ребенок будит меня: он просит милого ребенка полностью раздеться, чтобы сделать ему магнетический массаж. От ласки у милого ребенка встает. Когда настает мой черед, я отказываюсь раздеться, массаж нельзя делать через одежду. Я глажу ахиллесово сухожилье ребенка, потом прижимаюсь к его спине. Чтобы пожелать спокойной ночи, он сдавливает мне руку.

Против ветра я пошел к морю умыть лицо, меня сопровождала старая белая собака с обвисшими и вздувшимися сосками. Она едва могла ходить. Я разговаривал с ней, гладил ее, она была одна в целом мире.

Когда вчера вечером я отказывался от магнетического массажа, я не хотел дать детям разгадку секрета. Но дети воспользовались неразумием ночи, чтобы похитить его, мой секрет, во всяком случае, именно это они намеревались сделать. Утром ребенок-разведчик выкладывает мне очень точное описание моего тела, к счастью, он лжет и ошибается в самом главном.

На дороге из Таруданта свора диких собак. Ребенок, сидящий рядом со мной на заднем сиденье машины, кусает мне руку. Я глажу его нежную грудь.

Мы приезжаем в Тарудант, город со стенами из сухого навоза. Мы бредем по его улочкам, за пять дирхемов какой-то велосипедист показывает нам дорогу к «Золотой газели». Но, как я и предвидел, белый слон умер, и, может быть, никогда не был белым. Его заменили верблюдом, но верблюд тоже умер, и его уже не заменили никем. По правде говоря, место мне не нравится: я представлял себе розовый дворец с балконами, кисейными занавесками от москитов над кроватями, пальмовым садом с бассейнами прозрачной воды. Тем не менее, здесь есть все: слуги в тюрбанах срывают апельсины с деревьев, чтобы наполнять ими чаши, ставят в вазы мясистые полураскрывшиеся цветы, названия которых не знают. Желобки бирюзовой воды бороздят весь сад вплоть до бассейна. Мы находимся посреди миража, но настоящие миражи чернеют за дорожными поворотами. Вместе с Б. мы сожалеем об этой роскоши слишком высокого класса, чтобы мы ее оценили: мы бы предпочли, чтобы все пребывало в упадке. Возвращаясь в наши номера в стороне от детей, Б. предвещает здесь одиночество, словно дети всего лишь мираж. Ибо воспользоваться подобной роскошью, чтобы снискать блаженство, означало бы оказаться в полной изоляции; в комнате, где я пишу, умирает насекомое, убитое инсектицидом, слышно последнее биение его крыл. Мы одни в этом номере без детей, как два старика, мы и в самом деле лишь слегка опережаем смерть, но вдруг Дети - действительно мираж?

Дети ушли в бассейн. На некоторое время мы с Б. остаемся в номере одни, я собираюсь лечь, а Б. ищет в своем чемодане купальник (мы по-прежнему постоянно находимся днем в одном номере на четверых и больше всего боимся, что дети оставляют нас, чтобы спать вместе, я уверен, что они всему предпочли бы именно это). Я спрашиваю Б., хорошо ли он себя чувствует, и он говорит мне, что сожалеет о том, какой оборот принимают его отношения с милым ребенком.

Звуки детского пукания, которые я избегал замечать в ванной, эти звуки, которые я ненавидел, становится звуками желания.

Посещение рынка. Покупка хамелеонного порошка, чтобы сохранять хорошую память, черного мыла, чтобы кожа была белее, украденной из китовых голов амбры, чтобы хорошо пахнуть, и конфитюра из носорожьих рогов, чтобы стоял колом.

Головокружение на вершине вала, на который я имел неосторожность забраться, но ребенок дает мне руку, головокружение - почти осмысленное повеление сознания.

Подрывающее упоение косяком, но после того, как я уже повалился на ложе, ребенок-попугай садится возле и целует мой лоб.

Вторник, 6 апреля

Падать навстречу любви. Падать все ниже. Распускается бутон лихорадки. Вот она, лихорадка.

Я пишу на краю бассейна, в тени, на круглом столе, накрытом нежной тканью полинявшего розового цвета. Милый ребенок лежит на шезлонге. Взрослый в бермудах идет мимо со своим плейером. Птицы. Кудахтанье девочек. Темнокожий мужчина собирает сачком тину, испражнения жаб, спрятавшихся на рассвете.

