Не остался без «обороны» и стратфордский памятник в церкви Св. Троицы в связи с тем, что антишекспиристы «любят изображать Шекспира в качестве «колбасника» (их подлинное выражение), криводушно принимают за «портрет» гения сильно подновлённый в XVIII веке неумелым мастером бюст Шекспира». Увы, если бы академик внимательно прочитал хотя бы рецензируемую книгу, он бы знал, что «портретом колбасника» стратфордский бюст назвал не какой-то «криводушный антишекспирист», а один из крупнейших английских шекспироведов XX века, непоколебимый стратфордианец Джон Довер Уилсон! Н.Б. пишет, что старый бюст «изображал Шекспира в анфас, джентльменом с покатыми плечами», и заключает: «Осмеиваемый антишекспиристами подновлённый бюст, если он и был бы похож на плечистого, самодовольного колбасника, не имеет отношения к анализу характера Шекспира». Не будем пытаться отыскать какой-то смысл в этом утверждении, но как не отметить, что старый вариант памятника (тот самый, который «с покатыми плечами») другой крупнейший шекспировед XX века С. Шенбаум назвал «портретом унылого портного». Полагаю, оба покойных профессора при жизни сильно удивились бы, услышав, что российский академик окрестил их «антишекспиристами»...
Но Н.Б. уже взялся за тех «врагов Шекспира», которые «высмеивают изображение у бюста Шекспира пера и книги, размещённых, как говорят исследователи, на каком-то мешке, причём, по-видимому, с деньгами. Мешок ведь был и на старом бюсте…» Попробуем, как это ни трудно, разобраться, о чём говорит здесь наш оппонент, ссылаясь на неких неведомых исследователей. В старом варианте памятника «джентльмен с покатыми плечами» прижимал к животу большой бесформенный мешок, набитый то ли шерстью (так считает большинство шекспироведов), то ли золотом, вероятно, символизирующий богатство. Конечно, окончательно установить, что именно означал этот мешок и что думали тогдашние стратфордцы о его содержимом, вряд ли удастся, поэтому оставим сей вопрос открытым. Но на теперешнем памятнике мешка вообще нет; вместо него — аккуратно положена красивая плоская подушечка с кистями. На подушечке — лист бумаги, который изображённый на памятнике человек придерживает левой рукой, в правой руке у него — перо. Никакой книги на стратфордском памятнике нет и никогда не было, и диву даёшься, откуда она могла появиться в воображении академика: ведь он не только видел изображение памятника, но и производил на нём какие-то не совсем понятные измерения!
Н.Б. даёт читателям справку, что «мешок, скорее подушка» (?!) никакого отношения к «накопительству» не имеет, это «древний элемент античной архитектуры и скульптуры». Книги же есть и на памятнике Данте, а «Гилилов в данном случае… не смущается, на что поднимает руку». Так как я ни на какие элементы памятника «руку не поднимал» (и читатель легко может в этом убедиться), ясно, что Н.Б. опять перепутал или меня с англо-американскими профессорами, или стратфордский памятник с каким-то другим сооружением. Тем более что этот раздел своего труда он завершает назиданием: «Как-никак, обижать надгробное изваяние на могиле Шекспира и высмеивать изображение книги и пера нехорошо». Опять несуществующая книга! Боюсь, что после ознакомления с этими и им подобными «доводами» осведомлённому читателю действительно может стать нехорошо...
Разумеется, и этот оппонент, защищая авторство Шакспера, не ограничивается такими аргументами, как несуществующая книга на памятнике или деньги на памятные кольца, завещанные «друзьям до гробовой доски». Самая большая глава в брошюре академика называется так: «Кратко о культурологии художественной гениальности».
