В июне 1848 года венгерское «независимое» правительство решило провести выборы в Национальное собрание. Столь нерешительное в отношении австрийской камарильи, это правительство оказалось очень решительным в вопросе о том, чтобы не допустить венгерских трудящихся до участия в управлении страной. Новый избирательный закон допускал в парламент только тех, кто имел большие доходы и кто платил соответствующий налог. Короче говоря, правительство 1848 года признало «политически незрелым» подавляющее большинство населения Венгрии — миллионы бедняков, батраков и рабочих.
В день, когда избирательный закон стал известен, Вашвари помчался к Петефи. Перепрыгивая сразу через три ступеньки, он взбежал по лестнице и нетерпеливо постучался в дверь.
— Кто там? — спросила Юлия.
— Я, Вашвари!
Дверь отворилась. Слегка наклонив голову, в дверь вошел рослый молодой человек. Юлия пытливо и недоверчиво посмотрела на его взволнованное лицо:
— Что случилось? Какое-нибудь новое несчастье? Вашвари выпрямился:
— Новое несчастье? Напротив, очень даже старое, весьма древнее!
Из комнаты вышел Петефи. Он, видно, что-то писал — в руке у него было перо, которое он только что обмакнул в чернила и поэтому держал его сейчас острием кверху.
— Пал, что случилось?
— На, получай новый избирательный закон! — крикнул ему Вашвари. — Одни только дураки и могли предполагать, что эти господа одумаются! Всем дворянам по-прежнему оставили право голоса вне зависимости от того, умеют они читать или нет, есть у них имение или только на юру торчат три кустика шиповника, а с недворян спрашивают дипломы, цензы устанавливают для них. Я и сам-то не против ценза, но по закону установили такой высокий ценз, что из ста человек, может, только один и получит право голоса. Хорошенькое же соберется Национальное собрание!
Петефи рассердился:
— К черту все цензы! В общем людям опять дали понять: работайте и помалкивайте, дела родины вас не касаются.
Все вошли в комнату, где гостей встречал портрет Марата на стене. Петефи стал слушать рассказ Вашвари об избирательном законе. Потом вытащил из кармана медный грош, начал левой рукой подбрасывать его в воздух и ловить на лету.
— Славное у нас правительство. Превосходное правительство! — пробормотал Петефи. Затем сунул грош в карман. — А я все-таки выставлю свою кандидатуру. Хоть лопни они там, а я все равно стану депутатом Национального собрания. Должен же быть там хоть один человек, кто не побоится высказать им правду в лицо!
— Вот потому-то я и пришел, — ответил Вашвари и сел против Петефи.
— А что такое? — спросил Петефи.
— А где ты хочешь баллотироваться?
— На родине, в Альфельде.
— Не лучше ли в Пеште? Здесь неделю назад тебя слушало двадцать тысяч человек. Эти люди пойдут за тебя в огонь и в воду.
— Да, но у кого из них есть право голоса? — горько усмехнувшись, спросил Петефи. — Пусть не возмущается высоким цензом тот, кто считает, что ценз все-таки нужен. Кто в Пеште избиратели? Главным образом немцы с Буды, почтенные налогоплательщики, — и он махнул рукой. — Да здесь и ближе к властям, к тем, на ком «шерсть сменилась». Моя родина все-таки подальше от них. Мне кажется, что гам можно считать честными мадьярами даже большинство крестьян, получивших право голоса.
— Смотри, Шандор! Эти господа ненавидят нас, а тебя пуще всех. Их руки дотянутся и до Альфельда. Здесь хоть пештский народ за тебя, защитит, если понадобится, а там?
— Шандор сам себя защитит, — несколько обиженно перебила его Юлия. — Он никогда ничего не боялся и сейчас тоже не испугается. Ведь он знаменит на всю страну, и народ будет за него.
Вашвари взглянул на Юлию, хотел было что-то ответить, но потом опустил голову.
