1

Тридцать первого больница затихла к семи часам вечера.

В ординаторской терапевтического отделения тепло, светло, чисто. Дежурство обещает быть спокойным. Юлия Даниловна, пожелав Ступиной счастливого Нового года, сказала перед уходом:

— Вы умница, Марлена, что не пробовали ни с кем перемениться. Новогодние дежурства бывают очень интересными.

Марлена уже настолько изучила Лознякову, что знает: та называет ее по имени, когда все в порядке. Но почему у Юлии Даниловны лицо серьезное, а глаза смеются? И что она имеет в виду, говоря об интересных новогодних дежурствах? Неужели Лознякова догадывается?

Приложив ладони к щекам, Марлена сидит у письменного стола, возле телефона. Как может Лознякова догадываться о том, в чем Марлена еще не призналась самой себе?

Ну хорошо, она часто встречается с Рыбашом. Даже очень часто — почти каждый вечер. Ходит с ним в кино и в театр. И на каток. Но, во-первых, это никого не касается, а во-вторых, мало ли с кем бываешь в театрах и занимаешься спортом… Наумчик, например, уже третье воскресенье зовет ее в Измайлово походить на лыжах. Разве она отказывалась? Правда, каждый раз что-нибудь мешало, но ведь могла и поехать?.. В прошлое воскресенье совсем уже собралась, договорилась с Нинель Журбалиевой, что та захватит мужа и сына, но в последний момент прогулку пришлось отменить: позвонил Рыбаш и непререкаемым тоном объявил, что они идут на дневное представление в цирк. Там последний день показывают какую-то удивительную водяную пантомиму. В цирке Марлена не была с детства, и, когда сказала об этом Рыбашу, тот ответил:

— Тем более!

— Что — тем более? Я вовсе не скучаю без акробатов и зверей.

— А я говорю: тем более надо пойти!

И, хотя Марлена сердито объяснила, что она уже договорилась с другими о лыжной вылазке и вовсе не обязана подчиняться всем выдумкам Рыбаша, он даже как будто и не заметил ее возражений:

— В общем, без четверти два у входа в метро «Павелецкая».

Она со злостью бросила трубку, но через пять минут принялась названивать Нинель и Наумчику и неискренним голосом плела какую-то чепуху о неожиданно изменившихся обстоятельствах и очень срочном, неотложном совещании. Даже отчим, который никогда не вмешивается в ее дела, насмешливо поинтересовался:

— Требуют, чтоб пришла в больницу?

Она с вызовом ответила:

— В цирк.

Отчим отложил газету, снял очки и очень добродушно посоветовал:

— Так сочиняй поумнее. А то ведь всякому ясно.

Неужели действительно всякому ясно? Неужели Юлия Даниловна тоже подразумевала это?

А что, собственно, это? Она ни словом не обмолвилась Рыбашу, что ей предстоит дежурить в новогоднюю ночь. Наоборот, когда он строил планы новогодней встречи, она упрямо отвечала, что ресторанов не любит и вообще ничего еще не решила. Много, мол, вариантов, и она выберет в последнюю минуту. И пусть он не рассчитывает, в компанию своих старых друзей она его не потащит.

— Зачем нам компания? Встретим вдвоем.

— Только этого не хватало! Я и так имею удовольствие ежедневно видеть вас…

Сказала и испугалась: а вдруг всерьез обидится?

Но Рыбаш посмотрел на нее своими плутоватыми глазами и кротко согласился:

— Я тоже считаю это удовольствием!

Тоже! Скажите пожалуйста, какая самонадеянность!

Конечно, он мог заранее посмотреть график. Но тогда к чему были все эти бесконечные разговоры? Если ему действительно так важно провести эту новогоднюю ночь с нею, он мог бы предложить дежурить вместе. И доставить ей приятную возможность гордо отказаться: больница, дескать, не клуб, не ресторан и не личная квартира. Но он ничего не предложил и вообще в последние дни ни о чем не спрашивал. И вдруг сегодня утром, когда она принимала от Нинель смену, принесли утвержденный Степняком график праздничных и предпраздничных дежурств. Она хотела расписаться не глядя, но не вытерпела, взглянула в графу «хирургия». И увидела: чья-то фамилия густо зачеркнута, а сверху напечатано: «А. З. Рыбаш». Значит, он устроил это в последнюю-распоследнюю минуту, чтобы быть уверенным: уже ничто не изменится.

И вот весь день она ходит с ощущением счастливого ожидания. Они виделись только на утренней пятиминутке. И он не подошел, не обменялся с ней ни словечком, как делал это до сих пор при каждой встрече. Кажется, даже не посмотрел в ее сторону. Но она уже знала: он дежурит.

В начале месяца, когда составляли график, она не позволила себе поинтересоваться, кому из хирургов выпало новогоднее дежурство. Но, если быть совсем искренней, кажется, и тогда она смутно подумала о Рыбаше… И вообще думает о нем с той самой минуты, как увидела его с тяжелыми свертками в лифте, когда он спросил: «Нашего полку прибыло?» и когда она впервые почувствовала на себе этот тревожно-лукавый, смеющийся, пристальный взгляд.

Как радовался Наумчик, уверенный, что это его доводам она вняла, увольняясь из своей медчасти! Смешной паренек… Он так старательно расписывал ей перспективы профессионального роста в больнице. «Т-ты хочешь или н-не хочешь быть врачом? — допытывался он. — Только в больнице можно приобрести опыт и мастерство. В б-больнице ты видишь человека к-каждый день, видишь одну и т-ту же болезнь в различных проявлениях, к в-видишь…» Она, смеясь, прервала его: «И вижу тебя, неугомонная душа!» Он краснел, сердился, говорил, что ее легкомыслие непростительно, а через минуту снова начинал доказывать свою точку зрения. Она и без его доказательств знала, что он прав. И в своем заявлении начальнику медчасти написала именно так, как говорил Наумчик: «…поскольку врачу со столь небольшим стажем, как мой, для повышения квалификации абсолютно необходима работа в больнице, прошу отпустить…» И дома матери и отчиму говорила то же самое. И вот даже Нинель Журбалиеву сманила этими рассуждениями. Но в душе-то, в душе-то разве не было уже тогда затаенной мыслишки о Рыбаше?

Марлена сидит у стола в ординаторской, раскрыв ноябрьский номер «Иностранной литературы». Второй месяц она таскает этот номер журнала в большой, модной сумке, которой, как, посмеиваясь, утверждает отчим, не побрезговала бы и дореволюционная повитуха. Действительно, эта нарядная, в яркую клетку, сумка вместительна, как чемодан! Здесь мирно уживаются и аппарат, которым измеряют кровяное давление, и пара туфель, и килограмм апельсинов, и фонендоскоп, и книги, и множество всяких мелочей, которые нужны молодой женщине. Но от ежедневных путешествий в сумке обложка журнала истрепалась, корешок надорван, а Марлена все никак не может дочитать «Триумфальную арку». И не то чтобы ей не нравился роман. Да и вообще Марлена привыкла следить за книжными новинками: мать — редактор издательства, отчим — художник. Дома полно книг, об искусстве говорят много, горячо, с личной заинтересованностью. А по поводу «Триумфальной арки» даже крепко поспорили. Отчим тогда позвал Марлену: «Вот ты врач, скажи, как по-твоему, образ Равика…» Марлена не дослушала вопроса: «Дайте дочитать — тогда скажу!» Ее раза два потом спрашивали: «Ну как, дочитала?» Она почему-то обиделась: «Времени нет, неужели не видите?»

Ну вот, сегодня время есть — целый вечер и целая ночь. В отделении почти все выздоравливающие. В восемь, после того как больные отужинают, или чуточку позже Марлена пройдет по палатам и займется чтением. Ничто сегодня не помешает. В крайнем случае, кто-нибудь позвонит по телефону. Кто-нибудь?.. Марлена бросает взгляд на телефон. Телефон молчит. Неужели никто не позвонит? Глупости! Сердясь на себя, она косится на часы. Без трех минут семь. Как медленно тянется день…

Решительно открыв журнал, Марлена читает:

«Море. Море грохочущей тьмы, ударяющей со всего размаха в барабанные перепонки. Затем пронзительный звонок во всех отсеках ревущего, тонущего корабля… Снова звонок — и ночь. Сквозь исчезающий сон проступает побледневшее знакомое окно… Снова звонок… Телефон».

Она откидывается в кресле и с удивлением думает о том, какое место занял в современной литературе телефон. Нельзя найти книги, в которой телефонные звонки не играли бы значительной роли. Иногда эта роль драматическая, иногда, наоборот, комедийная. А как жили люди, когда телефона не было? Марлене становится смешно от этой детской мысли. Так вот и жили, не подозревая, чего они лишены. Жили-жили не тужили… Какие глупости лезут в голову! Она снова украдкой поглядывает на свой, до отвращения молчаливый телефон, а затем на часы. Две минуты восьмого! Неужели прошло всего пять минут?

Нет, так можно сойти с ума. И главное — совершенно не хочется читать. Чем бы заняться?

Она встает из-за стола, подходит к окну. Из окна виден больничный двор, слева приземистое одноэтажное здание — морг. Наумчик рассказывал, что они с Рыбашом часто бывают в морге. Рыбаш разрабатывает методику операций на сердце, а Наумчик с восторгом занимается в виварии. По мнению Наумчика, Рыбашу вообще предстоит огромное будущее. Уже и теперь каждой его операцией можно любоваться (все-таки страшный народ эти хирурги — у них совершенно отсутствует чувство языка: «любоваться операцией». Противоестественное сочетание слов!..). Но Рыбаш, вероятно, и в самом деле талантливый человек. Во всяком случае, ищущий и беспокойный. И настойчивый. И резкий. Недавно Нинель Журбалиева сказала мимоходом: «Я рада, что ты встречаешься с Рыбашом…» Марлена смутилась: «С чего ты взяла, что мы…» Нинель только еще больше округлила свои серые глаза и невозмутимо закончила: «У него есть что-то общее с Сашей, но он гораздо земнее. И это лучше. А вот характер, пожалуй, хуже…»

У Нинель странная манера: она никогда ни о чем не спрашивает, но в какие-то минуты высказывает свое мнение так, словно все вопросы давно заданы и ответы получены. В институте они, дурачась, называли это «ставить окончательный диагноз».

Нинель и Марлена дружат давно, с первого курса. Трудно сказать, отчего их потянуло друг к другу, — в общем-то они очень разные. Нинель — всегда спокойная, уравновешенная, твердо знает, чего хочет. У Марлены — семь пятниц на неделе. Нинель то, что называется глубже, Марлена — ярче. Но вместе им всегда интересно, и дружба у них сердечная. Настоящая дружба.

Забавно, что из-за круглого, скуластого лица все считают Нинель казашкой. А на самом деле казах ее муж, и Нинель приняла его фамилию, стала Журбалиевой, а сама из чисто русской семьи, Кислицыных. В институте все девчонки потешались, когда узнали, что она выходит за Таира Анурбековича Журбалиева. Острили, что долго искала мужа с такой фамилией, которая оправдала бы ее внешность!

Они на редкость удачная пара, Таир и Нинель. И мальчишка у них чудный, круглый, глаза отцовские — щелочки, а живчик, каких мало. Нинель как-то сказала про него, что он одновременно сидит, идет и бежит. Очень точно! Он всегда в порыве. А Нинель и Таир, наоборот, неторопливые, даже медлительные. Таир — физик. Наверное, атомник, потому что даже Нинель не знает толком, что он делает в своем номерном НИИ. И, наверное, талантливый, потому что в прошлом году получил какую-то большую премию и в этом опять. У него и оклад очень высокий; Нинель могла бы вовсе не работать, но ей это даже в голову не приходит. Вообще из их институтского выпуска все девчонки работают, хотя быстренько повыскакивали замуж.

