Вэлери так и не может решить, куда нужно обратить свой взор в канун Нового года — назад или вперед, но пока воспоминания о прошлом и мысли о будущем связаны с Ником, и она чувствует себя несчастной. Она ужасно тоскует по нему и уверена, что по-прежнему его любит. И злится, особенно этим вечером. Она уверена: он так и не признался жене, — и не может отделаться от романтических, приятных образов: они вдвоем встречают Новый год тостами с шампанским и продолжительными поцелуями и строят грандиозные планы совместного будущего — возможно, с новым ребенком, чтобы Ник по-настоящему мог начать с чистого листа.
В какой-то момент Вэлери приходит к убеждению, что он совсем ее забыл, и едва не срывается и не шлет ему сообщение, безобидное коротенькое поздравление с Новым годом, хотя бы для того, чтобы испортить ему вечер и напомнить о его поступке.
Но передумывает: она слишком горда и на самом деле не хочет желать ему счастливого нового года. Она хочет, чтобы он страдал не меньше, чем она. Но она стыдится этого и размышляет, можно ли действительно любить того, кому желаешь несчастья. Ответа нет, да это и не важно, ничего невозможно изменить. Она ничего не может сделать для того, чтобы изменить ситуацию, думает Вэлери, садясь за кухонный стол вместе с Чарли и предлагая написать намерения для наступающего года.
— А что это значит? — спрашивает Чарли, когда Вэлери подвигает к нему листок желтой линованной бумаги из блокнота.
— Это как цель... Обещание самому себе, — отвечает она.
— Как обещание заниматься на пианино? — уточняет Чарли; со времени несчастного случая ему не слишком много пришлось упражняться.
— Конечно. Или поддерживать в своей комнате чистоту и порядок. Или обзавестись новыми друзьями. Или по-настоящему усердно заниматься терапией.
Чарли кивает, берет карандаш и спрашивает у Вэлери, как пишется слово «терапия». Она помогает ему произнести это слово, а потом пишет на своем листке: «Есть меньше мучного, больше фруктов и овощей».
Следующие полчаса они продолжают в том же духе: обдумывают, уточняют правописание, обсуждают, пока каждый не набирает по пять намерений — все практичные, предсказуемые и абсолютно выполнимые. Однако, прикрепляя списки к холодильнику, Вэлери понимает: данное упражнение хоть и продуктивно, но в общем-то притворно, и есть только одно намерение, важное сейчас для них обоих, — пережить историю с Ником.
С этой целью Вэлери делает вечер насколько возможно веселым и праздничным, до бесконечности играя в простенькую карточную игру, устроив просмотр «Звездных войн» и разрешив Чарли впервые в жизни не ложиться спать до полуночи. Как только на Таймс-сквер падают воздушные шары, они пьют из хрустальных бокалов игристый сидр и бросают пригоршнями конфетти, изготовленные с помощью дырокола из цветной бумаги. Тем не менее все это время Вэлери понимает неискреннюю, неестественную радость своих усилий, и, что еще хуже, она улавливает то же и в Чарли, особенно когда укладывает его спать в ту ночь. С чересчур серьезным выражением лица он слишком крепко обнимает Вэлери за шею, и его слова звучат формально, когда он говорит, как здорово повеселился, и благодарит ее.
— О, родной мой, — произносит Вэлери, думая, что она, должно быть, единственная мать в мире, огорчившаяся, когда сын не забыл сказать «спасибо». — Я так люблю проводить с тобой время. Больше всего на свете.
— Я тоже, — говорит Чарли.
Вэлери укрывает его до подбородка и целует в обе щеки и в лоб. Затем желает ему спокойной ночи и идет в свою постель, в последний раз проверив телефон, прежде чем уснуть и проснуться в новом году.
Она всегда ненавидела январь по причинам, известный всем: постпраздничный спад, короткие темные дни и отвратительная бостонская погода, к которой Вэлери, никогда не жившая в других местах, не может привыкнуть. Она ненавидит северо-восточные шторма, серую снеговую кашу, в которой ноги вязнут по щиколотку, бесконечный холод, настолько болезненно-резкий и пронизывающий даже при небольшом минусе, что дни с нулевой температурой кажутся, как ни странно, передышкой, попыткой раздразнить весну, пока не приходит дождь и не падает температура, в очередной раз накрепко все замораживая.