— Да, да, — пробормотал он. — Но при таком избирательном законе трудно будет добраться до народа.
— Ну, на родине-то я доберусь! — воскликнул Петефи. — И будь спокоен, очень скоро выйдет совсем иной избирательный закон. Тогда и ты поймешь, что никакие цензы не нужны, что все это только петля на шею народа.
Вдруг вмешалась Юлия:
— А я, Шандор, думаю, что ценз все-таки нужен. Ведь в конце концов для занятий политикой требуется известное развитие, какие-то понятия. А неимущие люди — я их очень люблю, уважаю, но все-таки…
Петефи прервал жену:
— Юлия! А не думаешь ли ты, что, в сущности, и твой отец придерживается таких же взглядов?
Но жена ответила так, что это даже для Петефи было неожиданностью:
— Ты сердишься на Вашвари из-за ценза, а я — за то, что он посмел усомниться в твоей популярности…
Петефи глухо проговорил:
— Как же можно на все смотреть с личной точки зрения?.. — Потом, взглянув на Вашвари, прервал себя на полуслове.
Он подошел к письменному столу, взял в руки несколько исписанных листов бумаги, встряхнул головой, будто хотел освободиться от неприятных мыслей.
— Рассказать, как я хочу все это сделать? — спросил он Вашвари. — Сегодня я уже написал воззвание. Если желаешь, прочту тебе. Юлия уже слышала.
Вашвари придвинул свое кресло ближе к столу. Петефи приступил к чтению.
— «Сограждане и соотечественники! Соотечественники не только как мадьяры, но и как куны, так как я уроженец Киш-Куншага! Мне кажется, вы должны" еще помнить того низкорослого коренастого мясника, который арендовал некогда мясные лавки в Феледьхазе, Сабадсалаше, Сентмиклоше, — это был мой отец. Я не думаю, чтобы вы позабыли его совсем. Когда он жил здесь, все честные люди любили его, ибо честные люди всегда любят друг друга».
— Ну как, неплохо для начала? — спросил Петефи, прищурив правый глаз.
— Читай дальше. Пока все в порядке…
— И дальше, дружище, тоже все будет в полном порядке. Я всю ночь работал над этим воззванием. «По правде сказать, я выступаю вовсе не за себя, а за вас, выступаю с намерением сделать для вас добро. Я попросту предлагаю вам себя орудием в ваши руки. За последнее время Венгрия сделала много, но недостаточно для того, чтобы стать счастливой и свободной… А ведь у каждой нации есть две основные цели: счастье и свобода. Венгрия до сих пор была сырой сосной, теперь она уже срублена, распилена на доски, но и поныне еще не обстругана; а ведь надо же ее обстругать для того, чтобы изготовить тот славный стол, за который сядут пировать два земных божества: счастье и свобода.
Как я уже сказал, Венгрия необструганная доска. Хотите вы ее обстругать? Хорошо! Вот я и предлагаю себя рубанком в ваши руки. Одно могу сказать, не согрешив против совести, что я испытанный рубанок, что я обработал немало необтесанных бревен и при этом не затупился. А все эти пестрые речи я веду к тому, что приближается срок открытия Национального собрания, а в Национальное собрание надо выбрать депутатов… Изберете меня, я почту за честь, а у вас, думаю, от этого убытку не будет и краснеть за меня тоже не придется».
Он взял следующий листок и бросил взгляд на Вашвари. Друг его сидел насупившись, видно было, что он думает о чем-то другом.
— Ты слушаешь? — спросил Петефи, почувствовав, что Вашвари думает о чем-то своем.
— Слушаю. Читай дальше.
Юлия обиженно скривила губы. Она вообще недолюбливала Вашвари, теперь же, когда она считала, что Петефи должен сделаться депутатом во что бы то ни стало, а Вашвари посмел усомниться в этом, она совсем рассердилась.
