Верба доедал свой одинокий завтрак, когда в комнату вошел Самойлов.

— Бьюсь об заклад на бутылку трофейного «Наполеона», что ты не догадаешься, кто к нам приехал в гости, — сказал он.

— Комиссия?

— Ну какая уважающая себя комиссия попрется в только что освобожденный городок, да в такой буран, да через минные поля? Ты что?

— Артисты давать концерт?

— Удивляюсь тебе, право. Глянь в окно. Видишь «ЗИС»? Шефы наши приехали. Выйди, улыбнись и скажи: «Добро пожаловать!»

— Разве сегодня праздник? — озадаченно спросил Нил Федорович.

— Здорово живешь! Освобождены от оккупантов еще сотни населенных пунктов, фрицы поспешают назад, разве это не праздник?

— Пожалуй, ты прав! Не видел, где моя «сбруя»? Я тут совсем опупел со всеми этими штучками-дрючками! — Он надел поверх кожаного реглана снаряжение с пистолетом и метнулся к дверям. «Стоп! А где же их принимать? Наверняка захотят побывать у раненых…»

— Сколько их? — спросил он.

— Мужик и две бабы. Придется рискнуть. Другого выхода нет. Но не вышвыривать же их из госпиталя. Согласен? Я думаю, на худой конец, мы постараемся их побыстрее отсюда спровадить. Придумаем какой-нибудь предлог, чтобы они под нашим кровом долго не задерживались.

— Знакомые? Раньше бывали у нас?

— Как будто нет.

Шефы оказались метростроевцами. Неожиданный их приезд привел в замешательство не только Самойлова и Вербу.

Стоя за операционным столом, Невская услышала, как Михайловский огрызнулся на Нила Федоровича: тот сказал, что Вику надо бы отпустить, ибо один из шефов — ее отец. Ей было ясно, отчего Анатолий негодовал: он предвидел недоразумения, которые могли возникнуть у Невского с дочерью. В глазах Невского Михайловский мог оказаться злодеем: Вика беременна — в такое-то время! У самой же Вики даже не возникало сомнений в том, что она должна раскрыть отцу свою, душу (так уж случилось, что у нее с малых лет установились с ним более близкие отношения, чем с матерью). А сейчас, сегодня, она особенно нуждалась в человеческой теплоте и была страшно обрадована, что есть кому поведать свою радость: она ждет ребенка от любимого человека; и печаль: слишком много горя приходится ей здесь видеть. И в то же время она чувствовала беззащитность перед встречей с отцом, с которым рассталась, уехав на фронт. Перед дверью кабинета Вербы знала минуту остановилась, сняла шапочку, чуть тронула волосы, глубоко вздохнула, как перед прыжком, в воду, постучала в дверь, за которой слышался оживленный говор. Сразу же заметив отца, она кинулась к нему на шею:

— Папка! Ты? Какими судьбами?

А он от волнения ничего не мог ответить: только молча тряс, ей руку. Казалось, еще немного, и он расплачется. Говорить из присутствующих никому не хотелось. В истории госпиталя это был второй случай. Предшествовала ему история, произошедшая год назад с женщиной-хирургом: подойдя к операционному столу, она увидела, что на нем лежит ее тяжело раненный сын, десятиклассник, доброволец-лыжник, от которого с полгода не было никаких вестей…

— Мы привезли подарки для раненых, а персоналу резиновые сапоги, скоро весна, дожди, — объяснил отец, когда к нему вернулся дар речи. — Уже в дороге я, просматривая командировку, увидел, что мы едем в почтовый ящик, в котором ты служишь. Мама, мы тебе писали, на швейной фабрике шьет военное обмундирование, Оленька перешла в девятый класс, а вечерами бегает в госпиталь, ухаживает за ранеными. Как жаль, мамуля не знала, что я повидаюсь с тобой, а то бы она обязательно испекла твои любимые ватрушки.

— А ты небось, как и до войны, вкалываешь по шестнадцать часов в сутки? У тебя очень усталый вид.

— Это с дороги! — И, как нечто само собой разумеющееся, он рассказал, что скоро сдадут в эксплуатацию станцию метро «Измайловский парк».

Самойлов, подмигнув остальным, тихонько вышел. Вслед за ним каждый начал смущенно придумывать какие-то предлоги, и скоро Вика с отцом остались в комнате одни.

