Грустные вести ожидали его в Пеште. Отца, «доброго старого трактирщика», предали суду за то, что он задолжал несколько сот форинтов. Был уже назначен и день продажи с торгов его имущества. Стало быть, отец с матерью могут очутиться на улице.

С ним толкуем, как он в гору шел сначала. То-то красота — ни горя, ни заботы! Дом и сад плодовый, земли, капиталы, Лошадям, волам тогда не знал он счета. Капитал уплыл в карманы к компаньонам. Дом унес Дунай со скарбом и одежей. Обеднел трактирщик в возрасте преклонном, Будь ему во всем благословенье божье!

Надо раздобыть денег, и притом немедленно! Но к кому обратиться? Петефи мысленно перебрал всех друзей, которые были бы рады помочь ему. Но все они так же бедствовали, как и он сам… «У венгерского писателя никогда не было в запасе денег больше чем на четыре дня вперед», — с горечью писал Янош Вайда. И другие тоже вспоминали, что, например, приятель Петефи, Альберт Палфи, не ужинал обычно, ибо на это у него денег не хватало; второй приятель Петефи, Альберт Пак, сам чинил и латал свою одежду. Это в то время, когда какой-то венгерский магнат, катаясь в своем экипаже по Парижу, выкинул шкатулку с драгоценностями, ибо она мешала ему протянуть ноги. А в шкатулке той драгоценностей было на двадцать тысяч форинтов. Шла молва и про одного венгерского графа, который, принимая у себя в замке императора, зажигал свечи в спальне его величества тысячефоринтовыми банкнотами.

После долгих размышлений и колебаний Петефи решился обратиться за помощью к «одичавшему» графу Шандору Телеки, с которым, как мы помним, он познакомился и подружился во время надь-каройских выборов. Петефи написал ему письмо:

«Милый тезка!

Тебя должна постигнуть великая печаль, поэтому советую быть к ней готовым. Как неизбежна смерть, так же и тебе не избегнуть дать мне шестьсот пенгё-форинтов. Впрочем, можешь дать мне в том порядке, как тебе заблагорассудится. Главное, двести пенгё-форинтов отправь немедленно, можешь их послать, даже не дочитав этого письма до конца, а четыреста пенгё-форинтов пришли в марте к пештской ярмарке. Возвращать же я буду их по двести пенгё-форинтов в конце каждого года, так что через три года мы будем в расчете. Милый друг, я прошу об этом серьезно, и теперь ты сможешь доказать свою человечность. Впервые в жизни обращаюсь я к магнату, и ты пощади меня, ведь если откажешь, то краска стыда изроет мое лицо хуже оспы. А впрочем, я обратился к тебе не как к магнату, а как к своему другу. Ты можешь ответить, что у тебя нет денег… Найдутся, коли захочешь! Тот, кто швыряет по тысяче форинтов цыганам, всегда сможет одолжить мне шестьсот пен-гё. В подарок я их все равно не приму, гордости у меня, слава богу, еще довольно. Не сомневаюсь, что просьбу мою ты выполнишь охотно, причем двести пенгё вышлешь мне немедленно. Не будь у меня крайней нужды, я не стал бы прибегать к этому…»

Никогда не работал он столько, как в 1847 году, а ведь он и раньше не терял времени даром. За один этот год он написал сто пятьдесят семь стихотворений, три поэмы — «Шалго», «Судья», «Глупый Ишток», двадцать «Путевых писем», два больших рассказа — «Дед» и «Пегий и Буланка»; в последних он выступил в качестве одного из зачинателей венгерской реалистической прозы. Трудно представить себе даже, когда он все это успел, когда он ел, пил и спал. Ведь одновременно он вел и ожесточенную борьбу с врагами народной литературы, неустанно изучал историю французских революций и восемь месяцев подряд воевал с упорствовавшим отцом своей любимой.

Готовя стихи к печати, Петефи еще в начале года переписал их в одну тетрадь. Собралось четыреста пятьдесят девять стихотворений — большая книга, которую он посвятил Михаю Вёрёшмарти «в знак уважения и любви». Затем начались переговоры с издателями. Те пытались надуть его и надули, конечно. Первый издатель, к которому обратился Петефи, отказался выпускать сборник, потому что поэт не поцеловал руку его жене. Второй издатель, прослышавший, должно быть, об отказе, предложил Петефи за весь сборник пятьсот форинтов, то есть не больше форинта за стихотворение. Что же оставалось Петефи? Пришлось согласиться. Но он написал предисловие к своей книге, одно из прекраснейших предисловий не только в венгерской, но, думается, и в мировой литературе.

