1

Никто потом не мог вспомнить, где прежде всего появился Гнатович. Юлии Даниловне казалось, что она первая увидела его ранним утром в приемном отделении и от радости чуть не кинулась Роману Юрьевичу на шею. Рыбаш уверял, что, обнаружив в предоперационной неизвестного пожилого человека в очках и с бородкой, хотел уже устроить разнос сестрам, пропускающим посторонних в святая святых первой хирургии, но, пораженный удивительным сходством незнакомца с покойным Михаилом Ивановичем Калининым, буквально онемел и потому не успел разбушеваться. Рентгенолог Усачев клялся, что заведующий райздравом в первую очередь побывал именно у него, поварихи уверяли, что он самолично снимал пробу на кухне, и даже Раечка из справочного бюро возбужденно рассказывала, как она из своего окошка раньше всех заметила «очень приличного старичка» с такой же точно папкой-портфелем, как у Окуня. И будто бы этот старичок, подойдя к справочному бюро, очень галантно сказал ей, Раечке: «Если вы так любезны, как кажетесь, то растолкуйте мне, пожалуйста, где можно найти главного врача». И она, конечно, не ударила лицом в грязь, стала объяснять, но тут откуда ни возьмись сам Степняк…

Степняк был убежден, что узнал Гнатовича мгновенно, хотя понятия не имел, как тот выглядит. Узнал и пригласил к себе в кабинет, но Роман Юрьевич, не дойдя до кабинета, заинтересовался переходом, пробитым по настоянию Степняка из приемного отделения в рентгеновский кабинет, и, сказав: «Я вас разыщу, Илья Васильевич, занимайтесь своими делами», немедленно улизнул от него. В кабинете же он появился лишь после двух часов, облазив все этажи и побывав даже в подвале, где хозяйничали истопники, электрики, кислородчики, слесари и прочие официальные и неофициальные представители технической мощи больницы. Таким образом, каждый из утверждавших, что именно он первым увидел и приветствовал вернувшегося из дальних странствий Гнатовича, был по-своему прав. Даже Рыбаш, если признать за приветствие его молчаливое изумление при виде человека, столь похожего на Калинина. Кстати, Гнатович в кругу близких людей шутливо каялся, что сознательно подчеркивает это сходство, подстригая свою бородку по-калинински. «На такого большевика приятно хоть с виду быть похожим!» — объяснял он.

Гораздо позже Степняк сообразил, что именно это сходство толкнуло его к Роману Юрьевичу, когда тот стоял у справочного окошка. Раечка, воскликнув: «Да вот и сам товарищ Степняк!», заставила посетителя обернуться. «Гнатович», — быстро назвался он, протягивая руку и пытливо вглядываясь сквозь очки в лицо Ильи Васильевича, а Степняку казалось, что, уже подходя, он знал, с кем имеет дело.

Так или иначе, Гнатович пришелся по душе и Степняку, и Рыбашу, и многим другим, кто впервые увидел его в этот день. Он с живейшим интересом рассматривал оборудование физиотерапевтических кабинетов, требовал объяснений от сестер, почему они применяют одно и не применяют другое, одобрительно хмыкнул, увидев стенографистку в операционной, которая записывала под диктовку Григорьяна только что законченную операцию, полюбовался аппаратом для газового наркоза и дотошно расспросил Наумчика, какую пользу он извлек из посещений курсов анестезиологов. Окунь, знавший Гнатовича в лицо, кинулся к нему, бормоча:

— Роман Юрьевич, давно ли?..

Гнатович ответил суховато:

— Приехал перед праздником, на работу вышел третьего. А вы, простите, тут кто?

— Заведую, — скромно сказал Окунь, — всего две недели, как заведую. Позвольте напомнить: Окунь, Егор Иванович.

Вид Окуня, как ни старался он казаться обрадованным, выдавал его растерянность и даже испуг: на три тридцать была назначена врачебная конференция с разбором операции Фомичевой.

Гнатович молча поклонился и, кивнув всем, ушел.

Потом его видели в столовой первой хирургии. Он обедал вместе с ходячими больными, весело удивляясь: «А, знаете, ничего кормят. Всегда так или только сегодня?» Кто-то из больных ворчливо ответил: «А что сегодня за праздник? Всегда!» — и он еще веселее сказал: «Молодцы! Райздрав-то ведь их деньгами не балует». Больные так и не поняли, кто этот бородатый старичок, обедавший с ними, «Новый доктор, верно?» — предположил один. «Ну да, будет тебе доктор в столовую ходить! — возразил другой. — Санитар или, в крайнем случае, фельдшер». Гнатович, к сожалению, этого обмена мнениями не слышал, а то получил бы большое удовольствие. Но он уже шел к Степняку, который с утра ждал его довольно нетерпеливо, а потом успокоился, решив, что так, пожалуй, лучше — пусть сам все посмотрит, без подсказки, — и действительно занялся своими обычными делами.

— Ну-с, Илья Васильевич, полазил я у вас тут, — дружелюбно сказал Гнатович, входя в кабинет главного врача, — и скажу сразу: славная у вас больничка, очень славная.

Расплываясь в невольной улыбке, потому что и сам считал больницу весьма недурной, Степняк все-таки ответил:

— Могла бы быть лучше.

— Э-э, милый, и мы с вами могли бы быть куда лучше! — отозвался чуть дребезжащим смешком Гнатович. — Ну-с, хорошо. Чем будем заниматься дальше?

Илья Васильевич вдруг вспомнил о своих обязанностях хозяина:

— Пообедать вам надо! Сейчас позвоню…

— Ни-ни! — остановил его Гнатович. — Уже обедал.

— Где это?

— А в столовой первой хирургии, вместе с больными. Попросил Львовского, чтоб без… показухи.

Степняк пристально поглядел в прикрытые очками глаза.

— Очень рад, — медленно сказал он.

— Чему рады?

— Тому, что не любите показухи.

Гнатович опять отозвался своим дребезжащим смешком:

— А если я притворяюсь?

— Непохоже. Ну и… слышал, конечно, про вас кое-что. И даже ждал.

— Ага! — обрадовался Гнатович. — Значит, сейчас будете жаловаться на приказ Таисии Павловны, на то, что вас издергали, что хорошим людям ходу не дают…

— Зачем жаловаться, если вы уже все знаете? — перебил Степняк. — Я свое мнение изложил письменно, мне добавлять нечего.

Очки Гнатовича блеснули:

— И отлично. Значит, разговаривать не о чем?

Степняк открыл и закрыл коробку «Казбека».

— Разве жаловаться и разговаривать — одно и то же?

— Да вы курите, курите, не стесняйтесь! — Гнатович показал глазами на папиросную коробку и, словно мимоходом, добавил: — Теперь и я могу сказать, что рад.

— Чему?

— А не люблю работников, которые, чуть завидят начальство, начинают выкладывать все обиды.

Илья Васильевич усмехнулся:

— Угодил, следовательно?

— Не ершитесь! — старик вытащил из кармана какую-то бумажку. — У вас сегодня по плану врачебная конференция?

— Да.

— Есть вопросы, не терпящие отлагательства?

— Есть. Один.

Степняк коротко и сдержанно изложил все, что произошло с Фомичевой.

Роман Юрьевич снял очки и потер багровую вмятинку, оставшуюся на переносице.

