Штейнеру хотелось еще раз подумать о предложении Самойлова, да и посоветоваться обо всем этом с Луггером, к которому начал испытывать некоторое доверие. Однако вскоре пришел сам Леонид Данилович. Протянул пачку «Беломора».

— Как давно я не курил! — воскликнул Штейнер, выпуская первый клуб дыма.

— Насколько, я вижу, вы согласны, — решительно сказал Самойлов. — Итак, будьте добры лечь на носилки; наши санитары отнесут вас в подвал, к саперам.

Секунду Штейнер колебался, глядя Самойлову прямо в глаза. Что делать? Оглянувшись, он поймал взгляд Луггера; тот одобрительно подмигнул, и Генрих сделал то, что считал самым смелым поступком в своей жизни. Он переполз на носилки, санитары подняли их и понесли. Штейнер понял, что вступает на новый путь; неизвестно, куда он его приведет. Прежняя жизнь показалась ему вдруг далеким сном. Странно и причудливо меняются вехи на войне: ведь каких-нибудь пять дней назад он плелся с несколькими товарищами по лесу, не чая выбраться из котла, а сейчас он в русском лазарете, мало того — помогает русским. Из одного мира попал в другой. Ранение его не опасно; мысль же о минах под зданием заставляла цепенеть от ужаса. Проклятая война! Если бы не она, учительствовал бы он до сих пор в своем родном городе Галле.

У входа в цокольный этаж Штейнер увидел толпу русских раненых. «Боже! — подумал он. — Сколько же нужно сил, чтобы смотреть на пленного так спокойно, как они. Ведь каждый из них вправе предъявить мне свой счет. Хотя бы за эти мины…»

— Эй, славяне! Куда фрица тащите? — остановил санитара здоровенный черноусый сержант с повязкой на подбородке.

— Куда надо, туда и тащим, — огрызнулся передний носильщик.

— Если на кладбище, я не против. Туда ему и дорога! — И сержант громко выругался.

— Тебя не спросили! — запальчиво отозвался носильщик.

— Это ты мне говоришь? Мне? — с яростью набросился сержант на него. — Я, может быть, из-за этой сволоты инвалидом на всю жизнь стал, тебя это не касается?

— Заткнись! Чего пристал к человеку! — угрожающе предостерег сержанта второй носильщик. — У меня два осколка в груди, я же не воплю. Лежачего у нас, на Руси, не бьют.

— Эх, нет у меня автомата, мигом бы его порешил, — сверкая глазами, сказал сержант.

— Ты бы, я бы! — миролюбиво улыбаясь, говорил второй носильщик. — Будет лаяться. Угостил бы коньячком, вон, я вижу, у тебя полная фляжка.

Сержант распалялся все больше. Отделаться от него было не так легко: он стоял у носильщиков на пути, и они оба, и Штейнер с ужасом смотрели на большой финский нож, висевший у сержанта да поясе.

— А ты что моргаешь? — рявкнул он, наклонившись к Штейнеру. — Душа в пятки ушла? — И, видимо удовлетворив свое самолюбие, снова выпрямился и уже мягче сказал: — Не бойся, не трону. Санитар верно говорит: мы лежачих не бьем, не то, что вы, подлецы.

С этими словами сержант отошел от двери, и носильщики быстро понесли Штейнера в подвал. Завидев группы ходячих раненых, они лишь убыстряли шаг: любая встреча могла обернуться для их подопечного неприятностью.

— …Ну что? — окликнул Самойлов Борисенко.

— Да ничего хорошего. Одно могу сказать точно: часового механизма мы не обнаружили. Пока темна водица, — мрачно ответил он. — Кого это вы приволокли ко мне? — с любопытством спросил он. Ему и в голову не приходило, что уставившийся на него Штейнер может оказать хоть какую-то помощь.

А перед глазами Генриха все еще стояло лицо черноусого сержанта, готового прикончить его.

— …Ну, обер-лейтенант Штейнер, извольте приступить к своим делам, — распорядился Самойлов. — Знакомьтесь! Ваш коллега старший лейтенант Максим Борисенко! Он вас проинформирует… Полагаю, что вы найдете общий язык.

— Кроме сведений, которые мы получили от жителей городка, есть вещественный документ, — объяснил Штейнеру Борисенко. — Нашли у убитого партизанами немца. Читайте сами!

Нелегкая задача переводить двум саперам: надо разбираться в терминологии ремесла. Но, угостив обоих спиртом и выпив заодно с ними, Самойлов, многозначительно улыбаясь, старательно выжимал из того и другого сведения, так необходимые сейчас всем, кто находился под крышей госпиталя. И вскоре Леонид Данилович почувствовал, что добился своего: обстановка заметно разрядилась. Борисенко стал разговорчивее, да и Штейнер, кажется, начал понемногу выходить из столбняка. Он уже оживленно жестикулировал, показывая своему русскому коллеге устройство немецких мин.

— Может, мы поставим носилки со Штейнером на ящики, вон их сколько валяется, — предложил Самойлов. — В ногах правды нет.

— В самом деле, почему бы не сесть? — живо откликнулся Борисенко. — А то получается как-то на ходу…

После того как носилки были поставлены, Штейнер приподнялся, прислонился спиной к наружной стене и внимательно оглядел стены, потолок, пол и даже зарешеченные окна.

— Начнем с самого простого, — сказал он. И начал объяснять Максиму свой план.

…Противоречивые чувства охватили не только Михайловского: они владели и Вербой, и даже мягким, склонным к долгим раздумьям Самойловым. Что делать, наука ненависти нелегко далась советским людям; нелегко было потом от нее и избавиться. Вербе с самого начала был симпатичен Штейнер и все же, думая о причине его быстрого согласия работать вместе с русскими саперами, он склонен был обвинить его и в трусости, и в приспособленчестве. То ему казалось, что Штейнером в первую очередь двигало чувство порядочности, то, наоборот, это побуждение казалось ему немыслимым для немца, и тогда в его мозгу поселялась твердая уверенность, что Генрих одержим лишь инстинктом самосохранения. Верба сам злился на раскол чувств, происходивший в нем: ему обязательно надо было прийти к какому-то единому решению, — от этого зависела и судьба операции по разминированию здания, и судьба Штейнера.

