#img_3.jpeg
После беспокойного ночного дежурства Крупина спустилась в сад.
— Тамара Савельевна, через час — обход! — окликнула ее из окна санитарка Феоктистова.
Крупина обернулась.
— Я не ухожу. Закройте окно. Ветер. Больных простудите.
И смех и грех с этой Феоктистовой! Работает в клинике без малого пять лет и при этом не понимает, что до обхода врач не может уйти. Впрочем, постоянное ее беспокойство происходит, вероятно, оттого, что она до смерти боится профессора Кулагина.
— Закройте, Таня, окна. Прохладно пока еще, — повторила Крупина.
Круглая цветущая рожица Феоктистовой еще некоторое время виднелась за стеклом. И чего это она так боится Кулагина? Ведь профессор никогда никому не скажет резкого слова, тем более — подчиненным.
Да, пока еще было свежо. Прошлогодний кленовый лист, опираясь на свои уголки, перебежал Крупиной дорогу и продолжал бежать, словно брошенный чьей-то сильной рукой диск. Рассеянно следя за его движением, Крупина, сама не зная почему, подумала: «Интересно, каким видом спорта занимается Горохов? Может, в теннис играет? Или в волейбол? Он всегда так подтянут, легок в движениях… Впрочем, ему ведь только тридцать! Ему всего только тридцать лет… А мне уже двадцать семь. Для мужчины тридцать — не возраст, а вот когда девушке двадцать семь — тут дело посерьезнее…»
Иногда Тамара Крупина думала, что за два года, которые они вместе проработали в клинике, она узнала о Горохове все. А иной раз он казался ей совсем чужим, почти незнакомым человеком. Она легко могла представить себе его со скальпелем в руке, услышать его голос, она различала его шаги, когда он быстро, обгоняя других, поднимался по гулкой старинной лестнице. А вот сейчас, проследив взглядом за стремительным бегом кленового листа, вдруг подумала, что о свободном времени Горохова не знает ничего.
Клиника помещалась в здании старом, представительном, с колоннами и каменными вазами в нишах. Его строили тогда, когда еще не боялись «украшательств», и здание получилось красивым, под стать старому саду, который Тамара так любила, что нередко проводила в нем свои свободные дни.
Впрочем, она всегда очень дорожила временем. Она много читала, следила за специальной литературой, изучала язык, посещала лекции по философии… Когда объявлялись воскресники по уборке сада, она непременно в них участвовала, считая, что как секретарь партбюро должна везде и во всем показывать пример. Но дело было не только в примере, — просто ей нравилось возиться в этом саду, как нравилось сейчас идти по его аллеям, между знакомыми туями и поблекшими куртинами. И она, конечно, не подозревала, что этот старинный сад даже «идет ей», она и сама, немного старинная, крупноватая, медлительная, с густыми русыми волосами, собранными в тяжелый узел, естественно вписывается в эти тенистые аллеи.
С каждым шагом от нее отступала усталость, и она чувствовала себя свободнее, чем в палате, где постоянно ловила на себе, испытующие, или недоверчивые, или признательные взгляды. Казалось бы, пора привыкнуть — врач, как актер, всегда на людях, за каждым движением его пристально наблюдают. Но привычка почему-то не вырабатывалась. В одиночестве ей и дышалось свободней, и думалось легче.
Но вот оно кончилось, ее короткое одиночество. Тамара Савельевна свернула на свою любимую, самую дальнюю дорожку, идущую вдоль каменной ограды, и увидела на скамейке женщину. Деваться уже было некуда. Привычно подтянувшись, Крупина подошла к ней, присела рядом.
Когда-то они учились в одной школе, но дружбы не было. Потом долгие годы не виделись, и, когда Чижова поступила в клинику, давнее, детское знакомство, пожалуй, только мешало отношениям, какие обычно устанавливаются между врачом и больным. К тому же у Чижовой был тяжелый диагноз, и, ознакомившись с ее историей болезни, Тамара Савельевна даже обрадовалась, что вести Ольгу будет не она, а Горохов.
И вот сейчас они впервые встретились с глазу на глаз.
Крупина едва заметно улыбнулась Ольге, но это была всего лишь дань вежливости.