«Нынче у меня праздник! — этими словами начинается предисловие, которое к сожалению, так и не было напечатано в книге. — Сегодня, 1 января 1847 года, мне исполнилось 24 года, я достиг совершеннолетия. У меня вошло в привычку в день Нового года (тем более, что он является и днем моего рождения) перебирать в памяти весь истекший год; но сегодня я представил себе не только этот год, а и всю мою жизнь, весь мой писательский путь. Быть может, будет не лишним, если я в виде предисловия к полному собранию стихотворений, подготовляемому мною сейчас к печати, изложу свои размышления о том периоде моей жизни, когда я впервые вступил в общение со своими уважаемыми читателями; а изложу я их с той искренностью, которую не приемлет лицемерный мир. Но ведь это для меня не препятствие. Вместо десяти друзей, купленных лицемерием, я предпочитаю приобрести искренностью сотню врагов. О! Искренность в моих глазах великое достоинство, так как меня одарил ею мой ангел: он постелил ее простынкой в мою колыбель, и я унесу ее саваном с собой в могилу…

В нашей литературе еще ни о ком мнения критиков и читателей столь сильно не расходились, как обо мне. Большая часть публики решительно стоит за меня, большинство критиков — решительно против меня. И раньше и сейчас я долго размышлял: кто же прав. И раньше и сейчас я пришел к выводу, что права публика. Публика! Я понимаю под этим читателя, а не театральную публику: между читателем и зрителем существует большая разница… Итак, я говорю, что читающая публика может заблуждаться, пренебречь кем-нибудь по той или иной причине, но если она кого-нибудь удостоила вниманием и полюбила, пусть и не в полной мере, то такой человек бесспорно заслуг-жил ее любовь, если, конечно, это не ошибка целой эпохи, а нынешняя эпоха едва ли так ошибается.

Признаюсь, год назад мне было очень не по себе, оттого что критики предавали меня анафеме (они сами так называли свои суждения). Они доставили мне немало горестных часов. Но сейчас, слава богу, я уже излечился от этого недомогания и добродушно улыбаюсь, когда вижу, что эти титаны силятся одолеть меня то Оссой, то Пелионом. Более того, каждому из них кажется, что он Юпитер, что от взмаха его ресниц содрогается Олимп. Однако эти Юпитерчики могут помахивать даже всеми своими космами, а Олимп, все-таки остается недвижим.

Но почему же ведется против меня эта война не на жизнь, а на смерть? Потому, поверь мне, уважаемый читатель, что они хотят одного: уничтожить меня. Да, и я знаю почему! Но публика не знает и благодаря мне не узнает никогда. Я мог бы перечислить все те гнусные причины, которые побуждают их выступать против меня на поле брани, напялив на голову шлем чистейшей доброжелательности; но я не сорву с их головы этот шлем, чтобы читателя не охватило отвращение при виде мерзких морд, ухмыляющихся под блестящими воинскими головными уборами. Да и вообще какое мне дело до отдельных личностей и до того, почему они заявляют то или иное? Я буду говорить только об их словах, об их утверждениях. И тут у меня возникают некоторые замечания, поскольку их нападки частью злобны, а частью лживы.

Я не стану защищать честь своей поэзии. Если мои стихи нуждаются в защите, то ведь все равно защищать их было бы тщетно. Если же они не нуждаются в этом, то защищать их излишне… а кроме того, я искренен, и у меня есть чувство собственного достоинства, но чтобы я был нескромен… Нет, это я отрицаю. Итак, я упомяну только о четырех обвинениях, которые чаще всего предъявляют мне, а именно: что в моих стихах плохие рифмы, неправильные размеры, что они неуравновешенны и подлы». И далее Петефи, отвечая на все эти воистину подлые обвинения, развивает свои взгляды на народную поэзию и на свой век, подлинным сыном которого считает он самого себя. С этими высказываниями Петефи мы уже знакомили читателя.

Книга стихов, к которой предполагалось предисловие, вышла 15 марта 1847 года. Ее тут же расхватали. «Из всех поэтов нашего времени, — писал об этом сборнике один из критиков, — именно Петефи умеет передать на своей лире все многообразие чувств: страсти, хмеля, любви к родине, горя, тоски по воле, материнской любви, — и все с одинаковым жаром, одинаковой силой. Каждое слово его обращено к сердцу читателя, потому-то и сочувствуют ему все лучшие люди, не утратившие еще сердец…» «Что написать о Петефи? — читаем мы у другого критика. — С именем его связаны великие идеи… он придал нашей поэзии истинные национальные черты… Кто, кроме него, заглянул так глубоко в жизнь народа, чтобы найти слова для выражения его радостей и печалей?»