Но в этом году январь особенно невыносим. И с течением дней Вэлери начинает волноваться, что уже никогда не выберется из своей депрессии. Глубокое разочарование в Нике и почти непрестанная тревога за Чарли сгущаются в ее сердце, превращаясь в банальную старую озлобленность — состояние, которого Вэлери всегда остерегалась, даже в самые худшие периоды жизни.
Как-то днем ближе к концу месяца на работу ей звонит мать Саммер. Вэлери испытывает всплеск отрицательных эмоций, вспоминая слова ее дочери на игровой площадке, и собирает волю в комок, опасаясь услышать о новом инциденте.
Но голос Беверли звучит тепло и беззаботно, без малейшего намека на неприятности.
— Привет, Вэлери! Вы можете говорить? — спрашивает она.
Вэлери смотрит на стопку документов на своем столе и с сосущим ощущением под ложечкой отвечает:
— Да. Все нормально... Так приятно вырваться из увлекательного мира страхового возмещения.
— Звучит лишь чуточку лучше увлекательного мира бухгалтерии, — жизнерадостно смеется Беверли, тем самым напоминая Вэлери, что эта женщина вопреки всему ей нравится. — Как у вас дела? Хорошо провели праздники? — продолжает она.
— Да, — лжет Вэлери, — праздники прошли удачно. А у вас как?
— О... все было отлично, но в полном хаосе. В этом году приехали дети моего мужа — все четверо — и его бывшие родственники... это длинная, совершенно запутанная история, которой я вас утомлять не стану... Поэтому, сказать вам правду, я почти с радостью вышла на работу. А ведь она мне не нравится.
Она снова смеется, и Вэлери с облегчением решает, что если сегодня в школе и случилась какая-то неприятность, то не слишком ужасная.
— Так вы слышали новость? — спрашивает Беверли, явно веселясь.
— Новость? — переспрашивает Вэлери, воздерживаясь от замечания, что в школьное общество она не входит, вообще ни в какое, коль на то пошло.
— О последней любовной связи?
— Нет — отвечает Вэлери, невольно вспоминая Ника, всегда вспоминая Ника.
— Саммер и Чарли — ее герои, — объявляет Беверли.
— Саммер и Чарли? — эхом откликается Вэлери, уверенная, что мать девочки что-то напутала, а может, разыгрывает какую-то дурную шутку.
— Да. По-видимому, все очень серьезно... Фактически нам, вероятно, следует уже начать прорабатывать все детали свадьбы и торжественного обеда. Думаю, афишировать это не стоит... Что скажете?
Несколько обескураженная, Вэлери улыбается и говорит:
— Я всегда за то, чтобы не афишировать... Хотя, должна признаться, у меня небогатый опыт по части свадебных планов.
В обычных обстоятельствах она этого не сказала бы, она всегда держит при себе личные сведения такого рода и поэтому чувствует неловкость, но Беверли, рассмеявшись, успокаивает:
— Не волнуйтесь. Я это делала три раза. Поэтому у нас с вами почти нормальный средний результат.
Впервые за этот год Вэлери искренне смеется.
— Было бы неплохо получить нормальный результат.
— Было бы очень неплохо получить нормальный результат. Хотя у меня в голове не укладывается... — признается с веселым смирением Беверли. — Ну, как бы там ни было. Да. Чарли и Саммер... Я по-настоящему довольна... Последний ее дружок был не очень-то мне по душе. В любом случае от его матери я была не в восторге, что, в сущности, и имеет значение, не так ли?
Вэлери спрашивает, кто был последним другом Саммер, и чувствует прилив недостойного удовольствия, когда слышит имя Грейсона. Но она тем не менее воздерживается от унизительного замечания в адрес Роми и вместо этого спрашивает:
— Они... поссорились?
— Мне не известны все подробности. Знаю только, что они... она объявила о разрыве отношений перед самым Рождеством. Думаю, он не угодил ей подарком... или, во всяком случае, не смог составить конкуренцию бисерному браслету, подаренному ей Чарли.
Вэлери сидит с открытым ртом, вспоминая браслет, который Чарли плел на занятиях по трудотерапии. Она думала, что этот браслет предназначался ей, но он так и не появился под елкой.
— Правда? Он мне не сказал, — не может оправиться от шока, от приятного шока, Вэлери.
— Да. Пурпурный с желтым... любимые цвета Саммер... Вне всякого сомнения, вы хорошо его научили.