На Чижовой была видавшая виды мешковатая больничная пижама, но и нескладные байковые штаны, и широкая куртка с закатанными рукавами не могли скрыть изящества и женственности ее фигуры. А Тамара с детства считала, что главное для женщины — быть маленькой, хрупкой, и она никак не могла понять, зачем это какая-то дура французская королева ввела в моду огромные каблуки, лишь бы казаться выше.
Чижова молча и без улыбки кивнула Тамаре Крупиной и после нескольких секунд неловкого молчания сказала:
— Здравствуй, Томочка! Ты и сейчас торопишься или сядешь? Я в больнице за тобой слежу и заметила, что, пока ты одна, ты движешься плавно, как греческая богиня, а как завидишь кого, походка сразу становится деловой, быстрой.
Разве чужому врачу сказала бы она это?
Но в лице Крупиной ничто не дрогнуло.
— А вы, Ольга, совсем не изменились, — заговорила она привычно приветливо, оглядывая бледное, напряженное лицо Чижовой, лицо, отмеченное печатью постоянного страха, свойственного тяжелым сердечным больным-хроникам. — Я бы и на улице мимо не прошла, узнала бы. Давно из Москвы?
Да, пожалуй, ни за одной актрисой столь пристально не следили ее почитатели, как следила сейчас Чижова за Крупиной, за выражением ее глаз, интонациями. Ей неважно было, кто говорит эти слова, важно было поверить в то, что она действительно хорошо выглядит. И она поверила. Сражение длилось секунды, и выиграла его Крупина. Но подобные победы иной раз стоят врачу не меньшего напряжения, чем серьезная операция.
Врача потрясает все — и неожиданный диагноз вопреки его предположениям, и смерть, к которой невозможно привыкнуть, и по-своему потрясает даже выздоровление, которое казалось немыслимым. Врача всегда мучают сомнения, всегда, всегда, если только он настоящий врач.
— Томочка, не величай меня, пожалуйста, на «вы», — как-то сразу обмякнув, сказала Ольга и, поеживаясь, засунула узкие кисти в рукава пижамы. — Ты же в школе не говорила мне «вы». Или, может, успела загордиться?
— Да чем же мне гордиться, голубчик?
— Я много слышала о тебе. Ну, во-первых, что ты талантливый хирург…
— Недоразумение, — перебила Крупина. — Хирург я средний, а на этом кончается и во-первых, и во-вторых, и в-последних, потому что больше обо мне сказать нечего. Ну, а ты? Как у тебя сложилась жизнь? Замужем? Дети есть?
— Да мне-то, как понимаешь, не очень весело, — сказала Чижова. — Преподавала в школе, но вот уже третий год болею. Была замужем, только на жалости ведь семейную жизнь не построишь. Он очень хотел иметь детей, а врачи мне решительно запретили рожать… Ну что это? Ну что это? — почти с тоской выкрикнула она, уже не стесняясь Крупиной. — Скажи хоть ты мне, Тома, в память детства скажи: вырвусь я из этого капкана? В Москве меня на очередь записали, обещали через два года положить. Живут же сотни тысяч, никакого горя не ведают. Я бы не знаю что отдала, лишь бы выздороветь. Когда вспоминаю, что могла ходить, бегать, прыгать, мне это сном кажется. Много ли человеку надо? Я иногда думаю, что если бы могла километр пройти и не задохнуться — это и было бы счастьем. А ты, вероятно, и представить себе этого не можешь. Помнишь, в седьмом классе на соревнованиях я тебя на лыжах на полтора круга обогнала.
Крупина, улыбнувшись, кивнула, и это случайно пришлось вовремя, потому что со стороны казалось, что она слушает внимательно, заинтересованно, но она совершенно не слушала Ольгу. Она заранее знала, что́ может сказать эта бедняга. Хирург-то она, Тамара, средний, но опыта уже набралась, и эта голубоватая бледность, и одышка Чижовой говорили ей больше, чем могли бы сказать слова. Полтора круга!.. Теперь ей и на полторы фразы сердца не хватает.