Пожалуй, только Марлена и не обзавелась еще семьей. Вот она стоит в этот новогодний вечер, прижавшись высоким чистым лбом к оконному стеклу, и бессмысленно смотрит на пустой больничный двор. Была бы замужем, наверняка не осталась бы дежурить…

А ведь могла, могла бы иметь семью… В охотниках жениться на ней недостатка не было. Но странное дело — радуясь, что в нее влюбляются (она всегда радовалась этому), и даже влюбляясь (она и сама нередко влюблялась), Марлена неизменно знала: это еще не всерьез. Не то что думала так, но внутренне чувствовала: главное впереди.

Разве вот Сашка. Тот Сашка, про которого Нинель сказала, что у Рыбаша с ним есть нечто общее. Это, пожалуй, чепуха, общего — ничего. Может быть, только целеустремленность. И любовь к профессии. То самое призвание, о котором недавно заговорили на утренней пятиминутке.

Марлене не вдруг кажется, что телефон звякнул. Она подбегает:

— Алло?

Ровный низкий гудок. Почудилось. На часах двадцать минут восьмого. Осторожно положив на место трубку, Марлена возвращается к окну. Двор по-прежнему пуст.

О чем же это она думала? Ах, да, Сашка! Он, как и Наумчик, был на курс старше, чем она, и последний год они много времени проводили вместе. Очень много. Но Сашка с самого начала заявил, что после окончания института отправится куда-нибудь в глушь, где только-только создается больница. В какой-нибудь целинный совхоз. Ребята называли его «неисправимый романтик». Он огрызался: «Да я и не желаю исправляться!» Он в самом деле не желал.

Верил он, что Марлена приедет к нему? Во всяком случае, очень хотел. Очень. Это она знала. Но обещаний никаких не дала, хотя было трудно. Потом, когда он уехал, было трудно и горько вставать утром и знать, что он не позвонит. Было грустно уходить после лекций и знать, что его нет в Москве. Было даже одиноко. Она писала ему часто, очень часто и жадно ждала его писем. Сашка писал неровно: то раз в три недели, а то за три дня — пять писем. Никогда не пожаловался, что скучает; никогда не обмолвился, что ошибся, что лучше бы устроиться поблизости от Москвы. Или в каком-нибудь большом городе. Нет, наоборот, хоть в газету неси его письма: да, трудно, но в этом и счастье; да, не хватает и того и этого, но если не мы, то кто же? Потом — описание… Нет, целый трактат о том, как вдвоем с молоденькой акушеркой принимал первые роды в палаточном городке совхоза. И опять восторги: вот и есть коренной житель будущего огромнейшего — Сашка не сомневался в этом! — агротехнического центра. А в конце — несколько сумбурных, горячих слов: она, Марлена, лучшая девушка в мире, и когда они будут вместе…

Никогда!

То, что они не будут вместе, сама Марлена поняла окончательно лишь в ту минуту, когда в комиссии по распределению ей задали обычный вопрос: «Куда хотели бы получить назначение?» Секунду — одну только секунду — у нее на языке вертелось название палаточного городка (к этому времени он, впрочем, уже стал обычным одноэтажным поселком), где принимал роды, делал операции и лечил от всех болезней неисправимый романтик Сашка. Одну секунду! Но она совладала с собой и обычным, чуть вызывающим тоном, сказала:

— Вопрос, вероятно, уже решен? Куда назначат.

Какой-то человек, которого она не знала, перелистывал ее «дело». Он поднял усталые глаза:

— Ваш отец — тот самый политрук Ступин, который в войну с белофиннами…

Она сухо перебила:

— Да, тот самый.

Ей всегда было неприятно говорить о подвиге отца. Казалось, будто его именем она добивается себе каких-то преимуществ и поблажек. Она почти не помнила отца, он погиб, когда ей не было пяти лет.

— А ваша мать?

— В Москве.

— Вы живете с матерью?

— Да.

— Братья или сестры есть?

— Нет.

Она хотела добавить, что мать замужем, но не добавила. Это могли воспринять как осуждение, могли подумать, что в семье нелады. А она вовсе не осуждала мать, давно привыкла к отчиму и даже любила его.

Человек, задававший вопросы, наклонился к соседу слева, что-то негромко сказал, затем повернулся вправо и так же негромко поговорил с директором. Директор вытащил из-под вороха бумаг какой-то листок, и оба, проглядев этот листок, согласно кивнули. Человек с усталыми глазами опять посмотрел на Марлену:

— Нужен врач для медсанчасти будущего завода, который создается на базе… на базе одного экспериментального института в Москве. Хотите пойти туда?

Она растерялась. Про нее часто говорили: «Везучая!», «Ей везет!» — но о таком удивительном везении она даже и мечтать не могла. От неожиданности, от изумления она не нашлась, что ответить, и только повторила:

— Куда назначите.

— Отлично! — сказал человек, делая пометку на ее документах, и, подавив вздох, пояснил: — Я и не ждал от дочери Георгия Ступина другого ответа. Ваш отец был очень достойный и храбрый товарищ. Я воевал с ним.

Вот так случилось, что она осталась в Москве. В тот день она долго ходила по улицам, обдумывая происшедшее. С точки зрения студентов-москвичей ей необыкновенно повезло. Другие хлопотали, бегали, искали пути и способы, иногда очень сомнительные, чтоб «зацепиться за Москву». Шли куда угодно — санитарными врачами, врачами-диетологами и даже физкультурниками, приносили какие-то справки о том, что у них больные родители и они не могут их покинуть. Некоторые клянчили, бегали к профессорам, плакали. Она не делала ничего. Она коротко сказала: «Куда назначат!» Из гордости, из честности и чуть-чуть из суеверного желания испытать судьбу. У нее даже мелькнула озорная мысль: «Если распределят в какую-нибудь страшную дыру, попрошусь к Сашке: туда-то наверняка желающих не будет».

Вечером, за семейным ужином, она коротко рассказала, что получила назначение в Москве. Мать изумленно посмотрела на нее:

— Ты просила об этом?

— Нет.

— А Саша?!

У матери иногда не хватало терпения. Марлена молча отставила тарелку. Как можно отвечать на такие вопросы? Но мать, видимо, ждала ответа. И тут вмешался отчим:

— Я думаю, дорогие дамы, что говорить на эту тему больше не следует. Мы очень рады, Леночка, что ты остаешься с нами.

Он и в самом деле был искренне рад, хотя жили они тесно — в одной большой трехоконной комнате, перегороженной высокими, почти до потолка, книжными стеллажами. Стеллажи образовывали закуток, в котором стояла тахта Марлены, ее столик, не то письменный, не то туалетный, и старое мягкое кресло, которое она очень любила. Закуток этот называли каютой; одно из трех окон делало его светлым. Сюда к ней забегали подруги и товарищи, сюда в свое время приходил и Сашка. Конечно, все это было не очень удобно: отчим работал дома; книжный график, он иллюстрировал многие книги, и его большой стол из некрашеного, гладко ошкуренного дерева занимал самое светлое место — у центрального окна. Здесь вечно громоздились свернутые в трубку листы плотной бумаги, стояли флакончики с тушью, а из широкого и высокого кубка торчали кисточки, перья и всевозможные карандаши. Трогать на этом столе не разрешалось ничего.

Мать тоже частенько работала дома — в издательстве было шумно и тесно. Она приносила пахнущие типографской краской, еще влажные листы верстки или тяжелые папки с рукописями и читала их, ставя карандашом легкие птички на полях. У матери был секретер с откидной крышкой и множество разных ящичков и полочек в задней стенке. Читая, мать вздыхала, иногда бормотала что-то раздраженно и негодующе, но случалось — она весело и радостно говорила: «Как хорошо! Как свежо! Послушайте, послушайте!» — и принималась читать вслух понравившееся ей место. У матери и отчима было много друзей; они беспрестанно звонили по телефону, а иногда врывались шумной гурьбой с веселыми и занятными рассказами, требовали чай или приносили с собой вино и устраивали «сабантуй».

Готовясь к экзаменам на аттестат зрелости и потом, став студенткой, Марлена приучила себя заниматься в библиотеках. Мать иногда вздыхала: «Нам необходима трехкомнатная квартира!» Отчим страдальчески морщился, словно был виноват в том, что квартиры нет и неоткуда ее взять, а Марлена посмеивалась: «Вот погодите, „распределят“ меня куда-нибудь на Сахалин, там и квартира будет!»

Но ее оставили в Москве.

Два дня она ходила притихшая, не зная, что делать с удачей, свалившейся на нее. Самым трудным ей казалось написать об этом Сашке. Конечно, она ничего не обещала, но все-таки… все-таки…

На третий день она написала. Написала все так, как было, точно и беспощадно по отношению к самой себе. В конце письма стояли даже такие униженные слова: «Не тоскуй обо мне, Сашок, я не стою ни тебя, ни твоего прекрасного романтизма. Я просто московская обывательница и боюсь, что даже хорошего врача из меня не выйдет. И лучше об этом сказать честно. Желаю тебе настоящего, большого счастья. Марлена».

Ей было нелегко слезать с того пьедестала, на который он ее поднял, но она не дала себе ни малейшей поблажки и немного гордилась этим. В душе она надеялась, что он одобрит ее честность и напишет хоть несколько слов, из которых будет ясно, как он несчастен и как ценит ее благородную прямоту. Но ответа не было. Ни возмущенного, в котором он мог излить всю бурю охвативших его чувств, ни грустного, ни прощающего ее слабость. Никакого. Она даже поволновалась: а вдруг этот безумец с разбитым сердцем пустился на какой-нибудь отчаянный шаг? Но месяца через полтора Нинель Журбалиева рассказала ей, что получила письмо от Сашки, который просит раздобыть целую кучу лекарственных препаратов (список и рецепты прилагались) и отправить ему наложенным платежом.

— Он просто сумасшедший, — сказала Нинель, — как можно посылать почтой в такую даль ампулы? Но ты знаешь Сашку — он просит об этом так, словно делает мне одолжение.

Марлена с горьким удовлетворением помогала подруге доставать и упаковывать лекарства. Но адрес на посылке она надписать отказалась.

А года два спустя, когда Марлена только что пришла с работы, зазвонил телефон. Знакомый голос спокойно сказал:

— Узнаешь? Это я, Саша. Приехал в отпуск. Хочу тебя повидать, если не возражаешь.

Она с некоторым волнением ответила:

— Конечно!

И услышала:

— Так мы скоро придем. Я ведь не один — с женой.

Жена Саши была маленькая, худенькая, выглядела девочкой. Впрочем, это было лишь первое и довольно обманчивое впечатление. Зная болезненную Сашкину честность, Марлена не сомневалась, что девочке известно все об их прежних отношениях, и думала, что та пришла сюда из ревнивого любопытства. Но девочка с удовольствием уплетала сардинки, ветчину, сыр и вообще все, что нашлось у Марлены в холодильнике, с уважением разглядывала стеллажи с книгами («У нас в поселковой библиотеке, наверно, меньше!»), удивилась, что Марлена путается в объяснении цинкографического процесса («У вас же отец иллюстрирует книги?» — «Отчим!» — машинально поправила Марлена. «Не вижу разницы, — твердо возразила девочка, — вы же с малых лет вместе с ним?») и очень толково поправила раза два Сашку, когда тот пропустил важные подробности, рассказывая о каких-то трудных медицинских случаях.

— Вы тоже врач? — спросила Марлена.

— Фельдшерица-акушерка.

— Я же писал тебе, как мы с Танечкой принимали первые роды в поселке? — вспомнил Сашка.

Марлена с интересом поглядела на обоих.