Сначала со ссылкой на пушкинское «Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон…» утверждается, что поэт, гений, быть может, и бывает «мал и мерзок», но совсем не так, как «толпа», как те люди, которые об этом судили, а несопоставимо «иначе». Как будто в случае с Шакспером дело упирается только в его «поведение», а не в его неграмотных детей и отсутствие доказательств, что сам он умел читать и писать! Много страниц занимает перечисление гениев, которыми «изобиловала» Европа. Вот Рембрандт, женщины, которых он любил, его сын Титус, вот многословные рассуждения о его картине, изображающей «нисхождение гениальности» на евангелиста Матфея — «в виде нисхождения благодати Святого Духа на внешне простоватого и по принятии апостольства бедно одетого человека». Потом о другой картине, об учениках Рембрандта и — достаточно неожиданно — о том, как, узнав о смерти Достоевского, «расстроенный и бледный Менделеев неожиданно стал говорить [студентам] о скончавшемся». Какое отношение этот эпизод (а также следующие за ним цитаты из Мишле, Гегеля, Энгельса и сборника статей о пушкинском «Моцарте и Сальери») имеет к Шекспиру и Шаксперу — можно только гадать.
Но в конце главы появляются кое-какие соображения о гениальности применительно к случаю с Шакспером. Некоторые из них просто невозможно не процитировать. Например: «Подходя культурологически, видно, что государственно-политическая деятельность не помогает развитию художественного гения, не ставит автоматически «четырёх графов» выше Шекспира… Среди западноевропейских правителей того времени большой художественный талант (не гений) был у одного Лоренцо Медичи Великолепного». Ещё: «До универсальной культуры и неслыханного обогащения языка (у Шекспира — 22 000 слов!) едва ли можно дойти тем, кто не вращался в гуще народа».
Такая вот софистика! Во-первых, шекспировские произведения показывают, что их автором был образованнейший и глубоко эрудированный человек (если один человек), а эти качества нельзя обрести, только «вращаясь в гуще народа», тем более в те времена. Что же касается необычайного богатства лексикона, то у Шекспира оно в значительной части определяется использованием иноязычных слов и неологизмов, юридической и другой специальной лексики и свидетельствует именно о высочайшей образованности и уникальной начитанности, об использовании гигантской библиотеки.
Н.Б. просто не может представить себе автором шекспировских произведений образованного аристократа (хотя великое множество фактов говорит именно об этом). Почему же? Оказывается, «лорды, связанные особо спесивым и чопорным этикетом Англии, привыкли получать чинно подобострастные ответы, вроде сохранившихся в современной Англии («да, сэр», «нет, сэр»). Театр для них был надёжным местом, где они могли на сцене и в толпе простолюдинов доискаться до того, что было ясно простому англичанину» (sic!). К тому же, как полагает Н.Б., даже у самых просвещённых аристократов не было «такого личного, народного, добытого непосредственно с помощью плуга, ткацкого станка, меча, повседневного трудового и повседневного ратного опыта, такого общенационального кругозора, как у йоменов и выходцев из них…» Этот «выстраданный и вырадованный» опыт простолюдинов порождал некую харизму, которая «в сочетании с пока недоисследованными генными факторами, сущими или представляющимися небесным осенением, доставляла сыну… йомена средней руки возможность стать создателем своего и национального художественного мира. Конечно, Вильям Шекспир был озарён гением, но реализовать этот гений в творениях помог и жизненный опыт предков, накопленный веками, в частности, в тягостных военных подвигах…» Мы узнаём также, что Шекспир (то есть Шакспер) «странным харизматическим образом возвышался и над сухой и прагматичной, но, видимо, вспоминавшей порой трагизм своей юности королевой, и над нежданно получившим английский престол Яковом Стюартом…» И ещё: «Наименование адресатов и читателей сонета (? — И.Г.) Шекспировыми private friends показывает надобщественное положение внука йоменов, принятого среди высшей знати».
Вся эта «краткая культурология художественной гениальности» выглядит как злая пародия на наукообразное пустословие. Однако следующие одно за другим странные даже для самого непритязательного слуха утверждения предлагаются их автором вполне серьёзно как неоспоримые доказательства, что Шакспер, «вращаясь в гуще народа», был удостоен «нисшествия гениальности» и «харизмы». Аристократы же подобного нисшествия удостоиться не могли, поскольку «не вращались в гуще» и не имели такого общенационального кругозора, как простолюдины и их потомки...