— Ну, как тут у вас? — спросил он, усаживаясь рядом с ней.

— Знаешь, я поняла, что человек многое может выдержать, даже зрелище постоянно умирающих вокруг людей…

Вика погрузила свою руку в карман гимнастерки, пошарила и достала пачку «Беломора».

— Ты куришь? — Он нахмурил кустистые брови.

— Как видишь. Очень прошу тебя, не говори об этом маме.

— Это так необходимо?

— Да! Не обращай внимания. — Она виновато улыбнулась.

— Это я так, попутно, — примирительно ответил он. — Как ты себя чувствуешь?

— Все в порядке. Здорова. — И она неловко замолчала, чувствуя, что сейчас не время и не место посвящать отца в то, что она беременна.

Когда он отважился сказать Вике, что может похлопотать о ее переводе в какой-нибудь московский госпиталь, она тут же обезоружила его:

— Что ты! Как ты мог подумать! Бросить товарищей? И все для того, чтобы отсидеться в тиши? В таком случае нам не о чем больше говорить!

— Хорошо-хорошо, дорогая моя девочка, ради бога, успокойся! Поставим на этом точку. Ты права! А помнишь, как мы вчетвером на байдарке плыли по Урге? — попробовал переменить он тему. Но Вика лишь натянуто улыбнулась в ответ, и тогда он, почти шепотом, сказал: — Викуля, почему ты меня совсем не слушаешь?

«Если я скажу ему, что беременна, это очень его встревожит. Следует ли? Нет, уж лучше промолчу! Изменить он все равно ничего не сможет»!

— Я просто очень устала, — сказала она вслух. — Раненых все везут и везут. Ты, когда ехал к нам, наверное, сам видел: вокруг на десятки километров нет ни одного мало-мальски пригодного помещения. Пустыня! Вот и приходится крутиться, чтобы их хоть кое-как разместить. Обещают после обеда прислать местных женщин; они помогут накормить раненых.

— У вас постоянно так?

— К сожалению, да.

— У вас и немецкие военнопленные тоже есть?

— Раньше попадали редко, а теперь все чаще и чаще. Не успевают своих эвакуировать. Нам оставляют. С ними тоже немало забот.

Ей уже удалось взять себя в руки, в голосе появились спокойствие и уверенность.

— Можно только восхищаться вашим мужеством и долготерпением к фашистам. А можно на них взглянуть? Интересно, как они себя держат?

— Ничего интересного. Но я тебя понимаю. Мне тоже, пока я их не увидела, казалось, что они должны быть какими-то особенными. Сильными или волевыми… Ведь полмира отхватили… А увидела я на деле смертельно перепуганных людей; когда они узнают, что мы их не будем убивать, они чуть ли не на коленях готовы стоять от признательности… Пойдем выйдем на улицу, — вдруг предложила она. — У меня что-то голова разболелась.

Они вышли из здания и направились к площади.

— Посидим? — спросила Вика, когда они поравнялись с пустой санитарной машиной. Она увидела, что к госпиталю подвезли новую партию раненых, и ей не хотелось, чтобы отец видел, как их переправляют в палаты. Даже она, бывалая, до сих пор не могла привыкнуть к страшному шествию людей, искалеченных войной.

— Что-то ты места себе не можешь найти, — ответил отец. — То хотела проветриться, а теперь лезешь в кабину.

— А мы и будем проветриваться, — весело сказала Вика. — Оставим дверцу открытой; воздуха будет предостаточно. Мороз-то какой. — С этими словами она ловко вспрыгнула на подножку. — Забирайся с другой стороны! — крикнула она отцу.

— А это что такое? — спросил он, усаживаясь, и показал пальцем на две круглые дырочки в ветровом стекле.

— Это… это… давнее дело, с прошлого года, — пробормотала она.

— Ты, что, за дурака меня принимаешь? Если бы это было давно, самый нерадивый водитель давно бы законопатил дырки. Никто не пострадал?

— Честное слово, никто! — воскликнула она. — Мы успели до второго захода лечь под автомашину.

Воспоминание было не из приятных. Ей не хотелось огорчать отца, и она не сказала, что, когда они ехали в этот городок, водитель был убит наповал; к счастью, сидевший рядом с ним Михайловский успел вывернуть рулевое колесо, иначе бы они рухнули под откос.