* * *

С Юлией он переписывался только тайком. Отец запретил дочери писать Петефи и получать от него письма. Как и бывает в таких случаях, когда любящие разлучены и общаются только тайно, возникли разные и неизбежные недоразумения и неприятности. В начале года какой-то «доброжелатель» распространил слух, будто Петефи, глумясь, показывал «мои письма моим знакомым, — жаловалась Юлия в своем дневнике. — О, если б это было не поздно, если б я могла еще вырвать из сердца даже воспоминания о нем!» Нечего говорить, что Петефи никому не показывал писем Юлии, а как раз в это время опубликовал стихотворение, заканчивающееся словами: «Если ты любишь, стократно благослови тебя бог». Прочитав его, Юлия ответила в двух словах: «Стократно — Юлия». Но «доброжелатели» не унимались. Кто-то растрезвонил, будто Юлия выходит замуж. Тогда Петефи послал Юлии через ее подругу Мари Тереи свою недавно вышедшую книгу и попросил Мари пожелать Юлии от его имени «счастливого супружества». Теперь Юлия пришла в недоумение. Кто ж это выдумал, что она замуж выходит? В апреле она записала у себя в дневнике: «…за что мне столько страданий?.. Ведь я ничем против тебя не согрешила…» И она послала привет Петефи. Поэт ответил Юлии стихотворением:

Я тебя старался Навсегда забыть, Почему ж в мечтах ты Продолжаешь жить? Почему встаешь ты Вновь передо мной — С черными глазами, С черною косой? Почему я помню Светлый образ твой, Почему он вьется Вечно предо мной? Послана ты злою, Дивною звездой, Что суда уводит В море за собой. Со звездою злою Вдаль плывут суда И в водоворотах Гибнут без следа. Для чего я снова Встретился с тобой, Если ты исчезла, Словно сон ночной? И ко мне на душу Цепь легла опять. Кто протянет руку, Чтобы цепь сорвать? Коль и впрямь ты любишь, Коль должна любить, Обо всей вселенной Ты должна забыть.

А Юлия, заточенная отцом в замке, могла отвечать Петефи только в своем дневнике: «…люблю тебя безгранично, больше, чем это можно выразить словами… Теперь моя судьба уже в твоих руках… Мари, ангел мой, помоги, не дай погибнуть…»

Как и бывает в таких случаях, на помощь пришла подруга Мари Тереи. «Адресованную мне книгу, — писала она Петефи, — я получила и переслала Юлии… Мы с Юлией так дружны, что читаем в душах друг у друга, мы делимся с ней своими чувствами, и поэтому я знаю, как горячо вас любит Юлия… Вы сами должны наладить то, что испортили своим долгим отсутствием, приезжайте как можно скорее. Вы будете счастливы, ибо ваше присутствие осчастливит Юлию. Знаете ли вы, почему Юлия не отвечает на ваши письма? Потому, что она обещала это своему отцу… Можете себе представить, как она страдает… Родители ее готовы на все, лишь бы Юлия отказалась от вас. Но любовь ее сильна, и не такие еще испытания может она выдержать. Никому не под силу оторвать друг от друга горячо любящие сердца… стало быть, приезжайте…»

Петефи принял решение. Прежде всего он написал письмо отцу Юлии, в котором снова просил руки дочери. Пришел отказ. Тогда Петефи отправился в Эрдёд на скорых.

Свою признательность Мари Тереи он выразил позднее в прекрасном стихотворении.