С профессиональной точностью она восстановила в памяти историю болезни Ольги Чижовой, увидела даже кляксу на углу свежего, еще розового листка и лихой росчерк Горохова. И тогда уже вспомнила и то, что присутствовала при разговоре, вернее, при споре Горохова с профессором Кулагиным относительно какой-то больной, какой-то операции… Присутствовала, но не обратила внимания, была занята чем-то своим и не поняла тогда, о ком идет речь.
Так, значит, это именно Оленьку Чижову собирается оперировать Горохов! Ну, смелости ему не занимать…
— У кого я только не была, с кем я только не советовалась, — торопилась Чижова рассказать как можно больше и от этого еще сильнее задыхалась.
Но время шло, и обход приближался. Крупина чувствовала это, но, даже рискуя получить выговор от Кулагина, не могла бы позволить себе взглянуть на часы-браслетик.
— Книг, статей сколько прочитала, да что прочитала — вызубрила о своей болезни, — продолжала Ольга. — И все по-разному пишут, разное рекомендуют. По каждой болезни пять — десять методов лечения — голова разрывается! Сперва мне обещали, что так, мол, вылечат, а теперь я, наверно, всем надоела — и советуют операцию. Ты думаешь, я не вижу, как у них вытягиваются лица, едва только я вхожу?.. — Ольга заплакала. — Выпишут рецепт, рекомендуют больше отдыхать, лежать… Но я же не слепая! Ох, — спохватилась она, — тебе же надо уходить — да? Ты торопишься? — спросила Ольга, все-таки уловив ее взгляд, брошенный на уличные часы за забором.
— Нет, — честно сказала Крупина. — У меня есть еще минут пять, а потом — обход.
Она решила, что теперь уже непременно, может быть, даже еще до обхода выяснит, чем кончился тот разговор об операции. Что-то, помнится, профессор Кулагин был против. Но, может, они вовсе не об Ольге говорили?
— Раньше я никогда не задумывалась, есть оно у меня, сердце, или нету. То есть, конечно, знала, что есть, — робко, впервые за весь разговор, улыбнулась она, утирая обшлагом пижамы слезы. — Стучит себе и стучит, стало быть, так и надо. А теперь то и дело трепещет что-то в груди, и так страшно. И не знаю, кому верить. Горохов вроде советует, но ведь он так еще молод, — верно? Ты ведь его знаешь, Томочка, ну, скажи, что мне делать? Он, по-моему, как-то грубоват…
— Что я о нем знаю?.. — задумчиво повторила Крупина, вспомнив то, о чем думала по дороге к этой скамье. — Ничего не знаю, кроме того, что он хороший, интересный хирург и честный человек. Грубоват? Ну, может быть, ты и права, только в этом ли дело? Ты лучше скажи, кто вообще тебе говорил, что у нас в клинике делают такие операции? Почему именно к нам тебя положили? Вот ведь чего я не могу понять!
— Это сестра! Моя родная сестра. Она знает профессора Кулагина еще по фронту. Тогда, конечно, он еще не был профессором, но она вспомнила и нашла его…
Просто невыносимо было видеть, как она задыхается, как смотрит на Крупину, боясь, что та сейчас встанет и уйдет, оставив Ольгу наедине с ее болью, с ее мыслями. Какая же это глупость — стремиться во что бы то ни стало попасть к знакомому врачу! Не могут люди понять, как трудно лечить или оперировать именно близких или друзей, какие ненужные дополнительные переживания это доставляет любому врачу, а тем более — хирургу.
Но сказала Тамара Савельевна совсем другое:
— Ну вот видишь, Оленька, значит, не в чужих руках ты здесь. Так что можешь довериться. Кулагин же с огромным опытом человек, он зря и слова не скажет. Я к тебе зайду попозже, я вообще обязательно буду теперь заходить. А выглядишь ты прекрасно, — повторила она. — И это несмотря на весну.
Она говорила неторопливо, спокойно, и голос ее, низкий и мягкий, и медленные движения рук внушали ощущение искренности и убежденности, которые иной раз действуют на больных куда вернее, чем валерьяновые капли. Чижова не знала, как дается врачу это спокойствие, и глядела на солнечный лучик, который, прорвавшись сквозь клен, освещал несколько слишком высокий, но гладкий, без единой морщинки, лоб Тамары.
