1

Кира исхудала, побледнела, в чернущих ее глазах живет непрестанная тревога. Из школы она сломя голову бежит домой, а дома лениво слоняется из комнаты в кухню, из кухни в комнату, силой заставляя себя сделать самое необходимое по хозяйству и нетерпеливо прислушиваясь: не позвонит ли телефон, не хлопнет ли дверца лифта на лестничной площадке?

Книги, без которых еще так недавно Кира не могла прожить дня, пылятся на ее письменном столе, и закладки в них (Кира, к неудовольствию отца, всегда читает по две-три книги сразу) не передвинулись за последнее время ни на одну страницу вперед. Уроки Кира учит так торопливо я с таким отвращением, что, если бы сейчас в классе не занимались повторением пройденного, она — впервые в жизни — нахватала бы двоек. Только когда появляется Юлия Даниловна, Кира оживает:

— Ну что, тетя Юлечка?

— Все хорошо, Кирюша, — говорит тетя Юля. — Он проспал всю ночь без лекарств. Завтракал с аппетитом. Андрей Захарович сам делал ему перевязку, говорит, что швы чистые, заживление идет даже лучше, чем можно было надеяться.

— А когда к нему пустят, тетя Юлечка?!

— Кирюша, я ведь дала тебе слово: как только позволят навещать, ты пойдешь первая.

— А вдруг позволят, когда я буду в школе?

— У нас пускают посетителей с четырех часов, ты же знаешь. А в три ты всегда дома, правда?

— Ох, тетя Юля, если бы ты знала, как трудно ждать!

Юлия Даниловна ласково смотрит в Кирины грустные глаза.

— Я знаю, Кирюша. Ждать труднее всего.

— А тебе приходилось ждать… вот так ждать, тетя Юля? — Кира настойчиво выделяет слово «так».

— Так, и даже хуже, Кирёнок.

Девочка замолкает.

Поздно ночью Юлия Даниловна шепчется с Сергеем Митрофановичем: «Это такая страстная натура, Сергей, что всякое ожидание для нее мука». — «Но ты замечаешь, она стала как обглоданная селедка!» — «Ничего, это быстро восстанавливается в ее возрасте». — «Трудный все-таки возраст и опасный!» — «Не волнуйся, милый, я думаю, что теперь она со мной вполне откровенна… Ничего плохого не будет».

Проходят еще три дня; вернувшись с работы и сообщив Кире очередной бюллетень о здоровье Кости Круглова, Юлия Даниловна спрашивает:

— А ты не хотела бы послать ему записочку, Кирёнок? Теперь можно.

— Тетя Юлечка?!

— Только не пиши ничего такого, что могло бы его взволновать. И коротко, чтобы не утомлялся. И не жди ответа — писать ему не позволят. Но на словах я…

— Тетя Юля, тетя Юля!

Кира ликует. Как в былые дни, она вихрем носится по квартире, все кипит в ее ловких руках.

— Папка, я сделала картофельные зразы с мясной начинкой и грибным соусом. Ты их любишь, да? Тетя Юлечка, а суп щавельный, постный, с яйцом и сметаной. Холодный! Ты вчера сказала, что от мясных супов жарко… Тетя Юлечка, а хочешь, я сбегаю на угол за шоколадным пломбиром?

— Ну, сбегай, — говорит папа и вынимает деньги.

— Тетя Юлечка, а что можно послать Косте вместе с запиской? Апельсины же ему, наверно, надоели… Шоколад нельзя?

— Нет, Кирюша, шоколад возбуждает. Только фрукты.

Кира убегает, и ее нет довольно долго. Задорожный даже начинает нервничать: «Куда она пропала? Не случилось ли чего-нибудь?» Возвращается Кира с шоколадным пломбиром и кулечком бананов.

— Столько народу за этими бананами! Но я выстояла! Это — для Кости.

После обеда Кира запирается в своей комнате. Кажется, ни над одним школьным сочинением она не думала столько, сколько над этим коротеньким письмецом. Вьетнамская плетеная желто-зеленая корзинка под столом, которую ей подарил тот старый папин друг, кинооператор, ездивший три года назад во Вьетнам, полна скомканными, неудачными вариантами. Самое трудное — начало. «Здравствуй, Костя…» Нехорошо, сухо и очень обыкновенно. Он ведь заново рожденный, как сказала тетя Юля в первый день после операции. Он попросту был мертвым, и его оживили… Мертвым! У Киры перед глазами холодное, застывшее, желтовато-белое лицо Валентины Кирилловны в гробу. И у Кости тоже лицо могло стать таким. Какое счастье быть доктором! Человек умирал — и вот опять дышит, думает, говорит. Это сделали врачи… Нет, она непременно будет врачом, решено. Она будет возвращать людям жизнь.

Кира снова склоняется над листком бумаги.

Поздно вечером, когда Юлия Даниловна выходит в своем полосатом купальном халате из ванной, Кира застенчиво окликает ее:

— Тетя Юлечка, ты можешь зайти ко мне на минутку?

— Написала, Кирюша?

Кира молча протягивает ей письмо.

— Хорошо, — говорит Юлия Даниловна и берет конверт, на котором старательно, красиво выведено: «Косте Круглову», — хорошо, Кирюша, я сейчас положу в сумочку и завтра с утра…

— Тетя Юлечка, прочти, пожалуйста.

Юлия Даниловна внимательно смотрит на девочку.

— Это вовсе не обязательно.

— Нет, тетя Юлечка, я хочу… пожалуйста…

Конверт не запечатан. Юлия Даниловна вынимает вчетверо сложенный листок бумаги. Буковка к буковке, очень ясные, круглые, аккуратные буквы, ровные строчки.