Вэлери улыбается, ценя такой отклик на жест Чарли. ценя любую, самую малую похвалу в свой адрес, особенно в отношении воспитания сына.
— Я стараюсь, — говорит она.
— Ну, во всяком случае, я позвонила, чтобы узнать, не хотите ли вы вдвоем прийти к нам в эту субботу на свидание в песочнице? Своего рода первое свидание в присутствии взрослых? — спрашивает Беверли.
Повернувшись к окну, Вэлери наблюдает, как на город опускаются сумерки и падает дождь со снегом.
— Звучит великолепно. Мы с удовольствием придем, — отвечает она, с удивлением понимая, что искренне рада.
Позднее в тот вечер за тако с Джейсоном она решает сказать Чарли о приглашении поиграть с Саммер. Она волнуется за сына и где-то в глубине души подозревает, что эту симпатию выстроила движимая материнской виной Беверли.
— О, Чарли, — как бы между прочим обращается к нему Вэлери. На кухонном рабочем столе Хэнк устроил импровизированную стойку с начинками, и Вэлери накладывает себе нарезанные кубиками томаты и лук. — Сегодня звонила мать Саммер.
Краем глаза она видит, как Чарли смотрит на нее, с любопытством приподняв свои маленькие бровки.
— Что она сказала?
— Она пригласила тебя поиграть в субботу. Она хочет увидеть нас обоих. Я согласилась. Ничего? Ты согласен пойти?
Вэлери смотрит на него, ожидая реакции.
— Да, — отвечает Чарли, и на его лице появляется все подтверждающая легкая улыбка.
Вэлери улыбается ему в ответ, она счастлива его счастьем, но тут же ее охватывает новое желание — защитить сына. Оно возникает, когда дела идут хорошо. Вэлери вдруг осеняет: она всегда верила в заниженные ожидания. Ты не пострадаешь, если тебе все равно. Ник стал доказательством этой теории.
— Ну-ка минуточку. Кто эта Саммер? — спрашивает Джейсон, хотя Вэлери уверена: он прекрасно знает, кто такая Саммер. Хэнк, не вмешиваясь, с любопытством наблюдает со стороны.
— Девочка из моего класса, — отвечает Чарли, и его уши красноречиво розовеют.
Хэнк и Джейсон обмениваются понимающими улыбками, а затем Хэнк разбивает лед сердечным возгласом:
— Чарли! У тебя есть подружка?
Чарли прячет новую, более широкую улыбку за лепешкой тако и пожимает плечами.
Джейсон тычет в его плечо кулаком.
— Колись, Чак! Она симпатичная?
— Она красивая, — отвечает Чарли с такой ангельской чистотой и искренностью в голосе, в выражении лица, что у Вэлери невыразимо сжимается сердце, — хорошее это чувство или плохое, точно определить она не может.
Уже позже, перед сном, смазывая щеку Чарли мазью, она вновь ощущает возвращение этой боли, когда сын, глядя на нее широко раскрытыми глазами, говорит:
— Знаешь, мама, Саммер сожалеет о том, что сказала.
Вэлери застывает, вспоминая те слова, тот день, и осторожно откликается неопределенным звуком.
— Про лицо пришельца, — буднично напоминает Чарли.
— Правда? — произносит Вэлери, не зная, как еще отреагировать.
— Да. Она сказала, что сожалеет. И берет их назад. Она сказала, что ей нравится мое лицо как есть... И поэтому... и поэтому я... ее простил. И поэтому она — мой друг.
— Я так рада, — говорит Вэлери, остро сопереживая ему. Она смотрит на Чарли и не может решить, ставит ли он ее в известность или просит разрешения на свои чувства.
— Прощение — хорошая вещь, — произносит Вэлери, и это вроде бы отвечает на оба ее предположения. Глядя в этот момент на испорченное шрамом, но довольное лицо сына, она начинает избавляться от своей озлобленности и чувствует, что ее сердце понемножку излечивается.
В последующие дни я делаю для себя открытие: оказывается, с гневом жить легче, чем с печалью. Я могу во всем обвинить Ника, когда злюсь: это его провал, его ошибка, его потеря. Могу сосредоточиться на наказании Ника: не видеться с ним или окончательно его бросить. Меня успокаивают резкие, точные линии гнева, его четкая дорожная карта. Гнев заставляет меня верить, что мой брат прав — не может быть прощения или еще одного шанса. Дальнейшая жизнь будет другой, но она пойдет дальше.