А Таня, намазав ломтик ветчины горчицей, улыбнулась и сказала:

— Вы знаете Сашу? Я уже в ту ночь понимала, что быть нам с ним мужем и женой. А он все еще думал, что любит вас…

Сашка благодушно прихлебывал чай и вовсе не казался смущенным.

— Вы, женщины, как-то лучше разбираетесь в таких делах. Лена даже в институте говорила мне, что я люблю не ее, а свою фантазию… или как-то в этом роде…

— Вот именно! — Марлена принужденно рассмеялась. Она действительно однажды сказала ему, что он любит не ее живую, а ее выдуманную. Но сказано это было для того, чтоб заставить его возражать. И он возражал очень бурно. — В общем, все к лучшему в этом лучшем из миров… Обидно только, что я так волновалась, когда писала тебе о распределении и о том, что меня оставили в Москве. Почему ты не ответил?

Ей теперь действительно было стыдно тех чувств, с которыми она ждала ответа. Сашка погрустнел.

— Ох, это целая история! Ведь мы с Танечкой к этому времени уже зарегистрировались. Специально ездили за шестьдесят километров на попутном грузовике в город…

— Это он пожелал! — мимоходом вставила Танечка.

— Да, чтоб не было сплетен, — мотнув головой, упрямо сказал Сашка. — Там, знаешь, мало женщин, и оттого… Ну, в общем, поехали регистрироваться. И я из города отправил тебе авиапочтой большое письмо обо всем… Даже заказным послал, для верности.

— Я не получила, — удивленно и медленно сказала Марлена, думая о том, с какими мыслями она читала бы это письмо.

— Знаю! — Саша отставил стакан и закурил. — То есть узнал гораздо позже. Там на аэродроме произошел пожар. Один пьяный мерзавец швырнул спичку в неположенном месте. Жертв, к счастью, не было, а самолет сгорел. И грузы. В том числе почтовый мешок. Потом уж нас по квитанциям извещали. А те, кто посылал не заказными, наверно, и до сих пор не знают…

— В общем, известили-то нас недели через три, — деловито объяснила Танечка, — и тут как раз пришло ваше письмо… о распределении. И знаете, — она мягко улыбнулась, — я сказала Сашке: «Значит, судьба. Пусть лучше думает, что она (вы то есть) первая отказалась». Женщине так приятнее, правда?

Марлене стало жарко. Эта девчонка, кажется, намерена жалеть ее?

— Вы долго изучали психологию женщин? — надменно начала она.

Но Танечка не дала ей докончить, вскочила со своего места и, подойдя к Марлене, положила свои маленькие энергичные ручки ей на плечи.

— Ну зачем вы так? Мне очень хочется дружить с вами. Саша всегда говорит, какая вы умница… — Она подумала секунду и тихим, тоненьким голоском сказала: — Вы с ним замучились бы. Оба. Вы деликатная, а он сумасшедший. То есть его заносит. Понимаете? Нужно быть очень крутой и даже грубой, чтоб он не делал глупостей. А разве вы можете быть грубой?

— А вы? — невольно спросила Марлена и, опомнившись, засмеялась. — Ну, Сашка, берегись, сейчас мы тебя проанатомируем…

— Вы не стесняйтесь, не стесняйтесь, девочки, я могу и выйти, — сердито сказал Саша.

Но через десять минут все трое искренне хохотали, когда Танечка в лицах изображала, как Сашка ведет прием и в разгар уборки требует от здоровенных трактористов, чтоб они не пили сырой воды из тех водоемов и источников, которые им лично бактериологически не проверены.

Потом пришли вызванные по телефону Нинель с Таиром, и Сашка горячо благодарил Нинель за лекарства — тогда в их палаточном городке медикаменты были на вес золота. И главное — все дошло в целости — так ловко и аккуратно Нинель упаковала каждую ампулу, каждый флакончик… Нинель переглянулась с Марленой: даже в таком пустячном деле ей не хотелось присваивать чужую славу. Танечка вдруг всплеснула руками.

— Что я тебе говорила, Саша! — Она с детским оживлением поглядывала то на мужа, то на обеих подруг. — Я сразу сказала, что, если Марлена такая, как он рассказывает, она непременно поможет собирать посылку. Видишь теперь?

Они засиделись допоздна, благо мать и отчим Марлены совершали свой ежегодный рейс на теплоходе по Волге и можно было болтать хоть до утра, никому не мешая. На следующий день Саша с Танечкой отправлялись по туристским путевкам на Черноморское побережье: «Я ведь никогда не видела моря, — объяснила Танечка, — родилась в Акмолинске, там и жила, пока не послали в совхоз…» — она сделала жест в сторону Саши, как бы поясняя этим, что произошло дальше.

Расстались они искренне довольные друг другом. Позже, вспоминая с Нинель эту не совсем обычную встречу, Марлена не без юмора изображала, как она собиралась покровительствовать беззащитной девочке, которую притащил к ней этот невозможный Сашка, и как беззащитная девочка мигом уложила на обе лопатки столичную самоуверенную «штучку», какой почитала себя Марлена.

Теперь, в новогодний вечер, стоя в одиночестве у окна ординаторской, она думала о Сашке, который воображал, что любил ее, а женился на худенькой и в общем-то некрасивой девочке-фельдшерице, и который, по мнению Нинель, чем-то похож на Рыбаша. Глупости! Ничего общего! Рыбаш…

Дверь тихо скрипнула.

— Марлена Георгиевна, — позвала тетя Глаша, — половина девятого… По палатам пойдете?

Батюшки, с этими дурацкими воспоминаниями можно прозевать все на свете!

— Конечно, пойду, тетя Глаша. Почему спрашиваете?

— Да нет, — тетя Глаша отвела глаза, — я только посоветовать хочу: вы сегодня построже проверяйте. Вечер-то особенный, знаете.

— Ну и что же? Надеюсь, наши больные не собираются в рестораны? — Марлена под шуткой скрыла неопределенное беспокойство.

— Какие уж рестораны!.. — тетя Глаша вздохнула. — А все-таки народ разный, своей пользы не понимают, могут и учудить чего-нибудь…

— О чем вы, тетя Глаша? — нетерпеливо спросила Марлена. — Поужинали все? В столовой никого не осталось?

— В столовой уже и свет погасили, — тетя Глаша опять вздохнула.

— Ну и прекрасно. Ступайте. Я сейчас приду.

Она дала санитарке выйти, подошла к зеркалу, поправила шапочку и, с сожалением оглянувшись на молчаливый телефон, решительно направилась к двери.

2

В половине десятого Марлена возвратилась с обхода. Всюду полный порядок, даже ходячие больные сегодня улеглись вовремя и не докучали сестрам просьбами дать додумать один-единственный ход на шахматной доске и доиграть последнюю партию в домино. В каждой палате ей пожелали счастливого Нового года. Горнуш из Закарпатья, переведенный в общую палату на следующее утро после смерти Сушкевича (его убедили, что Сушкевича жена увезла за город, на воздух), с застенчивой улыбкой показал ей поздравительную телеграмму, которую он получил еще днем от товарищей с фабрики. В маленькой третьей палате для тяжелобольных пусто. Федосеева из восьмой палаты, та, которую сестра Груздева чуть не отравила нашатырем и которая сберегает компоты и кисели для дочки, сияя от удовольствия, раскрыла перед Марленой жестяную коробочку с монпансье.

— Возьмите, ну, пожалуйста, возьмите! Мне доченька к празднику принесла. — Она говорит громко и торжествующе оглядывает соседок: вот, мол, какая заботливая дочка!

Марлена пробует отказаться, но Федосеева волнуется и еще настойчивее просит:

— Вы уж не побрезгуйте дочкиным гостинцем, откушайте. — Она почти умоляюще протягивает коробку и, когда Марлена осторожно отколупывает один красненький леденец, доверительно сообщает: — Завтра-то дочке, может, и не успеть ко мне, они за городом в компании гуляют, так она сегодня принесла. Чтоб, значит, поздравить с наступающим…

Красненький леденец вдруг кажется Марлене горьким, как лекарство. Острая жалость подступает к горлу. Несчастная, слепая материнская любовь! Неужели и ее мать, мать Марлены, вот так же нищенски радуется какому-нибудь небрежному знаку внимания своей единственной дочери, какой-нибудь случайной улыбке, наспех сказанному ласковому словечку? Нет, нет, не может быть! Да и, кроме того, есть отчим, который всегда возле мамы, всегда готов разделить с нею… Ну хорошо, а если бы отчима не было?

— Вы замужем? — неожиданно для себя спрашивает Марлена Федосееву.

— Вдова, голубушка Марлена Георгиевна, вдова. Семнадцать лет вдовею. Дочке полтора годика было, как получила похоронную… — Она ласково смотрит на статную фигуру Марлены, на ее отливающие медью густые волосы, заботливо уложенные под белую шапочку, на гладкий высокий лоб. — Могла, конечно, опять выйти, тогда-то молодая совсем была, двадцать седьмой только пошел. Да побоялась, знаете: вдруг доченьку мою новый муж обидит?

«А моя мать не побоялась!» — сердито и поспешно думает Марлена, слушая журчащий по-домашнему говорок Федосеевой.

— Может, и зря, конечно, тревожилась. Это в старину больше отчимы да мачехи над неродными детьми измывались, — она произносит «неродными», делая ударение на «о».

— Зря, безусловно! — не вытерпев, вступает в разговор соседка справа, она уже давно порывается что-то сказать. — Всю свою жизнь дочке отдали, а она выскочит замуж — и поминай как звали. На старости лет одна-одинешенька останетесь. В лучшем случае — нянькой у внуков…

Дискуссия грозит разгореться не на шутку. С дальней кровати женщина лет сорока подает голос:

— Отчим не страшен, если он своих от неродных не отличает. Вот когда разницу в обращении делает, это очень на детях сказывается.

«А у моей мамы так и не было детей от отчима. Может быть, потому и не было, что боялась этой разницы?» — думает Марлена и вдруг смутно вспоминает, как давно, очень давно, когда ей самой было лет семь или восемь, несколько раз мать спрашивала: «Хочешь, купим тебе братишку? Совсем-совсем маленького? Или сестренку?» А она дулась, капризничала, топала ногами и кричала: «Не хочу, не хочу, он мои игрушки ломать будет!» И братишку не «купили». Марлена вдруг мысленно видит мать, очень бледную, вялую, в постели, и отчима, виновато-грустного, несчастного, на цыпочках проходящего по комнате с пузырем для льда. Неужели это было тогда же? Неужели из-за нее, из-за ее дурацких капризов, из страха, что маленький отнимет у Марлены какую-то частицу ее привилегий единственной дочери, или из боязни, что муж будет любить своего ребенка больше, чем неродную дочь — из-за всего этого мать сделала аборт? Сделала, хотя это строго преследовалось в ту пору, и значит, пошла на операцию не в больничных условиях? Рисковала всем — здоровьем, репутацией, отношениями с мужем! «А я в своем дочернем эгоизме только сейчас, сегодня, впервые призадумалась о ее жизни… Из-за случайного разговора…»

— Ну-ну, мои дорогие женщины, отложим эту беседу до завтра. Кстати, тут никаких общих законов нет, каждая мать решает эти вопросы, как ей подсказывает сердце!

— Золотые ваши слова, Марлена Георгиевна, — с чувством соглашается Федосеева. — По сердцу жить надо, как сердце велит…

Обход закончен. Разговор в восьмой палате — самое большое событие за вечер. Тетя Глаша неотступно провожает Марлену Георгиевну по всему коридору до ординаторской. Скучает, должно быть. Старушка словоохотлива, любит порассуждать о жизни, о нравах, обстоятельно высказать свое мнение о врачах, сестрах, больных. Но сегодня Марлене совсем не хочется выслушивать тетю Глашу. Каждую минуту может зазвонить телефон. А вдруг звонок уже был, пока она отсутствовала? Тогда тем более надо ждать второго.