— Сломал свои старые очки там, перед самой отправкой на аэродром, — объяснил он, — пришлось наспех покупать вот эти. И — неудачно, никак не привыкну… А в котором часу конференция?

— В три тридцать.

Гнатович все еще держал в левой руке очки, а правой растирал переносицу.

— Сделаем так, а? — предложил он. — Разберем эту историю, а потом я расскажу немного о поездке. Очень уж интересные и значительные дела вершат там наши медики. Согласны?

— Еще бы!

Врачебная конференция началась в назначенное время. За исключением Мезенцева, который сообщил, что улетает завтра утром и присутствовать не сможет, собрались все врачи, свободные от дежурства. Да и дежурившие то и дело заглядывали в кабинет Степняка, чтобы хоть немного послушать Гнатовича. Но прежде, чем Гнатович принялся рассказывать о поездке, разбирали случай с Фомичевой. Львовский, который терпеть не мог публичных выступлений, на этот раз первым взял слово и заговорил очень резко:

— До каких пор будет Егор Иванович подбрасывать своих больных в первую хирургию? До каких пор мы будем прощать ему казенное отбывание службы? Случайная ошибка возможна у любого. Но в истории с Фомичевой нет случайности. Это закономерный результат самонадеянности и безграмотности хирурга Окуня. Да, безграмотности! Пора назвать вещи своими именами!

После Львовского, даже не попросив слова, вскочил Рыбаш. Он начал с того, что, если бы не Матвей Анисимович, Фомичевой уже не было бы в живых, потом подробно рассказал весь ход второй операции, а под конец, не утерпев, обозвал Окуня коновалом. Впрочем, обиднее всего, пожалуй, был его тон — презрительный, даже гадливый.

Степняк, порядка ради, постучал карандашом по настольному стеклу — в душе он сочувствовал неистовому Рыбашу. Несмотря на открытое окно, в кабинете было душно. Лицо Егора Ивановича, дрожащее и потное, побагровело. Он хрипло спросил:

— Может, и мне дадут слово?

— Я полагал, что вы захотите говорить последним. Есть еще желающие? — Степняк обвел глазами знакомые лица, никто не откликнулся. — Ну что ж? Я хочу только добавить, что ход операции Рыбаш изложил объективно, но не сказал одного: Фомичевой двадцать семь лет, а рожать она не сможет. Вот чего стоит ей ошибка Окуня. Будь моя воля, за такие ошибки я бы дисквалифицировал врачей, отбирал бы у них диплом. Теперь, — он повернулся к Окуню, — можете говорить…

Несколько секунд Окунь молчал, словно собираясь с духом. Марлене показалось, что он силится даже заплакать.

— Сейчас начнет каяться, — шепнула она Лозняковой.

Та задумчиво покачала головой:

— Нет, скорее будет кусаться.

Окунь заговорил непривычно тихо:

— Доверился диагнозу скорой помощи, и в этом, конечно, виноват. Но надо учесть, что оперировать мне пришлось без второго хирурга, со стажером, на которого я не мог положиться… Товарищ Львовский сказал, что ошибки возможны у любого. Почему же меня лишают этого естественного права? Ведь за полгода это моя первая ошибка…

— П-первая, к-которую обсуждаем, а с-сколько ск-крытых? — неожиданно громко сказал Гонтарь.

— Клюшкина вспомните! — поддержал Рыбаш.

— Не знаю никакого Клюшкина! — быстро огрызнулся Окунь.

— Вы и Фомичевой вчера утром не знали! Режете безымянные животы, а чуть что посложнее — спихиваете другим или в первую хирургию.

Окунь вдруг разразился визгливой скороговоркой:

— Давно ли вы стали патриотом первой хирургии? Да вас же туда взяли из милости! Будто вы этого не знаете? Будто не вы в новогоднюю ночь чуть не угробили таксиста! Будто не у вас под ножом умерла на операционном столе девчонка! Себе вы все прощаете? Ну, так я вам скажу, что это не ошибки, а преступные эксперименты над доверившимися вам людьми! Или, может быть, в ночные дежурства, которые у вас почему-то совпадают с дежурствами доктора Ступиной, вы слишком заняты личными делами, а?

— Какая низость! — воскликнула Марлена, прижимая ладони к запылавшим щекам.

— Лишите его слова, это подлая клевета! — звонко, упрямо потребовала Нинель Журбалиева.

— З-замолчите! — крикнул Гонтарь.

Степняк, поднявшись во весь рост, тщетно стучал по своему стеклу. Окунь той же визгливой скороговоркой продолжал:

— Нет, не замолчу! Не заткнете рта! Я все скажу. Львовский клянчил у меня в долг тысячу рублей, а я сразу не дал — вот он и мстит мне. Рыбаш меня поучает. Да кто такой этот Рыбаш? Против Рыбаша в райздраве гора материалов, он переведен рядовым хирургом к Мезенцеву по приказу райздрава…

— Ложь! — крикнул Рыбаш.

— Заведующий райздравом здесь, спросите у него! — торжествующе ухмыльнулся Окунь и повел рукой в сторону Гнатовича.

Тот не спеша, спокойно погладил свою бородку. Стекла его очков недобро блестели.

— У меня никто и ничего спрашивать не будет, — отчетливо сказал он. — Зато спрошу я: почему хирург Окунь вместо сколько-нибудь удовлетворительных объяснений своей ошибки обливает грязью товарищей? Почему главный врач Степняк допускает это? Отвечайте.

Сообразив наконец, что зарвался и навредил себе, Окунь прижал толстые пальцы к груди.

— Прошу извинить… сердце, — бормотнул он, из-под опущенных век поглядывая на Гнатовича. — Разрешите выйти?

— Пожалуйста, — брезгливо сказал тот и отвернулся.

Пробираясь к выходу, Окунь дрожащим голосом спросил Лознякову:

— Юлия Даниловна, что мне принять?

— Вы, кажется, сами врач? — пожала она плечами. — Впрочем, в терапии дежурит доктор Седловец, обратитесь к ней.

Когда дверь за Окунем закрылась, Степняк, все еще не садясь, сказал:

— Роман Юрьевич, такого, прошу верить, у нас никогда не бывало. Я крайне сожалею, что именно в вашем присутствии…

— Сожалеть надо о том, что подобная мерзость вообще могла произойти в советской больнице, — сухо возразил Гнатович. — А мое присутствие или отсутствие роли не играет.

Все подавленно молчали. Даже Лознякова сидела, виновато опустив голову и выщипывая нитки из кусочка марлевого бинта, который нашла у себя в кармане.

— П-правильно, в-вообще м-мерзость! — вдруг убежденно сказал Гонтарь, словно все только и ждали его подтверждения. — Н-но вы не п-правы, товарищ Гнатович, что в-ваше присутствие н-не играет роли. Он же п-поэтому и к-клеветал. Он д-думал, вы, к-как…

Наумчик вдруг поперхнулся и не слишком естественно закашлялся; у него чуть не слетело с языка: «…как Бондаренко». Понял или не понял Роман Юрьевич то, что не договорил Гонтарь, но он усмехнулся.

— Пожалуй. Ладно, поставим точку. Во всяком случае, обсуждать эту архибазарную склоку нечего. А о поездке моей рассказывать? Или пропала охота слушать?