Печаль — вещь не столь простая. Я не могу обратить ее против Ника, так как в ней и моя потеря, и потери моих детей, нашей семьи и всего, что было мне дорого. К печали примешиваются страх и сожаление, поскольку невозможно повернуть время вспять и поступить по-другому, усердно сохраняя брак: быть лучшей женой, уделять Нику больше внимания, чаще заниматься сексом, стараться сохранить привлекательность. Когда приходит печаль, я ловлю себя на том, что начинаю анализировать свою жизнь, виню себя за случившееся. Это я каким-то образом способствовала всему произошедшему, не заметила его приближения. Кроме того, печаль вносит некоторую дезориентацию, не предлагая вообще никакой стратегии, оставляя мне только одно: перестрадать этот момент, пока власть надо мной в очередной раз не возьмет гнев.
Утром в день моего тридцатишестилетия, в безотрадный, ветреный январский понедельник, я просыпаюсь исключительно в гневе и сержусь еще больше, когда звонит Ник. Только что приехала Кэролайн, чтобы посидеть с Фрэнки, пока я отвезу Руби в школу. Я удерживаюсь и не снимаю трубку, но все же включаю автоответчик, заставляя его тем самым перейти на голосовую почту, и даже принимаю душ, прежде чем проверить его сообщение. Прослушивая, я улавливаю нотку отчаяния в голосе Ника, когда он желает мне счастливого дня рождения, а затем настойчиво умоляет о встрече, хотя бы для того чтобы всей семьей съесть праздничный торт. Я немедленно удаляю сообщение, а заодно и электронное письмо, в котором он пишет, что, если мы не увидимся, он оставит подарок для меня на переднем крыльце, как поступил и с моим до сих пор не открытым рождественским подарком, коробочкой настолько маленькой, что в ней может быть только ювелирное украшение. Я вспоминаю нашу омраченную годовщину и вспышку обиды за то, что ничего не подарил мне в тот вечер, даже открытки. А в первую очередь за тот звонок, который он не отключил. За все. Я держусь за этот гнев, полная решимости не думать о Нике или о своем положении в день моего рождения.
Затем, по иронии судьбы, мои разведенные родители, которым я еще не сообщала свою новость, оба оказываются в городе. Маму я, как обычно, ждала, потому что она почти никогда не упускает возможности повидаться со мной или с братом в «годовщину наших рождений», как она их называет, а вот отец приехал в Бостон на какую-то назначенную в последний момент встречу. Он звонит поздравить меня, а затем сообщает о нескольких свободных часах до обратного рейса в Нью-Йорк.
— Могу ли я пригласить свою малышку на ленч? — бодро интересуется он.
Я быстро пишу в блокноте: «Папа в городе» — и показываю матери, которая выдавливает широкую, деланную улыбку. Я вижу мать насквозь, напрягаясь при одной мысли о нас троих за одним столом, и говорю:
— Черт, пап, у меня уже есть планы. Прости...
— С твоей матерью? — спрашивает он, зная, что этот день принадлежит ей; он уступил ей все права на рождение наряду с мебелью, фотоальбомами и Уолдо, нашим всеми любимым (кроме матери) бассет-хаундом. Нам с Дексом всегда было ясно: мама оставила Уолдо назло, и меня это всегда раздражало, но теперь я понимаю.
— Да. С мамой, — отвечаю я, борясь с двумя явно противоречивыми чувствами. С одной стороны, я чрезвычайно предана матери, и эта преданность подкреплена вновь возникшим сочувствием ко всему, что она пережила; с другой стороны, я разочарована ею, мне жаль, но она не смогла преодолеть ожесточение, которое, насколько я знаю, до сих пор испытывает. Ожесточение, которое не сулит ничего хорошего ни моему будущему, ни будущему Руби и Фрэнка, по правде говоря.
— Понятно. Я так и думал, — говорит он, — но все же надеялся тебя увидеть.
В его голосе прорывается нотка недовольства, он словно говорит: «Развод был много лет назад. Неужели мы не можем вести себя как взрослые люди и шагать дальше?»
— Ты... один? — осторожно спрашиваю я, зная, что присутствие Дианы стало бы препятствием тому плану, который я уже рассматриваю.