«Добрый день, дорогой Костя! Я такая счастливая сегодня, потому что ты поправляешься. Наверно, мне скоро разрешат тебя навещать. Когда тебе позволят читать, я принесу тебе очень интересные книги. Не волнуйся, что пропустил школу, — я тебе помогу нагнать по всем предметам, и мы будем дружить всегда, как решили. Кланяйся твоей маме, Андрею Захаровичу и дяде Мате. Я окончательно решила стать врачом. Выздоравливай скорее, Костик! Посылаю тебе бананы. Твой верный друг Кира».

— Очень хорошо написала, Кирюша, — серьезно говорит Юлия Даниловна, складывая листок по старым сгибам и засовывая его в конверт. — Ты в самом деле хочешь быть врачом?

— Врачом — и никем больше! — пылко объявляет Кира. — Это такая замечательная профессия…

— Иногда очень тяжкая, — осторожно возражает Юлия Даниловна, думая о тех смертях, которые ей не удалось ни победить, ни даже отодвинуть.

— Я понимаю, тетя Юля, — прижимаясь щекой к ее плочу, шепчет Кира, — но ведь каждый день делают новые открытия… И вот, ты сама говорила, еще недавно при таком ранении, как у Кости, люди непременно погибали, а теперь их спасают… В школе, на уроке, нам сказали, что теперь бы и Пушкина, наверно, спасли…

— Возможно, — соглашается Юлия Даниловна.

— Ну вот видишь!

А в воскресенье, ровно через две недели после того, как Костя Круглов вторично родился, Кира чинно входит в вестибюль больницы. Без десяти четыре. В вестибюле уже довольно много народу, у всех в руках свертки, все нетерпеливо поглядывают на круглые электрические часы над входом. Кира уверенно идет к той дальней скамье возле самой лестницы, где месяц назад поджидала дядю Матю, чтобы он отвел ее к себе домой смотреть коллекцию осколков. Неужели прошел всего месяц? Кире кажется, что она стала старше по меньшей мере на год.

Сегодня суточное дежурство несут тетя Юля и дядя Матя. Тетя Юля обещала сама прийти за Кирой и проводить ее в первую хирургию, где лежит Костя. Она сказала, что дядя Матя старший по хирургической бригаде и может случиться, что именно в четыре он будет занят какой-нибудь неотложной операцией. Но тетя Юля спустится непременно, пусть Кира не беспокоится.

А Кира все-таки беспокоится. Без двух минут четыре, и все посетители потихонечку, стараясь не шуметь и не толкаться, столпились у лифта, а самые нетерпеливые уже начинают подниматься по лестнице. Кира так поглощена своими наблюдениями, что не слышит, как ее зовут.

— Кира! Кирочка! Кира Задорожная!

Наконец этот незнакомый голос доходит до ее сознания. Она вскакивает, растерянно оглядывается. На ступеньках лестницы стоит невысокая женщина в белом халате и знаками подзывает Киру. У женщины под шапочкой светло-русые волосы, а на очень усталом лице сияют горчичного цвета глаза.

— Идемте, Кира, я провожу вас к Косте.

Кира взбегает по ступенькам; в левой руке у нее пластмассовая плетеная сумочка, а в сумочке литровая банка с парниковой клубникой. Кира сама ездила сегодня на Центральный рынок, сама перебрала ягоды, очистила их от хвостиков, вымыла кипяченой водой и пересыпала сахаром. Клубника крупная, отборная, самая лучшая.

— Здравствуйте, — говорит Кира, поравнявшись с женщиной в белом халате. — Я ждала тетю Юлю…

— Да, — отвечает женщина, — но Юлия Даниловна как раз очень занята вместе с Матвеем Анисимовичем и позвонила мне, чтоб я спустилась за вами. Она потом придет в палату. А я — Костина мама.

Они поднимаются по лестнице. Кира исподлобья поглядывает на свою спутницу и при последних ее словах от смущения снова начинает здороваться.

— Здравствуйте, здравствуйте! — чуть улыбнувшись, говорит та. — Костя будет вам очень рад.

— Я тоже очень рада! — горячо сообщает Кира.

Костя лежит в небольшой палате. Кроме него, здесь еще три человека. Все четверо приподнимают головы, когда Костина мама вводит Киру в палату.

— А-а, дождался свою подружку! — говорит пожилой, усатый человек и откидывается на подушки. — Вот моя подруга-то не торопится…

Кира отчаянно краснеет и снова хватается за спасительное «здравствуйте», которое на этот раз обращено ко всем обитателям палаты.

Костя лежит у окна. Он хмурит брови и деловито советует:

— Ты подвинь табуретку, а то мне подниматься еще не велят…

— Конечно, конечно, — торопливо отвечает Кира, но от волнения не видит ни табуретки, ни того, что в палате уже появились другие посетители.

Табуретку придвигает Костина мама и, легонько охватив плечи Киры, усаживает ее.

— Вам сумочка мешает? Поставьте сюда…

— Это для Кости. Клубника. Она мытая…

Кира неловко вытаскивает банку с аккуратно завязанной горловиной.

— Ну, Костик, — смеется Ольга Викторовна, — все по твоему веленью, по твоему хотенью! Только говорил: «Вот бы клубники!..» А я даже не знала, что она уже появилась… Большое спасибо, Кирочка.

Ольга Викторовна берет из рук Киры банку, ставит ее на тумбочку.