* * *

Отец Юлии, Сендреи, управляющий имением того графа Карой, «прадед которого был изменником родины», пришел в ужас при одной мысли о том, что Петефи может стать мужем его дочери. Он принадлежал к числу тех венгерских дворян, которые если даже и доброжелательно относились к поэтам, однако не желали входить со «стихоплетами» ни в какие родственные отношения. Ну, был бы Петефи, допустим, таким поэтом, как Даниэль Бержени, который проживал в своем поместье, занимался хозяйством и на досуге писал стихи, тогда б совсем другое дело. У каждого помещика своя фантазия: один охотится, другой в карты играет, третий пьет. Ничего не скажешь, в поэзии тоже можно найти забвение, — к тому же она дешевле и карт и псовой охоты. Правда, настоящий помещик редко предается подобным забавам, ну, а уж коль взбрела в голову такая прихоть, — что поделаешь, разные бывают у человека причуды, и бог ему за это судья! Главное, чтобы было именье. А Петефи? Что есть у Петефи? Вся его жизнь — сплошной скандал: то он бродяжничал, то объезжал города с комедиантами, то в солдатах служил, и, глазное, родился-то он в лачуге, и, вместо того чтобы стыдиться этого, он еще кичится и говорит, что хочет перевернуть весь мир! Вот и здесь, в Надь-Карое, какой он учинил скандал. Состояния у него никакого, службы тоже, да он за нее и браться-то не хочет. Если бы и захотел, так кто ж возьмет к себе такого бунтовщика? А дальше что получится из него? Ну, напишет новые стихи… и что с того? Все свое движимое и недвижимое имущество взял, связал в узелок и пошел дальше, в другую меблированную комнату. Нет! На такой брак состоятельный человек никогда не согласится. Не для того он вырастил дочку. А Юлия, вот сумасбродка! Всегда была не как все. А теперь своей идеальной душой не может даже распознать, что господин Петефи хочет жениться на ней из-за приданого. «Погоди… погоди… я его испытаю… хе-хе… Я скажу ему, что ни крайцара не дам в приданое. Вот этой-то миной я и подорву их женитьбу… Тогда Юлия сама увидит, с кем она имеет дело…» Что и говорить, умный человек был Игнац Сендреи!

* * *

Стоял май, лучшее время года, когда в природе все так молодо Приехав в Эрдёд, Петефи прочел сперва у Мари Тереи дневник Юлии, узнал из него все, что хотел узнать, и прямо направился в контору Сендреи.

— Сударь! Я лично приехал просить руки вашей дочери, — начал Петефи без всякого вступления, как только вошел.

Сендреи даже не поднялся из-за стола.

— Я уже написал вам, что не согласен.

— А Юлия?

— Что — Юлия! Я отец, я и решаю.

— И вам не стыдно, сударь! Разве Юлия ваша холопка?

Сендреи вспыхнул:

— Я не потерплю, чтобы в моем доме так со мной разговаривали!

Петефи шагнул к нему:

— Я увезу вашу дочь и ни вас, ни вашего дома больше не увижу.

— Убирайтесь вон!

— Сударь! Ваше счастье, что вы отец моей любимой. А то после этого я с вами поговорил бы по-иному! — крикнул Петефи. — Впрочем, запомните, что все равно будет по-нашему.

Сендреи вспомнил про свою «мину». «Ее я оставлю напоследок, — решил он, — тем сильнее она взорвется». И неожиданно заговорил в другом тоне. Казалось, что он преодолел свое возмущение. Задумчиво барабаня пальцами по столу, он сказал:

— Хорошо! Я прошу неделю на размышление. Свое решение я сообщу письменно. А сейчас я требую, чтобы вы покинули Эрдёд.

После разговора с поэтом отец немедленно отправился к дочери. Он уговаривал ее, но тщетно. Юлия оставалась непреклонной. Отец тоже не сдавался. О Петефи что и говорить.

В душе его царило полное смятение. Он столкнулся с отцом своей любимой, с отцом, который по-своему любил дочь, а относился к ней, как помещик к холопке. Но ведь Сендреи вовсе не составлял исключения. Такие отцы, как он, часто встречались в старой Венгрии.

Юлия же окончательно решилась на замужество. Она «думала так, — писал Эндре Ади в своем труде «Петефи не примиряется», — достаточно того, что Петефи унесет ее в городскую жизнь с ее лихорадочностью, сенсациями, свободой, мужчинами, победами. И когда Юлия согласилась вверить Петефи свою драгоценную жизнь, думая, что любит одного его, тогда она, в сущности, вернулась к тому, что ей подсказывали инстинкты, к тому, что один только Петефи может увести ее туда, куда влекут ее мечты».

В ожидании ответа Петефи уезжает на неделю в Надьбаню. Там он спускается в шахту, видит бесправную, тяжелую жизнь шахтеров, видит и здесь угрожающий перст власти и денег. Это еще более разжигает его ненависть к угнетателям, и обида, нанесенная лично ему, представляется лишь малой частицей тех обид и оскорблений, какие выносит человек труда.

«Нет, должно быть, тяжелее жизни шахтеров. Роются, роются эти бедные кроты вдали от солнечного света, вдали от зелени, от природы, и так до самой смерти, — пишет он в своих «Путевых письмах». — А для чего? Чтобы жены и дети их жили впроголодь, прозябали, чтобы роскошествовали чужие жены и дети».