Посмотрим рассуждения Н.Б. об интереснейшем и загадочном человеке — Роджере Мэннерсе, 5-м графе Рэтленде, ближайшем друге графа Саутгемптона, которому посвящены шекспировские поэмы, однокашнике Розенкранца и Гильденстерна, организаторе фарса вокруг шута Кориэта, человеке, смерть которого совпадает с прекращением шекспировского творчества. Сначала просто объявляется, что «16—17-летний Ретленд никак не мог быть ни автором поэм и сонетов, ни их почтительных посвящений, ненужных ему, графу Ретленду — лорду сызмальства». На то, что такие доводы давно опровергнуты, в том числе и в «Игре об Уильяме Шекспире», Н.Б. никакого внимания не обращает. Потом мы узнаём, что Рэтленд стал «трагически безумным, а не будь он граф, то был бы признан уголовно-святотатственным»! В другом месте вдруг сообщается, что Рэтленд «за первое десятилетие 1600-х годов был не просто расслаблен, но впал в какое-то странное психическое расстройство, и если бы был экспертирован как вменяемый, то в преступное». Из сохранившихся писем известно, что у Рэтленда болели ноги, в конце жизни (незадолго до смерти) были отмечены спазмы сосудов головного мозга. Больше о болезни Рэтленда мы ничего не знаем. Что касается какого-то психического расстройства, даже «агрессивного и далеко зашедшего» (!), то это чистейшая и довольно странная выдумка нашего Н.Б.
Откуда же такая выдумка могла появиться? Оказывается, академик поставил столь серьёзный психиатрический диагноз графу Рэтленду, узнав из моей книги, что в своём завещании тот совсем не упомянул жену — Елизавету. Н.Б. сравнивает завещание Рэтленда с завещанием Шакспера (который жену всё-таки упомянул) и делает вывод о «безусловном преимуществе Шекспира (то есть Шакспера. — И.Г.) перед Ретлендом». Почему? «Вопрос решается леденящей кровь доныне последней волей Ретленда, успешно остановившей кровь юной вдове». Рэтленд, как понял из его завещания наш академик, будучи психически ненормальным, внушил молодой жене мысль о «необходимости подневольного самоубийства вслед за смертью мужа». Выдумка разукрашивается новыми «останавливающими кровь» подробностями!
На самом деле никаких данных о «подневольности» ухода из жизни Елизаветы Сидни-Рэтленд нет и никогда не было, и об этом Н.Б. мог бы прочитать в «Игре об Уильяме Шекспире». Поэты — участники честеровского сборника определённо считали, что она последовала за мужем добровольно, это же видно из стихотворения Джонсона (стихотворение IV цикла «Лес»). Не могло подтолкнуть её к трагическому шагу и материальное положение — после смерти мужа она в любом случае не оставалась без средств к существованию. Но Н.Б. продолжает фантазировать: «У жены-барышни… столь несчастного и неопытного существа (какое уж писание драм!) от ужаса обречённости стали возникать те психические отклонения, отражение которых можно выявить в патологическом завещании мужа» (!), и т.д. и т.п. Граф Рэтленд объявляется женоубийцей, редким преступником, изощрённым злодеем («уж лучше бы объявить его окончательно сошедшим с ума и недееспособным»), причём каждый из этих «приговоров» повторяется по нескольку раз!
Не будем искать в этой сумбурной и странной эскападе какое-то рациональное зерно. Но обратим внимание на вывод, которым заканчивает её наш воинственный оппонент: «Таков «вероятный кандидат» И.М. Гилилова в Шекспиры — Роджер Мэннерс, V граф Ретленд…» То есть все эти громогласные заключения об «агрессивной психической ненормальности» и обвинения в женоубийстве нужны академику, чтобы «признать» Рэтленда неподходящим для роли Шекспира из-за плохой «нравственной репутации»!