Каждый раз, как Петефи читал какую-нибудь фразу, казавшуюся ей особенно значительной, она поглядывала на Вашвари с упреком. «Да как же можно сомневаться в том, что Шандора изберут?» — говорил ее взгляд. А Петефи читал, держа в руках уже третий листок бумаги.
— «Ежели кто-нибудь сочтет мои слова хвастовством, пусть себе считает; я готов согласиться даже с тем, что был хвастлив, но никогда в жизни не был я столь низким человеком, чтоб кому-нибудь льстить. Сейчас у меня был бы лучший случай заставить полюбить себя; для этого стоило бы только вознести вас до небес, сказать, что вы, куны, такие-то и такие-то, несравненные, изумительные, отличные люди! Произнеси я подобные витиевато-красноречивые речи, знаю, что угодил бы вам всем; больше того: многие из вас самодовольно пригладили бы усы, волосы и сказали бы: «Эх, а все-таки славный человек этот Петефи, выберем-ка его депутатом». Но вы не ждите, чтобы я восхвалял вас, — вдруг возвысил голос Петефи, — это была бы наглая ложь».
— Что такое? — вскочил Вашвари. — Ты так и написал?
— Так и написал.
— Да подождите же, сейчас будет самое главное! — прикрикнула на него Юлия.
Петефи продолжал читать. Вашвари теперь слушал его стоя, ухватившись за спинку кресла.
— «…вам честно говорю, что вы вовсе не прекрасные люди, во всяком случае до сих пор не были таковыми. До 15 марта вся Венгрия была раболепствующей, по-собачьему покорной страной… Вспомните-ка только…»
— Стой, Шандор! Ты сошел с ума!
— Почему? — спросил Петефи спокойно.
— Ты думаешь, что после такого воззвания тебя изберут?
— Уверен! Только после такого воззвания и стоит меня избрать. Разве я могу соврать хоть в едином слове?
— Ты забываешь, что местные господа все это обратят против тебя, что ты сам подставляешь шею под нож.
— Я никогда не изменял и не стану изменять своим убеждениям! Хочешь дальше слушать воззвание или нет? — спросил Петефи.
— Читай! Но так может поступать только поэт, а не политик.
Петефи стукнул кулаком по столу.
— Так что же, по-твоему, прямота и честность — это привилегия одних поэтов?
— Если бы избирателями были альфельдские батраки или пештские мастеровые, с ними можно было бы так говорить. Ты это воззвание для них и написал, только вот адресовал другим.
— Я думал про весь венгерский народ, — сказал Петефи и взял последний листок бумаги: — «…Бог дал животному четыре ноги, а человеку только две и сделал он это для того, чтобы человек ходил выпрямившись и смело смотрел в глаза своим ближним…» Воззвание было прочитано. Вашвари глубоко вздохнул. Он уже знал: что ни говори, все напрасно. И обнял Петефи.
— Желаю тебе всяческих удач, но боюсь, как бы не вышло наоборот.
— Выдержу, — коротко ответил Петефи и отвернулся.
Вашвари ушел. Юлия презрительно бросила:
— Не люблю трусливых людей!
Петефи ничего не ответил и торопливо сел за стол, давая понять, что хочет работать. Юлия вышла из комнаты. Оставшись один, Петефи подошел к открытому окну и долго смотрел на улицу, гудящую в летнем зное. Потом взялся рукой за оконную раму, прижался к ней лбом и закрыл глаза.
— Будь что будет. Иначе поступить не могу!
* * *
И вот Петефи написал в Кишкун-Сентмиклош письмо своему другу, в котором сообщал о намерении баллотироваться у них и высказывал взгляды на то, каковы должны быть депутаты будущего Национального собрания: «Не сомневаюсь, что в Национальном собрании будет достаточно умных людей, но будут ли люди, полные воодушевления и способные вдохновлять, — это еще вопрос. А ведь по теперешним временам больше всего нужны именно такие люди… нужно фанатическое воодушевление, чтобы оно освещало дорогу нации».