Уже далекие воспоминания о предыдущем дне, сокрытые дымом косяка, будто туманом, впитывающей все в себя губкой. Тем не менее, столько вещей, о которых можно рассказать.

К шести вечера милый ребенок проголодался, ожидание ужина напоминает о школьной пытке, он высокомерно требует своего пайка, и я сдавливаю его лицо ладонью. За ужином под тентом шапито с мужчинами в тюрбанах и колоннами размалеванного дерева, похожего на тотемы, Б. предлагает игру, чтобы каждый поочередно дал другому определение одной фразой. Я пытаюсь увильнуть от игры: боюсь, что должен буду как-то определить вслух милого ребенка. Я говорю о ребенке-попугае, что он одновременно резвый и томный, наделен большой женственностью (которая могла бы позволить ему носить декольте, не будучи смешным) и очень мужской крепостью. Очаровательный ребенок говорит о взрослом, что он - великий нежный злюка, а обо мне, что я великий злой неженка. Слово «злой» сказано: я как раз боялся, что меня вынудят определить его, очаровательного ребенка, именно этим словом. «Это злоба разлуки», - говорит Б., заканчивающий фразой о ребенке-попугае, которая жжет ему губы: он - старая женщина, укрывшаяся в Детском теле.

Будто пансионеры, мы проходим в салон: столетний старик занят приготовлением чая: он сидит на ковре по-турецки перед жаровнями, чайниками с инкрустацией, скрученными и перемешанными листьями мяты, на треножнике кипит большой чугунок, старый мужчина переливает настоявшуюся воду из одного сосуда в другой с театральностью, за которой не удается скрыть очевидное: чай, подаваемый нам с почтительностью, в которой мы не умеем распознать презрения или высокомерия, - отвратительная бурда. Потом он открывает перед нами дверь, и мы попадаем из его логова в прекрасное видение: сложно соединенные между собой желобки голубой воды подсвечены, прожекторы всеми цветами радуги освещают пальмы, лай шакалов и кваканье жаб кажутся записанными на пленку, столь внятно и регулярно они повторяются, в высоких деревьях будто притаились укутанные мужчины с кинжалами. Мы направляемся к бассейну, я несу ребенка на плечах, мне хватает сил поднять пятьдесят шесть килограмм, я немного шатаюсь, идя вдоль желобка. Я опускаю ребенка и три раза целую в губы. Милый ребенок исчез.

(Утром меланхоличному ребенку нужно одиночество, прохлада, он идет отвлечься один в кровать другого ребенка, словно, чтоб искупить неверность прошедшей ночи. К нам он присоединяется лишь позже на краю бассейна, отсутствующий, сонный).

Милый ребенок куда-то пропал, но его голос в потемках дороги нас потревожил: он сидит на скамье с двумя девочками. Он подходит к нам и просит разрешения переспать с этими девочками; обращается по очереди к Б. и ко мне, но мы не спешим с ответом. Угрюмый ребенок, немного обезумевший от присутствия девочек, остается у нас в ногах. Втроем мы возвращаемся в номер, зажигаем свечу, стоящую на камине, пытаемся разжечь огонь, но дерево, кажется, сырое. Взрослый приносит в жертву лавандовый уксус, опрыскивает им два не подчиняющихся полена. В свой черед я жертвую туалетную воду, потом всю переписку, этот блокнот для записей, мои книги, Леопарди, Расина, Малларме, даже птицу, которую ребенок сплел из пальмового листа, все это мы кидаем в пламя. Мы втроем брошены, и нам нужно обязательно поддерживать огонь. Одновременно рядом и далеко, очаровательный ребенок приносит в жертву свою невинность в объятиях девочек, которых он нашел, и мы исчерпываем все наше дыхание, раздувая огонь, глотаем белый дым, жжем наши глаза, сменяем друг друга, сидя на корточках против огня, бегаем в темноте, чтобы собрать сухую листву, выпускаем пауков на наши постели, мы - три гаруспика, и разжигание враждебного нам огня становится брачным обрядом, или же тем, может быть, роком, что идет против любого брака, происками, сохраняющими то самое целомудрие. Мы оставляем в огне мундштуки наргиле, швыряем туда наши нирваны. Как только огонь исчезает, рассеивается в темноте, он сразу же магическим образом вспыхивает вновь, возрождается, возникает в топке и освещает нас, Дарует новую надежду. Или же пламя на расстоянии поддерживает эрекцию ребенка и раздвигает, увлажняет промежности девочек, или же это пламя бросает вызов простейшему притяжению женских и мужских полюсов. Угрюмый ребенок в беспокойстве нас покидает. Взрослый уходит. Я остаюсь один охранять огонь и вытягиваюсь на полу. Даю ему добровольно угаснуть. Наконец, спустя час, во мраке, квадратура восстановилась, я говорю, что хочу спать возле несговорчивого ребенка.