— Ты ешь! Ты сейчас же ешь! — командует счастливая Кира. — Давай я тебя покормлю.

— Да брось, пожалуйста… Маленький я, что ли?

Но Кира уже увидела на тумбочке ложку и принимается за дело. Первое смущение преодолено. На них никто не обращает внимания. Ольга Викторовна незаметно исчезла, а у каждой кровати свои гости, свое угощение, свои тихие разговоры.

— Ты сама ешь, — говорит Костя, с наслаждением уписывая ароматные, крупные ягоды.

— С ума сошел! Да я сегодня столько ее съела!

Кира сочиняет не моргнув глазом: клубника еще очень дорогая, она не попробовала ни единой ягодки. Наконец, когда банка наполовину опустошена, Костя с сожалением мотает головой:

— Довольно! Мне сразу помногу нельзя. Доктора не велят.

— Дядя Матя?

— И он, и Андрей Захарович.

— А кто из них лучше? — ревниво спрашивает Кира.

— Оба мировецкие, но, знаешь, какие-то разные, — подумав, отвечает Костя и вполголоса принимается рассказывать о врачах, о больных, которые лежат в этой палате, о том, как мучился тот пожилой, усатый человек и как долго Матвей Анисимович уговаривал его решиться на операцию.

— Ему, знаешь, три четверти желудка вырезали, — делая круглые глаза, шепотом объясняет Костя. — Мать для него тут особую еду придумывает.

— А потом как же? — испуганно спрашивает Кира.

— Врачи говорят — потом будет есть как все, только понемногу и часто… А вон тот молодой, в углу…

Они шепчутся долго, обо всем на свете, перескакивая с обстоятельного обсуждения профессии врача (Костя склонен теперь одобрить решение Киры) на перспективы начавшегося футбольного сезона. Но в футболе Кира смыслит мало, и потому разговор переходит на те годовые контрольные, которые давали в Кириной школе, и на то, с кем Кира дружит в классе, и какие книги любит Костя, и какие новые фильмы идут в кино, и, конечно, Кира вспоминает о новой советской космической ракете, которая была запущена как раз на следующий день после того, как Костю ранили. Тут Кира в страхе замолкает: тетя Юля строго-настрого предупредила ее, чтоб о ранении, об операции и, конечно, о том, что Костя «вторично рожденный» — ни слова. До этой минуты Кира тщательно обходила запретные темы — и нате же, сорвалась! Но Костя даже не замечает испуганного молчания Киры. Космическая лаборатория, мчащаяся вокруг Земли, волнует его в первую голову теми радиосигналами, которые могут принимать даже любители коротковолновики.

— Меня это дело во́ как интересует! — увлеченно объясняет он. — Только физику надо мне подтянуть, понимаешь. У тебя как с физикой?

— У меня ничего, — скромно говорит Кира, — годовая, наверно, будет пятерка.

— Ишь ты! — с завистливым уважением восклицает Костя.

— Да это же пустяки! — энергично возражает Кира. — Я ручаюсь, что за лето подтяну тебя и по физике и по чему угодно.

Но Костя недоверчиво поджимает губы:

— Подтянешь! Увезут тебя на дачу или просто не позволят…

— Во-первых, если я не захочу, меня никуда никто не увезет, — гордо заявляет Кира, — а во-вторых, почему не позволят?

Костя отводит глаза:

— Ну, я не знаю… Родители не любят, когда девчонки с мальчишками дружат.

— Мой папа и тетя Юля не такие дураки! — обиженно заступается Кира.

— Слушай, — вдруг спрашивает Костя, — она правда очень хорошая?

— Кто? Тетя Юля? Она замечательная!

— Так почему же ты ее теткой зовешь?

Теперь молчат оба. Наконец Кира решается.

— А… а как? — шепотом спрашивает она.

— Если б у меня был хороший отчим, — тихо, сквозь зубы, отвечает Костя, — я бы его только папой звал…

И в эту минуту в палату входит молоденькая сестричка:

— Товарищи посетители, без пяти шесть! Прощайтесь, прощайтесь, не задерживайте наших больных, им отдохнуть надо!

Она говорит весело и дружелюбно, но в палате сразу становится грустно.

— Как быстро! — вздыхает Кира.

— А ты опять приходи. Здесь каждый день пускают, — у Кости немного смущенный вид, — если, конечно, хочешь…

Сестра уже ушла, посетители неохотно и медленно собирают какие-то баночки, посуду, книги. Но сколько ни тяни, а время истекло. Кира оглядывается. Уже ушла толстая суетливая жена усатого больного и встал с табуретки молодой летчик, который приходил навестить брата, такого же молодого парнишку, как он сам. Наверное, надо уходить и ей, Кире, но почему же не зашла, как обещала, тетя Юля и не вернулась Ольга Викторовна?

— Надо уходить, да? — наклонясь к Косте, тихо спрашивает Кира.

— А вот и наши мамы! — неожиданно объявляет он.

Поперхнувшись, Кира оборачивается. Действительно, Юлия Даниловна и Ольга Викторовна, улыбаясь, вместе входят в палату.

— Ну, прощайтесь, ребятки, до послезавтра, — говорит Юлия Даниловна. — Послезавтра, во вторник, Кира опять придет. Хорошо?

— Только ничего не приносите, Кирочка, — предупреждает Ольга Викторовна, — иначе не пущу, смотрите!

Еще полминуты — и Кира уходит, оглядываясь и махая на прощание своей опустевшей плетеной сумочкой.