Неожиданно к горлу подступили слезы. Исчезли вдруг куда-то и мужество, и скрытность, и она почувствовала себя маленькой девочкой; ей захотелось пожаловаться папе на то, какая страшная штука война, и скольких друзей она уже похоронила, и как жутко порой становится от мысли, что в любой момент можно проститься с жизнью. И она, всхлипывая, уткнулась в его плечо.

— Ну, успокойся, — поглаживая ее по голове, совсем как в детстве, говорил отец. — Что с тобой, какая беда стряслась?

Он был встревожен. Странное поведение Вики заставило его вспомнить более чем сдержанную реакцию на их приезд Самойлова и Вербы, и теперь он был уверен, что они от него что-то скрывают. Но что? Он терялся в догадках. А Вика тем временем успокоилась и виновато смотрела на него.

— Ты, папа, не подумай, что я всегда так скулю. Нет, я все могу вынести, — словно оправдывалась она. — Да и недолго осталось ждать: война скоро кончится. А что, целы колокольни в Москве?

— О чем ты? — спросил отец.

— Кремлевские.

— Целы.

— Значит, скоро я опять увижу Ивана Великого, — сказала Вика; ей вдруг очень захотелось в Москву, но не в ту, где на ночь опускали на окна шторы затемнения, нет, в довоенную, в спокойный большой мирный город, где совсем недавно ей жилось так счастливо.

— О чем думают немцы? — вдруг возбужденно заговорил Невский. — Или вообще не думают? После Курской битвы каждый наш солдат знает: враг сломлен, это как дважды два — четыре. Это же бессмыслица — с нами воевать. Разве им, этим остолопам, не видно? Или боятся мести, потому а дерутся как проклятые? Тебе не приходилось разговаривать с пленными? Что они говорят?

— В душу не влезешь. Попадаются теперь такие, что смотрят на все несколько иначе, чем в первый год войны. У нас тут их собралось с полсотни. Времена здорово изменились. Что греха таить, когда мы отступали, мы им оставляли раненых, теперь они делают то же самое. Кстати, ты действительно хочешь побеседовать с пленными?

— Не желаю их видеть. Ненавижу я этих скотов, — сердито ответил он.

— Хочешь верь, хочешь нет, но я говорю истинную правду. Один врач-фриц, то ли он остался сам, то ли его оставили с ранеными, изъявил желание помогать нам. Такой смирный немец оказался.

— Неужели доверите? — спросил Невский угрюмо. — Своих, что ли, не хватает? Послушай! — вдруг спросил он, всматриваясь в сторону кладбища. — Что это несут на носилках? Мертвого?

— Не знаю, — ответила Вика. Она начинала злиться. Ситуация все время складывалась так, будто кто-то старался досадить ей. Чем больше она старалась скрыть от отца все мрачные стороны жизни госпиталя, тем сильнее они приковывали его внимание. Она начала сбивчиво объяснять, что иногда спасти раненого попросту невозможно и тогда…

— Не хитри! Все ты знаешь и понимаешь, — перебил он ее. — Гляди! Еще одного несут.

— Да, да! Ты прав! У нас каждый день кто-то умирает. Мы-то привыкли…

— Привыкли? Но это же ужасно!

— Со мной вначале было то же самое. — сказала Вика, — может быть, я еще больше переживала, чем ты, я все-таки женщина. Мы тут ни при чем. Война, смерть и страдания неотделимы. Поверь, папа, я говорю тебе правду. Такие тяжелые минуты подсознательно будут вспоминаться всю жизнь. Отметины войны у нас, участников, останутся навсегда. Одни, дабы не растравлять себя, будут стараться гнать от себя воспоминания о ней, другим она постоянно будет напоминать о себе. Я не хотела тебя и маму расстраивать, но теперь скажу: когда я видела, как неумолимо подбирается смерть к мальчишкам, как говорит Анатолий Яковлевич, «нецелованным», я ревела белугой. Иной в бреду звал мать, другой — брата… Я кусала губы, чтобы не завыть от отчаяния… Но мы не раз испытывали и счастье, когда изгоняли смерть, вселяя в человека душевный подъем, возвращая надежду на выздоровление. Кто это может сделать лучше, чем мы, сестры милосердия?

— Ну, ладно, пойдем, — смущенно проговорил Невский.