— Несмотря на раннюю весну… Ведь к весне каждый организм по-своему слабеет, снижается тонус… У немцев есть даже специальное выражение — весенняя усталость. И потому ты должна особенно следить за собой, не забудь об этом, когда выйдешь от нас. А я зайду, мы сегодня еще на обходе увидимся.
И она пошла, не торопясь, понимая, что Ольга провожает ее взглядом, а свернув за угол, бросилась к клинике бегом, рискуя сломать каблуки, и бежала, несмотря на свою тяжеловатость, легко, только колени в ажурных чулках мелькали.
Тамара Савельевна хотела еще до обхода повидать Кулагина, выяснить, что там с Ольгой, каковы прогнозы. И правда ли, что Горохов берется ее оперировать? Впрочем, может, ничего особенного нет и Ольга тревожится просто потому, что Горохов показался ей грубоватым? Но это же только внешне… Вообще-то он совсем не такой…
Подумав о нем так прямо, Крупина покраснела и даже остановилась, будто Федор Горохов застал ее сейчас неприбранной, нескладной, непривлекательной — такой, какой она себе часто казалась.
В клинику она вошла степенно, даже с подчеркнутым достоинством, как и подобает ассистенту профессора Кулагина. Она, пожалуй, обиделась бы, если б ей сказали, что и эту неторопливость, и легкую плавность движений она переняла от профессора, но в действительности так и было. У Кулагина вообще многое можно бы перенять в манерах и поведении. Не случайно, вероятно, сестра Ольги вспомнила о нем столько лет спустя.
Тамара Савельевна постучалась и вошла в кабинет Кулагина.
Он завтракал. На огромном пустом письменном столе — профессор любил все бумаги убирать в ящики — на белоснежной, сохранившей закрахмаленные складки салфетке стоял стакан некрепкого чая в серебряном подстаканнике с монограммой, на тарелочках — печенье, сыр и халва.
Крупина закрыла за собой дверь, и сразу ей стало спокойней, массивная резная дверь отгородила ее от всего неприятного, оставив с глазу на глаз с этим представительным, крупным, красивым человеком, лицо которого, вроде бы и открытое, менее всего говорило о возможности панибратского или просто даже чрезмерно дружеского обращения с его обладателем.
Кулагин встретил Крупину, как всегда, приветливо, дружелюбно, — себе он мог позволить все. Однажды Тамара Савельевна даже пошутила — сказала, что Кулагин любит ее, как мастер любит собственное изделие.
«Не скромничайте, — сказал тогда профессор. — Вы смело могли бы сказать «лучшее изделие». Но вообще-то признайтесь, что, когда меня не станет, я все-таки немножко останусь в вас. Правда?»
Это была правда. Едва ли не все, чему она научилась в хирургии, принадлежало именно ему. Он, между прочим, и в партию ее рекомендовал, да как-то так деликатно, что ей и просить об этом не пришлось, — сам предложил.
Глядя сейчас на своего профессора, Тамара Савельевна подумала, что он отлично выглядит в свои пятьдесят два года и он еще очень долго «будет». И это отрадно, потому что клиника за ним — как за железобетонной стеной.
— Вот вошла к вам — и успокоилась, — сказала она, подходя к столу. — Сергей Сергеевич, не помните ли вы больную нашу новую, Чижову? Ее сестра с вами на фронте была, что ли. Что там с ней? Ее Горохов оперирует?
Кулагин чуть улыбнулся, встал, пожал ей руку, пригласил сесть и пододвинул блюдечко с халвой. А когда она села, задумчиво сказал:
— И вы, значит, о том же… Ну, что касается операции, то сторонник сего варианта перед вами.
Он слегка повел рукой вправо, и только тут Крупина увидела в глубине кабинета, в кресле, Горохова. Перед ним на гостинном резном столике в пепельнице высилась горка окурков.
Сегодня они еще не виделись. Горохов кивнул Крупиной и спросил, как всегда, как бы продолжая разговор:
— Перевели статью?
Крупина смутилась, неожиданно увидев и услышав Горохова, да еще в ту минуту, когда, в сущности, о нем и хотела говорить. И рассердилась на него за это свое смущение.