Вскоре он отправился на родину. Там он распространил свои воззвания. «Выборщики… не принадлежавшие к сословию господ, встретили их восторженно… На несколько дней я уехал в Пешт, а когда вернулся, обо мне уже ходили такие страшные слухи, словно я был закоренелым злоумышленником. Кто распространил эти слухи? Конечно, господа».
Но большинство народа не верило клеветническим измышлениям. Когда Петефи вернулся, его поджидали на площади около пятисот человек. Люди требовали, чтобы Петефи выступил перед ними.
— Пойдемте, друзья, в ратушу, — сказал Петефи, — там я заявлю, что мы устроим народное собрание.
— И без них проведем! — закричали некоторые.
— Пойдемте, к ратуше, — возражали другие. Все подошли к ратуше. Толпа осталась на улице.
Петефи встретила «кучка ощетинившихся ежей» — члены городской управы.
— Мы не позволим вам держать речь!
— Народ требует этого, — сказал Петефи. — Вы в окно поглядите.
Толпа под окнами разрасталась. Все ждали.
— Да у тех, внизу, почти ни у кого нет права голоса, — проворчал судья, глядя на толпу. — Хорошо! Говорите, но за последствия будете отвечать вы!
— Я не привык избегать ответственности, — ответил Петефи серьезно.
— Но сперва представьте нам свою речь в письменном виде.
— Этого вы не дождетесь! Не напрасно уничтожили мы цензуру пятнадцатого марта.
Судья замолчал. Какой-то щеголеватый господин, помоложе других, спросил Петефи:
— А о чем вы намереваетесь говорить?
— О выборах депутатов и о той клевете, которой чернили меня в мое отсутствие.
— Об этом не может быть и речи! — снова возмущенно закричал судья.
— Посмотрим! — бросил ему в ответ Петефи.
«…Я вышел и, стоя перед ратушей, говорил собравшемуся народу о депутатских выборах, умолчав о возведенных на меня обвинениях; последнее я делал не вследствие запрещения судьи, а потому, что хорошо видел по лицам окружающих: стоит мне только упомянуть о моих клеветниках (которые выглядывали из окна городской ратуши), народ ворвется в ратушу и растерзает их в клочья, точно фальшивые банкноты.
Когда я еще беседовал в зале городской ратуши с достопочтенным советом, у меня нечаянно звякнула сабля, и тут же народ внизу закричал: «Беда! Обижают Петефи!» Люди вломились в помещение… а впоследствии я узнал, что, покуда я говорил с господами, многие стояли подле меня, открыв складные ножи… они решили, что первого, кто притронется ко мне, беспощадно убьют…
…В полдень я заехал в Сабадсалаш, чтобы ознакомиться с обстановкой. От одного из членов совета я услышал, что почти весь народ стоит за меня…
Я спокойно вернулся в Сентмиклош. У меня не было уже сомнений в том, что я стану депутатом».
Казалось, что все идет хорошо и Вашвари ошибся.
Через два дня должны были состояться выборы.
«…Вчера под вечер я поехал в Сабадсалаш. Остановился у знакомого. При виде меня все его домашние пришли в ужас и едва были в силах произнести: «Ради бога, скройтесь, уезжайте отсюда. Немедленно, сию же минуту уезжайте, не то вас изобьют до полусмерти. Позавчера у господ чуть не до полуночи тянулось собрание, и они восстановили против вас весь народ. Поп, сын которого метит в депутаты, сказал, что, как только вы появитесь в городе, он ударит в набат. Скройтесь, если вам жизнь еще мила!»
Юлия, приехавшая вместе с Петефи, не захотела и слушать предостережений:
— Нет, обратно мы не поедем, а останемся здесь. Мы должны здесь остаться, даже если нас решили убить. Пусть убивают! Пусть! Но никто не скажет, что ты отступил!