Самойлов, не сговариваясь с Вербой, тоже заинтересовался Генрихом. Однако, метод познания у него был другой: пока Нил Федорович в поисках истины копался в своих ощущениях, Самойлов наблюдал. Борисенко удивляло его поведение: он не мог понять, почему комиссар почти через каждые двадцать минут появляется в подвале. А комиссару открывалась удивительная картина, и он почти любовался ею: недавние враги — Штейнер и Борисенко — теперь работали рука об руку, и неизвестно было, кто из них проявляет больше рвения. Самойлов поймал себя на мысли, что, если Генриха переодеть в советскую форму, нельзя будет отличить его от остальных саперов: он вошел в ритм работы, и каждое его движение, каждый жест роднили его и с Максимом, и со всей командой саперов. Да и сам Максим, принявший поначалу Штейнера в штыки, теперь, кажется, был к нему вполне расположен. В одно из очередных появлений Самойлова он рассказал, что они с Генрихом оказались коллегами: оба до войны преподавали физику в старших классах средней школы.

— Кстати, — добавил Борисенко, — он говорит, что не вступал в НСДП. Конечно, может быть, врет. А может… Мне кажется, что не похож он на фашистскую сволочь. И самое интересное вот что: все время поливает нацистов последними словами, а в кармане носит Железный крест и медали. И объясняет с гордостью, что получил их в бою.

Именно эта деталь окончательно, расположила Самойлова к Штейнеру. Она как-то связывала все воедино. Будь этот немец приспособленцем, думал Леонид Данилович, он постарался бы уничтожить все, что хоть сколько-нибудь напоминало о его недавнем прошлом. Будь убежденным — кичился бы всем, как это делает Райфельсбергер. И когда Верба спросил Самойлова, искренен ли, по его мнению, Штейнер, тот утвердительно кивнул головой.

Как только у Анатолия оказывалось хоть маленькое окно между операциями, им овладевало беспокойство о Вике и их будущем ребенке. Он сам злился на свое малодушие, однако поделать с собой ничего не мог. Он чувствовал, что волнение все больше изматывает его: вместо того, чтобы расслабиться, набраться силы, необходимой для оперирования следующей партии раненых, он напрягал свое воображение до предела, выдумывая для Вики все новые и новые поручения за пределами этого проклятого здания. Да и добро бы еще Вика была более покладистой. Так нет же: каждый его приказ покинуть госпиталь она воспринимала, словно личное оскорбление, и каждый раз исполняла его чуть ли не со скандалом. Как о лучшем эпизоде своей жизни Михайловский, думал о тех двух часах, когда Райфельсбергер лежал в своей баньке, а Вика вынуждена была оставаться рядом с ним. Но теперь Курта перевели в палату, где лежат Луггер со Штейнером, и нет никакой возможности заставить ее покинуть госпиталь. Да и Верба оказался плохим союзником: уж он-то мог бы ей приказать убраться отсюда на аэродром.

И все же надежда на командировку Вики не оставляла Михайловского. Не получив поддержки Вербы, он обратился за помощью к Самойлову. Правда, ему пришлось открыть, тайну их с Викой взаимоотношений, но ради спокойствия скрытный Михайловский пошел даже на это. И в который раз поразился чуткости Леонида Даниловича.

Весь его облик при первых же словах Михайловского проникся таким неподдельным сочувствием, что Анатолий Яковлевич, решивший сначала ужать интимную тему лишь до необходимых деталей, вдруг разошелся, и его рассказ обратился во взволнованную исповедь. Самойлов не прерывал его; он лишь изредка кивал головой, но, глядя на него, Анатолий Яковлевич все отчетливее понимал вещь, для себя очень важную: все их с Викой опасения были напрасны; люди понимали все не хуже их самих и не были склонны считать ветреными чувства Анатолия из-за того, что недавно у него была другая семья. Когда он сказал об этом Самойлову, тот разозлился:

— Неужели ты придаешь этому значение?

— Да. И знаешь, почему? Я иногда думаю, что не имею никакого права на любовь.

— Извини меня, но твои рассуждения больше пристали озлобленной, старой деве, с ненавистью наблюдающей жизнь счастливой супружеской четы. Вы с Невской любите друг друга. Что еще нужно?

— Значит, ты тоже так думаешь? — облегченно спросил Михайловский. — И не считаешь, что огласка наших отношений подорвет мой авторитет в госпитале?

— Если что и подорвет твой авторитет, так это скрытность. Уверяю тебя, о вашем романе догадываются почти все. А ты своим шутовством даешь повод людям думать, что крутишь обыкновенную фронтовую интрижку. Я и сам, признаться, так считал.

Тут уже разозлился Михайловский.

— Интрижка? — крикнул он. — Какого бы дьявола я волновался тогда за эту безумицу, желающую во что бы то ни стало взлететь вместе с нами на воздух. Благодаря Вике я снова стал жить полной жизнью!

Он продолжал говорить. Так часто бывает с людьми, которых считают скрытными, никого не допускающими до своего внутреннего мира. Они и действительно никого до него не допускают, бдительно выставляя непроницаемую преграду между собой и собеседником, при малейшей попытке того коснуться какой-нибудь интимной темы. Однако стоит им самим по той или иной причине хоть немного раскрыться, как преграда дает трещину, и долго сдерживаемые чувства устремляются, сквозь нее подобно воде, с шумом и пеной бьющей сквозь щель, пробитую в дамбе. Самойлов никогда не видел Михайловского таким. Он изумленно слушал его, а тот, сбиваясь, объяснял, что пустит себе пулю в лоб, если Вика и их ребенок погибнут. Наконец он замолчал.

— За то, что я сейчас услышал от тебя, — сказал Самойлов, — отпускаю тебе все грехи. И обещаю, что ни один человек не посмеет сказать ни единого грязного слова о вас с Викой. Ты знаешь, я не бросаю слов на ветер. Что же касается ее командировки, то ничего не обещаю. Могу только постараться почаще отсылать Вику к местным жителям. Придумаю ей какое-нибудь важное дело.

— Спасибо тебе!

— Не за что. Кстати, ты совершенно, напрасно обращался за помощью к Нилу. Он сразу все понял, но не хотел тебя «раскалывать».

— А ты откуда знаешь?

— Он сам мне сказал, у нас с ним нет тайн.

— Какого же черта я перед тобой тут распинался?

— А тебе не стало после этого легче?

— Пожалуй… — уже задумчиво проговорил Михайловский.

Самойлов, улыбнувшись, развел руками. Он думал о том, как все-таки трудно знать все о каждом работнике госпиталя. Взять хотя бы медсестер: они у всех на виду, каждый знает их по имени; некоторые, подобно Самойлову, изучили их привычки и склонности. Но в горячке работы иногда забываешь об этом. Вот и Вика Невская. Может быть, Анатолий и прав, когда злится на ее упрямство. А упрямство рождено громадным мужеством: Вика не чувствует себя вправе делать меньше, чем ее подруги. Самойлов был восхищен: в отказе Невской покинуть госпиталь он видел победу человека над веками выработанным инстинктом. Ведь Вика беременна, по логике вещей она должна была бы использовать всю свою хитрость для того, чтобы оказаться вне опасности. А вопреки этому, ее сознание, принципы оказались выше, сильнее древнего инстинкта материнства. Она не только сама не уходит от опасности, она еще старается поддержать дух других сестер…

…— Что посоветуете? — обратился Нил Федорович к Самойлову и Михайловскому. — Положение-то создалось пиковое.