— Можете идти, тетя Глаша, — деловито говорит Марлена санитарке. — Если что-нибудь понадобится, я вас позову.

Тетя Глаша молча шевелит губами и тихо прикрывает дверь. Обиделась? Но неужели надо тратить время на пустые разговоры, когда… когда можно наконец почитать интересную книгу!

Марлена опускает взгляд на раскрытый журнал. На чем она остановилась? Ах, вот:

«Равик снял трубку.

— Алло?»

Ну и везет ей, в самом деле! Обходились же Толстой и Достоевский без постоянных описаний телефонных разговоров? Пожалуй, надо было взять на сегодняшнюю ночь какой-нибудь старый-престарый спокойный роман, где действие развивается медленно и герои не произносят нетерпеливого «алло!», и звонки телефона не взрывают их благополучия.

Нет, видно, чтение сегодня не состоится. Что же делать? Опять заняться воспоминаниями? Написать письмо Сашке и Танечке? Позвонить кому-нибудь из друзей? Но сейчас все заняты: либо торопливо одеваются, боясь опоздать к новогодней встрече, либо накрывают столы и заканчивают последние хозяйственные приготовления. И вообще, не стоит занимать телефон, когда… А может быть, просто снять трубку и позвонить самой? Где сказано, что звонить должен обязательно он? Разве не естественно сказать: «Алло, Рыбаш? Как идет дежурство?..» Она негромко повторяет вслух: «Алло, Рыбаш». Нет, это глупо. Почему вдруг такое панибратство: «Алло, Рыбаш!» В последнее время она вообще избегает называть его как-нибудь с глазу на глаз. «Товарищ Рыбаш» — можно только в деловой обстановке. Он-то уже давно зовет ее просто Марленой, даже в больнице, а она никак не может выговорить «Андрей». Величать по имени-отчеству? Но это уместно по отношению к Лозняковой, к Степняку, к Мезенцеву, к новым товарищам — Анне Витальевне Седловец и Отто Карловичу Бангель. А называть Андреем Захаровичем Рыбаша, того Рыбаша, который похож на Сашку, того Рыбаша, который умеет смотреть так пристально и лукаво, того Рыбаша, из-за которого она дежурит сегодня… Нет, она сейчас поднимет трубку, наберет номер и скажет веселым тоном: «У вас там много работы? Я изнываю от безделья!» Или еще что-нибудь в этом роде.

Она кладет руку на телефонную трубку и, словно только это и надо было сделать, слышит звонок. Чудо! Чудо!

— Слушаю! — голос звучит немного сдавленно.

— Ну-с, товарищ доктор, как идет дежурство?

— Отлично. А у вас?

— Пока довольно спокойно, — Рыбаш покашливает. — Вы уже обошли палаты?

— Конечно.

— Имейте в виду: сегодня самые дисциплинированные больные могут подложить вам свинью.

Кажется, он предостерегает всерьез. Но чего, собственно, нужно опасаться?

— Я не понимаю. У меня все давно улеглись и спят, как грудные дети.

— Грудные дети? Ох, Марлена!.. Ладно, сейчас я приду к вам.

Он идет! Он сейчас придет! Но как странно он разговаривал… Ах, пустое, это просто маскировка! Может быть, там вошла сестра или санитарка…

Марлена подбегает к зеркалу. Шапочка на месте, волосы лежат ровно и красиво. А глаза блестят… Глаза просто сияют, словно у нее температура.

Она возвращается к столу, переставляет колбочку с душистой еловой веткой, которую ей кто-то (а кто, между прочим?) принес сегодня, и делает вид, что читает. Быстрые, отчетливые шаги по коридору. Его шаги, она всегда узнает их. Терпение, терпение! Сейчас он войдет, — не надо поднимать головы: она спокойна, она читает…

Рыбаш врывается в ординаторскую, словно за ним гонятся.

— Ну ясно! — раздраженно говорит он. — На столе елочка, дежурный врач на посту, дежурный врач поглощен интересным романом…

Он бесцеремонно поворачивает журнал к себе и бросает взгляд на раскрытую страницу.

— Все еще не прочли? Ну, сегодня вряд ли дочитаете. Водку изъяли?

Она с искренним изумлением глядит на него:

— Водку?! Какую водку?

Рыбаш негодующе отдувается.

— Какую? Не знаю. «Столичную». «Московскую». Красную головку. Вообще — водку.

— У кого я должна ее изъять?

— Марлена, вы действительно грудной ребенок! У больных, конечно.

— Вы с ума сошли!

— Ах, я сошел с ума? Ладно. Сейчас увидите. Идем.

— Куда идем?

— В ваши палаты, гражданочка. В уборные.

— В уборные?!

— Не таращьте на меня свои младенческие очи. Пошли!

Как всегда покорная его требовательной воле, она поднимается. Они выходят в коридор, и Рыбаш, увидев тетю Глашу, окликает старуху:

— Вы санитарка? Очень хорошо. Идемте с нами, надо проверить кое-что…

Тетя Глаша понимающе кивает:

— Это насчет водочки?

— Вы видели у больных водку?! — Марлена ошеломлена.

— Видеть не видела, врать не буду, — говорит тетя Глаша, — но, конечно, догадаться можно.

— Почему же вы не сказали доктору? — резко спрашивает Рыбаш.

У тети Глаши немного обиженный вид:

— Не любят наш доктор, когда им свое соображение высказываешь. Сплетни, мол, это.

Марлена виновато смотрит на старуху. В самом деле, она как-то оборвала ее рассуждения о больных коротким: «Не люблю сплетен!» И сегодня, когда тетя Глаша туманно намекала ей на что-то, не вдумалась, не расспросила, а отправила: «Понадобитесь — позову!» В общем, плохо она знает жизнь, Марлена Ступина! А самонадеянности…

Марлена уныло плетется за Рыбашом. Куда девалась ее танцующая походка! Тетя Глаша степенно замыкает шествие.

В одиннадцать часов вечера стол доктора Ступиной в ординаторской представляет собою довольно странное зрелище. Три четвертинки, две поллитровки, одна бутылка «Столичной», портвейн и даже коньяк выстроились в ряд по росту. Изъятая закуска — копченая селедка, соленые огурцы, баночка маринованных грибов, колбаса в бумажке — дополняет натюрморт. Марлена с убитым лицом глядит на всю эту выставку. Тетя Глаша, сложив руки на животе, ждет дальнейших распоряжений.

— Уберите это куда-нибудь, тетя Глаша, — тихо говорит Марлена.

— Нет, постойте, — командует Рыбаш. — Вы запомнили, Марлена, у кого что взято?

— Кажется, запомнила.

— Возьмите карандаш… нет, лучше перо… и запишите точно. Ну? Пишите же!

— Зачем?

— То есть как зачем? Завтра надо все это вернуть родственникам. И, между прочим, объяснить, что за такие дела мы имеем право выписать их болящих на все четыре стороны…

Марлена вдруг взрывается:

— Нет, подумать только, какое варварство! Мы тут бьемся, ночи не спим, выхаживаем их печенки и язвы, на кухне дрожат, чтоб не нарушить диеты, а они…

Рыбаш снисходительно поглядывает на бушующую Марлену.

— А они, едва почувствовав себя лучше, уже не помнят о том, что было. И, кроме того, не понимают, что значит для их недолеченных язв и печенок даже один глоток водки!

— Ну как же не понимают! — возмущается Марлена. — Ведь каждому при выписке говоришь, объясняешь…

— При выписке! — подчеркивает Рыбаш. — А надо, на мой взгляд, здесь, во время пребывания в больнице, устраивать специальные беседы, хорошо бы с аллоскопом, с картинками, чтоб пострашнее. И еще жен или матерей приглашать, чтоб видели своими глазами… Да вы пишите, пишите, не задерживайтесь.

Марлена послушно пишет: «Водка, ¼ литра — Артюхов, 12-я палата. Водка, ¼ литра — Медведко, 12-я палата. Водка ¼ литра — Ляпушкин, 10-я палата…»

Рыбаш отошел к окну и, как недавно Марлена, прижался лбом к стеклу. Тетя Глаша, покашляв для приличия, вполголоса рассуждает:

— Такие несознательные, ужасти! Не знаю даже, куда прятать. Самое верное дело — запереть всю эту музыку в ординаторской. Сюда уж, знаете, никто не посмеет…

Рыбаш, не оглядываясь, одобряет:

— Разумно. А завтра по смене передадите, чего лучше!

Марлена с облегчением откладывает вечную ручку.

— Всё! Но подумать только — даже в женских палатах! Портвейн-то я у женщин обнаружила…

С неожиданным задором тетя Глаша спрашивает:

— Выходит, женщины — нелюдь?

Рыбаш стремительно поворачивается. На его физиономии откровенное удовольствие и нечто вроде сочувствия.

— А что, тетя Глаша, может, выпьете стаканчик портвейна в честь Нового года?

Но тетя Глаша, вздохнув, степенно отказывается:

— Никак невозможно, товарищ доктор. Случись, скажем, наклониться к больному, подушку поправить или что другое — непременно учует винный дух. И очень обидно ему покажется: сами, мол, празднуют, а нам не велят.

Рыбаш несколько секунд изучает добродушное лицо тети Глаши и вдруг, очень по-свойски, предлагает:

— Переходите ко мне в хирургию, а?

Марлена приглушенно ахает:

— Андрей Захарович, да что это такое?!

Впрочем, она напрасно возмущается. С достоинством поклонившись, тетя Глаша спокойно отвечает:

— Спасибо на добром слове, товарищ доктор, но только мы с Юлией Даниловной неразлучные. Меня и главный врач насчет хирургии просил, можете у него справиться. Но я, извините, этих фиглей-миглей не признаю. Пришла с Юлией Даниловной — с нею и работать буду.

Она снова наклоняет голову и искоса, вопросительно смотрит на Ступину. Та растроганно кивает:

— Благодарю вас, тетя Глаша.

— Не на чем, Марлена Георгиевна. Можно идти?

— Если хотите… пожалуйста…

Тетя Глаша оправляет косынку и неторопливо закрывает за собой дверь.

Рыбаш и Ступина остаются вдвоем. Оба молчат.

На часах половина двенадцатого.

В комнате очень тихо.

— Вам надо к себе? — тихо спрашивает Марлена.

— Понадоблюсь — позвонят.

Опять молчание.

Не поднимая глаз, Марлена сидит за своим письменным столом, отгороженная батареей бутылок.

Хорошо бы встать, убрать эти дурацкие бутылки, сказать что-нибудь смешное и незначительное. Но почему-то трудно шевельнуть рукой. Трудно и даже страшно.

Тишина как будто усиливается, становится плотной, весомой. И взгляд Рыбаша тоже: Марлена физически ощущает этот взгляд на своем лице, на шее, на лбу, на плечах — на всем теле. Сколько времени можно так молчать? Чего она боится? Ведь она хотела, чтоб он пришел. Мало сказать хотела — ждала. Ждала томительно и нетерпеливо. Ну вот, он здесь. Неужели он пришел только для того, чтобы раскопать эту водку и избавить ее от служебных неприятностей? Или он настолько любит свою профессию, своих больных, вообще всех больных, что во имя этой любви, во имя призвания решил пожертвовать новогодним праздником?

Чепуха, глупости! Сашке могла бы взбрести такая фантазия — дежурить под Новый год, чтоб быть уверенным: ни один язвенник, ни один гипертоник или печеночник в его больнице не сделает запретного глотка. Но Сашку… как про него говорила Танечка? Сашку постоянно заносит! Он всегда перебарщивает, он прирожденный донкихот. А Рыбаш… Нинель, пожалуй, права: Рыбаш земнее. Рыбаш очень земной, твердо знает, чего хочет. Чего же он хочет от нее?