— Она в Нью-Йорке... Давай, дорогая, решайся. Разве не замечательно будет, если оба твоих родителя, вместе, пригласят тебя на ленч в твой тридцать пятый день рождения?
— Тридцать шестой, — поправляю я.
— Мы можем притвориться, — с улыбкой в голосе говорит он. Мысль о старении ненавистна моему отцу не меньше, чем мне или любой знакомой мне женщине. Моя мать приписывает это беспредельному тщеславию отца, как она это называет. — Так что скажешь, ребенок?
— Подожди секунду, папа, — прошу я, затем прикрываю трубку и шепчу матери: — Он хочет к нам присоединиться. Как быть?..
Она пожимает плечами, снова улыбается и говорит:
— Тебе решать, милая. Это же твой день.
— Ты справишься? — спрашиваю я, ничуть не обманутая ее внешней невозмутимостью.
— Конечно, справлюсь, — отвечает она, слегка оскорбленная.
Я колеблюсь, потом объясняю отцу, где нас встретить. Тем временем краем глаза наблюдаю, как моя мать достает пудреницу и тщательно, нервно подкрашивает губы.
— Замечательно, — говорит отец.
— Клево, — серьезно откликаюсь я, гадая, достигну ли когда-нибудь бесстрастия, которого совершенно очевидно не хватает моей матери. И захочу ли я через много лет, услышав имя своего бывшего мужа, выглядеть как можно лучше, лихорадочно приводя себя в порядок. Чтобы показать Нику, чего он лишился, что разрушил и давно утратил.
Через полчаса я сижу вместе с обоими родителями в «Блу Джинджер», шикарном, отделанном бамбуковыми панелями азиатском ресторане, поедая на закуску роллы с омаром. Мой отец периодически принимается напевать себе под нос мотив, который я никак не могу узнать, а мама постукивает ногтями по бокалу с вином и щебечет о деревьях-бонсай, украшающих бар. Короче, оба они нервничают, если не сказать — откровенно скованны, и этот факт, если учесть, что в последний раз мы находились вместе в одном помещении в день нашей с Ником свадьбы, ни для кого из нас не остается незамеченным. И только еще один штрих иронии добавляется в архив нашей семьи.
Затем, после рассказов о Руби, Фрэнке и непринужденного обсуждения других нейтральных тем, я пытаюсь собраться с мужеством для сообщения своей новости. Я понимаю, что поступлю неправильно, во всяком случае по отношению к матери, но мне кажется, это в какой-то мере поможет мне поддержать на определенном уровне достоинство и гордость, по ощущениям, мною утраченные. Так как сколько бы раз я ни говорила себе обратное и сколько бы раз Кейт и Декс ни заверяли меня, что роман Ника на мне не отражается, я по-прежнему воспринимаю его как свое унижение. Я испытываю глубокий стыд за своего мужа, свой брак, за себя.
— Итак. Мне нужно вам кое-что сказать, — начинаю я во время очередной паузы. Я чувствую в себе если не силы, то стойкость.
Я смотрю на мать, потом на отца, они настолько встревожены, почти испуганы, что на глазах у меня выступают слезы. Сообразив, о чем они, возможно, думают, я успокаиваю их, сказав, что с детьми все в порядке и никто не болен.
Эта мысль отодвигает все на задний план, хотя лучше бы уж я заболела. Тогда мне поставили бы диагноз, выработали план лечения и дали бы веру или хотя бы надежду, что все как-то устроится. Я делаю глубокий вдох, подбирая правильные слова, когда отец кладет вилку, берет меня за руку и говорит:
— Милая. Не надо. Мы знаем. Мы знаем.
Я смотрю на него во все глаза, медленно осознавая услышанное.
— Декс вам сказал? — спрашиваю я, испытывая слишком большое облегчение, чтобы рассердиться на брата, благодаря которому мне не нужно произносить вслух эти слова. И потом, в контексте нарушенных обещаний, он не такой уж отъявленный нарушитель.
Мама кивает, беря меня за другую руку, ее пожатие не уступает по силе отцовскому.
— Споем, что ли, «Приди сюда, Господь»? — предлагаю я, смеясь, чтобы не заплакать. А потом говорю: — Нет, ну какой же у Декса длинный язык.
— Не сердись на Декстера, — говорит мама. — Он сказал нам, потому что любит тебя и переживает... Они с Рэйчел так за тебя переживают!