Все сразу зашевелились. Юлия Даниловна сунула растерзанный бинтик обратно в карман:

— Вы правда не раздумали? Вот хорошо!

Она с такой непосредственностью подвинулась ближе к Гнатовичу, что все заулыбались. Роман Юрьевич начал очень скупо. Он рассказывал о маленькой стране, где в непроходимых джунглях недавно найдены развалины древнейших городов и даже развалины эти потрясают воображение лучших современных архитекторов. А народ этой страны ютился в жалких тростниковых хижинах, голодал, терпел нужду, лишения и погибал от бесчисленного множества болезней. И вот среди этих хижин возник первоклассный госпиталь, выстроенный и отлично оборудованный советскими людьми. И работают в этом госпитале советские медики рука об руку с местными молодыми врачами. Бедняков лечат бесплатно. А главное — обучают местных врачей всему, что умеют сами.

Гнатович рассказывал деловито, без трогательных подробностей; мимоходом обмолвился, что ему самому пришлось в день открытия госпиталя принять семьдесят больных, и что вначале вообще было как на фронте; мимоходом сказал, что директор госпиталя — местный врач, очень талантливый; мимоходом назвал непривычно звучащее для русского уха имя другого молодого врача, тоже коренного жителя страны, который за год стал специалистом по резекции желудка. А до него эту операцию во всей стране вообще делал только один частнопрактикующий иностранный медик, и потому доступна она была лишь немногим богатым людям.

— Популярность нашего госпиталя среди местного населения настолько велика, что описать ее я не берусь, — сказал Гнатович. — Но я вам расскажу про одну операцию на сердце, которая породила легенды буквально во всей стране. Операцию делал ведущий хирург госпиталя, товарищ…

Он назвал распространенную русскую фамилию и добавил, что ведущему хирургу тридцать восемь лет, но грудной хирургией он занимается давно и у себя дома, то есть здесь, в Советском Союзе, сделал немало подобных операций. А там вдруг заколебался…

— Говорят же, дома и стены помогают! — неожиданно сказал Рыбаш.

Он сидел возле Марлены, забыв и о ней, и о скандале с Окунем, и вообще обо всем на свете. То, что рассказывал Гнатович, примеры, которые он приводил, мимолетные картины далекой, почти невероятной жизни маленького народа и белый оазис — советский госпиталь — в центре этой чужой страны, волновали его больше, чем давнишняя детская мечта об Индии — стране чудес, чем самые смелые замыслы будущих уникальных операций, чем все его будущее, которое еще расстилалось перед ним.

Гнатович мельком глянул на Рыбаша и поразился той страстной захваченности, которую прочел на его лице.

— Да, дома — одно, а там…

И он стал рассказывать, как готовилась эта первая в стране операция и как важно было, чтоб она удалась.

— Там есть врачи-европейцы, приезжающие, как у нас говорится, за длинным рублем. Поживут лет пять, нагребут капитал — и улетают на свои континенты. Наш госпиталь для них опаснейший конкурент. Им, конечно, наплевать на бедняков, которых мы лечим бесплатно, — от бедняков какая нажива? Но дело в том, что многие богачи и даже крупнейшие чиновники стали заглядывать к нам… А с тех пор, как парнишка, задыхавшийся от десятка медленных шагов, после операции на сердце запрыгал козленком, сами понимаете…

— Ах, какие дела! воскликнул Рыбаш. — И что же, за все время это была единственная операция на сердце?

— Нет, — ответил Гнатович, — не единственная, и все удачные.

— Так расскажите же, расскажите толком! — нетерпеливо потребовал Рыбаш. — Еще расскажите. Нет ничего интереснее грудной хирургии. Тут такие перспективы, понимаете…

— Вообразите, понимаю! — слегка улыбнулся Гнатович. — К сожалению, сейчас нет времени рассказывать подробно. Впрочем, кое-что…

Он добавил несколько очень существенных деталей и услышал довольную реплику Гонтаря:

— А Р-рыбаш т-так именно и д-делал!

Роман Юрьевич живо повернулся, — этот очкастый паренек с мальчишески тонкой шеей и с копной черных волос понравился ему еще в ту минуту, когда решительно заявил, что именно из-за его, Гнатовича, присутствия Окунь порочит товарищей. Не всякий, далеко не всякий, при первой встрече с начальством решился бы сказать: «Вы не правы».

— Тоже поклонник грудной хирургии? — спросил Гнатович у Гонтаря.

— Нет, м-меня больше интересуют опухоли, — сразу увядая, ответил Наумчик; он не любил говорить о себе.

— Откуда же вы знаете, как именно делал Рыбаш?

Наумчик скупо пояснил:

— М-мы п-помогали д-друг другу в в-виварии.

— А у вас и виварий есть? — заинтересовался Роман Юрьевич.

— Маленький! — быстро сказал Степняк, вспоминая, сколько допекала его из-за этого вивария Таисия Павловна.

— Ладно, заглянем и в виварий! — бодро пообещал Гнатович, потирая руки.

Конференция окончилась довольно поздно; вопросам к Гнатовичу, казалось, не будет конца, и Степняк, полагая, что старик устал, решительно объявил:

— Надо, товарищи, и честь знать.

Но, когда собравшиеся разошлись и в кабинете остались только Гнатович, Степняк и Лознякова, выяснилось, что старик отнюдь не устал и вовсе не собирается уходить. Он сказал Юлии Даниловне, что ужинать будет с ее печеночниками и язвенниками («Надо же попробовать, чем вы их потчуете!»), походит по отделениям, посидит в приемном и, если успеет, заглянет в виварий.

— Я так уж решил, — объяснил он, — весь день до ночи проведу в новой больнице.

— Хотите быть во всеоружии к разбору моего конфликта с Таисией Павловной? — напрямик спросил Илья Васильевич.

— И это! — согласился Роман Юрьевич.

Степняк положил руку на трубку телефона.

— Тогда, разрешите, я предупрежу жену, что задерживаюсь…

— Нет, нет! — Гнатович снова снял очки; очевидно, они изрядно досаждали ему. — Вам задерживаться ни к чему. Предпочитаю ходить без почетного эскорта.

Степняк повел плечами:

— Как угодно.

— Не ершитесь! — ответил своим любимым словечком Роман Юрьевич. — Вы ведь, наверно, тоже не любитель всяческих гидов?

Илья Васильевич не удержался от улыбки. Гнатович, пожалуй, не только внешностью был похож на Калинина. Тот, по рассказам, тоже не жаловал чересчур усердных провожатых.

— Не любитель. Просто беспокоюсь, как вы отсюда будете в темноте выбираться. Видели, что сделали с мостовой? Ни пройти, ни проехать!

— Давно это?

— Нет, но, кажется, надолго.

— Ладно, — сказал Гнатович, — постараюсь не сломать шею.

Чуть покачивающейся, утиной походкой Роман Юрьевич отправился в приемное отделение, а Степняк и Лознякова еще несколько минут разговаривали в вестибюле.

— Понравился? — спросила Юлия Даниловна.

— Ничего как будто, — осторожно сказал Степняк.

— Не «ничего», а прекрасный человек: умный, справедливый, честный. Неужели не почувствовали?