Они молча побрели по двору. Вокруг, куда ни глянь, стояли как безмолвные часовые обугленные печные трубы. Они были похожи на людей, донага раздетых ворами, и чернотой своей словно судили тех, кто украл их дома.

Пока они шли к зданию, Вика не смолкая говорила; она боялась, что отец еще что-нибудь спросит. Она просила передать самые нежные поцелуи маме; просила сказать ей, что, возможно, через месяц-другой ей дадут командировку в Москву, так как всякие отпуска в действующей армии категорически запрещены.

— Роман Игнатьевич, — встретил их в вестибюле Самойлов, — куда же мы запропастились? Я уж подумал, что не сбежали ли и вы на передовую. Удержу нет с нашими девчонками, по три рапорта подают, чтобы их отправили драться с фрицами с автоматами в руках. Извольте видеть: госпиталь в десяти — пятнадцати километрах от передовой, а для них это мирный, глубокий тыл. Не нравится им перевязывать, кормить, переливать кровь, жить и работать под бомбами. Одна пигалица ухитрилась без отрыва от работы обучиться водить автомобиль… — Он запнулся: девушка вскоре была убита. — Не хотите ли перекусить? — помолчав, предложил он Невскому.

Но тот твердо объяснил, что рано утром они обязательно должны выехать в Москву, — будут закладывать новую шахту.

— Куда подевалась моя помощница? — сдержанно спросил он. — У нас мало времени…

— Она, кажется, пошла к нашим девушкам в общежитие, — уронил вежливо Самойлов.

— Зачем? — недовольно щурясь и сжимая губы, спросил Невский.

— Точно не знаю, мне сказали, что встретила своих подружек по школе и институту. Устала с дороги.. Э… вы не беспокойтесь, все будет в полном порядке. Я велел сложить привезенные вами подарки. Она мне говорила, что вы не можете задерживаться. Пойдемте перекусим, бензин для вашей машины я велел дать с достатком. Ваш шофер уже пообедал…

— Нет-нет, — возразил Невский. — Не стоит беспокоиться. Вы занимайтесь своим делом, я своим, Вике незачем меня провожать. Она и так много времени потратила на меня. Ты, доченька, ступай — я сам справлюсь. Зачем вся эта суета?

Вика нервничала, поднимаясь по лестнице на второй этаж, ненавидя себя за слабость, за бесхарактерность, и, когда отец покинул ее, она в изнеможении прислонилась к стене на лестничной площадке, чтобы не заплакать. Усилием воли заставила себя сдержаться, вздрогнула, когда ее неожиданно кто-то несильно хлопнул по плечу. Верба.

— А, это вы! Что это вы тут застряли?

— Устала… не беспокойтесь…

— Что-нибудь случилось?

— Да нет, бежала в операционную и просто немножко задохнулась, — ответила она таким, глухим и безнадежным тоном, что Нил Федорович уставился на нее, ничего не поняв, словцо увидел ее впервые: застывшее, похожее на безжизненную маску лицо, мелькнувший испуг в глазах, который она не успела скрыть.

— Я в твоем возрасте начинал приучать себя ходить степенно, как подобает эскулапу, а не носиться, как угорелая, — передразнил он ее и не узнал собственного голоса: фальшивого, неубедительного.

Она прикусила губу и отвернулась.

Если бы Верба увидел ее глаза, он был бы ошеломлен: «Убирайтесь вы ко всем чертям!» — но, прыгая через две ступеньки, он уже мчался вниз.

Покончив с операцией раненного в грудь, Михайловский подошел к другому столу; там лежал жилистый широкоплечий детина с длинными руками. Он был чем-то рассержен. Глаза его сверкали яростью.

— Что за шум без драки? — властно спросил Анатолий Яковлевич. — Вика, почему шину не сняли? Хватит шуметь! — прикрикнул он на раненого.

— Не дается, — ответила Невская. — Всех прогоняет! Вас ждет…

— Не я упрямый, а она, товарищ профессор, я ей одно толкую…

— Я не профессор…

— Он говорит, что позволит себя осматривать только вам, — пояснила Вика.