Молча идет она за Юлией Даниловной по длинному коридору, раздумывая над тем, что сказал Костя: «Если б у меня был хороший отчим…» Юлия Даниловна, конечно, не может знать, о чем думает девочка, но видит, что она не на шутку взволнована, и считает за благо помолчать. Почти у самого выхода на лестницу, там, где стоит аквариум, им преграждает путь грузный человек в больничном халате. Халат надет только на одну руку и подпоясан ремешком, другая рука у человека в бинтах и в гипсе.

— Кого я вижу в хирургическом отделении! Товарищ Лознякова собственной персоной! — громко приветствует он Юлию Даниловну.

Рядом с грузным человеком молодой высокий врач в очках. У него густая копна черных волос и тонкая, мальчишеская шея. «Неужели это и есть Андрей Захарович, который спас Костю?» — с острым любопытством думает Кира.

— У К-кости были? — слегка заикаясь, спрашивает врач.

«Он!» — решает Кира.

— У Кости, — отвечает Юлия Даниловна. — А что вы оба делаете не на своем этаже?

Кира соображает: «Не на своем этаже! Значит, не он?»

— Ух, строгая! — смеется грузный человек. — Мне теперь разрешено ходить, вот и оглядываю… хозяйство. Аквариум у вас тут. Замечательная штука! — объясняет он. — У рыбешек-то этих у каждой свой характер, оказывается. В жизни не было времени присмотреться…

— А вы-то, Наум Евсеевич, зачем пришли в свободный день? — спрашивает Юлия Даниловна.

— Б-был в виварии. Ну и з-зашел по привычке.

— Все меня проверяет, — говорит грузный человек, — никакого доверия к начальству!

— П-пока вы в этом халате, вы для меня т-только больной, — сердито говорит молодой врач.

— Вот и неправда, — басит человек с забинтованной рукой, — за эти две недели мы с ним бо-ольшими приятелями стали. Что, нет?

Молодой врач хмурится:

— П-позже увидим. Здесь к-каждый д-для нас приятель.

— Независимый! — объясняет Юлии Даниловне грузный человек. — А вот, товарищ Лознякова, скажите вы мне по совести: правда, в этом его виварии ни служителя, ни смотрителя нет?

— Правда.

— Сам, значит, и кормит этих своих зверюг? Сам убирает за ними?

— Сам.

На лице у грузного человека искреннее изумление.

— Чу-удеса! Так для чего же он все это, а? Может, диссертацию товарищ Гонтарь задумал? Остепениться хочет?

Юлия Даниловна чуть-чуть усмехается.

— Нет, Иннокентий Терентьевич, из этих трех собак да десятка кроликов диссертации не выжмешь. Для чего? — Она бросает задумчивый взгляд на Гонтаря. — Ну, как вам это объяснить… Наума Евсеевича интересуют проблемы опухолей. Человечеству решение этих проблем нужно как… хлеб. Вот и ищет. Из человеколюбия и любознательности. Ясно?

— Б-бросьте, Юлия Даниловна! — окончательно мрачнеет Гонтарь и, махнув рукой, быстро уходит.

— Да-а… — Иннокентий Терентьевич не то смущен, не то несколько оторопел. Он пробует изменить тему разговора и, взглянув на молчаливую Киру, спрашивает: — А ты, черноглазая, чего дожидаешься?

Кира не любит, когда с ней разговаривают как с маленькой. Да еще незнакомые люди.

— Я жду, — с ледяной вежливостью отвечает она, — когда вы закончите разговор с моей… мамой.

Краешком глаза она видит, как дрогнули губы Юлии Даниловны. Иннокентий Терентьевич вдруг по-хорошему улыбается.

— Дочка Задорожного? — говорит он. — Ну-ну, девочка, папа у тебя под стать маме, можешь мне поверить!

И, кивнув, он опять направляется к аквариуму.

2

Гнатович настоял на том, чтобы врачебная конференция, посвященная операции Кости Круглова, была проведена тогда, когда результат этой операции будет уже совершенно несомненным и когда мальчика можно будет показать собравшимся.

— Позвольте, — возражал Степняк, — его ведь любой из наших врачей может и сейчас увидеть.

— А мы, Илья Васильевич, и варягов позовем, пусть полюбуются! — сказал Гнатович. — А то небось, когда та девушка скончалась, Таисия Павловна по всему району раззвонила. А как удача, так помалкиваем? Я против парадов, но за разумный обмен опытом. Рыбашу со Львовским есть о чем рассказать.

Вот почему врачебная конференция состоялась лишь в конце июня, когда Костя прочно вступил в «команду выздоравливающих». В байковом сизом халате и мягких шлепанцах, он разгуливал по всей больнице, заводя быстрые дружбы то с любителями домино, то с шахматистами и донимая Киру, продолжавшую аккуратно навещать его, неожиданными вопросами. Какой она знает астрономический инструмент из девяти букв и чтоб при этом он обязательно начинался на «Р»? Или: что такое выемка для оснований сооружений из восьми букв?