— Я знаю, — говорю я, вспоминая, сколько раз за последние несколько дней оба мне звонили, а я, слишком расстроенная, не перезванивала им.
— Как дети? — спрашивает мама. — Они догадались?
— Пока нет. И это о чем-то говорит, не так ли? Как много он работает... С Рождества он видел их четыре или пять раз, а они, похоже, не замечают никаких изменений.
— А ты... так с ним и не виделась? — продолжает мама, теперь уже привычно переключаясь на сбор информации.
Я качаю головой.
Отец прочищает горло, но заговорить ему удается только со второго раза:
— Я очень сочувствую... Графиня, милая, мне так жаль.
«Графиня» было его особым обращением ко мне во времена моего детства; обращением, которое вырывается у него только в моменты волнения, и я знаю, даже не глядя на него, что он сожалеет об очень многом.
Я прикусываю губу, отнимаю у них свои руки и кладу на колени.
— Со мной все будет хорошо, — уверяю я с большей уверенностью, чем чувствую.
— Да, — произносит мама, поднимая подбородок и принимая более величественный, чем обычно, вид. — С тобой все будет хорошо.
— При любом твоем решении, — говорит отец.
— Декс сказал, каков его совет, — говорит мама.
— И я уверена, ты придерживаешься того же мнения, — обращаюсь я к ней, нисколько уже не заботясь о возможных косвенных намеках. Параллели очевидны, и я чувствую себя проигравшей и слишком измученной, чтобы притворяться, будто это не так.
Качая головой, мама отвечает:
— Все браки разные. Все ситуации разные.
Я вдруг осознаю, что именно это я говорила ей на протяжении многих лет, и вот теперь она наконец соглашается со мной в тот момент, когда подтвердилась ее теория. Я бросила работу, поставила на первое место мужа и семью, а в итоге оказалась в ее ситуации, как она и предрекала.
— Тесса, дорогая, — говорит отец, когда официант, снова наполнив наши бокалы вином, деликатно удаляется, почувствовав, вероятно, что за нашим столом неладно. — Я отнюдь не горжусь своим поступком...
— Что ж, это утешает, — с насмешкой произносит себе под нос мама.
Отец вздыхает с подобающе пристыженным видом и делает новую попытку:
— Согласен. Это еще мягко сказано... Я всегда буду сожалеть о своем поведении... Я вел себя так... постыдно...
Насколько я знаю, он впервые признает, что совершил нечто недостойное, и в данном смысле это шокирующее признание. Должно быть, то же чувствует и мама, поскольку кажется, будто она сейчас расплачется.
Отец продолжает более осторожно:
— Я жалею, что так себя повел... Это правда. Мы неважно ладили с твоей матерью... думаю, она с этим согласится. — Он бросает в ее сторону взгляд, потом продолжает: — Но решение проблемы я искал в совершенно неподходящих местах. Я вел себя как дурак.
— О, Дэвид, — со слезами на глазах негромко произносит мама.
— Это правда. Я поступил глупо. И Ник тоже поступает глупо.
Мама бросает на него проницательный взгляд, и меня внезапно осеняет, что их вторжение было не только спланировано, но, возможно, и отрепетировано.
Затем мама говорит:
— Хотя скорее всего... мы не знаем, что было у Ника на уме... и почему он поступил так.
— Верно. Верно, — подхватывает отец. — Но вот что я пытаюсь сказать... я думаю, мы с твоей матерью...
— Наделали кучу ошибок, — перебивает она, а отец кивает.
Я чувствую приступ ностальгии, вспоминая, как создавался наш обычай застольных бесед, как постоянно эти двое перебивали друг друга: чаще, когда ладили и были счастливы, чем в моменты, когда их отношения показывали «бурю», сопровождаемую тупиками молчания и неразрешимыми ситуациями.
— Я была подавлена, разочарована, со мной было трудно жить. А он, — почти с улыбкой указывает на отца мама, — оказался сукиным сыном, изменником.
Отец поднимает брови.
— Ну и ну. Спасибо, Барб.
— А что, ты был таким, — с резким нервным смешком говорит мама.
— Знаю. И очень сожалею.
— Вовремя сказано, — замечает мама, никогда еще так близко не подходившая к тому, чтобы его простить.