Первый раз я один с этим ребенком, прямо напротив него, глаза в глаза, я говорю ему: «Мне кажется, я так далеко от тебя». Тогда, словно в благодарность, с пылом жалобы, долго сдерживаемого признания, которое наконец утоляется, ребенок говорит: «И я тоже, я чувствую себя таким далеким от тебя».

(Невинный ребенок, ведущий машину на поворотах вершин Атласских гор, я в твоих руках, ты можешь меня убить, если тебе приятно.)

Полночь. Я остаюсь наедине с хмурым ребенком, огонь погас, свеча тоже. Он поджигает последний шарик кифа. Я долго глажу его гладкие ноги, потом обнимаю и целую его, мои губы слегка касаются пушка на его губе, в первый раз напротив нее я прикусываю свой язык, и ребенок с нежностью говорит мне фразу Бартлби: «Я предпочел бы не». Он говорит, что еще невинен и не хочет приносить в жертву свою девственность в руках мужчины, тогда я поклоняюсь его чистоте и нарекаю сыном.

Позже ребенок высвобождается из моих объятий, чтобы перечитать слова, написанные в его дневнике о друге, милом ребенке. Он заставляет меня читать их, и я с удовольствием удивляюсь такому пассажу: «Моей мысли никогда не удастся его прогнать, несмотря на многие попытки» (я думаю о Т.). Мы разговариваем в полутьме, при оставшемся в ванной свете я вижу его меняющееся лицо, то лицо индийца, то закрывшей глаза Сиамской принцессы. Он говорит, что, закрывая глаза, видит белый парус с черными арабскими знаками.

Вчера вечером невинный ребенок попросил сделать мне магнетический массаж, но я сказал, это равнозначно тому, что преждевременно открыть ему мой секрет. Он спрашивает меня, нет ли у меня случайно третьей груди или шрама вдоль всего тела. Сейчас милый ребенок настаивает на том, чтобы я вместе с ним искупался, и хочет знать причины моего отказа. В другое время с иной культурой я был бы уже замучен пытками.

Город. Разносчики воды и охотники за огнем, варщики, крестьяне, перепачканные в крови, горбуны, страдающие базедовой болезнью, поедатели гусениц, обкуренные, плетельщики сеток от мух и семихвостых плеток, перекупщики вставных зубов, чистильщики кальмаров, синильщики, резальщики нежного мяса, калека, разговаривающий только с культей. Под лоскутными зонтиками всем известные писатели. Они тоже умеют рассказывать о своих приключениях.

Продавец оплеух занимает место возле кружка зевак и проходимцев, рядом с ним совершенно беззубый старик. Это его приятель-осел. Повязкой, стянувшей бритые виски старика, продавец оплеух закрепил две поношенные подошвы, изображающие уши. Он набил ему чем-то штаны и вставил в них сзади меж ягодицами закрученный спиралью черный кожаный хвост. Продавец оплеух держит осла на привязанной к шее веревке, оскорбляет его и бьет изо всей силы огромной палкой прямо по заду, и при каждом ударе старик увертывается от него, словно юла, корча в улыбке мокрый рот.

Ночь. Мы блуждаем на машине по лабиринту медины, проносящиеся в свете фар лица, омерзительное видение мира, объяснение всех войн, резни, атомной бомбы, воспоминание о фразе Дюрас: «Пусть весь мир сдохнет, пусть сдохнет, вот вам и вся политика». Кипящее варево, на краю которого мы балансировали, стоя на валу, стало внезапно самой учтивостью, настоящей язвой туризма.

