Вряд ли есть семья врача, которая вместе с ним не переживала бы его радости и горести. О чем бы ни говорили, разговор непременно коснется больных, и никуда от этого не уйдешь, никуда не скроешься.
Врачу звонят друзья, знакомые, друзья друзей и знакомые их знакомых. По ночам звонят из больницы, прибегают за помощью соседи по дому. Устал? Что поделаешь, ты врач! Раздражен? Скрывай, ты врач! Жена от тебя ушла? Скрывай, терпеливо выслушивай больного и его родственников, отвечай на вопросы, не то прослывешь нечутким или — что еще страшнее — незаметно для себя и впрямь очерствеешь. А не дай бог, что плохое случится, — будет тебя мучить совесть. Совесть — она ведь мучает.
Горохов явился домой, когда уставшая от ожидания мать сидя дремала в кресле. Ключи от квартиры сына у Валентины Анатольевны были, но по молчаливой договоренности без предупреждения она никогда не приезжала, кроме разве тех исключительных случаев, когда он болел. А сегодня она не могла не приехать — прослышала, что в клинике Кулагина доктор Горохов делает операцию на сердце.
Валентина Анатольевна ждала, ждала, а сына все не было. Можно бы, конечно, позвонить в клинику, но у них это не было принято. А в голову лезли мысли, одна другой страшнее, и душа болела. Больным-то он — хирург, человек с ножом в руках, а ей — сын, ее мальчик, Федя…
— Мамочка! — обрадовался Федор Григорьевич. — Милая ты моя! — И остановился в дверях. — Ну, поздравь меня! И, пожалуйста, чаю, покрепче и погорячей. Смерть как хочу пить!
Валентина Анатольевна мгновенно очнулась и, мимоходом обняв сына, поспешила на кухню.
А потом он сидел в кресле, вытянув ноги в одних носках, сидел, закрыв глаза, и неудержимо тянуло спать, но засыпать не хотелось, чтоб не утратить во сне никогда еще не испытанное, столь острое чувство счастья.
Но Валентина Анатольевна все же уложила его, и он как в яму провалился, сны его были светлыми, радостными, хотя, проснувшись, он не мог вспомнить ни одного из них.
Он вскочил рывком, будто кто-то его окликнул, сел на постели, снял телефонную трубку и набрал номер клиники. Он говорил шепотом, чтоб не разбудить мать, а по ту сторону провода громкий, веселый голос отвечал ему, что все в порядке, Чижова чувствует себя хорошо, спит. И он подумал, что удачная эта операция — праздник не только для него, а для всей клиники.
Федор Григорьевич снова лег, закрыл глаза, но заснуть уже не смог, встал, оделся, неся туфли в руке, в носках прошел к двери и, мягко закрыв замок, вышел из дома.
А на пятые сутки, ночью, у Ольги Чижовой внезапно подпрыгнула температура. Дежурила, как обычно, когда Федор Григорьевич отсыпался, Крупина. Она не хотела беспокоить Горохова — он и без того сутками не выходил из клиники, — рассчитывала, что сама справится. Но началось удушье, и пришлось позвонить.
Горохов приехал мгновенно. Сделал дополнительные назначения. Тяжело ступая, медленно вышел из палаты, закурил и вдруг, словно решившись на что-то, поспешил к себе в кабинет.
…Архипов сам подошел к телефону.
— Прошу вас, Борис Васильевич, — не здороваясь и не извиняясь за ночной звонок, лихорадочно заговорил Горохов. — Прошу вас немедленно приехать. Надо. Очень надо. Как можно скорее. Машина сейчас выйдет.
Он встретил Архипова у подъезда, бросился навстречу, помог снять пальто.
Борис Васильевич окинул Горохова цепким, коротким взглядом и сказал:
— Показывай дорогу.
Осмотрев Чижову, он вышел в коридор, сунул руки в карманы, поглядел в окно.
Горохов ждал. Он ждал слишком долго, не смея вторгаться в тягостное раздумье профессора. Но потом, не выдержав, спросил:
— Что? Плохо?
После еще одной мучительно долгой паузы Архипов наконец заговорил:
— Вот что я тебе скажу, Федор Григорьевич. Такое осложнение невозможно предвидеть. — Он говорил, постукивая пальцами по стеклу. — И на всякий случай надо бы предупредить родственников…
Он не сказал, в сущности, ничего такого, чего Горохов не предполагал сам, и тем не менее Федор Григорьевич физически не мог что-либо ответить. Если бы можно было в ту минуту заглянуть в его мозг, вряд ли там удалось бы прочесть хоть одну связную мысль. Вероятно, так чувствует себя животное на бойне: его уже оглушили, но оно еще живет.