— Скажите ей, чтобы она замолчала, — возмутился детина. — Мне не нравится, когда со мной так разговаривают. У меня тоже есть самолюбие. Я эту Зефиру наипочтеннейше просил, а она ни в какую. Уперлась, как… Анатолий Яковлевич, Анатолий Яковлевич, благодетель мой, родной человек, земляк! Вы должны меня помнить. Я лежал у вас в клинике. Я — Костя! Вы меня тогда называли Кот! В сороковом году. Подстрелили коленку, когда драпанул из тюрьмы. Делали, как сейчас помню, аро-плас-ти-ку…

— Артропластику, — поправил его Михайловский и улыбнулся.

— Вот и я этой красотке полчаса вдалбливаю в башку, что мы с вами давние знакомые, куйбышевцы, волжане.

— Как же тебя, Кот, взяли в армию? Я теперь вспомнил, у тебя был анкилоз коленного сустава. Не говоря уже…

— Кому-кому, а вам я не посмею врать. Не успел я выйти из больницы, как меня опять замели: мне лагерный воздух полезен. Год с лишним жил, как бог Юпитер.

Он начал было длинную, повесть, но, взглянув на изможденное лицо Михайловского, закруглился:

— В общем, упросил отпустить добровольцем. Хоть снаряды таскать. Сначала шоферил: возил боеприпасы. А теперь я гвардеец! Медаль «За отвагу» имею. К «Звездочке» представлен. А вдарило меня опять в то же место, не повезло. Неужели на этот раз амба? Нет, уж лучше подохнуть, чем милостыню на деревяшке просить.

— Погоди-ка чесать языком! Тут больно? Нет? — исследуя ранение, спросил Михайловский, украдкой поглядывая на Костю: сузившиеся от боли глаза, сжатые губы. — Пошевели пальцами! Молодец! Счастливо отделался и на этот раз. Повезло тебе, братец! Будет при тебе, — подбодрил он Костю. — Вот только не знаю, как быть с тобой. С такой штуковиной надо бы эвакуировать подальше в тыл, самолетом. Наш рентген, в лучшем случае, будет завтра. Ну что надулся, как индюк? Перестань. Нашел время сопли пускать.

— Анатолий Яковлевич, родной, выручайте! Век не забуду. Хочу хоть раз в жизни в Берлине побывать. Я ведь только-только жить начал. Ну, пожалуйста!

— Ладно! Буду тебя оперировать. А ты мне взамен дашь подписку, в которой обязуешься раз и навсегда покончить со своим довоенным гангстеризмом.

— У него восемь пар наручных часов и семь опасных бритв в одном футляре — по числу дней недели, пусть подарит вам одни часы, а мне одну бритву. К чему ему столько добра? Спекулировать? — вмешалась Вика.

Костя, выслушав ее, снисходительно, будто обращаясь к ребенку, ответил, что он не мародер: часы и футляр с бритвами ему честно достались от «языков», им же и взятых.

Невская ничего не ответила: она уже и сама была не рада, что влезла в разговор. И кто ее за язык тянул?

— Вика! — крикнул Михайловский. — Давай гексонал! Хорошо, хорошо, Костя, уговорил! Мы еще с тобой в Струковском саду пивка с воблой попьем.

— Эх, какое там пиво давали! — сказал Костя и мечтательно причмокнул губами…

Присланный недавно врач, старший лейтенант медицинской службы, которого скорые на язык сестрички уже успели прозвать Гришуней, метался по приемно-сортировочному отделению: он никак не мог сообразить, кто больше всех нуждается в помощи, и в отчаянии кидался к каждому, издающему стоны.

Закончив операцию, Михайловский сразу поспешил на помощь молодому коллеге.

— Ну, как тут складываются дела, Гришуня? — спросил он. — Иначе, чем вы ожидали?

— Пишут, что контузия взрывной волной. Я осматривал — ничего нет. Уверяет, что терял сознание. По-моему, что-то парень хитрит, — простодушно ответил он.

— Про раневую баллистику слышал? Нет! Так я и думал. Осколок снаряда лесом в десять грамм, идущий со скоростью сто метров в секунду, производит работу, достаточную для подъема одного килограмма на пятьсот метров в такое же время. У меня было семь, случаев, когда человек попадал в зону непрямого действия снаряда, и у него ломалось бедро, хотя ни снаряд, ни осколок его не касались. Кроме того, надо иметь в виду, что размеры видимых повреждений могут оказаться в пятьдесят — сто раз больше размеров самого снаряда. Пуля, винтовочная или автоматная, проходя через ткани организма, оставляет канал в двадцать семь раз больше своего диаметра и вызывает сотрясение всего организма.