Швейцарские кадры и их супруги в баре отеля: играют в свои профессиональные игры, поют тирольские песни. Одни за другими, словно в ритуале, они дефилируют перед марокканским гидом, обнимают его и приглашают приехать в Швейцарию: «У нас есть совершенно очаровательная спаленка для гостей с видом на озеро».

- Чем занимаются по ночам все эти мальчики, стоящие с книгами в руках на лужайках под фонарями?

- Это студенты, у которых дома нет электричества...

- Дурачок, в этой стране уже давно нет никаких студентов, они все занимаются проституцией, а, чтобы ускользнуть от полиции, сохранили привычки прежних студентов...

На двадцать шестом году жизни прийти к такому вот заключению: никогда больше не путешествовать, оставаться в своей квартире, в своей стране, на своей улице, у себя дома. Это не слабоволие, просто благоразумие.

Я не пойду сегодня пожать руку ребенку, нужно, чтобы он сам пришел пожать мою, но я уже знаю, что он не придет.

Среда, 7 апреля

Дети спали вместе. У нас смежные комнаты. Однако, когда пора спать, они закрывают выдвижную дверь. Это не столь бы ранило сердце, если бы дверь не называлась, к несчастью, общей дверью.

Утром, когда мы уже встали и умылись, милый ребенок приходит голый и ложится в мою постель, и я знаю, мы оба знаем: он выбирает мою кровать, чтобы причинить боль другому взрослому.

Разговор с Б. на расстоянии, когда мы уже легли: я говорю ему, что дистанция - это основа морали (но пишу в дневнике «смерти» вместо «морали»). Нужно уметь соблюдать дистанции, об этом узнаешь еще в детстве, держа руки на плечах соседа, об этом нельзя забывать. Я никогда не понимал, что идея дистанции - одна из сил, одно из самых неуязвимых достоинств ума Т. Я ошибочно принимал его отношение к дистанции за безразличие, снобизм. Но дистанция - одна из самых красивых форм уважения.

Этим утром мы с Б. обошли с десяток отелей, дабы избежать вечером, чтобы общая дверь снова захлопнулась. Едкие запахи, прогорклые сумерки увиденных комнат. Мы возвращаемся в наш отель.

Мне сложно решиться написать: дерьмовое путешествие, дерьмовые дети. Начало лжи: написать это значило бы отказаться от моего романа.

«Вы должны понять наши печали, потому что они благородны. Необязательно, что у вас будут точно такие же, но те следы, которые они прочертят в ваших сердцах, если вы оставите их открытыми, смогут их утолить».

«Устраняясь, вы думаете спасти себя, но вы себя обедняете».

«Мое тело - это рана, но ни за что на свете я не променяю его на твое маленькое тельце куклы, непристойное из-за его совершенства».

Сегодня вечером я буду биться за то, чтобы общая дверь осталась открытой. Я буду биться. В моем теле живет борец, дети хотят его разбудить?

Мне иногда кажется, что мой способ обольщения детей - это правда, искренность, в то время как их способ обольщения нас - это ложь, лицемерие.

Стоит мне у края бассейна взглянуть на другого ребенка (этого зовут Алексис, он в красных плавках, худой и высокий), и сразу же ревнивый ребенок бежит ко мне, чтобы снова поработить мой взгляд.

«Венсан, если ты не откажешься от того языка, который соединил нас тем вечером, я нареку тебя своим единственным сыном, и убором для твоего коронования будет то розовое платье с воланами, что я отыскал для тебя на базаре».

Блокнот на этом этапе наших отношений стал предметом видимым, беспрестанно доставаемым, вставшим меж нами, таинственным, моим единственным способом выживания, и вам теперь нужно заставить его исчезнуть, уничтожить его. Сильнее прежнего прижимается этот блокнот к моей коже.

Ребенок хочет бросить на ветер птицу, которую он сплел из пальмового листа и обещал мне, я не мешаю ему, я смотрю на него с безразличием.

Белый треугольник указывает на скотобойню. Какое-то время в своей лавке мясник находится рядом со зверем, обернутым в тряпки, зверем, которого он любил, в чрево которого текло его наслаждение.

Неделя без оргазма.

Вместе с нашим двухметровым гидом, носящим черный галстук, который заставляет его потеть, собираемся искать снег.