— Но пока тлеет огонек, хотя бы искорка, борьба должна продолжаться, — донесся до него, как сквозь вату, голос Архипова.
— Вы знаете, что она мне сказала? — не вникая в смысл своих слов, заговорил Горохов. — Она сказала буквально так: «Какой-то ужас творится вокруг меня. Что же это делается? Неужели нет возможности меня спасти? Мне не страшно умереть, мне страшно умирать».
…Тамара Савельевна все эти дни почти не спала, и ей едва ли было лучше, чем ему. Он страдал только за Чижову, а она — еще и за него. Он конечно же казнил себя, что решился на операцию, а она — что не предотвратила ее, ни слова не сказала против, восторженно глядела на Горохова — и только.
«А как было не глядеть? — спрашивала она сама себя. — Не он же сам, а консилиум приговорил Ольгу к смерти и определил, что операция — единственный шанс. Дело только в том, что никто, кроме Горохова, не осмелился бы. Пять суток им восхищалась вся клиника, весь город. И если Ольга не умрет, он будет героем. А если умрет — за что же его корить?»
Безжалостно и нещадно винила себя Тамара только в одном: она должна была, обязана была сразу же после операции послать телеграмму Кулагину. Но она, как и все другие, была словно под гипнозом успеха.
Снова и снова вспоминала она каждый час того дня, такого трудного, радостного и торжественного. Вспоминала руки Горохова, его глаза над белой маской… Это были поистине его Звездные Часы. И ведь жила же Ольга!
У Тамары даже в сердце кольнуло, что она думает о Чижовой в прошедшем времени и что тревожится она об Ольге, кажется, не больше, чем о нем. А ведь Ольга сейчас мучается, у нее то и дело синеют губы. И как же она, бедняга, борется за жизнь!
«Все! — решительно сказала себе Крупина. — Хоть сейчас, с опозданием, но я его вызову! А вдруг успеет? Вдруг сделает что-нибудь, и все, весь этот ужас кончится, и Ольга выживет».
Сбросив халат, Крупина выскочила из клиники и почти побежала на почту.
Прошло минут сорок, пока ее наконец соединили с санаторием. Не обращая внимания на то, что дверь в ее кабину оставалась полуоткрытой, Тамара Савельевна, сжимая трубку, долго, громко и терпеливо объясняла кому-то на другом конце провода, что профессор Кулагин нужен ей немедленно, что речь идет о жизни и смерти человека и профессора непременно надо разыскать.
Дважды, трижды она приобретала переговорные талоны, но так ничего и не добилась. Отвечали, что Кулагина в корпусе нет, а когда вернется — никто не знает. Тогда она решила послать «молнию». Наскоро набросала несколько фраз, с ужасом посмотрела на очередь. Но громкий, долгий разговор ее с санаторием в полуоткрытой кабине хоть тем оказался полезен, что все его слышали.
Очередь расступилась, и рука из окошечка потянулась за телеграммой. Не хватило пятидесяти копеек. Как появились в ее руке эти деньги, она и сама не заметила, зажала в кулаке квитанцию, но, выйдя на улицу, подумала, что эта квитанция ей совершенно ни к чему. И Тамара разжала кулак. Порывистый ветер подхватил и понес по асфальту смятый маленький листок. Она машинально посмотрела ему вслед и опять побежала в направлении клиники. Страшное могло свершиться каждую минуту. Но ей казалось, что если оно не произойдет вот теперь, в ближайшие же часы, то потом, быть может, придет спасение. Ведь телеграмму доставят немедленно, и профессор позвонит или даже сегодня же вылетит.
Всю ночь Федор Григорьевич и Крупина не отходили от Чижовой, все, что только можно было сделать, сделали.
В синем свете ночника на Ольгу трудно было смотреть, но Федор Григорьевич не мог отвести глаз от ее отрешенного, голубоватого, покрытого холодной испариной лица. Не раз он видел, как умирают и молодые, и старые, и едва начинающие жить, и глубокие старцы. Он знал, что такое смерть, но каждый раз не мог с нею смириться, переносил ее, как внезапный удар. А Ольга… Ему казалось, что если бы она могла прямо сказать, что это он — ее убийца, ему было бы легче. Но в глазах ее, в прекрасных огромных глазах, не было укора — была лишь предсмертная мука и, кажется, жалоба. Это ему-то она жаловалась, с ним делилась тем, как ей тяжело! Только жалоба и боль — и ни тени осуждения!
«Смерть должна ожидать человека в конце его жизни, но не на пути», — вспоминались чьи-то слова. Но одно дело — фраза на бумаге и совсем другое — сидеть и смотреть, как на твоих глазах уходит человеческая жизнь.