Конечно, нам не известны все детали отношений четы Рэтлендов, но ясно, что они были непростыми. Очень непростым человеком был сам Роджер, с его склонностью к таинственности, розыгрышам, с его отстранённостью от великосветской суеты; мы не знаем, какая болезнь мучила его и рано свела в могилу, не знаем, почему брак Рэтлендов так и остался платоническим. Да, это была странная чета, её жизнь и смерть окутаны завесой тайны, созданной ими самими и их верными друзьями — «поэтами Бельвуарской долины». Но ни эта таинственность, ни странность отношений не дают оснований для смехотворных «заключений» об их «психической ненормальности» и т.п. И уж в любом случае эта таинственность не может исключить их вовлечённость в литературное творчество, их причастность к феномену Шекспира, к тому же, подтверждённые множеством исторических и литературных фактов. Забавно: наш оппонент верит, что гениальным (и притом самым образованным) поэтом и драматургом Европы был человек, чья даже элементарная грамотность остаётся под большим вопросом. А вот Рэтленд, оказывается, быть автором поэм и пьес не мог, так как его «нравственная репутация» кажется нашему оппоненту сомнительной! Ещё раз подчеркнём: о подлинной «нравственной репутации» Рэтленда почти ничего достоверного не известно. Но абстрагируемся от данной конкретной личности и даже от «шекспировского вопроса» вообще и зададим вполне оправданный вопрос: исключает ли «нравственная репутация» (характер, поведение, семейные и любовные отношения) таких разных поэтов и писателей, как Байрон, Верлен, Оскар Уайльд, Сергей Есенин (первые пришедшие на ум имена), их причастность к литературному творчеству?
В «Игре» рассказывается об обстоятельствах ухода Рэтлендов из жизни, об их загадочных похоронах, и этот рассказ основан на документально подтверждённых фактах. Там, где факты допускают различные толкования, это специально оговаривается. Однако Н.Б. именует рассказ о смерти и похоронах Рэтлендов «чёрным готическим романом» и неоднократно выражает своё неприятие и непонимание фактов, многие из которых он при этом нелепо искажает.
Например, в «Игре» специально оговаривается, что высказывавшиеся ранее предположения, будто Рэтленд и его жена были умерщвлены его братом и наследником Фрэнсисом, не имеют под собой основания. Академик же, видимо, понял всё это с точностью до наоборот и пишет: «Гилилов не отрицает, что, возможно, брат-преступник умертвил Ретленда и его жену!» Потом Н.Б. приписывает мне ещё одну свою нелепую выдумку: будто Елизавету «по тому же распоряжению мужа» отравил его брат Оливер! Поневоле задумаешься, как всё это назвать… В приводимом в «Игре» письме Джона Чемберлена говорится, что причиной смерти Елизаветы Сидни-Рэтленд были какие-то таблетки, полученные от сидевшего в тюрьме Уолтера Рэли. Изготовить таблетки мог его сводный брат Гилберт, возможно, Елизавета и получила их когда-то от него. Деталей этой истории мы не знаем. Но Н.Б. отметает возможность какого-то участия Уолтера Рэли, «так как Рэли был среди врагов Эссекса, то есть и Ретлендов». Нет, уважаемый Н.Б., совсем не «то есть»! Рэли был в отличных отношениях с графиней Пембрук (тёткой Елизаветы), она пыталась помирить с ним короля, брат Рэли — тот самый Гилберт — жил в её доме, большим поклонником Рэли был наследный принц Генри, близкий к кругу Пембруков — Рэтлендов. Ничего невероятного в том, что яд был получен от Рэли и его брата, нет (при этом они могли и не знать, для кого и для чего он предназначается).
Не желает Н.Б. понимать, как Елизавету могли тайно похоронить в соборе Св. Павла, в могиле её отца. Но «тайно» — значит без огласки, такие похороны проводились обычно ночью; разумеется, делалась надлежащая запись в приходской книге (она сгорела в 1666 г.). Опять незнание фактов, непонимание достаточно ясного текста в «рецензируемой» книге...