— …Я хочу, Марлена, чтобы сегодня мы решили все! — внезапно долетает до нее голос Рыбаша, и она вдруг понимает, что это уже не первые слова, которые он говорит ей. А какие были первые?! Какие?!

Она только приподнимается, а он уже, оказывается, стоит рядом и крепко сжимает ее руки повыше локтей.

— Пустите! — машинально говорит она.

Но он не обращает ни малейшего внимания на ее слова. Теперь, кажется, ничего не слышит он. Какие у него глаза, боже мой, какие глаза, если глядеть в них так близко… Очень кружится голова, ожидание становится невыносимым. Ну, целуй же, целуй скорей, больше нельзя вытерпеть ни этого напряжения, ни этого чувства обреченности. Ну?..

— Никаких времянок, понимаешь? — сдавленно говорит он, оторвавшись от ее губ. — Сразу быть вместе. Немедленно. Завтра.

Он целует и целует ее, слабую, податливую, очень счастливую. Завтра? Хорошо, пусть завтра. Она не может ответить. У нее пересохло горло, пропал голос.

Он опять и опять целует ее в губы, в глаза, которые она закрывает, в ее высокий, гладкий лоб, в ямку на шее.

Телефон.

Она не сразу понимает, что произошло. Телефон трезвонит, надрываясь от ярости.

— Возьми трубку, — тихо, отстраняясь, говорит Рыбаш.

Конечно, это вызывают его. Что-нибудь случилось. Не могло не случиться. Все было слишком хорошо.

— Алло?

— Леночка, ты? Без одной минуты двенадцать. Мне хотелось п-первым п-поздравить тебя…

Наумчик! Надо же, чтоб он позвонил именно сейчас! Поздравить? Да, поздравить ее можно.

— С новым счастьем, Наумчик! — ликующе говорит Марлена. — С Новым годом, с новым счастьем! Спасибо тебе, милый…

— Леночка, дорогая, у т-тебя сегодня удивительный голос… Леночка, м-можно я поднимусь к тебе хоть на пять минут?!

— Нет, нет, — пугается Лена и сияющими глазами смотрит на Рыбаша, — никак нельзя, меня ждут…

Она слышит недоумевающий, чуть встревоженный вопрос:

— К-кто ждет? К-кто м-может…

Лена хохочет:

— Ты чудак, Наумчик. Я конфисковала у моих больных контрабанду…

— К-какую контрабанду?

— Вообрази — водку! Много водки. И даже портвейн у женщин. Должна же я… утешить их? Будь здоров, Наумчик! Спасибо!

Она не дает ему ответить и вешает трубку.

— Бедняга! — снисходительно говорит Рыбаш и подмигивает телефону. — Хотел прийти?

Он вынимает из кармана смятую пачку «Беломора», закуривает и тут же бросает папиросу.

Звонок Наумчика немного ослабил напряжение. Рыбаш берет Марлену за руку и ведет к дивану.

— Нет, нет! — пугается она.

— Глупенькая! — очень мягко, очень дружески говорит Рыбаш. — Ничего не будет. Я же сказал — никаких времянок. Просто мне хочется посидеть с тобой рядом…

— Но если войдут?

— Никто не войдет! — он садится первый и с силой тянет ее руку. — Никаких времянок! — упрямо повторяет он полюбившееся слово. — Я просто задумал, что в новогоднюю ночь мы все решим. И с завтрашнего дня — с первого дня Нового года — будем вместе. Поняла?

— Поняла… — слабо говорит Марлена. — Но это невозможно. Во-первых, мои домашние… нельзя же так, без предупреждения.

— Можно! Твои мать и отчим не слепые.

— Ты думаешь, они догадываются?

Он опять хохочет, потом запрокидывает ее голову.

— Погоди, — вырвавшись и торопливо поправляя соскользнувшую шапочку, просит Марлена, — ты можешь погодить одну минутку? Допустим, мои знают. А твои?

— Мне тридцать пять лет.

— Я могу им не понравиться…

— Ты?!

Ох, каким ёмким бывает одно коротенькое словечко! Ты — местоимение второго лица единственного числа… кажется, так учили в школьной грамматике? Второе лицо — кто? Он? Я? Господи, какие глупости могут лезть в голову… А он все что-то говорит, наверно важное…

— …ты выросла в московской интеллигентной семье, а я родом из Черкасс, — говорит Рыбаш и снова закуривает. — Тогда это был маленький городишко, ты и вообразить не можешь какой. Ни фабрик, ни заводов, конечно. Железная дорога в семи километрах, потому что в свое время черкасское купечество не дало взятки господам путейцам… В общем, центром Черкасс был базар. И отец мой был на этом базаре видной фигурой — он сапожничал.

— Он что? — не поняв, переспрашивает Марлена.

У Рыбаша злое, ожесточенное лицо. Он выпускает целое облако дыма.

— Сапожничал. Был холодным сапожником. Тебя устраивает такой свекор?

— Андрей!

— Погоди, — он отстраняет ее ласковые руки. — Отец прибивал набойки и косячки и ставил заплаты, а когда случалось поставить подметки, в нашей семье был праздник. В такой день мать варила мясной борщ на всю ораву. А нас было пять сорванцов. Понимаешь?

— Андрюша! — замирая от нежности, говорит она.

— Погоди, — сухо повторяет он, — это еще не все. Отец был калекой. Он вернулся с первой мировой войны без обеих ног. Соседки завидовали матери: их мужья вовсе не вернулись. Протезов тогда не существовало. То есть они были, но для богатых. Мой старший брат учился плотницкому ремеслу. Он сделал отцу деревяшки. Но отец не мог ими пользоваться — ампутация была неудачна, его мучили дикие боли. Тогда брат сделал тележку. Знаешь, такие тележки на роликах… Отец передвигался на тележке и просил милостыню. И все, что ему подавали, пропивал. Нищий, пропойца, поняла? Тебя устраивает такой свекор?

Марлена плачет, уткнувшись лицом в валик дивана, как в тот вечер, когда в третьей палате умирал Сушкевич.

— Погоди, — в третий раз говорит Рыбаш. — Я не знаю, кто и как образумил отца, но он бросил пить и стал сапожничать. Все это было до моего рождения. Я — последыш, как выражаются в народе. Матери было уже тридцать пять лет, когда я родился.

— Она жива? — сквозь слезы спрашивает Марлена.

— Жива. И отец тоже. А братья убиты — все четверо. Они были рабочие на элеваторе. Их призвали в первый день войны. А до этого все четверо вместе с отцом тянули меня. Я перешел в девятый класс, когда они ушли воевать. Они надеялись, что я стану врачом, что в семье будет свой врач…

Марлена выпрямляется.

— Довольно, Андрей, — тихо, настойчиво говорит она. — В семье будет два врача — ты и я. И я постараюсь заслужить любовь твоих родителей.

Рыбаш пристально, тяжело смотрит в глаза Марлены, а ей кажется, что он хочет проникнуть в такую глубину ее чувств и мыслей, которые неизвестны ей самой. Но она храбро выдерживает этот взгляд. И с удивлением видит, как смягчается, добреет, наливается радостью лицо Рыбаша.

Потом он протягивает руку и осторожно, еле прикасаясь, стирает ладонью след слезинки с ее щеки и гладит, гладит щеку, лоб, нежно проводит средним пальцем по круглому изгибу бровей, заправляет под шапочку выбившийся волос. Какими разными, оказывается, бывают одни и те же руки! То твердыми, уверенными, требовательными, дерзкими, то легкими, почти невесомыми, щемяще добрыми. Сколько открытий делает в эту новогоднюю ночь Марлена! И сколько еще нужно сказать друг другу! Вот и пришла любовь со всеми ее радостями, бедами, с болью ссор, со счастьем примирений, с невыносимой потребностью рассказывать и слушать, раскрываться и раскрывать.

— Я извел тебя? — покаянно спрашивает Рыбаш.

— Нет, — искренне отвечает Марлена, — я плакала оттого, что тебе было плохо.

— Мне еще много раз будет плохо, — честно предрекает он. — Ты должна сразу усвоить: я упрямый, нетерпеливый и не умею ладить с людьми.

— А с больными?

— С больными умею. Я умею ладить со всеми, кого люблю. Я буду ладить с тобой.

Марлена смеется:

— Отлично! Наконец-то ты сказал, что любишь меня!

— Я говорю это каждую секунду.

— Давно?

— Очень. С тех пор, как вошел в лифт.

Потом они снова целуются и снова разговаривают, и каждое невзначай оброненное словечко полно для них огромного смысла.

Опять телефон. И опять Марлена поднимает трубку, внутренне холодея от страха перед тем неведомым, что может разрушить пришедшее счастье. Неужели теперь всегда будет так сжиматься ее сердце от каждого нежданного звонка?

Но телефон сегодня добр. Просто Лознякова решила поздравить Марлену Георгиевну с Новым годом. Заодно она интересуется тем, как идет дежурство.

— Никаких происшествий, надеюсь?

— Происшествий?.. — Марлене очень хочется ответить, что происшествий нет, зато события грандиозные, но тут взгляд ее падает на бутылки, все еще украшающие письменный стол. — Были происшествия, Юлия Даниловна! Наши язвенники и печеночники, вообразите, задумали встретить Новый год и запаслись изрядным количеством спирто-водочных изделий.

— И успели выпить? — тревожно спрашивает Лознякова.

— Нет, нет, — торопится успокоить Марлена, — всё отобрано в закупоренном виде и еще… в прошлом году.

— Браво! А как вы обнаружили?

— Как? — Марлена растерянно косится на Рыбаша. — Мне… помог Андрей Захарович. И тетя Глаша.

— И тетя Глаша? — чуть-чуть насмешливо говорит Лознякова. — Теперь вы убедились, что новогодние дежурства бывают очень интересными? Передайте мои поздравления доктору Рыбашу.

Отбой.

— Что она сказала?

— Велела передать тебе поздравления.

— Больше ничего?

Марлена чуточку розовеет, но добросовестно повторяет:

— Она сказала, что новогодние дежурства бывают очень интересными.

— Правильно!

Он хочет обнять Марлену, но вся Москва, очевидно, сговорилась мешать им. Телефон звонит снова.

Теперь это Нинель Журбалиева. Требовательно-озорным тоном она допытывается:

— Ты все еще утешаешь, Ленка?

— Как это — утешаю?

Перекрикивая веселый гомон и музыку, доносящиеся в трубку, Нинель объясняет:

— Звонил Наумчик, поздравлял и жаловался, что тоскует в одиночестве. Говорит: «Ленка кого-то там утешает, а в хирургии никто не отзывается…» Я тебе помешала утешать?

— Нинель!!

Хохот. Шум. Кто-то кричит: «Постой, я ей скажу…» Опять хохот. И голос Нинель:

— Поздравь от меня Рыбаша.

Все смолкает. Марлена медленно опускает трубку.

— Андрей, лучше пойди в свое отделение, — неуверенно говорит она. — Завтра вся больница будет сплетничать.

Рыбаш беззаботно отмахивается:

— Не успеют! Завтра на просмотре мы сами объявим.

— На каком просмотре?! Что объявим?!

— Ах, да, я забыл. Завтра мы с тобой идем на просмотр в Дом кино… — Он вытаскивает из внутреннего кармана приглашение, надписанное крупным почерком Лозняковой. — Видишь, на два лица… Доктору Рыбашу с женой!

— Ты ненормальный! Кому мы там будем объявлять?

— Всем. Там будут Степняк, Мезенцев, Львовский, Наумчик, Лознякова, наша операционная сестра Гурьева… В общем вполне достаточно людей из больницы. И после просмотра мы пригласим их на свадебный ужин. В Доме кино очень приличный ресторан.