— Тебе надо бросить все дела и срочно мчаться за помощью к начсанарму, — сказал Самойлов. — Правильно я говорю, Анатолий?

— Да… конечно… — неуверенно поддержал его Михайловский. — Пожалуй, надо ехать…

— Я не имею права покидать госпиталь. Капитан корабля…

— Госпиталь — не тонущий корабль, — возразил Самойлов.

— Могут подумать, что я струсил, дезертировал.

— Ты единоначальник, — отпарировал Самойлов. — Тебе решать. Но коль ты хотел узнать наше мнение… у нас с Анатолием нет разногласий. Езжай! Не все мины взрываются в одночасье…

— Я понимаю твое беспокойство, — примиряюще сказал Михайловский. — Кто и как подтвердит, что мы советовали тебе мчаться за подмогой, если к твоему возвращению мы все отправимся в ад патрес!

— Мы теряем время на разглагольствования! — крикнул Самойлов. — Тебе что, нужен оправдательный документ? Так и скажи!

— Нет! Этого мне не нужно.

— Тогда за чем остановка? — не отставал Леонид Данилович.

— Убедили! — Верба взъерошил свои густые волосы. — Эх, добыть бы мне полсотни палаток, — вздохнул он. — Но сами знаете, сколько трудов и времени понадобилось, чтобы получить всего одну взамен сгоревшей в прошлом году…

— Первым делом езжай к начсанарму, — снова перешел к делу Самойлов. — За нас не беспокойся, сделаем все, что можем, будь уверен.

— Давай обнимемся, — предложил Михайловский, — на войне ведь всякое бывает.

…Когда Верба возвращался от начсанарма, день уже был в полном разгаре: солнца не было, но было очень светло, и свет, падающий с неба, отражался на ослепительно белом снегу, на инее, покрывающем ветви деревьев, и от этого становилось еще ярче, и Верба, пристально разглядывающий дорогу сквозь ветровое стекло своей «эмки», щурил глаза. После разговора с начсанармом настроение его заметно поднялось. Все страхи были позади. Нил Федорович очень боялся обвинения в единовластии, однако, вопреки его опасениям, начсанарм похвалил его, прибавив, что сам ничего другого не мог бы посоветовать. Вспомнив об этом. Верба облегченно вздохнул. Он уже приближался к госпиталю. Шофер круто повернул влево. Верба еще внимательнее посмотрел на дорогу: сразу за поворотом начинался прямой путь, с которого здание просматривалось как на ладони. Но что такое? Верба закрыл глаза, потом снова открыл их. Нет, это был не мираж. Он видел холм, а госпиталя на холме не было.

Машина подъезжала все ближе, и с каждым сантиметром пути Верба все отчетливее видел размах разразившейся в его отсутствие катастрофы: несколько перевернутых и искореженных автобусов для перевозки раненых, холм, заваленный кучей щебня, одинокая печная труба баньки у кладбища, в которой еще несколько часов назад Михайловский оперировал Райфельсбергера. Машина остановилась.

— Приехали, — глухо сказал шофер.

Верба вылез из кабины. Здание было снесено под корень. Уцелела лишь лестница, а вокруг нее, сколько хватало глаз, виднелись кучи бесформенных обломков, да кое-где среди них торчали тавровые балки, длинные водопроводные трубы, и, как громадные лезвия, стояли торчком железные листы, бывшие недавно крышей. И яркий, ослепительный свет веселого зимнего дня, словно неподкупный судья, придавал ослепительный блеск и ясность этой картине. Внезапно Верба словно ослеп. Он пристально смотрел на холм, но уже ничего не видел. Его глаза, словно у человека, лишившегося зрения, обратились как бы внутрь сознания. Перед ним поплыла вереница лиц: Вика Невская, Максим Борисенко, сгорбившийся Михайловский — таким он был, когда получил известие о гибели своей семьи; потом пошли медсестры: пожилые женщины вели под руки девочек, пришедших на фронт сразу со школьной скамьи; одни из них были грустны, другие почему-то чрезмерно веселились; они звонко хохотали и шли вприпрыжку и, кажется, не держи их за руки старые медсестры, побежали бы…

Кто-то положил Вербе на плечо увесистую руку. Обернувшись, он увидел Ермакова.

— Любуешься, мил человек? — злым голосом спросил он и уставился на Вербу своими глубоко сидящими глазами. На этот раз его лицо с приплюснутым носом казалось особенно грозным.

— Но ведь я это ненамеренно сделал, — выдавил из себя Нил Федорович.

Потом, еле передвигая ноги, он заковылял к сосне, вытаскивая негнущимися пальцами из кобуры пистолет.

— Брось сейчас же! — закричал Ермаков. — Ишь что придумал! Ты дурь эту выбей из головы! Каков храбрец! Нет, милок, так не пойдет. Трибунал — он все разберет. Там на вопли-сопли не рассчитывай. — Он поднял упавший в снег пистолет и, небрежно засунув его за поясной ремень, добавил: — Я мог был сам тебя хлопнуть, да не хочу руки марать. Да и удовольствие тебе доставлять не желаю. Потерпишь до суда.

— Нет сил у меня. Казни меня лучше здесь, — снимая шапку, прошептал Нил. Федорович. Хотел сказать это громко, но голос не повиновался ему.

— Не выйдет, — злобно ответил Ермаков. — И вообще — заткнись и топай за мной. Дурака нашел: думаешь, я не понимаю, что ты нарочно удрал из госпиталя!

По приказанию Ермакова Верба покорно сел в свою машину. Когда они уже собирались трогаться, вдруг откуда-то появилась мать партизана Андрейки — почему-то Верба угадал, что это именно она. Женщина замолотила в стекло машины.

— Убийца! — надсадно кричала она. — На сосне тебя мало повесить, а не на машине катать!

— Поехали, — приказал Ермаков шоферу, — а то сейчас от Вербы останутся рожки да ножки. Русские женщины в гневе страшны.

— …Расскажите о своей жизни и интересах, — сказал следователь.

— Я в детстве всегда был сорвиголова, драчун, — ответил Верба. — Любил острые ощущения. Ставил рекорды по прыжкам с трамплина, любил, чтобы ветер свистел в ушах. Несколько раз ломал ноги. Армия закалила меня. За три года до войны я обучился форсировать по дну водные рубежи.

— Что вы болтаете? Вы что, водолазом служили?

