Кухня Зои. Вечер. Бабушка сидит за кухонным столом, как за письменным, разложив газету «Новоиветские вести» поверх солонки и сахарницы. У подоконника сидит Зоя . Мочит руки в тазике. Тазик стоит на подоконнике, потому что обеденного стола в кухне нет, не поместился бы… Бабушка и Зоя похожи на двух школьниц, низко наклонившихся, каждая над своей партой.

Зоя. Вот как так… Ничего не делала, а сил нет.

Бабушка. А куда тебе силы. Сиди, слушай да на двор гляди.

Зоя. Двор – не телевизор. Чего я там не видела. Читай давай.

Бабушка (продолжает читать). «… и вот тогда Ирина Васильевна поняла, что именно педагогика ее призвание…»

Зоя (перебивает). Ишь ты! Я вот думала, что моё призвание песни петь, как Алла Пугачёва, и что с того? Никогда я песен этих не пела. Туфли только красные купила, на том и остановилась. А теперь уж точно никогда не буду петь, и никогда мои ноги в эти туфли не влезут.

Бабушка. Так ты ж петь-то не умеешь. И не того ты вовсе хотела.

Зоя. Что ж я хотела по-твоему… Да, хотела я замуж.

Бабушка. Вот видишь, какой ты, Зоя, счастливый человек. Хотела – и вышла. А Алла-то Пугачёва, наверное, мечтала быть Аллой Пугачёвой. У меня отец говорил: главная мечта всегда сбывается. А если что-то не сбылось, то значит, не главное это было.

Зоя. А моя мать говорила: «Полюбится сатана пуще ясного сокола». Да чего уж теперь. Сижу вот, руки в зверобое с марганцовкой мочу.

Бабушка. У тебя артрит что ли ручной нашли?

Зоя. У меня обручальное кольцо вросло в кожу. Так же как у тебя серёжки в ухи. Вот мне по телевизору рецепт сказали. Мочу. Может, снимется.

Бабушка. А зачем? Ты ж его потом не наденешь? Жалко. Память.

Зоя. Нет уж. Тебе не понять. Я как представила, что меня в нём хоронят, думаю: фиг тебе, муж дорогой Семён Леонидович, помру я свободным, отдельно взятым, независимым от тебя, кровопийцы, человеком! И когда выйдет на суд Божий душа моя в белом платье…

Бабушка (смеется). Ой, аж в белом?

Зоя. В белом! Сейчас вон каждая лярва в белом замуж выходит. А никогда белого не носила. Это ж непрактично считалось. Даже в завещании не напишешь: похороните в белом. Скажут: сдурела баба, на старости лет в невесту заделалась.

Бабушка (продолжает смеяться). Ой, уморила! Так не всё ли равно, что тогда скажут.

Зоя. Так я ж сверху всё буду слышать и краснеть, и дети, и внуки на земле краснеть будут. Ты одна. Тебе не понять, как это за своих краснеть. Тебе никто не свой.

Бабушка (резко прекратила смеяться). И что ты, Зоя, скажешь в белом платье Богу?

Зоя. Я скажу: Боженька, вот я вся твоя грешная. Суди как хошь, только суди как отдельную бабу, не как жену чью-то. Прожила я весь свой век, Сёмке прислуживая, его детям задницы подтирая, да портки его, незабвенного, стирая. А Сёмка прожил жизнь свободную и была у него просто жена. Как у всех мужиков. И не думал сроду Сёмка, что живёт он жизнь свою, и я – его. А потом ты, Боженька, Сёму к себе забрал. И проводила я его, не попрекнув ни словом. Спросила только: что ж мне делать-то теперь без тебя? Ведь не умею я без тебя жить, не привыкла, янтарный ты мой, желтобородый красавец. И знаешь, что он мне ответил?

Бабушка (хмуро). Что?

Зоя. Ты, Зойка, говорит, баба живучая. И меня вот пережила. Береги детей за меня и внукам обо мне рассказывай, когда подрастут. И заревел.

Бабушка. И умер?