Я поочередно смотрю на родителей, не понимая, лучше или хуже чувствую себя, но основательно ошеломленная их предельно ясной подсказкой. Не намекают ли они, что я каким-то образом виновата в этой неприятности? Что Ник закрутил роман, так как несчастлив? Что в браке важнее умение справиться с катастрофой, а не выполнение обязательств и доверие? Или они просто-напросто оказались под влиянием странного минутного самодовольства?
Отец, видимо, чувствуя мое смущение, говорит:
— Послушай, Тесс. Мы с твоей матерью пытаемся передать тебе часть мудрости, которую приобрели нелегким путем. Мы просто пытаемся сказать тебе, что иногда дело не в романе...
— Но ты женился на Диане, — говорю я, избегая встречаться взглядом с матерью.
Отец отмахивается, словно нынешняя его жене совершенно к делу не относится.
— Только потому, что твоя мать меня бросила...
Явно довольная его версией их истории, мама улыбается — теплой, настоящей улыбкой, позволяя ему продолжать.
— Милая, вот что мы хотим сказать: брак — это занятное, сложное, таинственное дело... и он цикличен. Подъемы и спады, как во всем другом... И его никак нельзя охарактеризовать одним поступком, даже и ужасным.
— Неоднократными поступками — возможно, — дополняет мама, не в силах удержаться от мягкого укола. — Но не одной-единственной ошибкой.
Отец выставляет перед собой ладони, как бы сдаваясь, а потом возвращается к ходу своей мысли.
— То есть ты не обязана радоваться его проступку. Ты не обязана прощать Ника. Или доверять ему.
— Это не одно и то же, — не соглашается мама. — Прощение и доверие.
Ее намек ясен: должно быть, в первый раз она моего отца простила, но никогда больше ему не доверяла, ни на секунду. Отсюда выслеживание и страшное, но предсказуемое открытие существования Дианы.
— Знаю, Барби, — кивает отец. — Я только хочу сказать, что Тесс нужно принять решение. И это ее решение. Не решение Ника... или ее брата, мое или твое.
— Согласна, — говорит мама.
— Но в любом случае мы на твоей стороне, — добавляет отец. — Как это было всегда.
— Да. Безусловно. На сто процентов, — подтверждает мама.
— Спасибо, — отвечаю я, осознавая, что вот это, может, и ранит меня больше всего: я всегда воспринимала Ника как человека, который, несмотря ни на что, безусловно, на сто процентов будет на моей стороне. И я безусловно, на сто процентов ошибалась.
Вот таким образом мой гнев рассеивается, снова вытесненный глубокой, мрачной печалью.
Очень скоро мы втроем возвращаемся после ленча домой и стоим вместе на подъездной дорожке, продолжительно прощаясь перед отъездом отца в аэропорт. Родители чувствуют себя абсолютно непринужденно, и, наблюдая за их языком тела, можно подумать, что они очень старые друзья, а не два человека, которые были женаты почти двадцать пять лет, прежде чем прошли через тяжелый развод.
— Спасибо, что прилетел в Бостон, папа, — говорю я, уже готовая вернуться в тепло. — Я правда очень благодарна.
Отец еще раз обнимает меня — в третий раз после выхода из ресторана, — однако не двигается в направлении своего взятого напрокат автомобиля, а замечает, что может улететь и более поздним рейсом.
Я смотрю на маму, которая пожимает плечами и улыбкой дает свое разрешение.
— Ну, может, зайдете тогда? — предлагаю я. — Дети скоро будут дома. Кэролайн как раз сейчас забирает Руби из школы.
Отец быстро соглашается, мы переходим в дом и, устроившись на кухне, слушаем рассказ о недавнем путешествии отца во Вьетнам и Таиланд. Мама обожает подобные экзотические вояжи, но не предпринимает таковых то ли потому, что слишком занята, то ли потому, что не хочет ехать одна. Тем не менее отцовским впечатлениям она, судя по всему, не завидует и задает дружеские, без подковырок вопросы. Отец на них отвечает, избегая любых местоимений во множественном числе или упоминаний о Диане, хотя я знаю, что она ездила с ним, и уверена: мама тоже об этом знает.