— Почти закончила, — сказала она сухо. — Но что вам, Федор, эта статья? На каждом шагу твердите, что вы практик, практик, а ведь статья сугубо теоретическая.
Горохов смотрел на нее своими удивительно чистыми, бесхитростными глазами, и было ясно, что он не видит ее и не слышит. Он умел так. И это всегда было обидно. Хоть бы из вежливости научился делать вид, что заинтересован.
— Это очень хорошо. Спасибо, Тамара Савельевна, — проговорил Горохов опять же вполне искренне.
Пока они перебрасывались через кабинет словами и взглядами, Сергей Сергеевич тщательно дожевывал в определенной последовательности свой завтрак: кусочек сыра — глоток чая, кусочек халвы — ломтик домашнего печенья.
Затем он достал из ящика кожаный портсигар, вынул папиросу с длинным мундштуком, затолкал в нее не торопясь ватку, щелкнул зажигалкой-пистолетиком.
Отодвинув от стола вращающееся кресло и откинувшись на его спинку, Кулагин выпустил несколько колечек дыма, с величайшим интересом проследил их полет и положил руки на стол.
Из-под рукавов халата виднелись жесткие манжеты, скрепленные его любимыми — Крупина это знала — жемчужными запонками. Сейчас света было мало, и драгоценные капельки мерцали на белом тускло, как обыкновенные подделки.
— Так вот, дорогой мой Федор Григорьевич, — сказал Кулагин, видимо завершая начатый до появления Крупиной разговор. — Решаясь на опасное вмешательство, каким является раскрытие грудной клетки на операционном столе, необходимо обеспечить управление хотя бы основными функциями организма. Я понимаю, в наше время уже не только оперируют на сердце, а делают попытки и пересаживать сердца, — он жестом остановил пытавшегося вставить слово Горохова. — Я понимаю и то, что вы вложили в эту проблему уже много труда. Но не слишком ли дорогой ценой вы хотите проверить себя?
«Оказывается, они тут не только курили, — подумала Крупина. — Горохов весь как лезвие…»
— Сергей Сергеевич! — сморщив лоб, почти перебил Кулагина Горохов. — Почему вы намерены выписать Чижову?
Но Кулагина нельзя было перебить, если он этого не хотел. Он только чуть повысил голос.
— Опасность и осложнения подстерегают и пациента и врача. Вы, конечно, обратили внимание, что́ пишут наши и зарубежные боги. Кстати, не забудьте мне потом сказать, о чем статья, которую переводит Тамара Савельевна, потому что я могу забыть об этом в суете. Так вот, у богов буквально через каждые пять фраз встречаются такие обороты: «стало возможным», «стало доступным», «по-видимому». Но надо уметь читать и подтекст. Результаты еще явно далеки от желаемого. И не всегда игра стоит свеч. У нас не много смелых людей, опубликовавших стопроцентную правду о своих исследованиях. Почти у каждого есть запретная зона, куда посторонних не принято впускать. Но, честное слово, не спешите наживать мрачный капитал ошибок. Успеете! Вас не занимал вопрос, почему многие люди страшатся операций? Казалось бы, даже пустяковой, ну, грыжи, например. А ведь, в сущности, боятся они потому, что хирург никогда не может дать стопроцентной гарантии. Напоминаю, что каждый четвертый удаленный при аппендиците отросток оказывается нормальным, иначе говоря, операция не была нужна. Так задумайтесь и над тем, как дорого платит общество за несовершенство наших знаний. И это в эру удивительных достижений, в эру антибиотиков! Я не должен вам говорить, что самая страшная драма и для врача и для пациента — смерть на операционном столе или вскоре после операции.
Горохов еще глубже ушел в свое кресло. Крупина смотрела на него, и модно узкие брюки его, и пестрый свитер, и ослепительно белый воротник нейлоновой сорочки — все это почему-то немного раздражало, — как-то несерьезно для врача. Пусть из-под халата этот яркий свитер и не виден, тем более что Горохов всегда носит халаты с глухой застежкой на спине, а все равно несерьезно, это же клиника, а не парк культуры.
Но сквозь это неосознанное и неоправданное раздражение отчетливо пробивалось иное чувство: ей было жаль Горохова. Она слушала Кулагина с безотчетным доверием, — и действительно, чему тут не верить? Но все-таки ей было жаль Горохова — взрослого человека с лицом мальчика и неожиданно морщинистым, усталым лбом.