Марлена не на шутку испугана:

— Андрюша, умоляю тебя…

— Не спорь, Марлена!

Невозможно поверить, что железные руки, сжимающие ее, могли несколько минут назад так осторожно стирать со щеки следы слез.

— Ты права, я пойду, — не глядя, внезапно говорит он и уже с порога добавляет: — Не обижайся!

3

Она не обижается. Она просто не успевает этого сделать. Словно какой-то неведомый диспетчер действует этой ночью: не проходит и трех минут, как в телефоне звучит официальный голос Наумчика:

— Товарищ Ступина? Скорая д-доставила больную с п-признаками острого пищевого отравления. Она уже в лифте. Кроме того… Рыбаш у вас?

Марлена счастлива, что может честно ответить: «Нет!», но тут же с щемящей тревогой спрашивает:

— Что-нибудь случилось?

— Т-тяжелый хирургический случай. Разъединяю.

Потом ночь катится кубарем. Едва закончена трудная возня с отравившейся консервами женщиной, как скорая помощь привозит пожилого человека, потерявшего сознание в ресторане. Марлена выслушивает и выстукивает его, измеряет кровяное давление, следит за сестрой, которая по ее указанию делает укол, снова выслушивает сердце и снова распоряжается. Тяжелый гипертонический криз, — теперь Марлена уже твердо знает, как действовать в таких случаях. За два месяца ее работы в больнице она выходила десятка два гипертоников.

Больному как будто становится лучше. Марлена распрямляется. У нее ноет спина, дрожат колени, но этого никто не должен заметить.

Тетя Глаша таинственными знаками вызывает ее в коридор. Там неловко топчется молоденькая девушка, плачущая, испуганная и нетрезвая. Длинное вечернее платье выглядит на ней жалко и нелепо. По щекам тянутся потоки туши, которой были намазаны ресницы. Она ловит Марлену за руку и, всхлипывая, кается:

— Разве я могла думать? Разве я пошла бы с ним?.. Я его почти не знаю, он приехал в командировку в наш трест, я ему материалы печатала, отчеты. А он говорит, что в Москве никого знакомых, «пойдемте в ресторан»… А я никогда не встречала Новый год в ресторане… Хоть разок решила повеселиться. Мама думает, что я у подруги… Ой, мне тоже худо!

Марлена с брезгливой гримасой выслушивает это бормотание.

— Дайте воды с двумя каплями нашатыря, — отворачиваясь, негромко говорит она тете Глаше. — И пусть умоется.

Девушка отталкивает стаканчик, который, покачивая головой, подает ей тетя Глаша, и снова цепляется за Марлену:

— Но он будет жив, скажите? Я очень боюсь, что меня вызовут в милицию! Мне можно уйти?

— Выпейте то, что вам дают, и подождите меня в коридоре, — строго говорит Марлена.

Она возвращается в палату. Пожилой человек все еще не пришел в себя — сестра ставит ему горчичники на затылок и на сердце. Марлена в третий раз измеряет ему кровяное давление.

— Гипертонический криз, — повторяет она не то самой себе, не то сестре.

Наконец укол и горчичники действуют. Человек приоткрывает глаза и с изумлением осматривается.

— Это что же такое? — медленно, с трудом говорит он. — Как это?

— Пить вам нельзя, вот как, — сердито отвечает сестра. — Неужели не знаете? Теперь лежать придется.

Человек опускает веки, несколько секунд молчит. Потом на его лице проступает беспокойство.

— А где мои вещи? — слабым голосом спрашивает он. — Бу… бумажник? Там документы… партбилет.

— Лежите спокойно, — говорит Марлена. — Вещи сданы в нашу камеру хранения, а бумажник в сейфе приемного отделения. Все будет в порядке.

Но человек продолжает волноваться:

— В гостинице чемодан с отчетом… Гостиница «Будапешт»… Пожалуйста, позвоните туда… — Говорить ему трудно. — «Будапешт». Номер двести третий. Фамилия Михеев…

— Хорошо, хорошо, — обещает Марлена.

— Нет, уж вы будьте любезны, — настаивает Михеев.

— Я сказала, что позвоню. «Будапешт», номер двести три. А теперь лежите и не разговаривайте.

Она оставляет сестру в палате и снова выходит в коридор.

Девушка кидается к ней. Теперь, когда она умылась, у нее обыкновенное, миловидное и очень смущенное личико.

— Ну что? Ну что?! — повторяет она.

— Лучше, — сухо говорит Марлена. — Пришел в себя. У него гипертонический криз. Вы знаете, что такое гипертония?

— Знаю, — кивает девушка, — у нас в квартире один старичок гипертоник.

— Старичок? — зло переспрашивает Марлена. — Наверно, не старше этого… вашего спутника. И что за легкомыслие…

Она обрывает, не договорив. Девушка даже съежилась от ее тона. А кто, собственно, дал ей право читать нотации?

— Вы не думайте, — шепчет девушка, — у меня с ним ничего такого… Просто в ресторане шикарно…

— Ну хорошо, ступайте, — машет рукой Марлена. — Впрочем, погодите. У него в гостинице остался этот отчет, который вы печатали. Он беспокоится. Надо сообщить туда…

— Нет, нет! — пугается девушка. — Я же совсем его не знаю. Что подумают! Вы уж сами… То есть не вы, а больница…

Опять слышно, как поднимается лифт. Еще кого-то везут. Марлена, не глядя на девушку, торопливо идет в конец коридора. Так и есть, выгружают каталку. Санитар, тот самый, которого все называют «академиком» за его солидную и даже несколько надменную манеру держаться и который (теперь это уже точно установлено) не прочь выпить даже на дежурстве, торжественно толкает каталку.

— Товарищ Гонтарь и товарищ Рыбаш приказали, чтобы сдать больного вам на руки, — объявляет он.

— И Рыбаш? — не удерживается Марлена. — Разве он внизу?

— Профессора Мезенцева вызывают. Тяжелый хирургический случай! — наклоняясь к уху Марлены и мимоходом обдав ее спиртным запахом, доверительно шепчет санитар.

Вызывают Мезенцева! Значит, Андрей не умеет сам сделать то, что нужно? Растерялся? Андрей — и вдруг растерялся? Невероятно. Может быть, от того… от того, что произошло между ними сегодня ночью? Может быть, просто не может взять себя в руки? Вот и она ведь думает не о человеке, распростертом на каталке… Ох как трудно, оказывается, быть настоящим врачом! Как страшно, что ты не имеешь права ни на какие личные чувства, даже думать ты не имеешь права ни о чем, кроме своей работы, когда на тебе белый халат…

Марлена больно закусывает указательный палец левой руки. Это — с детства. Так она делала еще в школе, когда хотела сосредоточиться.

Теперь она внимательно разглядывает нового больного. Это человек в расцвете сил, лет тридцати. Гладко выбрит. Темные волнистые волосы откинуты назад. Лицо умное, даже значительное. Густые, широкие брови сходятся на переносице. Он не только в сознании, он возбужден. На Марлену смотрит требовательно и сердито. Она слегка наклоняется над ним. Как странно — дыхание у этого молодого человека нечистое. Нет, не водочный перегар, что-то другое… Она не понимает, что именно.

Санитар помогает переложить больного с каталки на кровать.

— Вас привезли из дома? — спрашивает Марлена.

— Нет, мы встречали Новый год в Доме ученых. Внезапная слабость, холодный пот, меня буквально согнуло. Извинился, вышел из-за стола и тут же, у дверей, упал… — Он делает попытку улыбнуться. — До сих пор я считал, что обмороки — привилегия слабонервных барышень.

Марлена сдвигает одеяло и осторожно нажимает то место, которое называется «подложечкой»:

— А сейчас больно?

— Терпимо.

— Внизу, в приемном, вас уже смотрели?

— Да, оба хирурга. Я слышал, как один, тот, что помоложе и немного заикается, спросил: «В хирургию?», а второй сказал: «Нет, в терапию». Им очень некогда — там тяжелораненый.

— Не говорите так много, вам нужен покой. Я сейчас вернусь.

Она выходит в коридор. У дверей ее поджидает санитар. Прикрывая из деликатности рот ладонью, он шепчет многозначительно:

— Гнилыми яблочками попахивает, учуяли?

В самом деле — запах гнилых яблок! «Академик» прав. И это какой-то симптом. На лекциях в институте профессор говорил им: «Принюхивайтесь, принюхивайтесь! Обоняние для врача иной раз не менее важно, чем слух и зрение»… Но что же значит этот запах? Она не помнит! Она решительно не может вспомнить!

Слабость, холодный пот, боль, внезапный обморок… Внутреннее кровотечение? Желудок? Тонкий кишечник? Но тогда Рыбаш не отослал бы его в терапию. А если все-таки внутреннее кровотечение? И если… если оно вызвано раковой опухолью? Тогда, значит, болезнь запущена и этот человек обречен?! Нет, нет, немыслимо!

Марлена тупо глядит вслед «академику», который катит пустую каталку к лифту. «Гнилыми яблочками попахивает». Симптом… симптом… Симптом чего? Внезапно ее осеняет: диабетическая кома! Да, да, именно так, диабетическая кома.

Тогда нужны грелки, инсулин, глюкоза, что-нибудь сердечное. Ну и, конечно, снотворное. Чтоб он заснул. Но все-таки сначала надо еще расспросить больного. Немножко подробнее. И посмотреть, что там записали, в приемном отделении.

Она подходит к сестре, поджидающей ее возле своего столика в коридоре. Коридор слабо освещен. На столике горит лампа с низко наклоненным абажуром. Сноп света падает на незаполненную историю болезни. Марлена берет карту. Сверху четким почерком Гонтаря проставлено: «Фельзе Витольд Августович. 33 года. Инженер-проектировщик. Место работы — архитектурная мастерская…» Адрес. Графа «диагноз» пуста. Ее должна заполнить Марлена.

Сестра хочет уступить ей свое место. Это единственная пожилая сестра в терапии и безусловно опытная. Но у нее всегда такой неприступный вид, углы губ презрительно опущены, а взгляд ускользает. Все-таки Марлена решается:

— Скажите, сестра (хоть убейте, Марлена не может в эту минуту вспомнить ее имя-отчество), вам приходилось наблюдать диабетическую кому?

— Приходилось.

— Вы видели этого Фельзе? — Марлена кивает на незаполненную историю болезни. — По-моему, здесь именно такой случай?

Они обе стоят у столика. Марлена по-ученически старательно перечисляет свои соображения. Сестра отчужденно слушает.

— Права я? — спрашивает Марлена.

— Возможно. Какие будут назначения?

Марлене хочется стукнуть эту бездушную бабу. Но она ограничивается тем, что резко приказывает:

— Грелки. Инсулин и глюкозу внутривенно. Потом кордиамин. И дайте таблетку мединала.

Затем она возвращается в палату.

Фельзе встречает ее встревоженным взглядом. Она ощупывает его ледяные ноги.

— Вам холодно? Сейчас сестра принесет грелки. Сделаем укол. И выпьете порошок… А как вы чувствовали себя в последнее время?

— Отлично. Вообще не помню, когда болел.

— Питаетесь хорошо?

Он недоумевающе смотрит на Марлену:

— Как все. Обедаю в столовой неподалеку от места работы.

— Аппетит?

Он опять слегка улыбается.

— Не жалуюсь. Наоборот, жалуются на меня: съедаю по два вторых. И через час опять хочу есть.

Марлена одобрительно поддакивает. Все признаки диабета.

— И пьете много?

— Пью? Если вы о водке, то почти не пью. А вообще меня считают водохлёбом.

— Вес? Вы не теряли в весе?

— Не взвешивался, но… — Глаза человека сужаются, он пристально и недружелюбно смотрит на Марлену. — Вы что же, доктор, полагаете, это рак?