А дальше выборы происходили так же, как потом они протекали почти сто лет подряд в барской Венгрии.
«Вечером, часов около десяти, меня пробудили ото сна звуки музыки и шум — чествовали поповского сынка как будущего депутата. Я выглянул из комнаты; хозяева объяснили, что священник спаивает весь город. Так как эти подлецы и негодяи увидели, что ни клеветой, ни ложью им не оттолкнуть от меня людей, они прибегли к последнему средству: пустили в ход вино и палинку, чтобы бедный, достойный жалости народ обратился против меня, а таким образом — против самого себя. Пьянство и крики продолжались всю ночь.
…На следующий день рано утром я прошел к городской ратуше, чтобы там дождаться народа и, когда все сойдутся на выборы, опровергнуть возведенную на меня клевету… Меня окружило целое стадо обозленных пьяниц. Сигнал был подан, ко мне бросились со всех сторон, и больше сотни глоток взревело:
«Это изменник родины! Висельник! Русский шпион! Он хочет продать родину! Рвите его на клочки, убейте его!»
…В Сабадсалаше единодушно, без голосования, выставили депутатом поповского сына…
Так прошли депутатские выборы… Я правдив… не солгал ни единым словом.
…И надо же было, чтобы это произошло именно сегодня, чтобы сегодня захотел венгерский народ убить меня как русского шпиона, как изменника родины!.. Сегодня, 15 июня, исполнилось как раз три месяца с 15 марта, когда я был первым среди тех, кто поднял свой голос за свободу венгерского народа и выступил в бой за нее.
Но не народ проклинаю я за это, а тех, кто обманул его, свел с пути истинного…»
* * *
Национальное собрание открылось. Петефи смотрел с галерки, как собирались почти те же люди, что в Пожоньском сейме годами тянули с освобождением крестьянства и не желали последовательно бороться за независимую Венгрию. Да и кому ж, как не им, было здесь собираться, коли установили такое избирательное право, такой высокий избирательный ценз?
Но все уловки и козни, вследствие которых Петефи не попал в число официальных представителей венгерского народа, оказались тщетными. Петефи все равно считал себя полноправным и действительным представителем венгерского народа. В день открытия Национального собрания он, как и подобает певцу и вождю народа, напечатал стихотворение «К Национальному собранию»:
Такое предостережение послужило, конечно, причиной для новых нападок на Петефи. Враги, желая любыми способами заглушить силу слов Петефи, решили обвинить его в тех грехах, которые больше всего были свойственны им самим. Последняя их версия звучала так: Петефи важна не родина, не ради нее он бунтует, а из-за собственного тщеславия, желания блистать и быть прославленным. На подобную напраслину Петефи отвечал вовсе не потому, что хотел переубедить своих клеветников; он обращался к народу, к друзьям, ко всем «сыновьям отчизны», чтобы они ясно видели его, видели, что надежды его «крепче горных скал», что он может смело, не щурясь, глядеть и «на солнце в полуденный час» и «в водоворот» и голова у него не закружится. Петефи хотел, чтобы народ ясно видел все злые происки врагов, чтоб он не попал еще раз — как уже часто попадал — в западню пустых обещаний правящей верхушки.
А путь Петефи был не случайным путем капризного человека, — это был путь революции; и Петефи «стократным эхом прогремел», чтоб сказать: во что бы го ни стало надо пойти по этому пути, иначе страна снова попадет в рабство.
* * *
Осенью под влиянием последних событий Петефи с лихорадочной быстротой написал поэму «Апостол».