— Простите! Секундочку! — снова прервал он Кулагина, но, пожалуй, не потому, что хотел возразить на последние его слова, а потому, что боялся утерять нить каких-то собственных мыслей. — Вот у вас, Сергей Сергеевич, бывали в жизни разочарования? Я имею в виду — в медицинской жизни, конечно, — уточнил он. — Во врачебной деятельности.
Кулагин пожал плечами:
— Как у всех! Но бывали и радости. Я не взвешивал.
— И вам никогда не казалось ужасным, что некоторые люди умирают раньше, чем будут приняты все средства для их спасения?
— К чему такие слова: ужасно, жалко, стыдно… Есть здравый смысл, рассудок…
— Но, к примеру, уж если на то пошло, разве мы искусственно не занижаем показания к операции у старых людей?
— Это не искусственно, а естественно, потому что риск значительно больший, чем надежда.
— Для кого риск? Для них или для нас?
— Но, Федор Григорьевич, возраст есть возраст! Уж это-то мне известно во всяком случае лучше, чем вам обоим, — улыбнулся профессор и снова щелкнул своим пистолетиком. — Когда бог создавал Адама и Еву, он, вероятно, и представить себе не мог, какими они станут в шестьдесят — семьдесят лет. А виноваты, выходит, врачи!
— Вы бы, наверно, геронтологией никогда не стали заниматься: возраст есть возраст! — хмуро заметил Горохов.
— А вы на меня не наскакивайте, как фокстерьер на мышь, — рассмеялся Кулагин. Он явно желал мирно закончить этот разговор.
Но Горохов не принял шутки. Морщины на лбу его не разошлись.
— И все-таки и стариков, и сердечников надо оперировать гораздо больше, чем мы это делаем. Их надо оперировать хотя бы вопреки плохой традиции, если уж не говорить о шансах на счастливый исход, а не рассуждать по Гоголю: кому суждено умереть — и так умрет. Вспомните Романенко! — продолжал Горохов. — Я и сейчас думаю, что в обычной городской больнице, где о его званиях и лауреатских медалях никто бы не знал, все могло бы обойтись благополучно.
— Вот видите! И вы тоже допускаете такие словечки, как «могло бы», — подчеркнул Кулагин. — И правильно. В нашей профессии дважды два не всегда четыре.
— Я и с себя не снимаю ответственности за смерть Романенко, — сказал Горохов, разглядывая носки своих мокасин. — Колдовали мы над ним, колдовали, кровь переливали, мощный консилиум, как говорится, на всякий случай созвали. Словом, оформили все наилучшим образом, Романенко к праотцам отправился по всей форме, комар носа не подточит. А дорога была каждая минута. Надо было не колдовать, не консультироваться, а просто немедленно действовать!
Кулагин подумал, покачал головой.
— Заблуждаетесь, Федор Григорьевич. Пример не удачен. Я совершенно убежден, что Романенко умер бы, не дождавшись конца операции. Моя совесть абсолютно чиста.
— Ну ладно. Пусть одна моя не чиста, — ядовито сказал Горохов, — но я хоть задумываюсь.
— Не обо всем, к сожалению, — не выдержала Тамара Савельевна, для которой важна была сейчас не суть спора, а, скорее, то, что у Сергея Сергеевича впереди трудный рабочий день, а Горохов, рассуждая об уважении к старости, забывает, что Кулагин в отцы ему годится, и явно преступает границы дозволенного.
— Извините, Тамара Савельевна, — обратился к Крупиной Горохов, будто именно ее мог задеть этим разговором. — Все это, конечно, не так просто решить. А сейчас я хочу все-таки напомнить, что Ольге Чижовой жизнь становится в тягость. Что будем делать?
— Но так или иначе она живет, рисковать ее жизнью мы не должны, — быстро ответил Кулагин. — Между прочим, основной профиль нашей клиники, как вам известно, Федор Григорьевич, — желудочная хирургия. Есть ли нам смысл отклоняться? Ваше увлечение сердечными операциями носит, простите, несколько сенсационный характер.