Вопросы эти были следствием изучения старых номеров «Огонька», которые он притаскивал к себе в палату. Однако не в кроссвордах заключалась для Кости главная притягательная сила журнала. Он неожиданно остро заинтересовался освободительной борьбой африканских народов и событиями на Кубе. Вырезал фотографию Фиделя Кастро и, показывая ее Кире, завистливо восклицал: «Вот это герой так герой!» Перед тем они обстоятельно обсуждали подробности сорокадевятидневного дрейфа отважной четверки советских моряков на самоходной барже в Тихом океане. Как многие мальчишки, не видавшие войны, Костя считал, что на его долю уже не осталось подвигов и даже «настоящих мужских» дел. Однажды, еще в санатории, где работала Ольга Викторовна и где ему доверялось включать телевизор, он посмотрев передачу о выпускниках какой-то школы, всем классом уезжавших на целину, презрительно фыркнул:

— Выставляются! Ни капельки это не интересно — в земле копаться…

— Много ты знаешь про землю! — насмешливо отозвался один из отдыхавших, который тоже смотрел передачу. — Ты по земле и ходить-то как следует не умеешь. А земля-матушка нас поит и кормит, да не только хлебцем или там овощами, орехами, фруктами. Она и мясо и масло дает: если бы на земле ничего не росло, так все коровы, свиньи да бараны разом передохли…

— Подумаешь!

— Вот ты и подумаешь! — с веселой насмешкой продолжал отдыхавший. — И сообразишь: ученые-археологи копают землю и находят в ней остатки древнейших, давно угасших культур. По этим находкам мы узнаем то, чего никогда не узнали бы иначе о людях, живших тысячелетия назад. Ученые-геологи тоже копают землю и открывают полезные ископаемые — уголь, руду, золото, алмазы. А без этих ископаемых не только телевизора — простого ножа у нас не было бы. Выходит, земля делает нас умными, сильными, толкает вперед технику. Земля, братец ты мой, — и прошлое человечества, и его настоящее, и будущее… А ты бормочешь: «Неинтересно!..» Ну ладно, подкрути-ка звук, а то нас с тобой слышней, чем музыку!

Костя поправил звук и тихо вышел через веранду во двор санатория. Ноги его ступали по обыкновенной земле. Впервые он с интересом глядел себе под ноги: земля — прошлое, настоящее, будущее… Скажет же человек!

Но после этого случая он стал искать общества взрослых мужчин. От мамы, от других женщин, среди которых прошло его детство, он никогда не слыхал таких разговоров о человечестве.

Здесь, в больнице, когда в первые после операции дни он должен был лежать неподвижно, смутные и странные мысли одолевали его. Он думал о том, что будь у него отец вроде того насмешливого человека из санатория или такой, как Матвей Анисимович, или, на худой конец, как этот усатый, пожилой мастер электрозавода, которому вырезали три четверти желудка, — словом, будь у него хоть какой-нибудь отец, он ни за что не связался бы с этими дворовыми гадами, не попался бы на их подначку: какой же ты, дескать, парень, если не куришь, водки не пьешь, в карты не играешь? Не таскал бы у матери денег. Не слушал бы хвастливых рассказов о ловкости, о смелости, о легкой и веселой житухе тех, кто умеет устраиваться…

Потом, освоившись в палате, он с удивлением заметил, что один из лежавших тут больных, человек лет тридцати, не меньше, тоже постоянно и со смаком рассуждает об умении «вырвать» себе лакомый кусочек. Когда усатый мастер чувствовал себя получше, он обязательно заводил споры с этим соседом. Соседа звали Павел Павлович. Из его разговоров с усатым мастером Костя понял, что любитель лакомых кусочков тоже работает на электрозаводе, а живет в квартале новых домов, но в собственном деревянном домишке, предназначенном на снос.

Павел Павлович с удовольствием рассказывал, как ему уже несколько раз предлагали новое жилье, а он все не соглашался: «Надо отхватить себе чего получше, раз уж им так приспичило!» Собственно, он владел только половиной оставшейся ему от деда развалюхи, и совладельцы давно выехали в современную, благоустроенную квартиру с газом, с ванной, с горячей и холодной водой в кранах, с отоплением от теплоцентрали. А Павел Павлович, которому исполком давал такую же отдельную квартиру, отказывался: «У меня тут и сараюшка есть, могу поросенка держать. А там я его куда дену? В ванную, что ли?»

— Так ведь нет у тебя никакого поросенка, — говорил усатый.

— Сейчас нету, — подтверждал Павел Павлович, — а может, заведу? Я из-за их стройки ногу сломал, я еще взыщу с них за увечье!

— С кого это с них?

— Найду, с кого.

Ногу Павел Павлович сломал, возвращаясь домой после изрядной выпивки. Желая сократить дорогу, он полез через огороженную территорию стройки, свалился в какую-то яму и пролежал там более часа, пока случайные прохожие не услышали его воплей. Это были молодые парни. Они подобрали отчаянно ругавшегося Павла Павловича, уложили его на фанерный щит и донесли до ближайшей аптеки. Там вызвали скорую помощь, и Павел Павлович очутился в больнице. Он и здесь, пока дежуривший Львовский делал все, что нужно, не переставал ругаться и грозить кому-то. Он всех подозревал в лицемерии, лжи, корысти.

Как раз сегодня, после утреннего обхода, когда Рыбаш предупредил, что в три часа дня в больнице состоится врачебная конференция и Костю, вероятно, захотят посмотреть чужие врачи, в палате разгорелся бурный спор.

Едва за Рыбашом закрылась дверь, Павел Павлович со скверной ухмылочкой сказал:

— Меня небось не покажут — невыгодно. А мальчишка молодой, может, и сам бы, без врачей, поправился, но они себе, будьте уверены, премию выхлопочут… Иначе зачем показывать?

Усатый мастер вздохнул.

— Пакостная у тебя душонка, Павел Павлович! — сказал он. — Гляжу на тебя и дивлюсь. Кругом расцвет жизни, а у тебя одни помои на уме.

— Какой же это расцвет вы усмотрели? — с той же нагловатой ухмылкой спросил Павел Павлович.

— Какой? А вот давай считать, — и усатый мастер принялся аккуратно загибать пальцы.