— Тебе обязательно нужно туда поехать, Барб. Тебе понравится, — говорит отец, глядя на закупоренную бутылку вина на рабочем столе, и предлагает выпить еще по бокальчику. Вопреки своим убеждениям я пожимаю плечами и соглашаюсь, а затем смотрю, как он щедро наполняет три бокала и передает один мне, другой моей матери. Та берет его, преспокойненько чокается с отцом, потом со мной. Она не предлагает никакого тоста, лишь с улыбкой подмигивает, как будто признавая необычность и в то же время какую-то радостность этого дня. Я делаю большой глоток, и в этот момент в дом врываются Руби и Фрэнк в сопровождении Кэролайн.
— Бабушка и дедушка! — вопят в унисон дети, совершенно вроде бы не удивляясь тому, что видят их вместе.
В течение минуты, сюрреалистичной, приятной, но с оттенком печали, я смотрю, как все четверо обнимаются, а потом возвращаюсь к более насущным делам — оплачиваю услуги Кэролайн, забираю с переднего крыльца предсказуемо маленький по размеру подарок Ника и смахиваю со стола крошки, оставшиеся от обеда Фрэнка. Затем, пока отец показывает детям фокусы, а мама колоритно их комментирует, я тихонько прошу разрешения отлучиться и с облегчением вижу, что никто не возражает и даже, по-моему, не обращает внимания.
Снова оказавшись в одиночестве в своей комнате, я допиваю вино и сворачиваюсь калачиком на застеленной кровати. Протаращившись несколько минут в пространство, я закрываю глаза и прислушиваюсь к слабо доносящемуся снизу смеху моих родителей и детей, размышляю над странностью этого дня — каким он был одновременно удивительным, грустным и успокаивающим.
Уже погружаясь в сон, я вспоминаю слова Декса в канун Рождества — он никогда не изменял Рэйчел, а изменял только с ней, потому что любил ее. Затем я думаю о замечании своего отца о Диане сегодня за ленчем, о его намеке, что дело было совершенно не в ней, она не была катализатором разрыва родителей, а лишь симптомом проблемы. Затем, против своей воли, я думаю о ней. О Вэлери. Я прикидываю, к какой категории относится она и не соединятся ли в итоге они с Ником, если я навсегда решу с ним расстаться. Я представляю своих детей с ней, сводных брата и сестру с ее сыном. Потом засыпаю, воображая себе новую смешанную семью, едущую по Ханою на велорикше, пока я сижу дома, заметая под кухонный стол крошки, ожесточенная и одинокая.
Проснувшись, я вижу свою мать, которая сидит на краю моей кровати и смотрит на меня.
— Сколько времени? — бормочу я, открыв глаза.
— Чуть больше шести. Дети поели, и твой отец искупал их. Сейчас они в игровой комнате.
Пораженная, я сажусь, сообразив, что проспала больше двух часов.
— Он еще здесь?
— Нет. Уехал довольно давно. Он не захотел тебя будить. Попросил попрощаться за него и сказать, что он тебя любит.
Я тру глаза, вспоминая свой яркий сон о Нике и Вэлери, более четкий и тревожащий, чем представление о них в кабинке велорикши.
— Мама, — говорю я, переполняемая внезапной, поразительной убежденностью в том, что мне требуется для того, чтобы двинуться дальше, тем или иным путем. — Я должна знать.
Она кивает, словно прекрасно понимает, о чем я думаю и что хочу сказать.
— Мне нужно знать, — говорю я, не в силах отделаться от образов своего сна. Ник смешит ее на кухне, где они готовят обед ко Дню благодарения. Ник читает на ночь ее сыну. Ник намыливает ей спину и целует в красивой ванне на львиных лапах.
Мама снова кивает и обнимает меня, а навязчивые образы продолжают кружиться. Я пытаюсь остановить их или хотя бы отмотать назад, гадая, как все это началось. Была ли это любовь с первого взгляда? Или дружба, которая медленно превратилась в физическое влечение? А может, внезапное озарение на одну ночь? Родилось ли это из какого-то изъяна в нашем браке или из истиннейших, глубочайших чувств, ну хотя бы из сочувствия пострадавшему ребенку и его матери? Мне нужно точно знать, что случилось в промежутке и как и почему это закончилось. Мне нужно узнать, как она выглядит, что она собой представляет. Мне нужно услышать ее голос, увидеть, как она двигается, посмотреть ей в глаза. Мне нужно знать все. Мне нужно знать всю болезненную правду.
Поэтому, пока не передумала, я беру телефон и набираю номер, который запомнила со Дня благодарения. Охваченная страхом, но полная решимости, я, закрыв глаза, беру мамину руку и жду начала своих открытий.