Он посещает и стеклодувню.

Один из современников Петефи так рассказывал об этом позднее: «Взгляд Петефи сразу остановился на бледных и измученных стеклодувах, выдувавших бокалы и бутылки, с помощью которых приносили мы жертвы богине веселья и кутежей. Петефи тут же выпалил социалистически-коммунистическую речь a la Луиза Мишель, и хозяин стеклодувни остался премного доволен тем, что рабочие его понимали только по-румынски».

Еще и недели не прошло, а Игнац Сендреи уже отказал поэту.

«Ах, какая сумятица у меня в голове! — писал Петефи. — Да и неудивительно: события проносятся через меня, словно кони, сверкая подковами; душа моя горит и истекает кровью, будто ее пронзили сотней кинжалов, а потом швырнули в пасть вулкана. Не на жизнь, на смерть борюсь я за свое будущее счастье, За любимую…»

Управляющий имением знал, что Петефи появится снова, и ждал его, приготовив «мину». Действительно, Петефи опять примчался в контору. Господин Сендреи медленно, с расстановкой сказал ему:

— Значит, вы не согласны отказаться от Юлии? Хорошо! Пусть же тогда Юлия выбирает между вами и мной Но одно… я могу сказать… заранее: ни гроша приданого, ни одной сорочки я ей не дам. Юлия может уйти… в том, что на ней надето.

— Это ваше последнее слово? — тихо спросил Петефи и даже в лице переменился.

Сендреи не понял смысла этой перемены. Его охватило ликование.

— Да. Последнее.

— И вы дадите честное слово, что не измените своего решения? — продолжал Петефи еще глуше и, побледнев, ждал ответа.

Сендреи был уже почти не в силах сдержать свое-. го ликования. Он ответил твердо и решительно:

— Даю честное слово дворянина, что не изменю своего решения.

Теперь ликующими криками разразился Петефи, он пытался пожать руку Сендреи.

— Спасибо, сударь мой! Тысячу раз спасибо! Мне-то ведь, кроме Юлии, ничего не надо. Я знаю, что ей тоже только я и нужен.

Сендреи отдернул руку — он весь дрожал от злости:

— Уходите… уходите!..

И когда сияющий, счастливый Петефи вышел, Сендреи, уставившись в пол тупым взором, пробормотал:

— Сумасшедший! Настоящий безумец! Бедная моя дочь!

«Я счастлив! Навеки! — писал Петефи в своих «Путевых письмах». — Ночь, лунная, звездная, тихая ночь. Ни звука, ни шороха… Только соловей поет… это сердце мое!

Славная, славная девушка! Тебя искал я с самой юности моей. Приближаясь к каждой женщине, я склонялся ниц и боготворил ее, думая, — что это ты. И, только стоя уже на коленях, замечал, что это не ты, что вместо истинного божества я боготворил идола… Тогда я подымался и шел дальше. И, наконец, нашел тебя. Ты — сладостная капля, исцелившая мою душу, которую так долго жгла и сушила своим зельем отравительница-судьба. Слава богу, противоядие пришло не слишком поздно.

Славная, славная девушка!

Ей предстояло выбрать между родителями и мной.

Она избрала меня.

Она, кого родители берегли как зеницу ока, с самого детства предупреждая и исполняя все ее желания, никогда не сказав ей дурного слова… А кто был я? Неведомый пришелец, которого забрызгали грязью предрассудки и стрелами исколола клевета… Я даже не успел сказать ей: «Я не такой, каким кажусь, каким мир хочет видеть меня!» И все-таки она избрала меня! О, в этой девушке живет сердце, которое видит чистые жемчужины под замутненной поверхностью моря. Да будет имя ее благословенно так же, как она благословила меня.

В сентябре женюсь, мой друг, женюсь! Дорого приобретенную независимость свою продаю за еще более дорогую цену. Что может быть дороже для меня, чем Юлишка?»

Он уехал к своему другу Яношу Араню. Жил у него неделю. Счастье Петефи было беспредельно, он все никак не мог понять — правда это или сон?