Костя слушал и не слушал спокойное перечисление усатого мастера. До него долетали знакомые слова: семичасовой рабочий день… короткая суббота… высокие пенсии старикам… отмена налогов… всякие льготы женщинам-матерям…

В общем, все это Костя знал, как знал, что учение и лечение бесплатны, что мама и все их знакомые ежегодно получают отпуск, а зарплата все равно им идет, что сам он ездил летом в пионерский лагерь, а когда был поменьше — на дачу с детским садом. Он знал это и принимал как должное. Ему никогда не приходило в голову, что жизнь может быть иной. И он никогда не задумывался над тем, насколько легче, лучше стало житься в последние годы.

— …Законность в силу привели, оно и повернулось на сто восемьдесят градусов, — донесся до него голос усатого. — Конечно, еще находятся разные прохвосты, суют палки в колеса, но теперь и закон на большую высоту поднялся. Чтоб все, как Ленин велел. Хоть то же жилищное строительство. Ты бы, обормот, разок огляделся, сколько жилья понастроили! Не дома, как грибы, а грибы, как дома, растут… И для кого же это все? Да для таких, как мы с тобой. А ты нос воротишь, за свой клоповник хватаешься, все боишься что-то упустить да где-то продешевить!

Павел Павлович насмешливо причмокнул:

— Так ведь и вы вон какой сознательный, а тоже стараетесь побольше заработать. Каждый человек стремится жить получше.

И тут старый мастер неожиданно рассвирепел.

— За-ра-бо-тать! — яростно проскандировал он. — За-ра-бо-тать, а не урвать и не сорвать! Трудом добиваюсь. И обрати внимание: люди-то рвачей да спекулянтов не уважают. Позавидовать, не спорю, кое-кто может. А уважать — нет. Хоть ты три дома заимей, хоть бочку денег, а спокойно наслаждаться не будешь. Потому — сколько ни ловчи, а если у тебя денежки нетрудовые, то нет тебе ни почета, ни покоя в трудящемся обществе!

Усатый мастер устал и откинулся на подушку.

— Я, кажется, не ворую, я, как и вы, в цеху вкалываю! — огрызнулся Павел Павлович.

— Не воруешь — может быть. А мысли у тебя и в цеху пакостные.

Старик отвернулся к стене и замолчал.

Весь день Костя раздумывал над спором в палате. А в половине четвертого его вызвали на конференцию.

Конференция должна была начаться ровно в три, но началась в четверть четвертого.

Гнатович пригласил не только хирургов района, но и представителя горздрава — того самого Белявского, который полгода назад вместе с председателем исполкома и Таисией Павловной открывал больницу-новостройку. За полгода Белявский ничуть не изменился — те же очки в светлой оправе, тот же отутюженный вид, те же бесцветные и редкие волосы. И держался он по-прежнему — с равнодушной любезностью. Но приехал Белявский на этот раз не один, — договорившись по телефону с Гнатовичем, он привез с собою гостя. Это был молодой, лет тридцати двух, человек в сером спортивном костюме, худощавый, подвижный и чуть смущенный. Белявский представил его собравшимся:

— Коллега из Германской Демократической Республики, хирург Вольфганг Хольцбейн.

Львовский, сидевший, как обычно, в дальнем углу, резко поднялся и шагнул навстречу гостю. Пока Степняк вполголоса, коротко объяснял всем историю знакомства Львовского с Хольцбейном, эти два человека молча трясли друг другу руки, хлопали друг друга по плечам, и снова принимались пожимать руки друг другу. Потом Львовский заговорил по-немецки, а Хольцбейн в ту же секунду — по-русски, и оба рассмеялись.

— Я училь русски немного для эта минута! — торжественно сказал Хольцбейн. — И эта минута пришель…

Он был откровенно взволнован и, если бы лучше знал русский язык, сказал бы очень многое. Львовский, усаживая его рядом с собой, повторял:

— Ну, рад, рад!

Рыбаш уже приготовился к суховатому, хотя и подробному, сообщению о том, что в повестке дня коряво и длинно называлось: «Об успешной операции по поводу ранения сердца подростка Круглова, доставленного в состоянии клинической смерти, при проникающем ранении грудной клетки…» Но сейчас все заранее продуманные слова вылетели у него из головы. Он понятия не имел об уникальной коллекции Матвея Анисимовича, о последнем ее экспонате, и глубокий, значительный смысл встречи двух бывших врагов поразил его. Он глядел не отрываясь на Львовского и Хольцбейна, и вместо первой фразы «Круглова принесли в приемное отделение обескровленным, без пульса в лучевой и сонной артериях…» Рыбашу хотелось крикнуть: «Товарищи, вот перед нами символ подлинного гуманизма, дружелюбия, мира, которые несет человечеству советский строй!» Вероятно, это было бы странно, почти неприлично, если б он вдруг заговорил так. Он шумно выдохнул воздух и оглядел собравшихся.

Гнатович, забрав свою бороду в кулак, правой рукой сдергивал запотевшие очки. Лознякова, откинув назад голову, с грустной и нежной улыбкой смотрела на Львовского, Степняк, быстро поворачиваясь во все стороны, негромко, энергично отвечал на тихие вопросы, которые ему задавали гости. Марлена, схватив за руку сидевшую возле нее Нинель Журбалиеву, глядела на Матвея Анисимовича и Хольцбейна, как ребенок, впервые очутившийся в театре и готовый кинуться на сцену, чтоб самому принять участие в раскрывшейся перед ним жизни. Гонтарь, вытянув мальчишескую шею, молча шевелил большими, добрыми губами. Толстая, неуклюжая Анна Витальевна Седловец и та, позабыв свои бесконечные хозяйственные дела, выглядела растроганной. Даже неулыбчивая, всегда суровая на вид новая заведующая второй хирургией, Святогорская, трубно высморкавшись, сказала ёрзавшему от волнения Григорьяну: «Бывают же такие встречи!»