Ольга просила не пускать к ней сестру. Она сказала:
— Пока не надо. — И добавила, глядя на Горохова: — Пока мне не станет лучше.
Федор Григорьевич подумал, что до последнего своего дня не забудет ни слов этих, ни того, как они были сказаны.
Ведь это она д л я н е г о сказала, чтоб его подбодрить! Она знала, что умирает, и ей было жаль его.
Он не отходил от нее, потому что странно ощутимая крепкая связь, возникшая между ними в утро операции, когда он зашел к ней в палату, все еще не прерывалась. Он зашел в палату, и Ольга — он это видел — сразу перестала бояться. А потом привезли каталку, он пошел мыть руки. Какое счастливое было утро! И какой прозрачный, чистый был свет за окнами клиники!
А сейчас он молил судьбу только о том, чтобы подольше не кончалась эта ночь с тяжелым хриплым дыханием Чижовой, с синими тенями на ее щеках, с широко раскрытыми глазами, в которых застыл ужас. Пускай все это страшно, лишь бы оттянуть час, когда и эта ночь в пустой палате покажется ему счастливой, потому что Ольга еще была жива.
Она лежала неподвижно, только пальцы правой руки, не переставая, теребили одеяло. Кожа медленно, но явственно утрачивала теплую живую окраску. Силы быстро убывали, женщина слабела, почти перестала говорить. Наверно, ей виделась сестра, она ласково шептала что-то вроде: «Ладно, Шурик, ладно…»
«Бредит», — с отчаянием подумал Горохов и снова, как тогда в операционной, мысленно умолял ее: «Милая, дыши, живи, не умирай! Живи, хорошая моя, только живи…»
Когда Федор Григорьевич осторожно взял в руку безвольные пальцы Чижовой, она лишь медленно повела в его сторону тускнеющими глазами. Ему показалось, что она о чем-то просит.
Горохов быстро глянул на Крупину. Тамара Савельевна сидела на стуле прямо, напряженно, охватив ладонями свои локти.
Горохов склонился к лицу Чижовой и с ужасом почувствовал, что она почти не дышит. Только веки чуть заметно подрагивают, словно она пытается вглядеться во что-то далекое.
Внезапно Ольга громко вскрикнула, резко выпрямилась и затихла.
— Все…
Горохов как бы со стороны услышал свой голос, произнесший короткое слово, равнозначное приговору.
— Да, все, — сказала Крупина. — Теперь, Федор, вам надо пойти и лечь. Вам обязательно надо лечь, — настойчиво повторила она.
Какой-то неведомой ему самому стороной сознания Горохов подумал, как о чужом, далеком человеке, живущем в другом измерении, что Тамара о нем беспокоится. Но мимолетную благодарность за сочувствие он отметил лишь мозгом, почувствовать же сейчас вообще ничего не мог.
Бледный, молчаливый, зашагал он к себе в кабинет. Вошел, обшарил карманы в поисках папирос. Не нашел. Кинулся в коридор и попросил сестру где угодно достать курево, любое. Сестра побежала куда-то по пустому коридору. Наверно, она уже все знала. В больнице все узнается удивительно быстро!
Горохов сел к столу. От отчаяния он готов был колотить кулаками по голове. Он сидел, закрыв глаза ладонями, и, как манны небесной, ждал папирос.
Думал ли он сейчас о собственной своей ответственности? Нет, не думал, хотя опять-таки одним мозгом, совершенно отключенно от чувств, понимал, что и от ответственности ему не уйти. Но в этом ли дело? Дело совсем в другом — в том, что вдруг он ощутил, что сам может сломаться, не выдержать ни этого чувства горя, ни вины, ни необратимости происшедшего. И это было тем более странно, что ведь и у него, как и у других хирургов, уже были позади смерти. Без этого не обходится: хирург — не бог!
В яростном смятении, которое не находило себе выхода, Горохов с силой ударил кулаком по настольному стеклу.
Вошла сестра, молча положила перед ним несколько папирос и коробку спичек. Он коротко кивнул. Ему трудно было поднять на кого-нибудь глаза. Сестра бесшумно притворила за собою дверь.
Горохов закурил, жадно затянулся и тут же бросил папиросу в пепельницу, таким горьким показался ему табак.
Э, в наказании ли дело?! Он даже думать об этом не хотел! Он знал лишь одно — погибла молодая женщина. И лихорадочно перебирал в памяти жест за жестом весь ход операции, по часам вспоминал дни после операции и не мог найти просчета.
Временами ему казалось, что было бы легче, если б Чижова умерла сразу, на операционном столе, или хоть в первый день. Но ведь жила же она целую неделю! Не он один, все считали, что это победа. И вот…
Он вышел из кабинета, немного постоял у раскрытой двери и медленно побрел к лифту.