— Какой рак? С чего вы взяли?

Марлена готова надавать себе пощечин. Сколько раз и Степняк, и Лознякова твердили молодым врачам, что есть больные не просто мнительные, но подозрительные и что поэтому требуется двойная, тройная осторожность при опросах. Не заронить подозрения! И даже в тех случаях, когда ты, врач, знаешь самую страшную истину, не позволить догадаться! Лгать, лгать до последнего, лгать убедительно, глядеть в глаза, находить доводы. «Весь МХАТ должен завидовать вашему актерскому мастерству!» — говорил Степняк. И вот, нате!

— Откуда вы взяли рак? — негодующе повторяет Марлена. — Простой обморок — это бывает даже при засорении желудка, — но пока нужен абсолютный покой. Никаких движений, ни в коем случае не вставать с постели… Тетя Глаша!

Старуха бесшумно приближается.

— Тетя Глаша, этого товарища поручаю вам лично. Ему совершенно нельзя шевелиться, понимаете?

— А кому из них можно-то? — вздохнув, говорит тетя Глаша и кивает на соседнюю койку, где, не то всхрапывая, не то постанывая, спит командировочный гипертоник. — Да вы не сомневайтесь, Марлена Георгиевна, услежу.

— Сейчас придет сестра и, пожалуйста, поскорее засыпайте, — с шутливой просительностью обращается Марлена к больному и делает шаг к двери.

— Постараюсь, доктор, вы меня чрезвычайно успокоили, — иронически отвечает он и прикрывает глаза.

В коридоре Марлену вновь охватывает острый приступ самокритики. «Идиотка! — говорит она себе. — Коновал, а не врач! На пушечный выстрел нельзя подпускать к больным…»

Она подходит к столику сестры и в графе «диагноз» пишет: «Диабетическая кома». Затем, после секундного колебания, ставит вопросительный знак. Перестраховка? Нет, честность. Она не имеет права считать свой диагноз окончательным.

Ох, была бы тут Лознякова! Да хоть с кем-нибудь из врачей посоветоваться… Пойти позвонить в приемное отделение? И Наумчик и Андрей — оба осматривали этого Фельзе. А опыта у них несравненно больше.

Она идет в ординаторскую и, открыв дверь, на секунду останавливается на пороге.

Неужели это было сегодня? Неужели сегодня Андрей целовал ее? Неужели сегодня так круто, так непостижимо прекрасно изменилась ее жизнь? Не надо больше сомневаться: позвонит — не позвонит… Не надо украдкой ловить его взгляд. Не надо притворяться равнодушной, когда хочется побежать навстречу. Случилось! Случилось! Случилось!!

Ей хочется запеть, закричать во весь голос о том, как она счастлива…

Нельзя. Нельзя. Она врач. Она на дежурстве.

В нескольких метрах отсюда лежит человек. Ему всего тридцать три года. Он, может быть, очень талантлив. Может быть, какая-нибудь Марлена, Нинель, Анечка, Оленька — та, с которой он танцевал, когда неожиданная боль ударила и согнула его, — может быть, она также ждала сегодняшней ночи?

Марлена хватает телефонную трубку, набирает номер приемного отделения. Гудок, другой, третий. Чей-то незнакомый голос отвечает:

— Приемное отделение.

— Попросите доктора Гонтарь.

— Он занят. Позвоните позже.

Хирургия вовсе не отвечает. Что же у них там творится?

Сжимая руки у горла, Марлена ходит по ординаторской. Значит, теперь всегда будет так? Теперь всегда она будет волноваться и мучиться за двоих — за него и за себя? Всегда — на дежурстве, дома, в гостях, в театре, на катке, на улице? Если они будут врозь, она будет думать, каково ему в эту секунду, что он делает, что чувствует; и когда они будут вместе — тоже. Вот это и есть любовь, да? Вот это нестерпимое, ни на минуту не проходящее, сжигающее — нет, испепеляющее желание быть рядом, дышать тем воздухом, которым дышит он, знать, что ему хорошо, и делать всё, чтобы ему было еще лучше. Болеть его болью, гордиться его гордостью, радоваться его радостью.

«А он? А он?! Будет ли он так же жить за двоих?»

Ей становится жарко, душно, и через минуту ее начинает бить озноб. Да что же это, в самом деле? Что там у него делается? И как быть ей в этом нетерпеливом смятении?

Неожиданно она обнаруживает, что так и не убрала бутылки, расставленные по росту на письменном столе. Хороша! А если сюда в ее отсутствие заглянул кто-нибудь посторонний? Хоть тот же санитар из приемного?

Она рывком распахивает дверцу письменного стола, хватает бутылки. Не лезут! Четвертинки еще можно поставить, а остальные? Положить? Но вдруг прольются? Их же надо отдать родственникам. А где список?… Тут, тут, никуда не делся. Как у нее хватило терпения выводить эти дурацкие строчки: «Водка, ¼ литра Артюхов… Водка, ¼ литра Медведко…» Андрей стоял у окна, спиной к ней, прижимаясь лбом к стеклу. Он ждал. Он ждал!..

Марлена подбегает к окну. Вот здесь он стоял. Вот так. И лоб его касался вот этого места… Она прижимается лбом к стеклу. Нет, выше. Он ведь выше ее. Она поднимается на цыпочки, вытягивает шею и, воровато оглянувшись, целует холодное стекло.

— Сентиментальная дура! — громко, презрительно говорит она вслух самой себе и тоненько смеется.

Но все-таки надо убрать бутылки.

Марлена оглядывается. Стенной шкаф! Там хранятся истории болезней тех, кто уже выписался. И тех, кто умер. Умер один Сушкевич. Один за два месяца. «Законный процент смертности!» — сказала бы Анна Витальевна Седловец. Она всегда говорит так, назидательно и скучно. Завтра она будет с удовольствием отчитывать родственников, возвращая им водку. Надо внушить ей насчет Фельзе… Этот несчастный парень совсем затоскует с Анной Витальевной.

Марлена опять набирает телефон второй хирургии.

Молчание. То есть, телефон исправно посылает гудки, но никто не берет трубку. Невыносимо!

Открыв стенной шкаф, доктор Ступина с бессмысленной старательностью выстраивает там четвертинки и поллитровки. И коньяк. И портвейн. И список туда же. Пожалуй, надо приколоть кнопкой, чтоб не пропал. Марлена яростно всаживает кнопку в стенку шкафа. Вот так, теперь все. Теперь можно идти.

В коридоре, у столика сестры, она останавливается и небрежно бросает:

— Я иду в первую хирургию, хочу проконсультироваться насчет этого больного… Фельзе. Если будет надо, вызовете меня оттуда.

— Хорошо, — равнодушно говорит сестра и так же равнодушно добавляет: — Но больной Фельзе все еще не уснул. Он очень беспокойный.

— Беспокойный? Чем?

Сестра пожимает плечами.

— Спрашивает, куда ушел врач. Спрашивает, какой ему поставили диагноз. Спрашивает, почему его положили в терапию. Спрашивает, как отсюда звонить по телефону.

— Почему же вы меня не позвали?

— А зачем было вас звать? Болей у него нет. Просто капризничает.

— Интересно, как бы вы капризничали на его месте!

Марлена отходит от столика, оставив сестру в состоянии крайнего негодования. Дверь в палату, где лежит Фельзе, приоткрыта. У его кровати на табуретке сидит тетя Глаша и журчит, журчит тихим, спокойным голосом. До Марлены доносится:

— Не привыкли болеть-то, вот и беспокоитесь. А страшного ничего нет, уж я вижу. Отлежитесь у нас маленько и встанете. Завтра позвоним, кому пожелаете. Навещать вас придут. У нас на этот счет вольготно: хоть каждый день ходи. И халатов не заставляют надевать. Не больница, а чистый дом отдыха…

Невольно улыбнувшись, Марлена подходит к постели. Тетя Глаша, завидев ее, хочет подняться.

— Сидите, сидите, тятя Глаша, я вот тут устроюсь, — Ступина присаживается на краешек кровати. — Уколы сделали? Грелки принесли?

Фельзе кивает.

— А порошок?

— А порошок они под матрац спрятали, — безмятежно сообщает тетя Глаша.

— Витольд Августович!

— Что за порошок? — подозрительно спрашивает Фельзе.

— Легкое снотворное. Вы возбуждены, а вам сейчас важнее всего покой.

— Я не хочу привыкать к наркотикам. Еще рано. — Он вызывающе и гневно смотрит на Марлену.

— Это не наркотик, — спокойно говорит она. — Люди, не употребляющие снотворных, спят от этого порошка, как грудные дети.

— Не успокаивайте меня.

— Я не успокаиваю, а говорю правду.

Фельзе вдруг оживляется.

— Правду? А для чего тогда вы спрашивали меня об аппетите и весе? Почему вы интересовались, не худею ли я последнее время? Вы и на это можете ответить правду?

Марлена отвечает без запинки:

— Могу. Потому, что проверяю признаки, которые не имеют ничего общего с опухолями.

Это та полуправда, без которой — Марлена внутренним чутьем угадывает взвинченность Фельзе — он ни за что не уснет. Но Фельзе и сам жаждет утешений. Недаром Степняк кричит им: «МХАТ! МХАТ!»

— Хорошо, — угрожающе говорит Фельзе, — я приму этот порошок, если вы мне дадите слово…

— Какое слово?

— Позвонить по одному телефону.

— Ох, с удовольствием! Сейчас запишу номер… Тетя Глаша, дайте водички, Витольд Августович запьет…

Тетя Глаша ловко нашаривает порошок под матрацем и подает пластмассовый зеленый стаканчик с водой.

— Не поднимайтесь! — предупреждает Марлена. — Тетя Глаша, лучше поильник… Откройте рот!

Она сама добросовестно высыпает ему на язык весь порошок, до последней крупинки, и Фельзе послушно запивает кипяченой водой из носатого, похожего на чайник поильника.

— Ф-фу! — морщится он. — Какая горечь!

— Мединал! — поясняет Марлена. — Ну, говорите номер и кого вызвать.

Он говорит и после паузы спрашивает:

— Вы утром сменитесь? В котором часу?

— В восемь.

— Могу я рассчитывать, что вы позвоните до ухода?

— Даю слово.

— А то она будет очень волноваться.

— Это ваша жена?

— Да. Она, конечно, помчалась вместе со мной, но я ее сразу отправил: внизу было очень страшно.

— Почему страшно?

— Я же сказал вам раньше: там тяжелораненый.

— А, да, да…

Марлена хочет подняться. Ей тоже страшно — за Рыбаша. Но Фельзе смотрит почти умоляюще:

— Посидите еще немножко! Я, кажется, в самом деле скоро усну.

— Тогда не разговаривайте…

Она сидит на краешке его кровати и думает о незнакомой женщине, жене этого человека, которую он сразу отправил домой, потому что в приемном отделении было очень страшно. Он не хотел, чтоб она видела страшное. А сейчас она, должно быть, мечется в ужасе и отчаянии по комнате и не знает, как дожить до утра, когда можно будет позвонить или прибежать в больницу и, замирая, спросить: «Ну, как?.. Что он?..» Интересно, какая она? Есть у них дети? Давно они женаты?