Просвеченная насквозь цветными лучами, словно призма, пронзенная диагоналями машина едет сквозь воды, земли, бурные потоки, из плодоносной зелени в безупречную белизну Аглаглы, к меткам, оставленным душегубами, прячущимися в душе, продавцами потухшего пламени.

Новое плавное схождение в жару заката к королевскому городу, к его саду тысячи белых павлинов.

Сегодня цирк «Текила» не давал представления. Поэтому мы берем напрокат коляску, старые лошади больше не скачут рысью, древний погонщик вдоль небольших пустошей вторит передвижениям короля.

Четверг, 8 апреля

Однако мне кажется, что путешествие уже завершилось, и скоро закончится мой блокнот, это, может быть, и есть моя настоящая плата. Сегодня уезжаем в Могадор.

Зловещие знаки на дороге в Шишаву: маленький черный козленок, которого рубят на куски яростные руки двух мужчин.

В машине, в которой мы печемся, несмотря на устремляющийся на нас ветер, взрослый уснул, следом за ним уснул и милый ребенок. Целомудренный ребенок ведет машину и снова держит в руках мою жизнь, и нить нашего сознания в тишине пейзажа похожа разговор.

Ребенок струит из своего рта в мой отраву, потом воду, она ее разбавляет и отпускает его грехи.

Иногда я смотрю на ребенка и больше не нахожу его красоты, я боюсь, что красота была всего лишь добавлена моим взглядом.

Пятница, 9 апреля

Краткое счастье вчера вечером, пока мы прогуливались по гавани, меж высокими, собранными и подвешенными, чиненными и новыми тралами, сиреневыми сетями, продавцами соли, крупицами дымящегося льда, приканчивающими омаров. С наступлением темноты мы по порядку располагаемся в шлюпке, ею правит мужчина в одежде, перепачканной кровью. Желтый диск солнца висит в сверкающих полосах, поглощаемых волнами. Мы пристаем к черному острову.

Позже, в лучах фар: неясные формы, проносящиеся меж дюн, опустившиеся на лапы жующие одногорбые верблюды, охраняемый неподвижными мужчинами тент, собака, гонящая быков. Тяжесть опиума, шум морского отлива, вдалеке еле различима крепость, курган, остов судна, потерпевшего кораблекрушение. Потеря сознания.

Ночь без сна, как выпадет жребий, в одной большой постели (родительская постель в спальне на четверых), рядом с ребенком. Его рука охраняет член, и малейшее движение моей руки заставляет напрячься все его тело, больше всего ранит меня его смех. Неприятное прикосновение жесткого одеяла в незастеленной постели (случай с соскальзываниями штанов, жертвами которого становимся Б. и я), нашествие тараканов.

Заклятие пробуждения, горланящее ночью из репродуктора, вопли скряг, казнимых на вершинах минаретов, скрежет виселиц.

Каждый вечер девственный ребенок прикрепляет, пытаясь уравновесить, к поднявшемуся члену все более и более тяжелые пачки бумаг. Их невозможно прочитать, в них нет никакой похабщины, на них вообще ничего не пропечатано, они были отмерены по миллиграммам веса абсолютно чистой бумаги. Кипы хранятся в особом футляре. Они могут дополнять друг друга, дабы увеличивать нагрузку, что будет сопротивляться эрекции. Ребенок говорит: «Когда я смогу носить Библию, я смогу заниматься любовью». Я бы хотел, чтобы однажды он нес на вставшем члене эту книгу раскрытой.

Сегодня еще больше, нежели жара (я достаточно одет, чтобы от нее защититься, даже снова надел галстук), для меня невыносим свет, мне кажется, что он, минуя прорези глаз, сразу попадает мне в голову, зрачки бастуют. И невозможно смотреть на лицо ребенка, не чувствуя, как поднимается тошнота.

Я оставил любимую розовую рубашку на последний день, но время обольщений прошло, настало время ностальгий, розовый подобает трауру.