— Почему вы это говорите? — удивленно и обиженно спросил Горохов, и Тамаре Савельевне снова стало жаль Федора, потому что упрек в сенсационности не был справедлив.
— Да хотя бы потому, дорогой мой, что ведь и у вас тоже есть всего одно сердце! — насмешливо, но примирительно сказал Сергей Сергеевич. — Вы не подумайте, что я вообще против ваших поисков, нет! Я вполне понимаю, как вам не терпится полностью реализовать знания, полученные в Москве, но и нам и вам многое еще надо освоить. Я полагаю, что через год-два мы поймем друг друга.
— Вы хотите сказать, что я стану умнее и старше?
Кулагин снисходительно улыбнулся. Одним ртом. Глаза, оставались серьезными. Крупина видела, что он просто устал: разговор был трудным для обоих.
— Да нет, не в возрасте дело, — заметил профессор. — И уж во всяком случае не в уме. Вы, Федор Григорьевич, считаете меня заядлым консерватором, а себя, конечно, новатором, — схема весьма банальная! Но подумайте, голубчик мой, ведь в стране есть множество институтов, которые занимаются именно грудной хирургией. А мы готовим врачей-практиков, их надо обучать всему, с чем сталкивает жизнь, потому что восемьдесят процентов больных получают помощь в поликлиниках и лишь двадцать процентов обращаются в больницы.
Горохов отчетливо видел, что Сергей Сергеевич от конкретного спора перешел к общим рассуждениям, и потому решил вернуться к тому, что было для него сейчас единственно важным.
— В общем, так, Сергей Сергеевич, — вновь обратился он к профессору, — я хотел бы уточнить, действительно ли вы считаете, что наша клиника не должна заниматься сердечно-сосудистой хирургией? Или в принципе не возражаете, но имеете какие-то свои соображения на этот счет?
Кулагин повысил голос — он не любил такого тона, не терпел столь резкой постановки вопроса.
— Болезнь Чижовой — это все же жизнь, — сказал он. — И больная как-то приспособилась к этой жизни, привыкла к ней…
— Хороша привычка! — с горечью воскликнул Горохов. — Вы же отлично знаете, что консервативное лечение ей не поможет. Так не честнее ли было бы предупредить ее о риске и предложить операцию?
— Честность — это одно, но существует еще и другое понятие — осмотрительность. В молодости я и сам гонялся с ножом чуть не за каждым больным, однако у хирурга на первом месте должна быть мысль и лишь на последнем — нож. Таково мое убеждение.
— Конечно, это верно, — согласился Горохов, — но я имею в виду именно те случаи, когда мысль оказывается бессильной перед ножом. Вы же меня прекрасно понимаете, Сергей Сергеевич! Риск заложен даже в обычном перелете из Москвы, допустим, в Ленинград!
— Воистину тонкое наблюдение, — бесшумно постукивая карандашом по зеленому сукну стола, заметил Сергей Сергеевич. — Но я вынужден напомнить вам: мастерство и зрелость хирурга не в том, что он оперирует, а в том, что изыскивает возможность обойтись без операции.
Кулагин закурил, глубоко затянулся. Он глядел на Горохова пристально, но ни злости, ни даже раздражения не выражало его крупное, скульптурное лицо. И Тамара Савельевна была благодарна ему за это долготерпение. Право же, Горохову иной раз не хватает элементарного такта. А потом сам же казнится, — она это не раз замечала, да и сам он не скрывает этого.
— Сергей Сергеевич, — снова заговорил Горохов, но Крупина заметила, что от волнения он слегка заикается. — Я понимаю ваше беспокойство, но поверьте, что Чижова для меня вовсе не материал для диссертации. Честное слово, я не об этом думаю. То есть думаю, конечно, но…
— Слушайте, — прервал Кулагин, обращаясь теперь уже к Крупиной, — а что, если эту Чижову перевести в клинику Архипова? Я убежден, что он даже рад будет.
— Не знаю, Сергей Сергеевич, — сказала Крупина и добавила: — Может, Архипов и взял бы Чижову, но она-то сама спит и видит только вас. Ее сестра вас еще по фронту знает. Специально из Москвы привезла.
— Как фамилия сестры?