— Боюсь ошибиться… — он пристально взглянул на Лознякову: — А вы отчего сегодня такая… встревоженная? И молчали все время.

— Сначала из-за Окуня: очень уж противно и стыдно было перед Гнатовичем. А потом действительно встревожилась.

— Из-за Гнатовича?

— Из-за Львовского. Вы слышали, как этот мерзавец сказал, что Львовский клянчил у него тысячу…

— Ну, слышал. Львовский и у меня просил, да я обезденежел — жена всякого барахла накупила.

— Нет, — озабоченно сказала Лознякова, — вы понимаете, до чего ему нужно, если он даже к Окуню обратился?! Это он только с отчаяния мог.

Степняк не принял всерьез слова Лозняковой.

— Ну-ну, Юлия Даниловна, мало ли какие обстоятельства бывают… А вы уж сразу — с отчаяния! Не ждал от вас такой женской паники!

Лознякова задумчиво покачала головой.

— Хорошо, если так… Да, слушайте-ка, чуть не забыла: девятого обязательно приходите к нам с Надеждой Петровной. Сергей просил предупредить заранее, чтоб никаких отговорок.

Впервые Лознякова приглашала к себе домой. Степняк подосадовал в душе, что не опередил ее.

— С удовольствием, — медленно сказал он. — Но почему именно девятого? Чье-нибудь рождение? День свадьбы?

— Эх вы! — Лознякова сделала насмешливую гримаску. — Девятое мая… не соображаете? Девятое мая — День Победы. Пятнадцать лет, как кончилась война. Не пора ли встретиться старым фронтовикам?

У Степняка по спине побежали мурашки.

— Действительно, пятнадцать лет!.. Невероятно…

Он сделал шаг к зеркалу в гардеробной и с недоверчивым испугом стал вглядываться в свое лицо. Лицо было привычное, еще не тронутое старческой вялостью. Но волосы… волосы… А ведь пятнадцать лет назад он был чернее Наумчика.

— Значит, не забудьте: девятого, — донесся до него голос Юлии Даниловны, и, как всегда слегка прихрамывая, она пошла к лифту.

2

Кире было весело как никогда.

Прежде, до появления в их доме Юлии Даниловны, она была слишком мала, чтоб участвовать в разговорах папиных гостей. Она просто играла в «маленькую хозяюшку», как ее называли товарищи отца, и, в общем, хотя эта игра ей льстила, Кира быстро уставала именно потому, что смысл разговоров часто ускользал от нее и все удовольствие сводилось к нескольким случайным словам, обращенным специально к ней. Потом, когда хозяйкой в доме стала Юлия Даниловна, Кира при появлении гостей демонстративно запиралась у себя в комнате, отказывалась от вкусных вещей, не выходила к ужину и всячески старалась показать, что ее все это не касается. Каждый раз, когда Сергей Митрофанович звал товарищей, Юлия Даниловна внутренне холодела: она боялась какой-нибудь Кириной выходки. Но с тех пор, как Кира в вестибюле больницы оказалась нечаянной свидетельницей истории с сиренью, все опасения Юлии Даниловны кончились.

Теперь Кира, казалось, только и была занята тем, чтобы тетя Юля не устала, чтобы тетя Юля не огорчилась, чтобы тетю Юлю кто-нибудь не обидел. Она даже на отца набросилась, когда он, вернувшись поздно с какого-то совещания, пришел в кухню и, потрогав ладонями стакан налитого ему чая, сказал:

— А погорячее, Юля, не найдется?

— Неужели нельзя попросить меня? — дрожащим голосом вступилась Кира. — Тетя Юля сама весь день на ногах, и такая нервная работа, а ты как падишах…

— Кирюха, ты в уме? — весело ахнул Сергей Митрофанович. — Почему падишах?

Но уж такой был характер у Киры: если ей что-нибудь не нравилось, то она не умела просто отстраниться, а уж если любила, то любовь эта была самозабвенная, самоотверженная и такая бурная, что окружающие пугались за самое Киру. Она вообще ничего не умела делать наполовину.

И утром девятого, когда Сергей Митрофанович уехал в горком, а Юлия Даниловна, вернувшаяся после суточного дежурства, хотела заняться хозяйственными делами, Кира чуть не силой увела ее в комнату.

— Вы ляжете и будете спать, тетя Юлечка, — говорила она, — а мы с тетей Маней все-все сделаем. В школу мне не надо, я еще в субботу отпросилась, сказала: «Девятого, в понедельник, ну никак не могу быть на уроках». В школе знают — зря я не прогуляю, разрешили… Значит, до трех… нет, до четырех мы вас даже не впустим в кухню, слышите? Гости в котором придут?

— В полдевятого, не раньше, — растерянно сказала Юлия Даниловна.

— Ну вот, видите, видите? Ложитесь спать — и все! Хотите, я вам постелю? Хотите…

Счастливая и растроганная, Юлия Даниловна рассмеялась:

— Ты, кажется, меня в древние старухи записала? Ладно, я сейчас лягу. Только сначала скажи, что вы там с тетей Маней…

— Ничего не скажу: встанете и увидите.

— А вино?

— Вино папа сам привезет, я ему сказала, что, во-первых, это мужская обязанность, а во-вторых, он на машине… Заедет на обратном пути в магазин и привезет. Не хватало вам бутылки таскать!

Юлия Даниловна про себя отметила, что еще месяца два назад такая мысль просто не пришла бы в голову Кире, а вслух спросила:

— Кирёнок, ты очень любишь дядю Матю?

— После папы и вас — больше всех! — пылко объявила Кира.

Юлия Даниловна кивнула:

— И я, после тебя и папы, больше всех. Давай скажем ему сегодня об этом?

Кира немедленно загорелась:

— Давайте! Поднимем за него тост и скажем, да?

До половины четвертого Кира, лепя с тетей Маней на кухне пирожки, перемешивая рыбный салат с маслинами и майонезом, пробуя паштеты, жаркое, холодец, нарезая тоненькими, почти прозрачными ломтиками сыр, открывая банки с сардинами и шпротами, перекладывая из бумаги икру и семгу, думала о том, какая замечательная пошла у них жизнь! Настроение у Киры было отличное, все у нее спорилось, все ладилось сегодня, и она бы с удовольствием запела полным голосом, если бы не боялась разбудить тетю Юлю.

Тут она подумала: а что же наденет Юлия Даниловна вечером? Ей очень хотелось, чтобы тетя Юля была сегодня красивее и наряднее всех. Папа говорил, что у этого Степняка жена очень красивая и большая модница. Так вот, пусть они сегодня увидят — тетя Юля лучше всех красавиц! Кира, бросив кухонные дела, помчалась в коридорчик, где в стене против ванной комнаты, в большом стенном шкафу, висели на плечиках пальто, костюмы и платья всей семьи. Распахнув обе створки, Кира принялась задумчиво перебирать вещи. Вот это зеленовато-желтоватое платье из тонкой шерсти очень идет тете Юле. Но уж слишком оно строгое, скромное. Вообще тетя Юля выбирает для себя всегда такие строгие, простые фасоны, как будто нельзя сделать позамысловатее! Наверно, у этой жены Степняка есть настоящие бальные платья, до полу, с большим вырезом, из дорогих и необыкновенных материй, вроде того переливающегося золотой ниткой бледно-сиреневого «жемчуга», который они с тетей Юлей видели в ателье, когда ходили заказывать ей, Кире, летнее пальто. Кира постаралась представить себе тетю Юлю в таком, бледно-сиреневом, с золотистой прожилкой платье… Нет, пожалуй, ничего хорошего не получилось бы. Тете Юле в самом деле как-то больше подходит строгая одежда. А как ей идет этот новенький силоновый джемпер цвета морской волны, который три дня назад привезла из Венгрии ее старая подруга! Он и действительно очень хорош, хотя совсем прямой, без всяких выкрутасов, с длинным рукавом. А выглядит — как будто из тоненького бархата, и такой нежный… Тетя Юля очень огорчалась, что подруга привезла всего один джемпер, и даже хотела отдать его Кире. Но Кира воспротивилась и стала уверять, что он вообще ей не годится — широк — и что она терпеть не может, когда вырез по горлу — душно, мол.