Дорога из Могадора в Агадир: Изабель снимается в Мексике, Тьери в Йере с Кристиной, Ивонн присоединилась к матери в Иерусалиме, Патрис должен быть в Берлине, когда я ложусь, с разницей во времени, Клер встает, чтобы идти в редакцию, Мишель перечитывает первые гранки своей бесконечной книги, Матье вернулся из Венеции накануне моего отъезда, и Филипп уедет в Москву в день моего возвращения, я обещал написать письмо Хансу Георгу, и у меня осталось всего четырнадцать часов, чтобы это сделать. Может быть, когда я вернусь, Сюзанн, как предсказывала, будет уже мертва, и я знаю, что мне не удастся даже вспомнить о том последнем мгновении, когда я видел ее живой. Почему мы все так далеко друг от друга?

На обочине мальчишки хотят продать разрисованные в цвет незабудки комья земли. Черные мужчины бросаются под колеса белого человека, чтобы умолять об освобождении.

Возвращение в Могадор за паспортом Б., который забыл у себя или притворился, что забыл, владелец гостиницы. На базаре, где мы покупаем яйца, хлеб и плавленый сыр для пикника, я случайно натыкаюсь на стопку газет многодневной давности. Я ее покупаю. Там есть моя статья, я читаю из любопытства и не узнаю ни одной фразы: я уверен, что написал ее от первого до последнего слова, она даже не была сокращена или как-то исправлена, и, тем не менее, ни одна идея, ни одна формулировка мне не принадлежат, статья могла бы быть написана кем-то другим, и даже тогда не была бы мне более чужой. Ощущение провала.

Но ребенок спрашивает меня, есть ли в этой газете моя статья, и раскрывает ложь. Я с недовольным видом отдаю газету, он читает. Через пять минут, отложив ее, он в тишине протягивает мне руку, растопырив пальцы, просовывает их между моими, сжимая кисть, и шепчет: «Я тобой горжусь». Колебание между стыдом и счастьем.

Эти цвета, я воспроизведу их по памяти. Однажды, когда я ослепну или когда все границы будут открыты, я нарисую карту Марокко.

Мы останавливаем машину на берегу моря, недалеко от белого маяка, чтобы сделать снимок на память: садимся на корточки против заходящего солнца, под аппарат на капоте машины мы подложили камни: я рядом с непорочным ребенком, между щелчков я поднимаю его майку, чтобы погладить гладкую теплую спину. Мое фото на память будет снято во время нашего позирования, во время ласки.