«На днях я закончил длинную поэму (3400 строк), названье ее «Апостол». Этими краткими словами оповестил Петефи своего друга Яноша Араня о рождении новой поэмы, с социальной точки зрения наиболее значительной из всех его эпических произведений. По милости властей и издателей «Апостол» при жизни Петефи не увидел света, а впоследствии, когда он был напечатан, реакционеры и эстеты разных толков всячески пытались умалить его значение. Какие только грехи не приписывались этой поэме: и дурная композиция, и низменность языка, и нечеткость стиха, и недопустимость смешения романтики с реализмом, и пр., и пр. Но все эти «высокоэстетические мудрствования» и рассуждения нужны были только для того, чтобы как-нибудь опорочить поэму, в которой изображалась беспросветная нужда городских низов, разоблачалось венгерское общество, его господствующие классы, срывались маски с ханжества помещиков и попов и общественная несправедливость выступала во всей ее омерзительной наготе.
Поэма «Апостол» является обобщением всего творчества Петефи, она возвышается в венгерской литературе как величественный памятник гуманизма, памятник борьбы венгерского народа за свое освобождение. В ней, несмотря на некоторую условную романтичность в изображении героев, с подлинным лиризмом воплотились те идеи и чувства, которые выразил Петефи в целом ряде своих революционных стихотворений, в дневниках и политических статьях. В этой поэме воплотилась вся ненависть Петефи к королям, его страстная приверженность к республиканству, любовь к человечеству, глубочайшая вера в народ и в прогресс.
Герой поэмы, подкидыш Сильвестр, испытав вес мытарства и превратности, на которые был обречен плебей в феодальном обществе, приходит к осознанию того, что он должен посвятить свою жизнь просвещению народа, борьбе за его освобождение. Он голодает, почти гибнет от нужды, но пишет книгу, «лучше которой не написал и Руссо». И за эту книгу, в которой он заклеймил общественное неравенство, тиранов и королей, его сажают в тюрьму. Десять мучительных лет проводит этот народный «апостол» в темнице. За это время семья его погибает. Выйдя из тюрьмы и узнав, что «нация еще не свободна», а народ еще больше угнетен, согбенный седой старик Сильвестр решается на убийство короля. Покушение не удается. Палачи хватают его и казнят.
Несмотря на все тяжелые переживания Петефи в пору создания этого произведения, революционный оптимизм поэта остался непоколебимым. Герой поэмы терпит поражение, но его идеи и идеи других борцов за свободу продолжают жить в народе. Проходят годы, и народ все-таки побеждает тиранию, с благодарностью вспоминая о тех людях, которые пали в борьбе за свободу.
Сильвестр принадлежал к тем людям, которые, по словам Герцена, вышли «сознательно на явную гибель, чтобы разбудить к новой жизни молодое поколение и очистить детей, рожденных в среде палачества и раболепия».
И хотя Сильвестр изображен идеалистом, революционером-одиночкой, однако он вырастает в символ свободолюбивых устремлений венгерского народа и тех людей, которые начертали на своем стяге: «Лозунг святой — мировая свобода».
* * *
В поэме Петефи народ пошел против своего просветителя Сильвестра. Люди, действовавшие в «Апостоле», — это современники Петефи, которые по наущению господ, обезумев от выпитого вина, хотели убить величайшего венгерского поэта, самоотверженного сына венгерского народа.
Чтобы иметь возможность бороться за народ «с удвоенной силой», Петефи подал заявление в Национальное собрание,
Новое Национальное собрание два часа обсуждало заявление Петефи по делу «честных» выборов, проведенных при помощи подкупа и спаивания. В течение двухчасовых прений собрание так и не пришло ни к какому решению не только относительно подкупа — был он или его не было, но и относительно того, сколько депутатов надо послать для расследования дела. Часть депутатов стояла за то, чтобы послать троих, другая часть из соображений «экономии» предлагала послать только одного человека. Петефи не ошибся: вследствие нового избирательного закона в Национальное собрание вошли главным образом среднепоместные дворяне. Чего же мог от них ожидать Петефи, честный сын трудящихся Венгрии! Началась глупая, нудная канитель. Этими прениями ц закончилось «расследование». Никогда больше в собрании не заводили речи об этом деле.
Ко всему случившемуся под стать было выражение Петефи: «Это было похоже на то, как если бы луна привлекла к суду собак за то, что они воют на нее».