— Я вообще не склонен к болтовне. К тому же я отдаю себе отчет, где мы с вами находимся, — раздраженно сказал Верба. — Позвольте продолжать?

— Говорите!

— Я утверждаю, что уже тогда были подготовлены командиры-инструкторы водолазного дела, не спорта, а дела для форсирования водных рубежей…

— Пловцы?

— Не совсем. Ходили по дну, ласт мы тогда не знали, вряд ли они тогда бы понадобились. Готовили боевые подразделения. Карабины, пулеметы, патроны в цинковых коробках. Ориентировались по морскому компасу.

— Покороче.

— Могу вообще молчать! — снова взорвался Верба.

— Ту-ту-ту! Прошу вас не забываться!

— Какое обвинение вы мне предъявляете? Преднамеренное преступление?

— Вы знаете, что такое презумпция невиновности?

— Признание виновности без предъявления доказательства.

— Примерно так…

— Я готов понести любое наказание, но только не за дезертирство, не за трусость. Отправляя раненых на санитарных самолетах, разве мы не подвергаем их риску погибнуть от «мессеров»? Эвакуируя на санитарных поездах, тоже подвергаем опасности попасть под бомбежку. Сколько раз раненые, находящиеся в нашем, да и во многих других госпиталях, медсанбатах, были повторно дважды и трижды ранены. Если на все и вся оглядываться, сто раз взвешивать, каждый раз испрашивать разрешение начальства… Сейчас не мирное время…

— Ищете смягчающие обстоятельства? — зло ухмыльнулся следователь.

— Передавайте дело в трибунал, и баста, — ответил Нил Федорович.

— Вы меня не торопите. Не забывайте, что дело идет о вашей жизни!

— Чего тянуть? Все ясно. Трус, дезертир, шкурник, убийца!

— Итак, — неумолимо продолжал следователь, — все ваши товарищи, весь личный состав, работали, как очумелые, а вы один решили плыть против течения?

— Нет! То есть да. Так оно и было. Я искал выход. Просил помощи у начсанарма, и медсанбатах прибывающих дивизий.

— Я это уже понял. Пытались успокоить совесть. Здорово придумали, — презрительно усмехнулся следователь. — И, собственно, зачем вам надо было самому ехать к начсанарму: могли послать нарочного с донесением. Кто может подтвердить, что вас уговорили поехать комиссар госпиталя и Михайловский, ныне погибшие? Кто? Вспомните, кто еще был при вашем разговоре?

— Не помню… Какое это теперь имеет значение?

— Из раненых немцев никого не было?

— При чем тут немцы?

— Допустим, что ни при чем. Сколько раз Самойлов предлагал вам покинуть госпиталь? Вспомните!

— Два… нет… три раза.

— При каких обстоятельствах? Где это было? В коридоре? Во дворе? — следователь встал и подошел вплотную к Вербе. — Встаньте и не шевелитесь! — приказал он и, как только Верба встал, выхватил из его заднего кармана «вальтер». — Разве вам не приказали сдать личное оружие? — спросил он, подмигивая.

— Я отдал свой пистолет…

— А эту игрушечку оставили на всякий случай? Для забавы? Нехорошо, очень нехорошо.

Теперь Верба чувствовал, что следователь откровенно измывается над ним. Это было особенно горько.

— Какое имеют значение теперь всякие подробности? — сказал он. — И так все яснее ясного.

— Напрасно, напрасно вы так рассуждаете, — не согласился следователь. — Я должен иметь факты вашей виновности, а не словесные признания.

— Куда уж больше. Это просто… просто… — Верба замкнулся. — Словом, вы, судя по всему, плохой следователь. Вы бьетесь со мной уже целый час и не можете доказать мою вину. Я вам помогу: вспомните, что я единоначальник. Значит, я должен в любом случае отвечать за этот взрыв головой.

— Не спешите. Ответьте мне еще на один вопрос. Вы убеждены в собственной невиновности?

— Я уже думал об этом. Не знаю, мне трудно ответить, что-то определенное. Да я и не снимаю с себя вины. И все же…

— Значит, не припомните ни одного свидетеля ваших разговоров с Самойловым?

— Н-нет… — И Верба отвернулся к окну.

— Фрица ко мне, да побыстрее! — вдруг рявкнул следователь, и мгновение спустя в комнату пошатываясь вошел Курт Райфельсбергер. Лицо его было бледно.

— Узнаете? — обратился следователь к Вербе.

Верба молчал, не в силах оторвать глаз от Курта.

— Как же он уцелел? Он? Один? — спросил он минуту спустя.

— Нелепая случайность. Фатум, — съязвил следователь.

— Вы знаете этого человека? — спросил он Райфельсбергера.

— Шеф лазарета, — ответил Курт.

— Вы в этом совершенно уверены?

Курт кивнул.

— А вы, полковник, — следователь впервые назвал Вербу по воинскому званию, — вы знаете этого человека?

— Еще бы! Курт Райфельсбергер. Это у него Михайловский с риском для жизни удалил неразорвавшуюся мину из-под руки. Но как он мог остаться в живых?

— Райфельсбергер! Повторите еще раз, где вы находились, когда комиссар госпиталя настаивал, чтобы начальник госпиталя, полковник Верба, отправился за подмогой.

— Я, конечно, вначале не догадывался, что лазарет заминирован, это я уже узнал позднее, когда комиссар просил нашего обер-лейтенанта Штейнера помочь разминировать здание. Комиссар говорил полковнику, что это партийное поручение, партийный долг, а не только его, Самойлова, пожелание.

— Где это было сказано?

— В сарайчике, я там лежал некоторое время после операции.

Вербе вдруг захотелось плакать: он все мог предположить, кроме того, что будет когда-нибудь унижен. Что это — шутка, фарс? Как можно дойти до такого издевательства: его, кадрового офицера Советской Армии, оправдывает убежденный нацист Курт Райфельсбергер.

Не помня себя от обиды, Верба вдруг вскочил со своего места и начал душить следователя. Он разжал руки лишь тогда, когда тот посинел. Потом вдруг он почувствовал, что его кто-то резко трясет за плечи. Перед глазами поплыли комната, стол, стоящий, как вкопанный, Курт. Потом и это исчезло, и настала тьма, и в совершенно темном пространстве раздался голос Михайловского.

— Толя, ты тоже уцелел? — воскликнул Верба.

При этих словах комната снова наполнилась светом, и Верба, удивленно хлопая глазами, увидел свой кабинет, и не было уже ни Курта, ни садиста-следователя; вместо них перед Нилом Федоровичем стоял целый и невредимый Михайловский.

— Я хочу, чтобы ты мне ассистировал, — говорил он. — Вот я и пришел. Насколько я понимаю, я оторвал тебя от какого-то очень интересного сна: во всяком случае, ты орал, как зарезанный.