Михайловский внимательно осмотрел раненого.

— Так вот, голубчик! — сказал он Гришуне. — Ему надо лежать и не шевелиться! Нельзя даже голову поднимать. У него травматический инфаркт правого легкого! — Он оглянулся, удостоверился, что никто из раненых его не слышит, и тихо добавил: — Выбери время, сходи в патолого-анатомическое отделение, поработай там.

— Что же мне делать, чтобы не повторять глупости? — спросил Гришуня, растерянно глядя на Михайловского.

— Вот что… крепко проштудируй главы двенадцатую и девятнадцатую из учебника по военно-полевой хирургии. Лады? Иного пути нет!

— Почему у меня все время так получается? — лицо Гришуни густо покраснело.

— Н-ну… сам знаешь, что не все время, — ободрил его Михайловский. — Я тоже частенько ошибался. Такая уж у нас профессия. Просто у меня больше опыта.

— Спасибо вам, Анатолий Яковлевич.

Михайловский посмотрел еще раз на Гришуню, потом куда-то в сторону.

— Пойдем посмотрим вот того, горбоносого. Не нравятся мне его глаза. Хмурь в них.

Анатолий Яковлевич питал слабость к молодым врачам: было что-то трогательное в них, когда они конфузились, краснели, лепетали благоглупости. Он никогда не позволял себе быть с ними грубым и срывался лишь в тех случаях, когда тот или иной неофит начинал оправдывать свои промахи.

Они подошли к горбоносому раненому, и Гришуне захотелось взять реванш за свой недавний промах.

— В медсанбате перевязали плечевую артерию, а пульс бьется, — тихо, но уверенно сказал он.

— Сейчас пощупаем! — ответил Михайловский. — Тэк, тэк! Правильно говоришь. Умница. Есть пульсишка! И совсем неплохой. Чудненько! Ну-с! А здесь? У-ух! Так и должно быть. Анастамозы расширяются — разумеется, не все разом, а постепенно. Вот так-то!

Гришуня обескураженно поглядел на него и спросил недоверчиво:

— Как же это можно объяснить? Никак не пойму…

— Старая история. Не каждый день в клиниках перевязывают крупные артерии.

Михайловский вышел из приемно-сортировочного отделения злой и недовольный. Он думал о том, сколько еще может наломать дров вот такой Гришуня, пока не обретет опыт, достаточный для самостоятельных решений. Почему бы, в самом деле, не кинуть клич по разным странам, пригласить добровольцев — квалифицированных хирургов. Дерутся же французы из эскадрильи «Нормандия». Да и по ленд-лизу мы получаем самолеты, танки, тушенку, полушубки. Или мы стесняемся показать, что у нас не каждый врач ас в своем деле?

На мрачной лестничной площадке второго этажа Михайловский остановился. Четверо санитаров-носильщиков перекуривали.

— Леша, а Леш! Ты сколько сегодня перетаскал? — спросил густобровый, угощая махоркой тощего из другой пары.

Тяжело дыша, тот уныло ответил, что сейчас несет семьдесят второго и что уж лучше попасть в самое пекло на передовой.

Михайловский понимал его. Однажды, на пари с Нилом Федоровичем, кто быстрее, они занялись переноской раненых из санитарного поезда на расстоянии двухсот метров. Он выиграл пари. Но потом двое суток не мог ни ходить, ни сидеть: ломило спину, ноги, руки. Каким же терпением надо обладать, чтобы ежедневно на лямках из обмоток таскать носилки с ранеными с этажа на этаж, с поезда на автомобили, с автомобилей на самолеты…

Не задерживаясь, он прошел в дальний конец операционной. Подойдя к одному из столов, из-за плеча хирурга посмотрел, что тот делает. Этот долговязый внушал Михайловскому неприязнь с тех пор, как впервые появился в госпитале: он был чудовищно самоуверен, да и казалось, что занимается своим делом безо всякой страсти — каждый раненый для него был более или менее увлекательным объектом, и только.

— Что вы тут мыкаетесь, Степан? — спросил Михайловский.

— Хочу удалить ключ от английского замка!

— Что-о-о? Что за ахинея? — Михайловский начал злиться, думая, что над ним издеваются.