Финал на плоской крыше отеля «Аладдин». Как всегда, мы в поиске номера на четверых: в этом, без окон, с двумя форточками по концам, выходящими одна в пустоту, другая на заброшенную террасу, стоят друг против друга четыре маленькие кровати. Это комната для рабочих, табличка на двери указывает, что марокканцам предоставляется 25% скидка. Крыши за день нагрелись от солнца, и в номере все пылает, мы устраиваем между двумя отдушинами поток воздуха, даже не распаковываем багаж, только лезвиями бритв разрезаем опиум, чтобы отправить его в конвертах во Францию. В унитазе плавает древний экскремент, от которого мы не можем избавиться, вода еще не подключена, мы на полную отвернули краны, но она не льется. Мы пробираемся, сначала высунув голову, через узкие форточки, чтобы попасть на самую высокую в городе крышу. Полная далекая луна, на нее наплывают грозовые тучи, «которые ее мнут, луна вдруг стала совсем старой», говорит ребенок. Вдохнув опиум, мы ложимся на пол, чтобы наблюдать за нею, по камням носятся гекконы. Взрослый обходит по кругу балкон, направив подзорную трубу на квартиры или номера отеля, над которым он возвышается, он разыскивает влюбленных. Внезапно зовет меня: он видел в одном номере девочку, лежащую со своим плюшевым зверем, в ее ногах вытянулась на животе ее мать или, может быть, кормилица, и рассказывает ей историю, в маленьком увеличительном кружке видно, как двигаются ее губы. Вода фыркает в кранах, спуск смывает старый экскремент, и дети набирают ванну, на террасе крыши я переставляю шезлонг и двигаю стул прямо под форточку ванной комнаты, чтобы подняться до створки и наблюдать за детьми. Невинный ребенок испражняется; когда он опорожняет желудок, появляется прелестный ребенок, и они вместе залезают в ванну. Я оставляю их, чтобы вернуться к луне. Взрослый приходит растянуться возле меня, женщина и ее малышка заснули прежде конца истории, не погасив свет. Я надеюсь, что дети к нам присоединятся. Они приходят, ложатся между нами валетом; не сговариваясь между собой, мы как раз оставили для них место. Я встаю и поднимаю непорочного ребенка, хватаю его на лету, когда он пытается убежать, разворачиваю его, обнимаю. Он зовет меня папой, я зову его то возлюбленным сыном, то любимой дочкой. У меня в штанах поднимается, и, сжимая его, приперев к стене, я трусь об него, вздрагивая, один рывок бедрами за другим, я пытаюсь кончить, я говорю ему: «Учись, как заниматься любовью». Я закидываю его ноги за мою спину, мы симулируем удовольствие. Потом я занимаю место девочки, я складываю для него щель из одежды внизу живота, и он покрывает меня, он меня трахает, непорочный ребенок говорит: «Тебе нравится, да, шлюха?», потом я ложусь рядом с ним, глажу его живот, его грудь, он пальцем обводит контур моего уха, отодвигая волосы, он кладет руку мне на спину и давит на меня, целует мои губы, остающиеся сухими, я ни разу не пытаюсь нарушить его запрет, я нюхаю его шею, его подбородок, целую его глаза, еще я чувствую на своих губах нежный пушок, который растет на его губах; улыбка, не исчезающая с его лица, в то время как его глаза остаются закрытыми, делает меня счастливым. Прелестный ребенок вертится вокруг нас, притворяясь, что наблюдает за чем-то в подзорную трубу, и мой возлюбленный его прогоняет, словно зверь в опасности на собственной территории, он говорит другу: «Уходи, ты нам не нужен». Милый ребенок в бешенстве хватает меня, угрожая, затем убегает. Как только тот исчез, невинному ребенку хочется его разыскать, он отказывается доставить мне наслаждение, словно сгорая со стыда, он отказывается лечь со мной на воздухе под одеялом, отговариваясь тем, что замерзнет. Я остаюсь один на террасе, склоняюсь с высоты балкона, голова кипит, я смотрю на последних гуляк, на изголодавшихся псов, громкая музыка из ночного клуба «Али-Баба» доходит до самой крыши. Я жду, что ребенок вернется, но я знаю, что он не придет, нужно дождаться, чтобы он начал скучать, когда я пойду спать, жалкий, подавленный, всего на час, на сквозняке, перед отъездом в аэропорт. Но ребенок возвращается, я снимаю свои штаны, снимаю штаны с него и начинаю ознакомительную игру без рук, руки подняты кверху. Потом увлекаю его за собой на балкон танцевать, оголив ягодицы, смешной вальс, спотыкаясь в спущенных брюках. Потом снова прислоняю его к стене, притягиваю за его напряженный и тонкий хвост, все время мастурбируя свой, он говорит мне, что не испытает оргазма, я кончаю, произнося его имя. Потом он снова возвращается, последний раз, когда, оставшись на балконе один, я пытался ненадолго уснуть, призывы к молитве, снова переданные с высоты минарета, заменили диско «Али-Бабы», под эти ревущие крики заклятия, в лучах светящейся рекламы отеля, когда, нагнувшись над пустотой, он следит за гуляющими по шаткой земле котами («двадцать лет назад, говорит ребенок тихо, словно с самим собой, здесь было землетрясение»), под эту жалобную мелодию я снова ему дрочу, повалившись на его спину, спариваясь, словно грабитель, до тех пор, пока мои руки не становятся влажными, и от удовольствия он дарит мне смех, ибо вместо стона он дарит смех, я развеиваю по ветру остатки дурмана.

Суббота, 10 апреля

Я возвращаюсь домой: я опустошил почтовый ящик, бросил конверты в сумку, раскрытую, когда вынимал ключи. Но я не узнаю своего дома, я не узнаю лестницу, не узнаю ее запах, не узнаю ключи, которые держу в руке, будет настоящее чудо, если они отопрут дверь на пятом этаже, и если за этой дверью я смогу отыскать знакомые предметы. В квартире холодно, я выключил обогреватели, я сажусь, сжавшись, в непромокаемом плаще, чтобы прочитать почту. Несколько дружеских посланий, не так много, какое-то оскорбление, которое я сразу же рву, неожиданное письмо, заставляющее меня плакать. Я дрожу. Я один. Я словно потерпевший поражение, и, тем не менее, продолжаю жить. Два дня ожидания перед возвращением Т.