Лучше всего, если тетя Юля и наденет этот джемпер со своей темно-серой плиссированной юбочкой. Очень красиво.

Да, значит, или то светло-зелененькое, шерстяное, или джемпер. Она вдруг вспомнила, как тетя Юля объясняла ей, что хозяйка дома всегда должна быть одета скромно, чтоб не оказаться наряднее кого-нибудь из тех, кто пришел в гости. Иначе, мол, гостям обидно.

Это она уже давно объясняла, в прошлом году, а Кира тогда, помнится, фыркнула: «Подумаешь, новости!» Но ведь, по совести-то говоря, она и тогда понимала, что Юлия Даниловна права, просто не хотела ни в чем с нею соглашаться.

Кира вытаскивает из шкафа джемпер. Да, да, это именно то, что надо! Только примялся чуть-чуть, вот тут, на спине. Наверное, еще в чемодане… Ну, это пустяки. Кира его в одну минутку выгладит, и, когда тетя Юля встанет, все будет готово.

Включив электрический утюг, Кира приносит из ванной к себе в комнату гладильную доску, надевает на нее вывернутый наизнанку джемпер, кладет доску на спинки двух стульев и ждет, чтобы утюг нагрелся. Пусть будет погорячее, сбрызгивать опасно — вдруг от воды останутся пятна? Хотя, кажется, тетя Юля говорила, что их стирают… но все равно осторожность никогда не мешает.

Кира слюнявит палец и пробует утюг. Шипит! Ну, еще минуточку — и можно гладить. А с изнанки джемпер вовсе не бархатистый и даже не очень красивый. Где же это смявшееся место? Ага, вот! Ну-с, начнем!

Перекинув шнур от утюга через шею, Кира решительно проводит утюгом по чуть примятой ткани джемпера и старательно, изо всех сил, нажимает на черную пластмассовую ручку. Утюг такой легкий! Минуту или две она держит его неподвижно, чтобы прогреть как следует и в то же время не вытянуть эту вязаную материю, потом отрывает утюг — и замирает от изумления.

На том месте, где стоял утюг, зияет дыра. Ровная, словно вырезанная бритвой и точно повторяющая контуры утюга.

Еще не веря собственным глазам, еще не постигнув всю меру случившегося, Кира растерянно смотрит то на дыру, то на утюг. Переворачивает его блестящей, гладкой поверхностью вверх. Ничего!..

А дыра зияет. Как будто свершилось какое-то злое чудо: там, где Кира так старательно, так крепко прижимала раскаленный утюг, ткань растворилась, или испарилась, или растаяла без следа, без дыма, без запаха и без остатка. Просто исчезла, словно в дурном сне. Тиковая полосатая обивка гладильной доски нагло выпирает через дыру, как плешь.

— Тетя Юля, тетя Юля, что я наделала! — отчаянно кричит Кира и разражается рыданиями.

На ее вопль Юлия Даниловна откликается испуганным возгласом:

— Кирёнок, что случилось?! Кирёнок?!

И стремительно входит в комнату Киры.

Сама она только-только поднялась с постели. На ней длинный купальный халат в красно-синюю полоску, пушистые темные волосы, отливающие бронзой, еще не заколоты. Она протягивает к Кире свои маленькие сильные руки.

Кира, с проводом на шее, не выпуская утюга, безутешно рыдает.

— Обожглась? Где? Покажи… Очень больно, Кирюшенька, милая?

От этих ласковых, встревоженных вопросов Кира плачет еще горше. Юлия Даниловна отнимает у нее утюг и, оглянувшись, куда бы его поставить, видит гладильную доску с прожженным джемпером.

— Кирюшка, глупенькая, ты из-за этого?! Перестань сейчас же! Ф-фу, как я испугалась!

— Д-да, — заикаясь и всхлипывая, бормочет Кира, — вдруг вы п-подумали бы, что я нарочно… А я хотела для вас… для вас, тетя Юлечка!

Потом они сидят обнявшись на Кирином диване и шепчут друг другу какие-то не очень вразумительные, но бесконечно нужные и важные слова. Кира еще изредка всхлипывает и принимается объяснять, как она перебирала все, что висит в шкафу, чтобы решить, в чем будет тетя Юлечка сегодня вечером, и как ей хочется, чтобы тетя Юля выглядела в тысячу раз лучше, чем эта красавица и модница жена Степняка, и как сначала она думала про зеленовато-желтоватое шерстяное платье, а потом вспомнила о новом джемпере…

Но Юлия Даниловна не дает ей вернуться к злосчастному джемперу.

— Ты совершенно правильно выбрала! оживленно говорит она. — Именно зеленовато-желтоватое я и надену. И знаешь что? У тебя ведь тоже есть платье из этой шерсти… Хочешь надеть его?

Кира даже подпрыгивает от радости.

— Еще бы! — говорит она. — Мне так нравится, когда одинаковые платья у мамы и дочки…

Она вдруг замолкает, потрясенная тем, что сама сказала.

Не шевелясь, ждет Юлия Даниловна: она своими руками сожгла бы все, что висит в шкафу, лишь бы еще раз услышать слова, вырвавшиеся у Киры. Но Кира молчит. «Мама и дочка, мама и дочка!..» Как это она могла сказать такое? И, не давая молчанию затянуться, Юлия Даниловна очень просто, словно все дело только в платьях, говорит:

— Значит, условились? Зеленовато-желтоватое… А теперь я пойду мыться.

Сергей Митрофанович приезжает в шесть. Он нагружен свертками и кульками — привез вино, фрукты, конфеты.

— Умаялись, дорогие мои женщины? — спрашивает он с порога.

— Кирёнок и тетя Маня не дали мне шагу сделать! — жалуется Юлия Даниловна. — Всё сами.

— Наверно, не заслужила доверия… — Задорожный выкладывает свои покупки и обнимает за плечи сразу жену и дочку.

Обе с одинаковым увлечением рассматривают покупки.

— Трюфеля! — провозглашает Кира.

— «Мишка на севере»! Халва в шоколаде! — радостно объявляет Юлия Даниловна.

— Бананы! Ох, молодец папка! И апельсины купил?

— Вот апельсины, Кирёнок, — говорит Юлия Даниловна. — Тащи большую вазу. Только посмотри, хорошо ли она вымыта.

Кира убегает на кухню, а Сергей Митрофанович берет жену за подбородок и заглядывает ей в глаза:

— Все хорошо, Юленька?