Я ль бродил по земле, Точно призрак ночной, Жизнь мою называл И проклятой и злой? Этих слов, возмужав, Устыдилась душа. Как прекрасна земля И как жизнь хороша! Буйной юности вихрь Прошумел и исчез, Улыбается мне Взор лазурный небес И ласкает, как мать Своего малыша. Как прекрасна земля И как жизнь хороша! Что ни день, что ни год, В сердце меньше забот. И теперь, точно сад, Мое сердце цветет, Соловьями звеня, Ветерками шурша, — Как прекрасна земля И как жизнь хороша! Я доверчивость гнал — Вновь нахлынула вдруг, Обвила, обняла Мое сердце, как друг, Что прошел долгий путь, На свиданье спеша, — Как прекрасна земля И как жизнь хороша! Дорогие друзья, Подходите ко мне! Подозрительность, прочь! В ад ступай к сатане! Прочь! Я верил тебе, Против дружбы греша! Как прекрасна земля И как жизнь хороша! А как вспомню о ней, Черноглазой моей, Той, что солнца светлей, Той, что жизни милей, Что явилась, как сон, Тихим счастьем дыша, — Так прекрасна земля И так жизнь хороша!

С Аранем он беседовал о поэзии, жене его рассказывал забавные истории из своей жизни, с сыном Араня, маленьким Лаци, играл и писал ему стихи:

Здравствуй, Лаци! Слушай, братец, Потолкуем пять минут. Ну. иди, коли зовут. Да живей, одним прыжком, На колено сядь верхом! Ты уселся? Ну так вот, Сказочку послушай, Да закрой покрепче рот, И открой-ка уши.

После нескольких чудесно проведенных дней он уехал из Салонты. Прибыв в Пешт, заключил договор на сборник стихов, теперь, правда, на несколько лучших условиях, чем прежде, — уж очень велик был успех книги, которая вышла весной. Из полученных денег он аккуратно отложил тысячу форинтов на время женитьбы. И опять покинул Пешт. Не зная устали, писал он «Путевые письма» и стихи. Горевал он или радовался, но работал, творил непрестанно. Да послужит он и этим вечным примером для следующих за ним поколений поэтов!

В конце июля он снова прибыл в Эрдёд. 5 августа они обручились с Юлией. Игнац Сендреи был разъярен, а Петефи чувствовал себя на седьмом небе.

Видал ли кто на свете Такого великана? Я небо на коленях Держу и не устану. Обвей рукой мне шею, Мой светлый свод небесный, И кругозор закрой мне Своей красой прелестной! Зачем грудная клетка Заключена в границы? В таком пространстве счастье Не может уместиться. Чтоб радость не давила, Я часть ее истрачу: От полноты восторга Я, кажется, заплачу. Я знал, что буду счастлив, Что горе — гость минутный, С которым я столкнулся На станции попутной. И вот печаль, прощаясь, Снимается с привала, А я не обращаю Внимания нимало. Еще не село солнце, А соловей безумный Уже защелкал где-то Раскатисто и шумно. Но соловей ли это? Нет, это, без сомненья, Звук наших поцелуев Похож на птичье пенье. Как тихий дождь весною Живит земные соки, Они покрыли градом Мне губы, лоб и щеки. Как тихий дождь весною, Рождающий без счету Моря цветов и всходов В дни полевой работы.

Они обручены, но до свадьбы им запрещено ветречаться.

«…Представь себе: моя невеста живет в часе ходьбы от меня, а мне нельзя навещать ее до самой свадьбы, до восьмого сентября», — писал Петефи своему другу. Это было последнее условие отца, его по следняя надежда — может быть, время сделает свое и они одумаются.

Но они не одумались.

Все это время к Юлии летели стихи: старые и новые.

У леса — птичья трель своя, У сада — мурава своя, У неба — звездочка своя, У парня — милая своя. И луг цветет, и чиж поет, И девушка и небосвод Выходят вчетвером вперед В свой беззаботный хоровод. Увянет цвет, звезда падет, И птица улетит в отлет, Но милый с милой — круглый год И всех счастливей в свой черед.

Петефи снова в Сатмаре. За день до свадьбы он пишет стихотворение, полное доверчивого восхищения будущей семейной жизнью:

За горами синими, в долине, Жить ты будешь, милая, отныне, Будешь жить под кровлею одною С мужем, осчастливленным гобою. Уведу тебя, мой друг, далеко, Все к востоку псведу, к востоку, Уведу в Эрдей тебя, в селенье, В романтичное уединенье. Дни счастливые пойдут за днями, Ибо лишь природа будет с нами, Славная, сверкающая вечно И тобой любимая сердечно, Потому что лгать она не станет, Не предаст она и не обманет, Не поранит и не покалечит, А добру научит и излечит. Будем жить от света в отдаленье, И не шум его, а отраженье — Только эхо шума мирового, — Вроде гула дальнего морского, Будем слышать Снов он не развеет, А, напротив, новые взлелеет. О цветок единственный! С тобою Мы помчимся над большой землею. В той пустыне мира, дорогая, Выучу заветные слова я. Их сказать стремлюсь уже давно я — Милой назову тебя женою!

