В то утро, когда во дворе больницы «Питье» близ крематория должен был состояться вынос тела и церемония прощания, транспортники опять объявили забастовку; я опаздывал, на площади Алезии такси поймать не удалось, и я решил спуститься в метро, ехать надо было с двумя пересадками, а потому я еще больше задержался; в серых переулках старого квартала на набережной Сены, совсем недалеко от Института судебной медицины, у морга — каждый раз, когда я прохожу теперь мимо, у меня просто мороз по коже — уже скопилось множество людей, разыскивающих условное место встречи: Стефан решил опубликовать объявление сразу в двух ежедневных газетах, опасаясь, как бы церемония не оказалась слишком скромной по сравнению с пышными похоронами другого крупного мыслителя, умершего несколько лет назад; в результате квартал оцепили полицейские, а во дворе, куда должны были вынести тело, собралось столько народу, что я не смог протиснуться ближе к гробу, встал на цыпочки и смотрел, как философ, друг Мюзиля, кажется, взобравшись на ящик и забыв даже снять шляпу, тихим голосом произносит траурную речь; его просят говорить громче, он заканчивает и потом вручает текст Стефану. Тело унесли, и толпа рассеялась. Я подошел к Стефану и Давиду. Стефан сказал: мне повезло, я не видел умершего — зрелище было не из приятных. Давид не хотел ехать на похороны в деревню Морван, на родину Мюзиля, боялся, что просто не хватит сил; мне хотелось, чтобы он поехал, но Давид отказался наотрез — и зря, похороны вовсе не были такими уж тяжкими по сравнению с муками последних недель. Пока кортеж не тронулся, к Стефану все время подходили люди; известная актриса, дружившая с Мюзилем, вручила ему розу из своего сада и попросила бросить ее в могилу; тем временем секретарь, которого я тогда увидел впервые, рассказал мне вот что: в последний день, когда он видел Мюзиля, тот велел ответить согласием на все приглашения, полученные с разных концов света, хотя сроки их частично или полностью совпадали; потирая руки, Мюзиль от души веселился — он не прочтет лекцию в Канаде, не проведет семинар в Джорджии, не выступит на коллоквиуме в Дюссельдорфе. По дороге мы со Стефаном и секретарем остановились у какой-то забегаловки и отведали жареных колбасок — сделать это предложил Стефан, Мюзиль просто обожал колбаски. Мать, очень сдержанная, царственная, прозрачная от старости, встретила нас без единой слезинки; застыв в кресле, над которым висела картина XVIII века, она по-светски принимала важных соседок, пришедших выразить ей соболезнование; на видном месте — на круглом столике посреди комнаты — лежал еженедельник с фотографией Мюзиля на обложке. Брат Мюзиля показал нам усадьбу, она оказалась огромной, их род принадлежал к крупной провинциальной буржуазии, в деревне их уважали больше прочих; главенствовал в доме отец — хирург, практикующий в главном городе департамента. Я даже не предполагал, что Мюзиль вырос в такой зажиточной семье, но если поразмыслить, этим легко объяснялось все: вечное стремление к экономии наряду с полной безответственностью в денежных делах, равнодушие и даже нелюбовь к какой бы то ни было роскоши — эти качества я скорее отнес бы к проявлениям мелкобуржуазности. Брат, удивительно похожий на Мюзиля, показал нам великолепный сад; во время прогулки он вдруг остановился, склонил голову и произнес: «Эта болезнь неизлечима». Потом провел нас в комнату Мюзиля, где тот работал в студенческие годы, — самое запущенное помещение в доме, там никогда не топили, как в лачуге садовника, где Мюзиль устроил себе библиотеку, позже мать велела туда поставить все написанные им книги. Я достал с полки первую попавшуюся и прочел дарственную надпись: «Маме — первый экземпляр книги, которая обязана ей своим рождением». На следующий день по телефону моя мать рассказала мне, что слышала по радио интервью с матерью Мюзиля. Та сидела на складном стуле у ограды кладбища и беседовала с журналистами, словно на пресс-конференции: «Когда мой сын был совсем маленьким, то хотел стать золотой рыбкой. Я отвечала: зайчик мой, это невозможно, ты же не любишь холодную воду. Он задумывался, а потом говорил: ну только на секундочку, просто узнать, о чем она там думает». Матери непременно хотелось заказать мемориальную доску, где бы упоминалось название престижного института — там Мюзиль в конце жизни читал лекции; Стефан сказал ей: «Ведь все и так знают», а она ответила: «Конечно, сейчас знают, но через двадцать — тридцать лет, когда останутся только его книги, разве кто-нибудь вспомнит…» Мы по очереди брали из корзины по цветку, бросали их в могилу, и корреспонденты фотографировали каждого из нас. Вернувшись вечером домой, я позвонил Жюлю, но он не захотел со мной долго разговаривать — развлекался с двумя юнцами, видимо, наркоманами, которых только что подцепил в кабаке и слегка побаивался. Берта с пятимесячной дочкой уехала за город.