Зоя. Нет, конечно, не сериал чай. Ещё с полгода умирать прособирался. А потом уж всё. Только я одни эти слова его запомнила. И слёзы эти. Себя жалел, не меня. В жизни не ревел. Всё у него хорошо было, а умирать стал – пожалел себя.

Бабушка. Глупая ты, Зоя. Это он семью жалел, а не себя. У меня отец тоже один раз только в жизни при нас заплакал. Очень сильный был мужчина, белый офицер. Так он во время гражданской не сдался, не перешёл на сторону красных. Говорил: пусть наши проиграли, но в сердце моём они всегда будут крепко сидеть в седле. И в партию не вступил. А потом когда началась… та самая война… в сорок первом папу забрали на фронт. Еды почти не было, да как-то и не хотелось. Воды накипятишь, попьешь тёпленького, вроде сытый. Денег тем паче особо не водилось, но мы старались, экономили, копили ему на сапоги. Мы хоть и малые были, а понимали. Я однажды по дороге в школу, в соседнюю деревню ходила учиться, показала одному человеку куда идти, так он мне в благодарность дал сахара несколько кусков в носовом платке. Я сахар не съела, а продала его одной однокласснице из зажиточной семьи. Деньги маме принесла. Мама обрадовалась, целовала меня с головы до ног и всё повторяла: «Ты моя! Ты моя девочка! Моя!» Не поняла я тогда этого. Папка скоро пришёл на побывку. Мы дали денег и он пошёл на базар за сапогами. И вот приходит он с базара. В дом не заходит. К воротам прислонился, за сердце держится, мы – к нему. Видим – плачет. Я никогда прежде не видела, как плачут мужчины, только мальчишки и старички. Плачет папа и говорит: «Родные мои, всё зря. Горе я в дом принёс… Украли деньги, стянули на базаре»… Так неужели ты думаешь он о себе плакал? Он о нас плакал.

Зоя. Ну, ты хватила. У тебя отец на войне героем был. И без сапог. А Сёмка-то мой чего… и войны-то не видал, как сыр в масле катался.

Бабушка. Так и ты благодаря ему не бедствовала, Зоя. Всё общее, семья у вас была. И есть. Дети его, говоришь, так это и твои дети. Грех на старости лет раздел с покойником устраивать.

Зоя. Да… ты права. Только удобно и красиво рассуждать, когда всю жизнь сама для себя жила.

Бабушка сворачивает газету, молчит.

Зоя. Ты чего? Ревёшь, что ли? Ну прости ты меня. Дура я, знаешь же. Дурой всегда была, дурой и помру. Да прости ты. Опять я на тебя кидаюсь. Чё? Встать, подойти и обнять тебя, что ли? Знаешь, не люблю я этих нежностей телячьих. Не сериал, чай. И руки в зверобое… Ой, беда. Ну сейчас-сейчас встану, раз ты такая упрямая подлюга.

Бабушка. Да не вставай. Не сердитая я.

Зоя. А молчишь чё?

Бабушка (строго, с расстановкой). Ты знаешь, Зоя, я такой жизни для себя не планировала. Просто не знала я по молодости, что это жизнь последняя. И год каждый – он в своём роде последний. И шестнадцать тебе один раз, и сорок два. Старики всегда говоря так, молодые всегда такому не верят. И я не умней других была. Только с каждым годом убеждаешься, что правы старики. Заворчишь по их и сам себе поражаешься: что ж, и я – старик, раз понимать стал. Сложилось так, Зоя. У тебя иначе. Не счастливей, не несчастнее, иначе.

Зоя. Да чего уж теперь (вытирает руки полотенцем, встает). И так неплохо ж живём. Была я молодой, не болела у меня спина, но ведь и другого чего не было. Газет вот не было. Да и молодая я боялась всё. То войны боялась, то – что мама умрёт, то боялась, дети захворают – не выхожу, то Сёмка, думала, бросит. А сейчас ничего не боюсь. Смерти разве что… так её всю дорогу боишься. Ты не серчай. Хочешь супу из щавеля? Свежий, утрешний.