Спокойнее всех держался Белявский. Слегка отодвинув левый манжет своей белоснежной шелковой рубашки и взглянув на часы, он напомнил:

— Десять минут четвертого, товарищи. Приступим?

Все зашевелились, усаживаясь удобнее, Хольцбейн торопливо спросил:

— Я… как это?.. возможно, мешаль?

И Львовский, положив ему руку на колено, ответил:

— Наоборот, lieber Genosse, наоборот.

Очевидно, Матвей Анисимович был прав — Рыбаш, подойдя к коричневой школьной доске и взяв в руки мелок, заговорил гораздо менее сухо, чем намеревался.

— Мы оба, товарищ Львовский и я, — он сделал жест в сторону Матвея Анисимовича, — были в приемном отделении, когда мальчика принесли. Это сын нашей диетсестры, они живут в общежитии при больнице, точнее — в больничном дворе. Там ему и нанесли ножевое ранение. Мальчик был в состоянии клинической смерти. Обескровленный, без пульса. Зрачки резко расширены, роговичные рефлексы отсутствуют, сердечные тоны и дыхание не прослушиваются. Надо было действовать молниеносно. На соблюдение асептики времени не оставалось. Только стерильные перчатки! Одежду Круглова разрезали…

Хольцбейн слушал с напряженным видом.

— Пожалюста, геноссе, nicht so schnell… как это?.. не так скоро! — попросил он умоляюще.

Рыбаш кивнул ему:

— Извините, буду медленнее…

Он стал говорить отчетливо, с паузами, рисуя на доске схему ранения, объясняя, каким разрезом он шел в то время, как Львовский проводил через интубационную трубку искусственное дыхание чистым кислородом…

— С помощью аппарата для газового наркоза? — спросил кто-то из чужих хирургов.

— Да.

— Хорошо, у кого этот аппарат есть! — громко сказал тот же голос.

— Требуйте, чтобы ваш главный достал! — чуточку улыбнувшись в сторону Гнатовича, быстро отозвался Рыбаш и продолжал: — Обнажили заднюю большеберцовую артерию, начали нагнетать кровь. Делаю ревизию плевральной полости. Кровь! А сердечных сокращений нет. Вскрыли перикард — и там сгустки крови. Ну что ж, остается одно — массаж сердца.

— Массаж mit dem Hand? Рукой? — проверяя, верно ли он понял, переспросил Хольцбейн.

— Рукой! — кивнул Рыбаш и показал, как держал умершее сердце мальчика в руке, сжимая и разжимая его. — Появились единичные сердечные сокращения, но из раны величиной в два сантиметра, гляжу, вытекает кровь. Наложил два шелковых шва — кровотечение прекратилось. Минуты через три сердце начало сокращаться. Львовский говорит: «Зрачки сузились!» Потом опять слышу: «Есть периферический пульс!» Но самостоятельного дыхания все еще не было.

Он подробно, шаг за шагом, рассказывал, какие еще были применены средства и в каком порядке это делалось, когда он и Львовский надели стерильные халаты, когда сменили перчатки, когда отгородили операционное поле стерильным материалом, когда прекратили артериальное нагнетание крови и перешли на переливание внутривенное.

— Это первая ваша операция на сердце? — спросил Белявский.

— Нет, вторая, — вызывающим тоном ответил Рыбаш. — Но тогда, при точно таком же ранении, спасти девушку не удалось. Причины…

Гнатович сердито перебил Андрея Захаровича:

— Насколько мне известно, в свое время Таисия Павловна более чем подробно оповестила и горздрав и весь наш район относительно обстоятельств смерти той раненой. Установлено, что товарищ Рыбаш сделал все возможное для ее спасения. Какой смысл возвращаться к этому?

Белявский в знак согласия слегка наклонил голову:

— Собственно, я хотел только узнать — имел ли уже товарищ Рыбаш… гм… практику подобных операций?

— Имел! — все тем же вызывающим тоном быстро сказал Рыбаш. — Практиковался и продолжаю практиковаться в морге и в виварии. Грудная хирургия особенно интересует меня. Будут еще вопросы?

— Сколько длилась операция? — спросила Святогорская.

— Один час пятнадцать минут.

Хирургов из соседних больниц волновали многие подробности.

— Какое было давление?

— Когда вынули интубационную трубку?

— Когда добавили к кислороду закись азота?

— Сколько всего перелили крови?

Вопросы сыпались на Рыбаша со всех сторон.

Он, поворачиваясь направо и налево, отвечал точно, ясно, все время помня о Хольцбейне и потому разговаривая особенно отчетливо. Наконец поток вопросов иссяк.

— Сейчас мальчик совершенно здоров, и мы его вам продемонстрируем. Да, следует добавить, что сразу же после окончания операции к нему вернулось сознание, он говорил со мной.

— Wunderbar! Заметшательно! — воскликнул Хольцбейн.

Рыбаш повернулся к Степняку:

— Пожалуй, можно позвонить, чтоб он пришел?

Пока Костю вызывали, Рыбаш пустил по рукам рентгеновские снимки и электрокардиограммы, сделанные уже в послеоперационный период.