— Не приведи господь, чтобы хоть малая часть того, что я видел, случилась в действительности, — пробормотал Верба, протирая глаза. Иди в операционную, но меня не жди — дело есть…

День клонился к вечеру, когда «виллис» члена Военного совета армии столкнулся на повороте к госпиталю с колонной «ходячих» раненых. Они медленно шагали, опустив плечи. Не охали, не стонали, не ругались. Мела сильная метель при тридцатиградусном морозе, и некоторые из раненых, устало сопротивляясь ветру, часто останавливались.

— Стой! — скомандовал генерал, останавливая «виллис». — Куда путь держите? — обратился он к шагавшей по обочине дороги медицинской сестре с набитой до отказа перевязочной сумкой на одном боку и пистолетом на другом.

Она послушно остановилась и подошла к генералу. Он увидел измученное лицо, блестевшие глаза, плотно сжатые губы. Объявила о сложившейся в госпитале обстановке.

— Далеко путь держите? — повторил он вопрос.

— В армейский сортировочно-эвакуационный госпиталь.

— Давно топаете?

— Третий час.

Генерал не впервые видел бредущих раненых. В сорок первом году «ходячих» было гораздо больше, причем среди них не раз встречались и с тяжелыми ранениями. И все-таки каждый раз ему становилось не по себе. Без оружия, с «сидором» за плечами, потерявшие воинский вид, они напоминали демобилизованных. Шли уставшие дети, внуки, отцы, деды в возрасте от восемнадцати до пятидесяти лет. Шли рабочие, школьники старших классов, колхозники, инженеры, техники, артисты, бухгалтеры, музыканты, литераторы… Усатые, бритые, бородатые, обросшие щетиной…

— Замучились, ребята? — спросил он закоченевшего юношу солдата, в толстых очках на унылом носу, бережно поддерживавшего перевязанную руку.

— Я им предлагала несколько раз сделать привал, передохнуть, развести костер, — сказала медицинская сестра, стряхивая снег со своей шапки. — Твердят одно: вперед и вперед. Оно и понятно, скорее бы добраться, поесть горячего и залечь спать.

— Ничего, товарищ генерал, — бойко проговорил очкарик. — Не такое выдюжили. — Губы его расползлись в улыбке, перерезав узкое лицо и обнажив длинные зубы. — Нам что? Повезло. Ноги, голова, живот целы, а рука заживет, как у собаки. Счастливо отделались.

— Не голодные?..

— Никак нет! Дали каждому сухой паек на дорогу.

— Курево?

— Не обижают, — ответил солдат с озорной улыбкой.

— Горит? — участливо спросил генерал, показывая на его раненую руку.

Юноша ответил, что у него осколком повреждены сухожилия двух пальцев.

— Обещают через месяц-полтора вернуть обратно в оркестр. Как-никак, я первая труба… — закончил он не совсем уверенно.

Адъютант генерала прыснул в кулак.

— Забракуют, заберу к себе писарем. Не тужи, трубач, — заметил генерал. — Хорошо?

Очкарик смущенно улыбнулся, поправил ушанку.

— Хоронить никак не могу привыкнуть. — И объяснил, что генерал и без него хорошо знал: после боя оркестровая команда хоронила убитых музыкантов на поле боя.

Генерал помолчал, потом спросил:

— Сколько километров отсюда до сортировочного госпиталя?

— Около девяти, — ответила медицинская сестра.

— Ну, счастливо! Поспешайте! Пока! — Пожал руку юноше и медицинской сестре, с силой захлопнул дверцу «виллиса» и закрыл глаза.

Зная, что начальство не располагает резервными госпиталями, Верба время от времени допускал увеличение численного состава команды выздоравливающих (КВ) в три — пять раз. Выздоравливающие солдаты служили в госпитале нештатными санитарами: разгружали транспорт с ранеными, переносили раненых из приемно-сортировочных отделений в хирургические, эвакуационные, загружали санитарные поезда для отправки в глубокий тыл страны, подносили раненых в операционные, перевязочные, топили печи, кормили, подносили судна и «утки»…

А между тем… при обнаружении в тыловых подразделениях здоровых солдат виновных расстреливать (предавать немедля трибуналу) — так заканчивался краткий приказ по действующей армии.

И потому, когда Вербе стало известно, что идет чистка тыловых подразделений — госпиталей, продскладов, ремонтных мастерских, полевых хлебопекарен — и что к ним вот-вот нагрянет с этой целью член Военного совета, Нил Федорович решил сейчас сам провести такую чистку и приказал построить всех выздоравливающих (КВ), предупредив их о грозных последствиях непослушания. Во дворе госпиталя выстроилась внушительная колонна. Медленно шагая вдоль рядов, Верба внимательно всматривался в них, в их лица. Раненые? Но почему нет самодельных костылей, палок, не видны бинты на руках, голове? Чистенькие. У всех шапки-ушанки, вещевые мешки за плечами, теплые рукавицы, валенки, сапоги, притороченные каски.

— Командира КВ ко мне, — громко крикнул он.

— Слушаюсь, товарищ военврач первого ранга, — воскликнул подбежавший фельдшер.

— Что за люди? Им что — другого места не нашли, как болтаться возле госпиталя?

— Вся КВ построена, согласно вашему приказанию.

— Почему так много?

— Набралось…

— Сколько? — уже взволнованно спросил Верба, вытирая внезапно вспотевший лоб.

Фельдшер назвал цифру, от которой Нил Федорович оцепенел. Начальники отделений и служб, пользуясь его попустительством, оставляли легкораненых в десять раз больше, чем положено по штатному расписанию. Анатолий болтал, что все в порядке, выздоровевшие своевременно отправляются в запасной полк. Ну, держись! То-то начальник эвакуационного отделения давно не приходила к нему подписывать списки.

Не теряя времени, Верба вскочил в свою «эмочку» и помчался в запасной полк.

Разговор с командиром полка был недолгим. Они знали друг друга с жаркого сентября сорок первого года. Выяснилось, что не один Верба решил расчистить свои «тылы».

— Буду отправлять небольшими партиями на «передок», — сказал комполка. — А туда ни одна комиссия не приедет. Там убивают. С бумажками, всякими входящими, исходящими, я как-нибудь управлюсь…

Когда Нил Федорович вернулся, было уже темно. От тряской дороги, волнения ему хотелось спать. Убедившись, что все выздоровевшие отправлены в запасной полк, он хотел прилечь хотя бы на несколько минут, но тут-то и увидел подъезжающий к госпиталю «виллис»…

Только тут Верба по-настоящему остро осознал, какие губительные последствия могли возникнуть, если бы гость приехал до того…

— Как с разминированием? — с ходу спросил член Военного совета приветствовавшего его Вербу.