В Национальное собрание были избраны только четыре представителя крестьянства. Одним из них был Михай Танчич. В собрании его окрестили уже «грабителем собственности» за то, что он выступил на защиту крестьян против помещиков, присваивавших крестьянские пастбища и требовавших компенсации за оброк. «Поганый мужик, а тоже лезет в мудрецы!» — кричали Танчичу депутаты.
Удивляться было нечего — ведь это Танчич организовал в Будапеште забастовку и первый сформулировал коллективный договор рабочих-печатников. Рабочие прозвали его за это «отцом печатников». Танчич написал в своей газете «Мункашок уйшага»: «Перо — могучее оружие, особенно если человек может пользоваться им без помех. А по нынешним временам пером надо биться так же, как и саблей. Надо, чтоб перо… рубило лезвием, кололо острием и всегда попадало в противника… Поэтому, дорогие соотечественники, я решил время от времени раздавать налево и направо эти сабельные удары, воздавать ими каждому по заслугам. Я призываю вас, мои деревенские собратья, передавать эти удары дальше, чтобы никто не остался обделенным. И если я здесь размахнусь своей саблей-пером, пусть тяжесть этих ударов будет во сто раз увеличена вашей могучей волей, силой ваших рук. Пусть от Пешта до Загреба почувствуют мои удары все те, кому они предназначены. Я рассчитываю на вас, трезвых, чистосердечных и могучих бойцов венгерского племени».
В ответ на такого рода обращения народ засыпал его своими письмами, жалобами, а приезжая в Пешт, крестьяне прямо шли на квартиру к Танчичу.
На первое выступление Танчича в Национальном собрании правительственная газета отозвалась так: «Это было необыкновенно смешно. Все собрание хохотало; такого рода безумие действует очень неприятно».
На самом же деле это было, очевидно, и не так смешно, ибо тот же дворянин, который 15 марта назвал заросшего бородой Танчича «первым цветком весны», теперь, позабыв о своих весенних настроениях, заклеймил Танчича одной фразой: «Бунтарь — сообщник врагов родины». Даже Кошут выступил против Танчича, сказав: «Сам не знает, что делает тот, кто бунтует народ против дворянства, аристократии и кого бы то ни было». И Кошут вызвал к себе Танчича и дал понять ему, что если он будет продолжать свою бунтовщическую деятельность в интересах крестьянства, то он, Кошут, «отдаст его в руки правосудия».
Единомышленники у Танчича были по-прежнему не в Национальном собрании, а среди голодавших, как и прежде, тружеников венгерских полей, рабочих Пешта и других городов.
Угрозы правительства не помогли, и тогда газету «безумца» и «бунтовщика» Танчича прикрыли, несмотря на то — или именно потому, — что она расходилась в гораздо большем количестве экземпляров, чем правительственная газета.
Старый революционер мог бы повторить слова Пе-тефи: «На собаке шерсть сменилась».
Но, вопреки этим гонениям, в тяжелые дни антиавстрийской войны, когда волновались — и не без основания — рабочие оружейного завода, патриот Танчич, заглушив свою горечь, обратился к ним с таким воззванием: «Друзья рабочие! Я хочу сказать вам искреннее, утешительное и ободряющее слово. Я знаю, что на заводе у вас дела идут не так, как надобно было бы им идти…», но «…ваш труд сейчас самый важный у нас на родине… Забудьте, друзья, о бесчинствах, которые творились до сих пор… Оружье, оружье давайте родине!»
И как только не сгорели со стыда помещики и другие господа, глумившиеся над Танчичем! В эти тяжелые для родины минуты они лучше поучились бы любви к отчизне у Танчича, Петефи, Вашвари, Хорарика — словом, у венгерского народа.
За преступления тех, что были у кормила власти, заплатил, к сожалению, снова народ: он заплатил кровью и десятилетиями страданий.