— Очень хорошо! — улыбаясь, отвечает она и, вдруг вспомнив, предупреждает быстрым шепотом: — Но не вздумай спрашивать про этот джемпер, который мне привезла Зина.

— А зачем мне твой джемпер? — удивляется Задорожный.

— Ну, так, нечаянно, мало ли… Словом, нет его и не было!

— Что-нибудь случилось?

— Ровно ничего, потом объясню… — Юлия Даниловна видит встревоженное лицо мужа и настойчиво повторяет: Даю слово, ничего. Все отлично!

Он облегченно вздыхает. В последнее время дома так покойно и счастливо. Конечно, и раньше не бывало никаких скандалов, но он всегда чувствовал глухую неприязнь Киры к мачехе. Раза два или три он пробовал заговаривать с Юлией об этом. Она успокаивала: «Не форсируй событий. И возраст у нее переходный, и жизнь круто изменилась, а главное — натура ревнивая… Дай время, все само наладится». И вот действительно наладилось! А после майских праздников, после этой поездки втроем за город, Кира неузнаваема: так и вьется около Юли, просто в рот ей глядит…

Кира входит с большой плоской вазой, похожей на круглую чашу.

— Апельсины и бананы вместе? — спрашивает она.

— Вместе, вместе! — отвечает Юлия Даниловна, и они в четыре руки принимаются накладывать фрукты в вазу.

3

К девяти вечера гости в сборе. Стол давно уже накрыт, и Юлия Даниловна с Кирой, обе такие весенние в своих зеленовато-желтых платьях («Какие умницы, что одинаково оделись!» — мимоходом думает Сергей Митрофанович), вполголоса совещаются, как лучше посадить пришедших. Ни Степняка с женой, ни Марьи Александровны с мужем Кира не знает, но для папы они, видно, очень дорогие люди. Он заключает в объятия и Марью Александровну и Надежду Петровну, едва они появляются в передней.

— Девушки, до чего же вы обе выросли! — громко говорит он и чуточку отодвигает их от себя, чтобы рассмотреть получше.

А «девушки» (Кире они кажутся довольно пожилыми женщинами) растроганно повторяют: «Комиссар!.. Милый, милый наш комиссар!» и еще что-то в этом роде.

Да, эта Надежда Петровна Степняк действительно красива. А как одета! На ней светло-серое, шумящее от каждого движения платье с широкой юбкой, остроносенькие, в тон платью, туфельки на каблуках-шпильках, тончайшие дымчатые чулки. «Если бы не протез, тетя Юля носила бы такие же и еще лучше!» — ревниво думает Кира. Потом она слышит, как папа произносит: «Мышка, да ты все такая же… Илья, такая же она?» — и догадывается, что Мышкой называют Марью Александровну Гурьеву. У Мышки очень тихий голос, а глаза милые, спокойные. И вдруг что-то вспыхивает в этих глазах — какой-то отблеск далеких-далеких дней.

— Боже мой, неужели это Кира! — говорит она, и у Киры отчего-то начинает часто-часто биться сердце.

— Разве вы меня знаете?

Хорошо, что Кира не видит отца. Он стоит сзади нее, и лицо у него такое напряженное, что Степняку кажется, будто фашистские «юнкерсы» делают второй заход на бомбежку.

— Конечно, знаю! — говорит Марья Александровна и невозмутимо добавляет: — Все мы слышали про дочку нашего комиссара…

Какая странная тишина в передней… И все смотрят на нее, на Киру. Этот высокий, с седой шевелюрой, с плечами, которым тесно даже в просторном костюме, Степняк. У него добрый, внимательный, но почему-то и испытующий взгляд. А его красивая, нарядная жена перестала улыбаться, и глаза ее становятся очень блестящими, как будто она хочет заплакать. Наверное, оттого, что, глядя на нее, на Киру, вспомнили ее мать и то горе, которое тогда пережил папа. И, может быть, думают сейчас, как было бы, если бы… Да, конечно так. Но это же нехорошо по отношению к тете Юле! Тете Юле сейчас, должно быть, так неприятно и одиноко. А разве она виновата?

Кира порывисто оборачивается к Юлии Даниловне:

— Тетя Юлечка, что ж мы стоим в передней? Давайте, давайте за стол… Приглашайте, тетя Юлечка…

И словно отпустили какую-то пружинку — все начинают шумно разговаривать, со смехом пропускают друг друга у дверей, на ходу знакомятся с тетей Маней, с любопытством разглядывают всякие смешные игрушки, до которых папа такой охотник.

— Вот уж не думала, комиссар, что вы любите игрушки! — не то насмешливо, не то и впрямь удивленно говорит Надежда Петровна.

— А я, Надюша, теперь наверстываю то, чего недобрал в детстве! — отвечает, улыбаясь, папа. — Ты спроси Юлию Даниловну, как я недавно лодку-моторку покупал! Тоже, знаешь, юношеская мечта. — И, повернувшись к Степняку, добавляет: — Уж ты извини меня, Илюха, а Наденьку я просто не в силах величать на «вы» и по отчеству. Да и Мышку — увольте тоже!

— Зачем же величать? — басовито говорит муж Марьи Александровны, и Кира думает, что этот низкий, хрипловатый голос совсем не подходит к его невидной, почти тщедушной фигуре.

— А ведь мы с вами тоже фронтовая родня! — вдруг весело вспоминает Степняк. — Вас же, помнится, привезли к нам в госпиталь в последний день войны?

— Фронтовая родня… — задумчиво повторяет Надежда Петровна.

— Родство кровное, — тихо вставляет дядя Матя.

Он сегодня очень молчалив и выглядит утомленным.

Когда рассаживались за столом, Кира крикнула:

— Дядя Матя, дядя Матя, идите сюда! Вы будете между мной и тетей Юлей, согласны?

— Чего же лучше? — сказал дядя Матя и сел между ними.

Первый тост поднимает хозяин дома.

— Ну, — говорит он, — вот и прошло пятнадцать лет. Пятнадцать лет, друзья мои, товарищи! Всех нас опалила война. Все мы знаем, почем фунт военного лиха. И всех нас война помиловала: остались живы. Выпьем за мир. За мир, за мир на планете Земля! За то, чтоб мир этот был прочен, как… ну, как прочно фронтовое братство. И за то, чтоб дети наши знали об этом братстве только понаслышке. За мир, старые фронтовики!

Он чокается — сначала со своими соседками Надей Степняк и молчаливой Мышкой, потом со своей дочерью Кирой, к которой ему приходится тянуться через весь уставленный закусками стол. И со своей женой, которая сияет ему навстречу счастливыми глазами. И со своим другом Матвеем Львовским, которому он, ничего не смысля в медицине, ассистировал у операционного стола в первый фронтовой день. И с мужем Машеньки Гурьевой, про которого красивая Надежда Петровна сказала «фронтовая родня». И с плечистым, седеющим Степняком, которого Кира видит первый раз, но который так испытующе смотрел на нее в передней. Степняк и папа молча обмениваются длинными взглядами. Что они вспомнили? О чем думают?

Рюмки опустели, тетя Маня подвигает то одному, то другому свои знаменитые слоеные пирожки, и домашние паштеты, и салат из мелко нарезанных соленых грибочков, заправленный сметаной и луком, и рыбный салат с маслинами, приготовленный Кирой.