— Ищут… Борисенко с командой.

— Ну-ну…

Генерал начал с того, что отдал приказ снять с продовольственного снабжения убывших в запасной полк. «Кажется, дело серьезное», — подумал Верба, глядя, как гость просматривает книгу приказов, истории болезни, продовольственные накладные. Достаточно было увидеть плотно сжатые тонкие губы генерала, услышать его короткие, обрубками фраз задаваемые вопросы, чтобы догадаться о его настроении.

Явившаяся по вызову начальник эвакуационного отделения Полушкина, совсем недавно розовощекая и полноватая, с мягкими ловкими движениями и скользящей улыбкой, которые так не соответствовали ее резкой натуре, теперь была осунувшейся и бледной. Рука ее была замотана бинтом и висела на подвязке.

— Что у вас? — кивнул генерал на руку.

— Чуть поцарапало, — смущенно ответила Полушкина.

— Сколько у вас задержано выздоровевших? — со строгой, но непонятной усмешкой спросил генерал.

Полушкина мгновенно налилась кровью и рассказала все, что, по ее словам, знала. А он смотрел на нее, на ее виноватое лицо, слушал, с какой преувеличенной четкостью и категоричностью она отвечала на вопросы, и понимал, что говорит она не всю правду. И при этой мысли она показалась генералу безнадежно беспомощной и наивной.

Он потер свою круглую, ежом стриженную, седоватую голову, побагровел и, махнув рукой, велел ей продолжать заниматься своим делом.

Чутье подсказывало ему, что и она, и ее начальство повинны в серьезных проступках, но вид ее — нашитая на гимнастерку ленточка о двух ранениях, две боевых награды, молодое лицо, пистолет в кобуре — как-то остудил закипевший в нем гнев. Он понимал, что этот человек заново сформирован войной. Эта молодая женщина теперь ничем не отличается от солдат, но она, капитан, отвечает за свое дело и должна была приостановить, незаконные действия Михайловского и Вербы, отчетливо, как врач, понимая, что иногда в документах записываются всякие осложнения болезни, которых на самом деле не было и не могло быть. В мирное время она, врачуя, даже и не мыслила о таких деяниях.

Особое подразделение, команда выздоравливающих, было создано в первые месяцы войны в госпитале Западного фронта, позднее такие команды появились и в других госпиталях. Молодых санитаров с осени сорок первого года «поглотила» передовая, взамен им пришли люди сорока лет и старше. И тем не менее даже с помощью КВ нельзя было справиться с лавиной раненых. Попытки Вербы добиться официального увеличения команды не возымели успеха. Пришлось хитрить ему, а вслед за ним — и начальникам отделений, не без молчаливого согласия Михайловского и Самойлова.

Нельзя сразу постигнуть природу этого нарушения. Выздоравливающий и выздоровевший как будто понятия идентичные. Выздоровел — марш в запасной полк. Все ясно. А выздоравливающий может погодить… «Рана медленно рубцуется». «Свищ не закрылся». Верба об этих хитростях, по всей вероятности, догадывался, но в вечной спешке, суете не вникал. Знал ли Михайловский, что начальники отделений задерживают обстрелянных, обученных солдат на три, пять, десять, пятнадцать суток, в то время когда в ротах порой оставалась пятая, восьмая часть списочного состава, и что в какой-то определенный момент именно эти солдаты могли удержать позицию, остановить врага, захватить укрепленный пункт с меньшими потерями?

Чаще другие мысли владели людьми, составляющими штат госпиталя, в том числе и Михайловским. Спасать жизнь, восстанавливать здоровье, боеспособность, делать благо, заведомо зная, что этот самый человек по возвращении в свое подразделение может быть через весьма непродолжительное время снова ранен, покалечен или убит…

— Вовремя сплавили здоровяг, — кинул он Вербе. — Не вздумай и дальше зарываться. Пощады не жди. Мы ведь все знаем! Перед тем как ехать к вам, с проверкой побывали в запасном полку, ездили с маршевыми командами на боевые участки. Ясненько?

— Так точно! — не сразу отозвался Верба.

Увидев огромный помятый самовар в приемно-сортировочном отделении, генерал хмыкнул.

— Ну-кась, сестричка, налей мне чайку.

Медсестра подала ему эмалированную кружку крепкого чая, он отпил глоток, поблагодарил и прошелся вдоль носилок, отметив про себя, что у раненых чай столь же наварист. Выйдя в коридор, он резко остановился у одной из перевязочных, услышав немецкую речь.

— Какого черта вы стали такими добрячками, благотворительностью занимаетесь? — съязвил он, обращаясь к Вербе. — Десятки своих часами ждут помощи.

Нил Федорович пытался что-то произнести:

— Я… Я… Мне казалось…

— У Михайловского фрицы уничтожили всю семью. Верно я говорю? А в общем, сами соображайте, что к чему. Я вам не судья. А теперь покажи мне твою команду выздоравливающих.

— Кавэ?

— Это еще что такое?

— Но вы сказали сами — команду выздоравливающих.

— Толково назвали. — Глаза его улыбнулись и тут же погасли. — Пошли.

Сопровождаемый Вербой, Самойловым и Михайловским, генерал стремительно подошел к строю КВ, остановился и медленно обвел, глазами три шеренги. Перед ним стояли люди разных возрастов — от восемнадцати до пятидесяти лет. Некоторые из них прошли самые суровые годы, знали цену крови и пота, лишения и опасности, умение и жестокость врага, не раз бывали ранены. Среди них были и новички, только-только опаленные войной, еще не овладевшие опытом подчинять воле свое тело. У многих на груди — нашивки о ранениях.

— Эк, сколько гвардейцев собралось у тебя, — с довольным видом крякнул генерал. — Это все?

— Все! — ответил Верба, чувствуя, что краснеет.

Генерал направился к правофланговому.

— Пулеметчик? Минометчик?

— Заряжающий, — степенно ответил широкоплечий сержант.

— Пожми-ка мне руку. Сильнее! Согни в кулак! Подними руку!

— Некуда больше.

— И тебе, гвардеец, не стыдно здесь болтаться?

— Мое дело маленькое. Держат — значит, так надо… — замялся сержант.

— Ну вот!.. Новобранцев прислали желтоперых. Над ними няньку надо. Понял? Два шага вперед! Как здоровьишко, Нонишвили? — спросил генерал второго, грузина с детским лицом, заросшим бородой. — Прямо скажу, разведка без тебя охромела. Вот как ты нужен, — провел он ребром ладони но шее. — Ну как, договорились? Добудь мне парочку офицеров. Героя не пожалею.

— Стало быть, могу идти за вещами? — откликнулся тот.