— Марчук.
Кулагин задумался, попыхивая папиросой и уже не следя за кольцами дыма, медленно уплывающими к высокому потолку. Потом, посмотрев все же им вслед, поймал себя на мысли: «Да, только в этих старинных зданиях и вспоминаешь, что в человеческом жилье важна не одна площадь, но и кубатура».
В дверь постучали. Кулагин улыбнулся вошедшему так, словно именно его и ждал. А может, он и в самом деле рад был сейчас кому угодно, лишь бы отделаться от Горохова.
Федор Григорьевич, разом сникший, осторожно держа двумя руками пепельницу, понес ее за дверь к стоявшей в коридоре фаянсовой урне, вернулся и снова сел в кресло.
— О, товарищ Невский! Здравствуйте, здравствуйте, товарищ генеральный секретарь комсомола! — сердечно пожимая руку юноши, говорил Кулагин. — Садитесь, садитесь, прошу вас. Нет, нет, вы нам нисколько не помешали, у нас разговор долгий. Вы насчет супруги? Не забыл. Отлично помню и уже все устроил. — Быстро написав крупным размашистым почерком несколько слов, он передал Невскому листок из блокнота с собственным грифом. — С этой запиской — завтра в роддом, часам к десяти. Понадобится — не стесняйтесь, заходите. Я все-таки сам муж и отец и хоть давно, но все это испытал! Мечтаете, конечно, о сыне? Всего хорошего! — Обняв смущенного секретаря за плечи, он сам проводил его до дверей и, смеясь, крикнул вдогонку: — На крестины не забудьте позвать!
Когда Кулагин повернулся к Крупиной и Горохову, он выглядел веселым, добродушным, ничуть не утомленным долгим разговором, который не впервые — теперь Крупиной это было ясно — вели они с Федором и который конечно же обоим стоил нервов.
А на Горохова сейчас было жалко смотреть. Он вынул было вконец отощавшую и измятую пачку «Беломора», но, взглянув на часы, не стал закуривать.
— Слушайте, новатор! — неожиданно весело обратился к нему Кулагин. — А больная-то ваша согласна? А?
Горохов снова воспрял. Прямо-таки на глазах у Крупиной возродился, как Феникс из пепла. И морщины на лбу разгладились, и вернулась молодость. Видно было, что он хотел ответить профессору нечто совершенно определенное, но почему-то споткнулся. А Крупина, вспомнив свой разговор с Чижовой, почти с облегчением сказала:
— Да ничего она не согласна! Она вашего обхода ждет, Сергей Сергеевич!
Кулагин захохотал — искренне, заливисто и даже красиво. Он вообще делал все красиво.
— Ну, уж вот этого, — подчеркнул он, — этого я от вас, Федор Григорьевич, не ждал, — сказал он, отсмеявшись. — Для беседы на абстрактные медико-этические темы вы могли бы выбрать и более подходящее время.
— Нет у вас подходящего времени, — сказал оправившийся от смущения Горохов и не слишком вежливо обратился к Крупиной: — А вы-то когда успели с Чижовой поговорить?
Кулагин немедленно отчитал его за это. Он не терпел грубости в своем присутствии, всех санитарок называл только по имени-отчеству.
— Бог с вами, Федор Григорьевич, мне просто неловко! Тамара Савельевна — женщина… Ну ладно, — добавил он примирительно, — пойдемте на обход, дети мои. — И стал шарить по карманам, проверяя, на месте ли очки. — Нас ждут, так сказать, обыкновенные случаи. Обыкновенные больные.
Кулагин вышел первым и стал быстро спускаться по лестнице. Руки его, как обычно при ходьбе, свободно свисали вдоль туловища.
Крупина пропустила Горохова вперед и сама заперла дверь профессорского кабинета. С чувством смутной вины перед Федором — ах, не следовало ей говорить о Чижовой! — она заглянула в его удлиненные глаза — коричневые, с оранжевыми точечками, как у птицы. А он, поймав этот взгляд, тихо сказал:
— Юнона! Телка! — И добавил: — Не обижайтесь, ваше партийное величество. Так Ромен Роллан называл свою Аннету Ривьер. А вы на нее чем-то смахиваете.