— Отведайте, отведайте, — повторяет она и ревниво оглядывает тарелки: не пустует ли ненароком какая?

Но гости едят и пьют исправно. Рассеянно поблагодарив тетю Маню, они вновь и вновь обращаются друг к другу с задумчивым: «А помните, товарищи…», — и называют чьи-то имена или города, в которых стоял госпиталь, или принимаются спорить о каких-то полузабытых пустяках, вроде того, в три или в четыре наката была землянка, в которой располагалась операционная в сентябре сорок первого года. А то вдруг хохочут, как дети, когда Сергей Митрофанович, подмигнув Степняку, гнусаво произносит: «В игрушки играете, полковник? Мячиками забавляетесь? Дезертиров укрываете?»

Кире тоже хочется посмеяться, но она не понимает, в чем дело, и тихонько спрашивает дядю Матю: «Что за мячики?» А он тихонько же отвечает: «Это в госпитальной физиотерапии раненым давали теннисные мячи, чтобы кисти рук разрабатывать. Ну, вроде гимнастики. И, как на грех, приехал один чересчур усердный инспектор из тыла, увидел, что здоровые на вид парни подбрасывают и ловят эти мячики, ну и накинулся на Илью Васильевича…» — «Дурак!» — возмущенно восклицает Кира. Но разговор с крамольных мячиков уже перекинулся на неизвестного ей Филатьева, о котором Степняк и его жена с живейшим интересом расспрашивают папу. Оказывается, этот Филатьев заведовал снабжением госпиталя, а теперь чуть не министр торговли в какой-то республике.

— Но все-таки многих потеряли из виду, — грустно говорит Надежда Петровна. — Кстати, комиссар, почему вы нашего генерала сегодня не позвали? Он же в Москве!

Кира видит, как сужаются папины веселые глаза.

— Геннадия Спиридоновича? — медленно переспрашивает он. — Да уж очень не люблю эту балаболку Маечку!

Надежда Петровна вскидывает голову:

— Стареете, комиссар? Не прощаете молодым их беззаботности?

— Не передергивай, Надюша, — серьезно отвечает Задорожный. — Ты же понимаешь разницу между беззаботностью и пустотой. Ты, фронтовичка, врач, кавалер ордена Красной Звезды, ты-то своей молодости не пожалела? А поверь, и тогда были такие… беззаботные.

Ох как прислушивается к этому разговору Степняк! Даже оборвал на полуслове Машеньку-Мышку, которая сидит между ним и папой.

Тетя Юля чуть нагибается через прибор Львовского к Кире:

— Что же это мы с тобой, Кирёнок? Хотели выпить за дядю Матю?

— Ой, да, да! — Кира мгновенно отвлекается от происходящего напротив них. — Дядя Матя, где ваша рюмка? Вам что налить?

— Почему за меня? — удивляется Львовский.

— Это уж позвольте нам знать! — Юлия Даниловна наливает слабое, бледно-розовое вино Кире, себе и Матвею Анисимовичу. — За вас, дорогой волшебник!

— За то, что мы с тетей Юлей очень-очень вас любим! — шепотом говорит Кира.

И все трое выпивают свои рюмки до дна.

У Киры чуть-чуть кружится голова. Словно издалека до нее доносится голос Надежды Петровны:

— Нет, я с нею не знакома. Хотя, знаете, комиссар, наверно, не миновать знакомиться! Вообразите, она оказалась учительницей нашего Петушка в музыкальной школе…

— А если б не это, то и знакомиться не надо? Ну-ну, Надя, не ожидал от тебя!

Неужели это папа говорит так сухо, даже неприязненно? И о ком это они?

— Кирочка, вы в каком классе? — Машенька-Мышка задает этот вопрос гораздо громче, чем говорит обычно, словно хочет отвлечь девочку от других разговоров.

— Перехожу в девятый, — отвечает Кира.

— Ну да, ну да, — все так же громко соглашается Мария Александровна, — вам же пятнадцать, я знаю.

— В ноябре шестнадцать! — поправляет Кира. — В ноябре паспорт получать.

— Вот уж устроим торжество! — мечтательно произносит Юлия Даниловна. — Всех твоих подруг и товарищей созовем… Шутка ли, шестнадцать лет! Это, Кирёнок, такая радость в семье…

— Тетя Юля, — вдруг тихо и быстро говорит Кира, — тетя Юля, хотите… Тетя Юлечка, можно мне выпить с вами на брудершафт?!

И, скрестив руки, глядя друг другу в глаза, они залпом выпивают все то же слабенькое, бледно-розовое вино.

— Ругаться не стоит, а поцеловаться обязательно! — командует развеселившийся Львовский.

Он отодвинулся от стола, чтоб не мешать им, и теперь с насмешливой нежностью следит за Кирой, которая чуть не душит поцелуями Юлию Даниловну.

— Что там происходит? — удивляется Задорожный. — Кирюха, да ты никак совсем опьянела?

— Вовсе не опьянела! — звонко объявляет Кира. — Мы с тетей Юлей на брудершафт выпили…

И в это мгновение звонит телефон.

«Меня нет!» — знаками показывает Сергей Митрофанович.

Юлия Даниловна берет аппарат и уносит его в переднюю. Хорошо, что шнур восьми метровый — гуляй с телефоном хоть по всей квартире. Она плотно закрывает за собой дверь.

А за столом уже принялись за жаркое, которым тетя Маня может гордиться не меньше, чем пирожками. Мясо, нашпигованное свиным салом и чесноком, аппетитно зарумянившееся, с пропитанной густым коричневым соусом картошкой дымится и дразнит обоняние гостей.

— Вы его с огурчиками, с огурчиками, — угощает тетя Маня. — А то, ежели угодно, капуста провансаль…

— За сегодняшний вечер прибавлю три кило! — с комическим ужасом восклицает Надежда Петровна. — Комиссар, что вы со мной делаете?!

— Ешьте, ешьте, дорогие гости, — уговаривает тетя Маня, — сегодня разговеетесь, завтра попоститесь — все в свою норму и взойдет. Ведь посты-то, они небось не зря были — вроде разгрузочных дней, как теперь называют.

— Интересная точка зрения! — смеется Степняк.

— А что? — басом говорит муж Машеньки Гурьевой, налегая на ароматное жаркое. — Очень может быть. Древние обычаи не такие уж глупые. Один мой знакомый, этнограф…

Глядите-ка, даже этот молчун разговорился, а Кира и не заметила, когда он вылез из своей скорлупы. Вообще у всех голоса стали громче, за столом весело и очень дружелюбно. Но по-прежнему то один, то другой начинает: «А помните…» Правда, теперь больше вспоминают смешное. Дядя Матя тоже вступает в общую беседу:

— А помните, товарищи, того немца… ну, мальчишку этого, которого я оперировал в день капитуляции?

— Последний осколок? — спрашивает Задорожный.

— Ну да. От него год назад письмо пришло, помните?

Сергей Митрофанович объясняет обеим своим соседкам сразу:

— Он в честь Матвея хирургом стал. И даже членом СЕПГ…

— Так вот, мне вчера из министерства звонили, — продолжает Львовский, — он будет в Москве с какой-то делегацией. И жаждет меня разыскать. Что вы на это скажете?