Внимательно всматриваясь в лица, член Военного совета внезапно раздвинул шеренги и остановился перед сутулым, щуплого сложения, лет сорока ефрейтором.

— Мусаев?

— Так точно! Гвардии старшина Мусаев Бали-оглы.

— Где пропадал? Мне доложили, что тебя тяжело ранило.

— Залатали неплохо, — живо подобрался Мусаев, показывая правый кулак-культяпку в бинтах. В его черных, лукавых глазах блеснула смешинка.

— Ну хитер! Шутник! Ты ж левша!

Кругом рассмеялись. Мусаев Тоже хохотнул и стал уверять, что он не даром хлеб ест, помогает разминировать госпиталь. Генерал нахмурился, плотно сжав губы, помолчал, потом хлопнул ефрейтора по плечу:

— Это надо… Ты отличный сапер! Иди, браток, иди туда, к Борисенко, нелегко им…

Мусаев выпалил, что командир полка не выполнил приказ и не отпустил его на побывку домой, к одинокой старухе матери.

— Только и того? — Генерал повернулся к Вербе: — Выдать ему сухой паек на семь суток, и как только разминируют — отправить. Вернешься — топай прямо ко мне.

Рослый парень, лет двадцати, с жидкими усиками, поднял руку.

— Красноармеец Абдулаев.

— Ну?

— Прикажите вернуть в мою часть. — Угрюмое лицо его было холодно замкнутым.

— В чем дело? — обратился генерал к Михайловскому.

— Взгляните на его правый рукав. Дважды пытались эвакуировать в глубокий тыл.

— Не могу я баклуши бить в тылу, — вздернулся Абдулаев.

— Кем работал до войны?

— В колхозе… тракторист…

— Дети есть?

— Трое ребятишек. Без меня прокормятся. Я снайпер, могу обучать. — Что-то исступленное мелькнуло в его взгляде.

— Много на счету?

— Восемнадцать фрицев. — Лицо Абдулаева начало багроветь.

Глядя на него, генерал подумал о той ненависти, которая жгла душу бывшего тракториста, и перед ним снова, уже в который раз, возникла картина противотанкового рва под Смоленском с размолотыми, расстрелянными школьниками в пионерских галстуках. Брызги их крови с тех пор виделись ему на всех гитлеровцах.

— Считай себя в моем личном резерве, — бросил он оторопевшему Абдулаеву.

Уже почти заканчивая обход КВ, генерал пытливо оглядел застенчивую краснощекую блондинку с рыжеватыми волосами и большими мечтательным голубыми глазами. Старший сержант поманил ее к себе.

— Кто такая?

Та вспыхнула, встряхнула уложенные узлом волосы.

— Климович. Радистка! — отвечала она, робея и, видимо, сердясь на себя за эту робость, но глаза не опустила.

— Тебе сколько лет?

— Девятнадцать.

Генерал посмотрел на нее с сочувствием.

— Ох, порядочно! — И тут же добавил: — Вера? — Память у него была отличная. — Куда ранена?

— Контузия.

— Ушиб головы и сотрясение мозга с потерей сознания, — вмешался Михайловский. — Трудная девица.

— Нечего меня жалеть, — продолжала Климович. — Я таскаюсь по госпиталям третью неделю. Они все преувеличивают, — кивнула она головой на Михайловского.

Генерал остановил ее:

— Как скажет медицина, тому и быть. По себе знаю, что такое контузия. Шарики вертятся не в ту сторону. — Потом сказал мягко: — С какого года на фронте?

— С февраля сорок второго.

— Я с этими, — кивнул он в сторону Вербы и Михайловского, — с первых дней войны. Кабы не они, давно гнить мне в болоте. Нет, никуда ты отсюда не пойдешь. Какой у нее срок лечения?

— Не меньше четырех недель, — ответил Верба.

— Стадо быть, тому и быть, — чуть протянул генерал. И вдруг волна грусти нахлынула на него.

Он не мог бы сказать, что с ним происходит, почему, и эта минутная слабость сердила его, ибо поддаваться ей было нельзя — не время, не место, а главное — е м у  нельзя. Все, что он до сих пор делал, было связано, конечно, с боевыми действиями, с потерей людей, которую невозможно было восполнить. Он видел немало убитых солдат и офицеров — своих и врагов, но это не вызывало в нем ни ужаса, ни жалости. Риску же погибнуть самому подвергался и испытывал при этом только возбуждение — не страх. Но, бывая в госпиталях и медсанбатах, он ощущал странное и необъяснимое чувство вины перед людьми; может, потому, что некоторые из них были ровесниками его детей — дочери и сына, а другие — ровесниками его самого.

— Пошли дальше! — буркнул он. — Что? Что ты сказала?

— Говорит, что все равно убежит, — потирая нос, ответил за девушку Михайловский.

— Ого! Это еще что? — повысил голос генерал. — Знаешь, как это называется?

— Дезертирство! — хихикнув, вставил адъютант.

— Тебя не спросили! — зыркнул на него генерал. — Ты, милая барышня, трибунал захотела? — И посмотрел выразительно на Нила Федоровича. — Здесь не детский сад и не институт благородных девиц! Изволь лечиться, — отмашливо вздернул он рукой. Поискав глазами адъютанта, велел записать.

— Надоело здесь до чертиков… — Она взбила волосы, и голос ее зазвенел.

— Гм! По призыву или как?

— По доброй воле!

— И с согласия родителей, конечно?

— Я сама взрослая и отвечаю за свои поступки.

Член Военного совета фыркнул.

— Правильно! — Его губы тронула улыбка. — Но навоеваться успеешь, — притушил он голос. — Будь здорова!

И подошел ко второй шеренге.

— Какой части? — спросил он худощавого, косенького, рыжеватого ефрейтора в гипсовой повязке, которую раненые метко называли «аэроплан».

— Полевая почта номер одна тысяча сто девяносто пять, двести сороковой стрелковый полк третьей гвардейской дивизии. Гвардии ефрейтор Петровых!

— Который раз ранен?

— Третий!

— Награды имеешь?

— Обещали…

— Ну?..

— Из госпиталя куда нас, грешных, гонят? В запасной полк. А оттуда куда? Обратно на передок. Подранят — туда же, в санбат или госпиталь, оттуда в маршевую роту. Так и катаемся взад-вперед, до новой дырки.

— А как бы надо?

— Будто не знаете? — протянул ефрейтор мягким баском.

— Знал бы — не спросил.

— Я? — встрепенулся Петровых. — Я бы сделал, как у немцев. У них в этом полный порядок. Солдат, как выздоровел, должен вертаться в свою часть, потому там сподручнее, и веселее воевать, знаешь, кто сколько каши с тобой съел.

— Словом, рай, — не удержался адъютант. — Какая разница, на каком участке фронта бить противника.