Полное непонимание проявляет Н.Б. и когда пытается опровергнуть (основательно запутав) факты, связанные с необыкновенными похоронами Рэтленда. А они действительно необыкновенные: одна торжественная похоронная церемония — без покойника — чего стоит! Пусть театральные режиссёры, актёры попытаются увидеть, представить себе эту потрясающую сцену… Но нигде в «Игре» не утверждается, что вместо Рэтленда и в Боттесфорде, и в Лондоне якобы захоронили тела каких-то других личностей или что Елизавету похоронили дважды и тому подобные нелепости. Это — домыслы нашего запутавшегося в трёх соснах Н.Б. А вот ещё. Нигде в моей книге не сказано (и не могло быть сказано), что король прибыл в Бельвуар 28 июля 1612 года, то есть после похорон Рэтленда, но до смерти его жены. Эту дату выдумал сам Н.Б., после чего он торжествующе вопрошает: «Как же мог король знать о тайне погребения ещё живой вдовы?» — и развивает эту тему в нескольких абзацах. На самом деле в «Игре» говорится — после рассказа о смерти Елизаветы 1 августа 1612 года, — что «через несколько дней в Бельвуар прибыл сам король с наследным принцем». Что тут непонятного? Если академику действительно так нужна точная дата прибытия монарха, сообщаю: это произошло 17 августа 1612 года, и эта дата полностью соответствует тому, что рассказывается в «Игре об Уильяме Шекспире» об удивительных событиях тех далёких дней… В одном месте своей брошюры, касаясь этих событий, Н.Б. признаётся, что «толком не разберёшь», что тут к чему. Было бы с его стороны честным признать, что и в других непростых событиях и фактах, прямо или косвенно связанных со столь ужасающим его «шекспировским вопросом», он просто не может (а поэтому и не хочет) «толком разобраться». Ведь об этом свидетельствует каждая страница его труда, призванного во что бы то ни стало защитить «авторские права» Уильяма Шакспера.
Свою некомпетентность Н.Б. наглядно продемонстрировал, когда попытался с ходу «разобраться» в сложнейшей проблеме датировки честеровского сборника и идентификации прототипов его главных героев — Голубя и Феникс. Из моей книги Н.Б. узнал о продолжающейся в западном шекспироведении более 120 лет дискуссии об этом сборнике и о напечатанной в нём самой загадочной поэме Шекспира, о выдвинутых за это время западными учёными гипотезах (ни одна из которых, как почти общепризнанно, не даёт удовлетворительного решения проблемы).
Читатель уже знает о выдвинутой мною на основании исследования целого ряда исторических и литературных фактов гипотезе о том, что все существующие экземпляры книги Честера появились не в 1601 году (мистифицированная, ничем не подтверждённая дата на титульном листе), а в 1612—1613 годах, и в них тайно оплакивается почти одновременная смерть четы Рэтлендов.
В отличие от рецензента Г., объявившего, что собственного мнения о возможном решении проблемы сборника у него нет, нашему академику понравилась самая старая гипотеза англичанина А. Гросарта, предполагавшего, что Голубь и Феникс — это граф Эссекс и королева Елизавета. Ну а раз понравилась, то она уже вовсе и не одна из давно спорящих между собой научных гипотез (при этом, по мнению многих западных учёных, наименее убедительная), и не Гросарта (имя которого и упоминать не обязательно); для Н.Б. эта версия приобретает знакомый облик единственно верного Учения, непререкаемой Истины. Картина для академика выглядит предельно просто: существует поэтический сборник Роберта Честера, посвящённый (бесспорно) отношениям королевы (Феникс) и графа Эссекса (Голубь), а также казни последнего. Это — Истина. И есть гипотеза Гилилова, этой бесспорной Истине противоречащая, значит, — ложная. Поэтому задача академика, его прямо-таки общественный долг — ложную гипотезу опровергнуть, для чего в большинстве случаев достаточно простых ссылок на бесспорную Истину, желательно многократно повторенных. О других гипотезах, например о пользующейся сегодня наибольшей поддержкой среди западных учёных гипотезе К. Брауна (который версию Гросарта осмеивал), в статье Н.Б. — ни слова. Молчанием обойдён и важнейший, подчёркиваемый всеми оппонентами Гросарта факт: дополнение к поэме Честера заканчивается (к сведению Н.Б., честеровского сборника не читавшего) смертью Феникс, об этом же потом свидетельствуют в той или иной степени и другие поэты — участники сборника. Если считать (как Гросарт), что Феникс — это королева Елизавета, то как могли английские поэты в 1601 году оплакивать смерть своей государыни, которая уйдёт из жизни только через два года? Есть в гипотезе Гросарта и другие неустранимые несоответствия, отмеченные многими западными учёными; об этом можно прочитать и в «Игре об Уильяме Шекспире».