До чего странно все-таки, час назад она не подозревала о существовании инженера-проектировщика Витольда Августовича Фельзе. Он жил здесь же, в Москве, ходил по тем же, что она, улицам, может быть, сидел с нею рядом в троллейбусе или в театре, может быть, читал те же книги или в один миг с нею, услышав о запуске космической ракеты, восклицал: «Ух, здорово!» Но ей не было до этого никакого дела. И вдруг — неожиданная дурнота, холодный пот на лбу, боль, пронзительные гудки скорой помощи, и вот он лежит на больничной койке, среди незнакомых, чужих людей, и, как напуганный ребенок, цепляется за Марлену: «Посидите еще немножко!» И она сидит возле него и думает о его жене, которую никогда не видела, и о том, что будет с ними обоими, если… Пожалуй, сестра Зоя Богдановна (вспомнила, все-таки, как ее зовут!) сказала бы, что доктор Ступина потакает бессмысленным капризам больных. Да и Анна Витальевна Седловец недовольно поморщилась бы: «Ах, милочка, поменьше, поменьше сердца! Мы должны их лечить, но нянчиться нам просто некогда…» Как досадно, что завтра дежурит именно Анна Витальевна! С Нинель можно договориться, она рассудительна и суховата, но у нее есть душевный такт. Про Юлию Даниловну и говорить нечего, — деловитая, ровная, даже иногда суровая с виду, а сколько в ней горячего участия к каждому, кто лежит в этих палатах! Даже этот старик Отто Карлович Бангель с его розовой лысиной умеет так хитренько подмигнуть больному, что человек невольно расплывается в ответной улыбке.

«Одни видят больного, а другие — только болезнь…» Так, кажется, сказал на какой-то утренней пятиминутке Степняк. Тогда она не очень вдумалась в его слова. А ведь это так важно — видеть больного. Больного, который болен такой-то болезнью! Но именно этого больного. С его судьбой. С его характером. С теми его ощущениями, которые называются субъективными.

Тогда, на конференции, Мезенцев, слегка усмехнувшись, поправил: «Я бы предложил уточнить формулу — видеть больного, но знать болезнь. Ибо, в конечном счете, сам больной благодарен нам за излечение болезни, а не за проникновение в его психологию…» И вдруг с ним заспорил Львовский. Львовский всегда держится в тени, на конференциях помалкивает, а тут почему-то покраснел и очень громко сказал: «Знать болезнь и уметь ее лечить — это само собой разумеющаяся обязанность врача. Но есть врачи, которые любят побежденные ими болезни, а другие любят еще и больных». И тотчас снова спрятался в свою раковину. И Андрей, как всегда шумный, выкрикнул: «Правильно, Матвей Анисимович!» И даже демонстративно зааплодировал, так что Степняку пришлось унимать его.

Любить больного! Марлене кажется, что сегодня она впервые испытывает это чувство. Инженер Фельзе, который действительно тихо уснул под ее размышления, совсем не безразличен ей. Она хочет не только справиться с его болезнью, она хочет вылечить именно его. И вылечить так, чтоб он при этом не пугался порошков, не мучился бы тайными сомнениями, не страдал бы оттого, что сестра Зоя Богдановна считает бессмысленными капризами его нервные вопросы.

В общем, это ее первый настоящий больной. До сих пор она лечила вообще — лечила всех, кого обстоятельства привели сюда, в терапевтическое отделение больницы. Лечила «в очередь» с Юлией Даниловной, с Анной Витальевной, с Нинель, с Бангелем. Наступало ее дежурство — она принимала смену и делала то, что была обязана делать. Нет, она не может себя упрекнуть в невнимании, тем более в небрежности. Наоборот, Юлия Даниловна всегда хвалит ее точность. «На вас я могу положиться!» — говорит она. Но Марлена знает, что, уходя после суточного дежурства домой, она в следующие сутки могла не вспомнить никого из больных в отдельности. Она помнила, что завтра или послезавтра снова ее дежурство, она помнила, что в пятой палате скрипит дверь и надо проверить, смазали ли ее, она помнила, что в коридоре дует от окон и ходячие больные жаловались на это. Но кто именно жаловался? Кто из них боится сквозняка? Кого больше всех раздражала скрипучая дверь? До сегодняшней ночи ей и в голову не приходило, что это важно. Жаловались, боялись, раздражались больные. Вообще — больные. Какая тупость! Какая душевная безграмотность в этом «вообще»…

Что же случилось сегодня? Почему вдруг раскрылись ей такие новые стороны ее профессии? Неужели потому, что к ней самой пришла любовь и оживила ее сердце, сделала ее лучше, тоньше, умнее?

Марлена осторожно-осторожно поднимается с краешка постели инженера Фельзе. Он спит.

С порога Марлена еще раз оглядывает палату. Спят все. И этот пожилой командировочный, потерявший сознание в ресторане, и усатый язвенник Медведко, в чьей тумбочке Марлена нашла четвертинку водки, и мастер Горнуш из Закарпатья, которого через пять-шесть дней можно будет, пожалуй, выписать. Жаль, что она не сказала ему об этом сегодня. Для него такая новость была бы самым лучшим новогодним подарком.

В коридоре тишина. Зоя Богдановна недовольным взглядом провожает молоденькую докторшу, без толку околачивающуюся в палатах. Мысли у Зои Богдановны мелкие и низкие: «Не вздумала ли, чего доброго, завести шашни с этим Фельзе?»

К счастью, Марлена не подозревает о ее мыслях. Марлена спешит к себе в ординаторскую. Ночь на исходе. Круглые электрические часы в коридоре показывают шесть утра. С лестниц доносится звяканье ведер, хлюпают швабры — уборщицы моют полы. «Как скоро ночь минула…» — всплывает в памяти грибоедовская строчка.

Да, новогодняя ночь кончается. Что же было там, у Андрея? Неужели и сейчас не ответит телефон второй хирургии?

Марлена распахивает дверь и замирает. У ее стола, опершись подбородком на сжатые, поставленные один на другой кулаки, сидит Рыбаш.

— Что случилось?

Она спрашивает со страхом, с болью, с участием и все-таки ловит себя на том, что избегает местоимений. «Что случилось с тобой? У тебя? С вами? У вас?» То и другое немыслимо.

— Что случилось?

Он медленно, нехотя выпрямляется:

— Марлена, я не хирург, а сапожник.

— Андрюша, — теперь она уже не думает о местоимениях, — перестань! Что случилось? Ты давно здесь?

Он ждал ее, он терзался, он прибежал к ней, а она занималась дурацким философствованием…

Рыбаш бросает взгляд на часы:

— Да нет, я только что пришел. Пять минут назад.

— Но что случилось?! — в третий раз говорит Марлена и тихо подсказывает: — Неудачная операция?

— Не хватало бы! — Рыбаш возмущенно передергивает плечами. — Теперь вообще все в порядке. Но пришлось вызывать Фэфэ… Я… не сумел. Спасибо, Наумчик вызвал старика…

— А человек… жив?

— Жив. Я же сказал — все в порядке. Но, понимаешь, я струсил!

Марлена наконец догадывается подойти к нему. Она наклоняется к самому лицу Рыбаша. Ох какое усталое лицо!

— Расскажи, милый. Самое главное ведь, что человек жив.

Он быстро, пытливо взглядывает на нее.

— Ты права! Жив и будет жить. Не все ли равно, Фэфэ, Наумчик или я… Но как я не решился сам?

И он рассказывает: привезли тяжело раненного шофера такси. Встречный грузовик врезался ему в радиатор. Пятитонная туша! И главное — смылся. А таксист горлом упал на собственный руль. Поперечная рана шеи, гортани. Парень молодой… Наложили швы, а ему хуже…

— Марлена, ты понимаешь?

Она кивает.

— Мы с Гурьевой возимся с ним, и вдруг я слышу — Наумчик таким командирским голосом: «Сию же минуту приезжайте, без разговоров!» Как будто санитарке или сестре… Оказывается, Мезенцеву.

— Откуда же он его раздобыл?!

— Из актерского клуба. Фэфэ, видишь ли, имеет хорошую привычку сообщать, где его можно найти. Старая школа! И в общем — правильно…

Рыбаш умолкает. Он уже давно вскочил со стула и ходит, ходит по комнате. Марлена только успевает поворачивать голову.

— А дальше?

— Мезенцев приехал. Такой лощеный, парадный. И… пьяный.

— Пьяный?!

— Ну нет, не пьяный, конечно. Но ведь он встречал Новый год. Держится прямо, как палка. «Нуте-с, рассказывайте». А что рассказывать, — наш шофер вот-вот кончится. Одутловатый, лицо синее. Не лицо, а шар. Полусидит на перевязочном столе. Глаза выпучены. Фэфэ посмотрел — и этак небрежно Гурьевой: «Какие есть трубки?» Она подает. «Нож!» Раз-раз, мои швы долой — и вставил трубку. Так, без халата, не вымыв руки. Потом отодвинулся. «Доканчивайте!»

— Докончили?

Рыбаш несколько раз кивает.

— Марлена, это было как чудо. Разрезал, вставил. Точно. Молниеносно. Стоит, платком вытирает руки. Такой клетчатый большой платок. И запах духов. Вытирает руки, смотрит на моего таксиста. И этакая снисходительная усмешка. Бог!

Рыбаш останавливается:

— Ты меня презираешь, да? Неуч, трус, сапожник? Ну и ступай за «бога». Он тебя рыжекудрой Дианой называет. Ты это знаешь?

— Андрюша, милый, не сходи с ума!

Она закидывает руки ему на шею, тянется к нему. Он отстраняется.

— Неужели не презираешь? Странно… Я сам себя перестал уважать.

— Замолчи! — Марлена почти кричит. — Терпеть не могу истерик.

Ее крик действует неожиданно: Рыбаш начинает улыбаться.

— Ого! — восхищенно говорит он. — Да ты в самом деле молодчина…

Потом, обняв и прижав ее к себе так, что она вскрикивает, он с сожалением отпускает Марлену.

— Пойду в отделение. Посмотрю на таксиста. В половине девятого жди меня в вестибюле, у окошка справок.

И уходит.

В половине девятого, позвонив жене Фельзе и сдав смену Анне Витальевне Седловец, Марлена стоит у окошка справок. Раечка с глазами цвета лазури, высунув побледневшую мордочку, томно говорит:

— С Новым годом, Марлена Георгиевна. Неужели дежурили?

— Дежурила.

— Ох, как не повезло! Сегодня работать тоже никакого удовольствия, но я хоть потанцевала вволю!

Рыбаша нет. Марлена оглядывается. К ней спешит Наумчик. У него очень возбужденный вид.

— Леночка, ты знаешь, как Фэфэ…

— Знаю, знаю, — говорит Марлена.

— Рыбаш рассказывал? — Наумчик даже не задумывается, когда Марлена могла видеть Рыбаша. — Ну и старик! Бог, а не хирург… Жаль, что ты не видела своими глазами… Слушай, Лена, чуть не забыл! Идем сегодня со мною в Дом кино, на просмотр…

Он вытаскивает приглашение. Марлена неуверенно начинает:

— Наумчик, я, собственно…

— Она уже приглашена, Наумчик! — подойдя, весело объявляет Рыбаш и просовывает руку под руку Марлены. — Приглашена на этот просмотр и… вообще на все просмотры в жизни.

— К-как?

У Наумчика такое растерянное лицо, что Марлене делается его жалко. Очевидно, и Рыбаш чувствует, что удар нанесен в самое сердце.

— Наумчик, — серьезно говорит Рыбаш, — я к вам очень хорошо отношусь и потому хочу, чтоб вы первый узнали: мы с Марленой скоро поженимся. Очень скоро! — несколько угрожающе доканчивает он и, не отпуская руки Марлены, твердым шагом идет к выходу.

Длинный, несчастный Наумчик изумленно смотрит им вслед.

Из окошечка справок его с любопытством разглядывают лазоревые глаза Раечки.

— Наум Евсеевич, — вкрадчиво говорит она, — неужели у вас правда есть лишний пропуск на просмотр? Мне так хочется увидеть этот фильм!

Гонтарь поворачивается к девушке. Какие печальные, какие умоляющие голубые глаза!

— П-пожалуйста, — машинально говорит он, — п-пожалуйста, если вам так хочется… П-пойдемте вместе!