— Помолчи! — оборвал его генерал. — Верно говоришь, солдат. Парень ты, видать, ершистый, сразу не заглотнешь, подавишься. На фронте давно, с какого года?

— С тридцать девятого, с финской. Под Выборгом малость контузило, а потом въехал в нонешнюю, без пересадки.

— Да… бывает, — нехотя подтвердил член Военного совета. И вновь чувство усталости охватило его. — Какое у него ранение? — обратился он к Нилу Федоровичу.

— Осколочное коленного сустава.

— Степан, — обратился генерал к адъютанту, — знаки с собой? — Протянув назад руку, он взял орден Красного Знамени и приколол его к гимнастерке ефрейтора. — Ну, кавалер, прощай…

— Обижаем мы хороших людей, — шагая рядом с генералом, заметил Самойлов. — Три-четыре раза ранят, а боевых отличий — тютю! Недавно подзывает меня один безногий, вертит самокрутку и с шуточкой ко мне: «Сколько стоит моя нога?» Говорю — не знаю… «А я вот знаю! Рублев пятьсот — шестьсот. Вернусь домой, а детишки спросят: батя, а батя, где твои награды? Сказать, что начальство не позаботилось, или соврать, что бумага не дошла до Михал Иваныча Калинина?»

— Ну и что ты надумал?

— Кумекали мы не раз и не два, а тридцать три раза: разрешить командованию госпиталей многократно раненных представлять к наградам в Военный совет армии.

— Дело толкуешь. Запиши, — приказал он адъютанту. — А… где этот мальчик-партизан?

Нил Федорович объяснил, что мест не было и пришлось на время положить его в палату к раненым немцам. И один немец-врач спас Андрейке глаз. Попутно Верба рассказал про операцию Курту Райфельсбергеру.

— Пошли поглядим. Диковинные дела творятся!

Войдя в палату, генерал скосил глаза.

Андрейка лежал на боку. Тяжело вздохнув, генерал погладил его по щеке.

— Вот уж не думал, что наши дети будут помогать нам воевать! — Взяв у адъютанта медаль «За отвагу», он приколол ее к нижней рубашке Андрейки, поцеловал его и, тихо ступая, вышел. — Ну что ж, славяне, пошли дальше, время дорого.

В одной из палат у изголовья раненого сидела пожилая женщина и что-то нашептывала ему.

— Что, бабуся, внука решила проведать? — спросил генерал.

— Сынка, Ванюшу, младшенького. На супруга своего и двух старшеньких похоронки получила в прошлом году, одну за другой. Хоть бы этот выжил, он у меня поздненький…

— А почему вы думали, что ваш Ванюша ранен?

— У меня сердце вещунье. Тоска забирала — мочи нет, все ночи напролет он у меня перед глазами, в рубашонке, с голыми ножками на кроватке как живой стоит…

— Товарищ генерал-лейтенант, — сорванным тоненьким голосом вспыхнул Иван. — Военкомат меня не брал, я сам убег. Должен я отомстить фашистам за отца и братьев. Должен!

Мать заплакала. Где-то далеко позади остался для нее подросток семнадцати неполных лет. Ныне это был кто-то совсем другой: худощавый, с замкнутым лицом, немногословный мудрый солдат, не раз изведавший огня.

Чтобы как-то успокоить женщину, Нил Федорович сказал, что у ее сына ранение легкое и через три-четыре недели он будет совершенно здоров, впору хоть женить.

— Парня вернуть домой как можно скорее! — приказал генерал начальнику госпиталя. — Дать на дорогу обоим сухой паек на две недели, собрать какую получше обувку, одежду. Ясно? А тебя, комиссар, попрошу проследить. Ведите теперь к Харитону Волгину. Попал под кинжальный огонь.

— Умер… ранение печени…

— Царство ему небесное, — нахмурился генерал. — Красивый… Глазенки простодушные… ласковые… Как мало остается людей, с которыми я начинал войну…

Толкнув дверь, вдруг остановился, тронул за локоть Самойлова и отвел его в сторону.

— Перекур! — объявил. — Как живешь, старина?

— Недурно.

Член Военного совета вытащил из планшета конверт.

— Семья где?

— Все там же.

— В Курганской области? Что они пишут? Как живут?

— Как все.

— Не как все.

Самойлов поморщился.

— Как это понимать? — все в нем подобралось.

— Сейчас узнаешь. — Генерал протянул Самойлову письмо.

— Танюшка… доченька… Как оно к вам попало? — скривил губы Самойлов.

— Неважно. Читай!

Самойлов посмотрел внимательно на конверт, потом открыл его и начал читать:

«Дорогой, милый мой папочка! Я очень скучаю по тебе. Мамочка, как ты знаешь, преподает немецкий язык на каких-то курсах. Приходит домой очень поздно. Очень устает. Ей приходится таскать издалека воду. В комнате очень холодно, как на Северном полюсе. Утром мама хотела разогреть борщ, а он замерз. Наш сосед, ты его должен хорошо знать, Иван Борисович, тот самый, который потерял ногу, вчера достал нам немного спирта, чтобы перед сном обогреть комнату. Я сразу, как воздух согреется, быстренько ныряю в постель, укрываюсь поверх головы одеялом, твоей старой шинелью, своим пальто, и дышу часто-часто, чтобы не окоченеть. Вчера мама ходила на станцию украсть уголь, в нее стреляли, но успела убежать. Пишу тебе левой рукой, колола дрова и сильно порезала два пальца, но болит не очень. Но мы не тужим. Скорее бы ты забрал нас отсюда…»

— Ну, что скажешь? А? — спросил генерал. — Неладно получается. Семья бедствует. А ты помалкиваешь?

— Что же, мне на всех перекрестках болтать, в каких условиях живет семья замполита? — вспыхнул Самойлов.

— Кричать, конечно, не следует. — Генерал помолчал. — Но помочь семье надо. Живой должен всегда думать о живых.

— Благодарю, — сухо, но вежливо ответил Самойлов.

— Я-то знаю, какое рвение ты проявляешь, когда это касается личного состава. И особенно семей тяжелораненых. Но и быт твоей семьи касается не только тебя, мужа и отца. Я уже послал туда телеграмму. В обком партии. Там у меня старый дружок есть…

Спускаясь по лестнице, генерал подозвал к себе Вербу:

— Думаю, что госпиталь здесь долго не задержится. Но сам хорошо знаешь, какие выкрутасы случаются. А сейчас иди к саперам — надо сделать для них все возможное. Долго ищут…

На площади перед госпиталем тянулась вереница въезжающих автомобилей с ранеными.

Генерал покачал головой, вскочил в «виллис», рявкнул водителю:

— Что засмотрелся? Жми вовсю!..