Свадьбу отпраздновали 8 сентября. Петефи был в черном костюме и в сорочке с отложным вортничком — галстука он не надел даже по случаю этого торжества; Юлия была в белом шелковом платье. Из семейства Сендреи в церкви присутствовали только мать Юлии и сестра.

«Мы венчались по-средневековому, романтично: рано утром в часовне эрдёдского замка. И я и моя невеста хотели придать своим лицам подобающее серьезное и торжественное выражение, но это никак не удавалось, мы непрестанно улыбались друг другу… Когда все свадебные фокусы окончились, мы сразу же сели в коляску и понеслись в Колто… Эта деревня — имение одного моего друга… Он уступил нам свое жилье, чтобы мы провели там медовый месяц…»

Даже когда дочь села в коляску, чтобы навсегда покинуть родительский дом, отец ее, господин Сендреи, выйдя во двор, не попрощался с ней и благословения своего не дал. На свадьбе он тоже не был — сидел, запершись, в своей комнате.

Любовь к богатству, стремление замужеством дочери еще увеличить имеющееся состояние, чинопочитание и ненависть к поэту-«бунтарю», у которого нет ни чинов, ни богатства, — все это заглушило в нем отцовские чувства.

Кучер хлестнул лошадей, Петефи оглянулся на замок и, обняв жену, громко, по-детски счастливо и победоносно засмеялся.

Моя жена-малютка, Вот был огромный труд Тебя добыть и вырвать Из всех домашних пут! Когда бы всем давалась Так дорого жена, Не пухла бы на свадьбах Поповская мошна. Но не растут такие Девицы под кустом. А зять-голяк не радость, Еще поэт притом! Отец уж так старался Спасти семью и дочь, Но не могли в той битве Шесть выпадов помочь. Потел старик напрасно, Не вышло ничего. Назло земле и небу Увез я дочь его. Хоть колесо телеги В дороге сорвалось, Не груз благословений Переломил нам ось. Не груз благословений, Которыми меня Снабдили тесть и теща, А с ними вся родня. И, говоря по правде, Мне странно лишь одно: Что через дверь я вышел, Не вылетел в окно. И что тому причиной? Катиться кувырком Мне по сравненью с прочим Казалось пустяком.

Они ехали в Колто. «Одичавший» граф Шандор Телеки предоставил Петефи на шесть недель свой замок. Шесть недель, шесть коротеньких недель жил Петефи так, как должен был бы жить всю жизнь. Больше чем на шесть недель не расщедрился и «одичавший» граф.

* * *

В «Путевых письмах» Петефи подробно рассказал обо всех событиях своей жизни в этот период. Читатели Венгрии были хорошо знакомы с историей его любви и женитьбы. Некоторые надеялись, что поэт-«бунтарь» после женитьбы присмиреет, что Юлия, благовоспитанная дворянская девушка, укротит его.

И каково же было их разочарование! Стихотворение, написанное в Колто в первую неделю после женитьбы, явилось как бы ответом на все эти надежды.

Осенний ветер шелестит, в деревьях, Так тихо-тихо шепчется с листвой. Не слышно слов, но грустные деревья В ответ ему кивают головой. Я на диване растянусь удобно, День гаснет. Скоро вечер. Тишина. Склонив на грудь усталую головку, Спокойно, тихо спит моя жена. Рукой счастливой слышу колыханье Ее груди. В моей руке другой История сражений за свободу — Молитвенник и катехизис мой. В душе моей гигантскою кометой Горят его живые письмена. Склонив на грудь усталую головку Спокойно, тихо спит моя жена. Народ, покорный бешенству тирана, В сраженье гонят золото и кнут. А вольность? За одну ее улыбку Герои в бой бестрепетно идут И принимают, как цветы от милой, И смерть и раны, что дарит она. Склонив на грудь усталую головку, Спокойно, тихо спит моя жена. Так много славных, о святая вольность, Пошли на смерть для дела твоего! И пусть победы нет — победа будет! Последний бой сулит нам торжество. Ты отомстишь за раненых и мертвых, И будет месть прекрасна и страшна! Склонив на грудь усталую головку, Спокойно, тихо спит моя жена. Передо мной кровавой панорамой Встают виденья будущих времен: В своей крови враги свободы тонут, От тирании мир освобожден. Стук сердца моего подобен грому, И молниями грудь рассечена. Склонив на грудь усталую головку, Спокойно, тихо спит моя жена.