Костя, облазивший всю больницу после того, как ему разрешили ходить, никогда не открывал двери с белой табличкой: «Главный врач». Степняка он знал, и тот ему нравился. Но одно дело — Степняк в палате или даже в коридоре и совсем другое — кабинет Степняка. Костя шел сюда, заранее смущаясь, и окончательно оробел, когда увидел добрых тридцать пар глаз, сразу устремившихся к нему.

— Иди-ка, братец, иди на расправу! — шутливо позвал его Матвей Анисимович, угадав Костино состояние.

Мальчик неловко поклонился всем одновременно и начал пробираться к тому месту, откуда раздался голос Львовского.

— О, потшему вы зовёйт его «братец»? — незнакомый человек, сидевший рядом с Матвеем Анисимовичем, покачал головой. — Он мой братец, mein Bruderchen, мы оба… как это?.. zwei Mal geboren… Два раза родили…

— Дважды рожденные! — поправил кто-то с улыбкой.

— Твашды рошденни… — повторил человек и вытер лоб, — и говорят — немецки длинни слов… А русски?!

Все засмеялись. Костя с удивлением глядел на немца; ему вспомнилась коллекция Львовского, полученное из Германии письмо.

— Познакомься с нашим гостем, Костя. Это — товарищ Вольфганг Хольцбейн, — сказал Львовский. — Когда-то и он был моим пациентом…

Костя, как во сне, пожал протянутую руку. В голове у него прыгала одна мысль: «Тот самый, тот самый! Вот Кира-то позавидует!» К действительности Костю вернул привычный, с веселыми нотками голос Рыбаша.

— Спусти халат и сними рубашку, дружок, — командовал Андрей Захарович совсем так же, как командовал в перевязочной, — потрудись на пользу науки. Товарищи врачи хотят посмотреть, как мы тебя тут заштопали.

Послушно выполняя приказание Рыбаша, Костя все не сводил глаз с гостя.

— Я тоже есть доктор, — сказал тот, — позволяйт мне. Фонендоскоп — это не болит…

— Да, пожалуйста! — сказал Костя. — Я же знаю…

Его выслушивали, измеряли давление, крутили вправо и влево, разглядывая еще не побледневший рубец, задавали осторожные вопросы: «А если спишь на левом боку, не больно?», «Ты помнишь, как тебя оперировали?», «В плохую погоду болей нет?» Он отвечал почти не думая, механически — так потрясло его появление Вольфганга Хольцбейна.

Наконец Гнатович поднялся:

— Ну, товарищи гости, не довольно ли? Мальчишку совсем замотали… Поблагодарим товарищей Рыбаша и Львовского за их отличную работу и за то, что они не пожалели времени для обмена опытом…

Гости расходились медленно и неохотно. Кое-кто попросил разрешения осмотреть больницу. Степняк сам повел их и пригласил Хольцбейна.

— А ведь мы с вами тоже знакомы, — усмехнувшись, сказал Илья Васильевич, — я был начальником того госпиталя, где…

— О-о! — радостно и удивленно воскликнул немец. — Genosse Степниак?.. Aber вы были зовсем черни, а теперь, — он запнулся, — немного седий…

— Немного? Вы любезный человек. — Илья Васильевич показал на Костю: — Вот целое поколение выросло, а мне сегодня — увы! — пятьдесят…

Он сказал это и подумал, что надо торопиться домой: ему действительно именно сегодня исполнилось пятьдесят лет, и, хотя он никогда не праздновал свой день рождения, Надя очень просила не задерживаться: наверное, приготовила какой-нибудь сюрприз.

В половине седьмого он наконец вышел из больницы. Львовский, Хольцбейн, Рыбаш и Марлена решили вместе отправиться куда-нибудь пообедать. До станции метро шли впятером, разговаривая о том, как жизнь сводит людей, и еще больше о том, как необходим мир во всем мире.

Открывая своим ключом дверь квартиры, Степняк услышал знакомый топот резвых и крепких ног Петушка. «Бежит поздравить первым!» — подумал он. Но Петушок и не помнил о торжественной дате.

— Папа, папа, — закричал он еще из коридора, — я скоро буду дядей! Ты знаешь? У меня есть сестра… То есть ты-то знаешь — ты же ее папа… А она учила меня музыке, и я ничего не знал! А теперь она говорит, что я могу называть ее по имени и на «ты»! И что у меня скоро будет племянник!

Ошеломленный и даже испуганный Степняк слушал пулеметную скороговорку сына. Что произошло? Откуда Петушок узнал?..

Из комнаты до него донесся женский смех.

Придерживая неистово прыгающего Петушка за плечи, Илья Васильевич прошел в комнату. За парадно накрытым столом сидели Надя, Варвара Семеновна и Светлана. Неонила Кузьминична показалась из кухни, торжественно неся поднос с пышным домашним тортом.

— С рождением, Илья Васильевич! — степенно сказала она.

Щуря смеющиеся глаза, из-за стола поднялась заметно отяжелевшая Светлана.

— Ну, отец, Варвара Семеновна настояла, чтобы твое пятидесятилетие мы отметили по-семейному… Да и вообще поскольку я расстаюсь с музыкальной школой, зачем дальше скрывать от Петушка, что его учительница доводится ему сестрой? И что он скоро станет дядей…

Степняк подошел к дочери; она была высокая, в него, и это всегда доставляло ему удовольствие. Обняв ее за плечи, он обернулся к теще.

— Спасибо, Варвара Семеновна, за подарок! — Он сделал глубокий вдох, силясь подавить волнение, и с улыбкой оглядел всех сразу. — Будем веселиться по-семейному…