Степан самодовольно хихикнул:

— Самое удивительное, что ключ не его. — И он ткнул мизинцем в голову раненого.

— А чей же?

И тут сам раненый объяснил, что его задело пулей, прошедшей сквозь раненого комбата, а у того был в кармане гимнастерки ключ. Так он и стал вором поневоле.

— Кунсткамеру инородных тел коллекционируешь? — язвительно спросил хирурга Анатолий Яковлевич.

— Ну, что вы!..

— Тоже мне, Пирогов. Ты знаешь, что он, консультируя Джузеппе Гарибальди, категорически отверг зондирование: считал его ненадежным, хотя им и пользовался знаменитый в то время француз Нелатон. Я тебе уже не раз говорил: не торопись извлекать осколки. Зотова видел? У него осколок застрял в бедре в сорок первом, и ничего, бегает, как заяц.

— А вдруг понадобится ключик комбату, что я ему отвечу? — засмеялся раненый.

— Прекрасная мысль, но не довод, чтобы его искать в инфицированной ране, — осуждающе заметил Михайловский. — Сделайте мне одолжение, выкиньте до конца войны куда-нибудь подальше зонд. А сейчас дайте ему наркоз и рассеките рану, от сих пор до сих, и на этом закончите ваши археологические изыскания. И вот еще что: извольте с завтрашнего дня отправиться в приемно-сортировочное отделение.

Степан принужденно улыбнулся:

— Я?.. Что мне там делать? Цветные талончики болящим раздавать направо и налево? Я хирург!

Михайловский хотел сказать ему, чтобы он не мнил себя великим мастером, но сдержался и спокойно объяснил, что там, внизу, помощь Степана совершенно необходима: он уже постиг те азы хирургии, которым Гришуне еще надо учиться.

— Ссылаете? — неестественно жизнерадостным тоном спросил Степан.

— Угу! — небрежно буркнул Михайловский. — Месяца на два.

Степан был обижен, но в то же время понимал, что, работая рука об руку с Михайловским, он может многое постичь. Не случайно к госпиталю благоволит главный хирург фронта, не случайно именно Михайловского вызывали в Москву на пленум, чтобы он поделился своим опытом. Анатолий обладает волшебным даром. Он ставит точные диагнозы, почти не задумываясь, оперирует, как бог, каждое его движение попадает туда, куда надо. Но какого черта он так злится на него, Степана? Да, он проявляет инициативу, ведь и сам Анатолий говорит, что будущее хирургии — не желудки удалять. Неужели за это нужно наказывать? Другой бы похвалил. А он только и знает, что обзывать зазнайкой, собирателем рекордов. «Ему хорошо, он уже почти на вершине, — думал Степан, — а я молодой дебютант». Но если бы самому Степану пришлось лечь под нож, он не задумываясь доверился бы Анатолию Яковлевичу.

Михайловский повсюду с первых дней войны таскал с собой «Дневник хирурга», в который записывал самые важные, на его взгляд, мысли. Безошибочный инстинкт подсказывал ему, что записи пригодятся после войны. Он вынул из помятого чемоданчика толстые самодельные книжицы, полистал сероватые листы газетного срыва, пошарил в карманах в поисках карандаша. Написал число, день, месяц. Секунду-две глядел мечтательно в пространство. Затем мелким, убористым почерком, почти сливая слова, быстро сделал несколько записей.

«К-во, 26 лет. Ранение таза. За три дня прошел 3 этапа.

Щ-й, 19 лет, ОПБ (огнестрельный перелом бедра). За 4 дня прошел 4 этапа. Снята гипсовая повязка. Газовая. Высокая ампутация. Скончался. Увлечение сульфамидом в МСБ 107 с. д. Над гипсовой повязкой хирург должен стоять с ножом в руках, чтобы вовремя снять!

Г-с, 48 лет. Огнестрельный перелом разрывной пулей. За 12 дней прошел 5 этапов. По пути в ХППГ смерть.

С-дзе. 31 год. Пулеметчик. Везут. Перевязывают. Везут. Перевязывают. Когда будут лечить?

Как мало знают о баллистике! Степан Нечипоренко — «чемпион». Если вовремя не остановить — конченый человек».

Он представил себе речь, с которой к нему обратится Верба.