Вершины дальних гор уже покрылись первым снегом. И осень наступила, и зима уже вышла в путь. Петефи, так же как в стихотворении «Одно меня тревожит», снова заглянул оком провидца в будущее, но, должно быть, он и сам не думал, что будущее это придет так скоро и с такой беспощадностью, как он написал в стихотворении «В конце сентября»:

Цветы по садам доцветают в долине, И в зелени тополь еще под окном, Но вот и предвестье зимы и унынье — Гора в покрывале своем снеговом. И в сердце моем еще полдень весенний И лета горячего жар и краса, Но иней безвременного поседенья Закрался уже и в мои волоса. Увяли цветы, умирает живое. Ко мне на колени, жена моя, сядь. Ты, льнущая ныне ко мне головою, Не бросишься ль завтра на гроб мой рыдать? И, если я раньше умру, ты расправишь На мне похоронных покровов шитье? И, сдавшись любви молодой, не оставишь Для нового имени имя мое? Ах, если ты бросишь ходить в покрывале, Повесь мне, как флаг, на могилу свой креп. Я встану из гроба за вдовьей вуалью И ночью тайком унесу ее в склеп. Я слезы свои утирать буду ею, Я рану сердечную ею стяну, Короткую память твою пожалею, Но лихом и тут тебя не помяну.

На следующий день, когда рассеялись эти мрачные предчувствия и осталась только радость осуществленной любви, Петефи снова — в которой раз — принес присягу в верности родине, народу, человечеству:

Достиг всего я… Счастьем грудь полна… Вот на коленях у меня — жена. Так молода она и хороша… О ней, о ней и грезила душа, Мечась, как захмелевший мотылек В садах мечты… Он здесь — живой цветок! Вот эта женщина, сестра прекрасных фей, Теперь женою сделалась моей. Сегодня на коленях у меня Сокровище бесценное. И я Так счастлив с этой юною женой, Что даже нет надежды ни одной В моей груди… Зачем они? Достиг Я высшей радости! И в этот миг Без колебания бы я отречься мог От всех патриотических тревог. И от тебя, любовь к родной стране! Так яростно ты гложешь сердце мне, Что вот возьму и от тебя уйду — Пусть бог чужую ведает беду! Нет! Не могу отчизне изменить! Былое, будущее может смыть Поток великий счастья моего, Но, родина, святого твоего Он никогда не смоет алтаря! С тобой, как прежде, родина моя, Вздыхаю я о лучших днях, когда Венец терновый сбросишь навсегда, Когда победы лавровый венец Твое чело украсит наконец, С отчизной вместе плачу я навзрыд, Коль рана незажившая боли. Злодеи эту рану нанесли! Нет друга ни вблизи и ни вдали! С тобой я плачу, нищая страна, Что ты и голодна и холодна, Грущу с тобой, что кровь твоя и плоть, Твой сын — подлец, казни его господь! С тобой печалюсь я, отчизна-мать, Что мир тебя не хочет замечать, Что ты, в былом над всеми госпожа, Перед которой мир стоял дрожа, Теперь ничто! Ах, родина моя, Вот за тебя и ринусь в битву я!

Петефи был цельным человеком и стойким борцом, и самое полное личное счастье не могло заставить его отвлечься от борьбы за свободу отчизны. Наоборот, любовь придавала поэту новые силы в этой борьбе.

«…Вот пройдет медовый месяц, и мы вступим в ту огромную пустыню, которую называют прозой жизни, — пишет он в своих «Путевых письмах». — Глупый это разговор, хоть и сам я его завел Свято верю, что мой медовый месяц протянется до самой могилы. Будто поэзия жизни зависит от времени, а не от самих людей!»

Петефи никогда не написал ни одной строчки против своих убеждений. Слова его всегда подтверждались поступками. События 1848–1849 годов показали, что он не предал забвению ни родины, ни своей любви — к свободе. Что же касается личного счастья, то «медовый месяц его протянулся до самой могилы». В 1848 году он писал:

Как мне назвать тебя, Рождающее радость, Мечту вздымающее до небес, В сто крат чудесней самых чудных сказок, Блестящее живое существо? Ты в мире драгоценнейшая самая, Юная, Сладостная, Жена моя, Как мне назвать тебя?

И в 1849 году, незадолго до смерти, поэт писал жене с поля битвы:

И снятся мне и милы мне Чудеснейшие сны мои. Мой верный ангел снится мне — Ты грезишься, любимая.