Степняк усмехается:

— А что можно сказать? Ты же его вроде вторично родил! Принимай крестничка.

Кира так и ерзает на стуле от любопытства. Подумать только! Всего десять дней назад она видела осколок, извлеченный дядей Матей из шеи этого немца. И вот он едет сюда, и будет ходить по Москве, и, в общем, очень верно сказал Илья Васильевич — крестник! Вторично рожденный! Как интересно, как удивительно интересно жить на свете!..

А тети Юли все нет и нет. С кем она может так долго разговаривать? Даже папа чуть встревоженно поглядывает на дверь.

Гости уже справились с жарким. Пустые, с остатками огурцов и капусты, тарелки доказывают, что жаркое удалось.

— Кому добавку? — весело предлагает Кира.

— Да что вы, Кирочка? — смеется Марья Александровна. — И так дышать нечем… Давайте лучше помогу убрать тарелки!

— И думать не смейте, я сейчас… А вы принимайтесь за фрукты! — Кира вскакивает, освобождает место, приносит с окна круглую вазу с бананами и апельсинами и вместе с тетей Маней — раз-раз! — очень ловко собирает грязную посуду. — Тетя Маня, ничего не надо, я сама…

Она хватает груду тарелок, плечом открывает дверь — и каменеет от страха.

Тетя Юля сидит на маленькой табуретке в передней, под вешалкой. Телефон почему-то стоит на полу. Трубка аккуратно положена на рычаг. Тетя Юля сидит неподвижно, и лицо у нее такое… Никогда в жизни не видела Кира такого лица!

— Тетя Юлечка! Тетя Юлечка, что случилось?

Две вертикальные тяжелые морщинки, как шрамы, рассекают лоб Юлии Даниловны. Она отвечает очень ровным голосом:

— Большое несчастье, Кира. Поди поставь тарелки и позови папу.

— У нас несчастье? С кем? С вами… с тобой, тетя Юлечка?

Тетя Юля чуть морщит губы, пытается улыбнуться Кире.

— Нет, не со мной. С одним хорошим другом. Но смотри, — никому ни слова! Я сейчас уеду, а ты должна как ни в чем не бывало… Держись, Кирёнок, слышишь? Только позови сюда папу.

Кира бросается в кухню, не глядя, как попало ставит тарелки и возвращается в комнату.

Там по-прежнему шумно, весело, дымно — все курят и разговаривают. Как вызвать папу, чтоб никто не заметил? Кира, не поднимая глаз, с озабоченно-нахмуренным лицом ставит на поднос наполовину опустошенные салатницы и вазочки.

— Тетя Юля все еще разговаривает? — мимоходом спрашивает папа.

— Ой, папочка, я совсем ополоумела… Тетя Юля велела позвать тебя! — Она с грохотом роняет ножи и наклоняется за ними, чтобы по ее лицу никто не понял, как она испугана.

— Меня? — удивляется Задорожный. — Я же просил…

— Иди, иди, — говорит из-под стола Кира, медленно собирая рассыпавшиеся ножи и вилки.

Когда она поднимается, папы за столом уже нет. Лицо девочки покраснело, но, если человек долго стоял нагнувшись, может краска прилить к лицу?

Теперь Кира так вяло, так неумело собирает остатки посуды, что тетя Маня теряет терпение.

— Да что это ты, Кира, будто на поденщине?

— Я сейчас, сейчас, — кротко, вполголоса, отвечает Кира. — Вы не сердитесь только…

Никто не замечает их быстрого обмена репликами.

Дядя Матя о чем-то увлеченно разговаривает с мужем Марьи Александровны. Надежда Петровна держит за руки Машеньку-Мышку и убежденно твердит: «Нет, нет, четверо детей — это геройство. И еще такая работа!» Степняк посмеивается и говорит: «А я бы и от полдюжины не отказался».

И тут входит папа. Надо быть Кирой, надо знать его так, как знает Кира, чтобы понять: случилась непоправимая беда. С виду это все тот же Задорожный. Ну, может быть, чуть-чуть огорченный.

— Дорогие друзья, — говорит он, — я должен извиниться перед вами от имени Юлии Даниловны. Ей пришлось уехать. Прислали машину. Впрочем, я уверен, что вы дождетесь ее…

Все изумлены, замолчали, переглядываются.

— Как это — уехать? — недоуменно переспрашивает Степняк. — Куда?

— К больному.

— В больницу?! — в голосе у Степняка откровенное беспокойство.

— Нет, нет, не в больницу. К… частному больному.

Все по-прежнему молчат. Только Степняк продолжает настаивать.

— Разве у Юлии Даниловны есть частные больные? — недоверчиво и сердито говорит он.

— А ты не знал? — Задорожный выдавливает подобие улыбки. — Она частнопрактикующий врач.

— Папа, как ты можешь?! — не выдерживает Кира; она возмущенно смотрит на отца.

— Папа шутит, — тихо говорит Мышка, — но, наверно, близкий товарищ заболел?

Сергей Митрофанович серьезно склоняет голову.

— Да, очень. — Помолчав, он обращается к Кире: — Сооруди-ка нам кофейку, что ли, Кирюха…

Но все начинают шумно отказываться.

Разговор уже не ладится, хотя папа старается изо всех сил. Он даже рассказывает какую-то историю, похожую на анекдот, но никто не смеется. Первой поднимается Надежда Петровна:

— Мы пойдем, комиссар. Было очень хорошо, и жаль, что не встречались раньше. А сейчас пойдем…

Задорожный пытается удержать гостей, но Кира видит, что делает он это из приличия. Только Матвею Анисимовичу он не дает уйти. Он кладет ему руку на плечо и буквально прижимает к стулу.

— Юля мне никогда не простит, если ты ее не дождешься. Сиди, Матвей… Кира, стереги дядю Матю.

Сам он выходит в переднюю провожать остальных.

Слышно, как Надежда Петровна говорит:

— Дайте слово, что придете к нам всей семьей. У меня сегодня сердце перевернулось… Фронтовая родня…

Наконец хлопает лестничная дверь. Папа возвращается.

Матвей Анисимович молча курит, а Кира — тоже молча — прибирает комнату. Тетя Маня незаметно исчезла; слышно, как на кухне льется вода из кранов.

— Дай-ка мне закурить, Матвей, — говорит Задорожный.

Львовский щелкает портсигаром и пристально смотрит на Сергея Митрофановича.

— Куда она поехала?

— К близкому товарищу, — упрямо повторяет папа.

И опять оба умолкают. С каждой минутой тишина становится все тяжелее. Кире кажется, что она физически ощущает эту тяжесть. Но и уйти из комнаты она не в состоянии. Что-то должно случиться! Что-то непереносимо страшное!

Телефон.

Кира и Задорожный одновременно бросаются в переднюю, но отец опережает. Он поднимает трубку.

— Да? — говорит он и долго слушает, не отвечая. Лицо его темнеет. Кира, стоя на пороге, видит: отец стареет на глазах. Именно так: стареет.

— Понятно, — наконец произносит он. — Мы сейчас приедем.

Отстранив Киру, он входит в комнату. Львовский медленно поднимается со стула.

— Матвей, — тихо говорит Задорожный, — ничего нельзя было сделать. Валентина Кирилловна скончалась.