— Что ты предлагаешь вместо многоэтапной системы лечения и эвакуации по назначению раненых? Из медсанбата эвакуировать самолетами на Урал, в Азию? Нет такого количества самолетов! Из полкового пункта медпомощи — на автомобилях в госпитали фронтового тыла? Бездорожье. Раздолбают и раненых и машины! Пустить курьерский товарняк из армейских госпиталей в Куйбышев — Казань — Свердловск? Безумие! Нет специализированных госпиталей для раненных в голову, ноги, руки, живот и грудь? Тут ты прав. Разумно! Уже хоть и поздновато, но создаются! А госпитальные палатки? Дороже золота. Без них в разоренных областях худо, очень худо. Всякие планы хороши, когда войска наступают, а когда драпают, сидят в «котлах»? Вспомни эвакогоспиталь, прибывший из Челябинска в феврале. Что с них возьмешь? Стоматологи, гинекологи по мановению пера военкомов стали хирургами. Наш Степан, по сравнению с ними профессор. Рентгенаппарат привезти? А чем его питать? Электродвижок где?

Оторвавшись от своих нерадостных мыслей, Михайловский погрузился в чтение писем, полученных от раненых.

«Теперь, когда я вернулся в свою часть, я понял, каким дурачком вам казался, когда требовал, чтобы меня, как боевого летчика, направили на долечивание в Москву. Каким нытиком, я был тогда! Поздравьте меня, дорогой Анатолий Яковлевич, — получил вчера Героя, — в сущности, исключительно благодаря вашей железной настойчивости: «Качай, милок, качай левый локоть сто тысяч раз в сутки. Во сне качай. В уборной, в кино, обнимая девушек, — повсюду, всегда и везде». По секрету, вам скажу, как раненые вас называли: «Султан!» Теперь я понял, как велики были ваши деликатность и долготерпение. Недавно я сбил 2-х «мессеров»: мне их как раз не хватало для круглого счета. Не соображал, что рвался в бой с хреновым, простите за грубость, локтем. Не смейтесь над 22-летним молокососом».

Держа в руках фотографию летчика, Михайловский раскрыл второе письмо, написанное детским почерком на страничке из школьной тетрадки.

«Родился сын, назвал в Вашу честь Анатолием. К протезам привыкаю, хожу пока, как аист. Послал сухую воблу. «Семен в квадрате». Привет Виктории Невской».

Михайловский рассмеялся, вспомнив мурманского рыбака Семена Семеновича. Широкое лицо, пухлые губы, темные брови над большими серыми настороженными глазами, ноги с удивительно тонкой, белой, как у женщины, кожей. Вспомнил его последние слова: «Все выдюжу! Была бы цела голова и советская власть!»

Дальнейшее его раздумье прервал сильный взрыв.

Перепрыгивая через свежевзрыхленные воронки, он мчался к приемно-сортировочному отделению. Левое крыло здания дымилось. Еще раза три грохнуло у железнодорожной станции, и все, как по мановению руки, разом стихло.

На счастье, бомба упала рядом с госпиталем, пожар начался от печек, которые расшвыряло по сторонам. Больше всех пострадал Гришуня: осколок оконного стекла пробил ему сосуд; кровь била фонтаном. Михайловский быстро прижал пальцами общую сонную артерию.

Он отчетливо понимал: как ни старайся осторожно перенести Гришуню в ближайшую операционную, все равно не удастся непрерывно прижимать шею. Своими последующими действиями он был более обязан безошибочному инстинкту, чем размышлениям.

— А ну, назад! — гаркнул он. — Все назад! Понятно?

Раненые, санитары и сестрички расступились. Ему казалось, что прошла целая вечность, прежде чем прибежала Невская, неся тазик, полный инструментов. Словно издалека, до него донеслись испуганные перешептывания, потом он услышал, как кто-то сказал дрожащим голосом: «Ребята, он же мертвый!» А Михайловский все накладывал один за другим зажимы.

Остановив кровь, он подхватил Гришуню на руки и быстро понес его в операционную.

Когда все уже было позади, Анатолий Яковлевич, хлопнув Гришуню по плечу, пробормотал:

— Черт возьми! Ты, кажется, на этот раз здорово напугал меня! Да-да! Завтра ты обязательно расскажешь мне, что тебе снилось! Хорошо, мой мальчик? Вообще-то ты молодец! А теперь — спать! Мы с тобой завтра потолкуем о твоем высоком предназначении, ладно?