Во имя жизни (Из записок военного врача)

Гиллер Вильям Ефимович

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

Фронтовая москва

Холодное утро шестнадцатого октября.

Чем ближе к Москве, тем плотнее поток пешеходов. На руках и за плечами у них вещевые мешки, чемоданы и просто узлы. Одна за другой проносятся переполненные машины. От обилия чемоданов рябит в глазах. Столица поднялась что-то уж очень рано…

У Киевского вокзала затор: при въезде на Бородинский мост образовалась пробка. Встречный поток запрудил улицу. На фронт движутся войска, танки, мчатся мотоциклы с пулеметами.

Па улицах и перекрестках баррикады и железобетонные укрепления; на балконах пулеметы. В окна закладывают кирпич, мешки с песком, оставляются только амбразуры для винтовок и пулеметов.

Мимо Белорусского вокзала, мимо замолкшего стадиона «Динамо» и Петровского дворца машина мчится по просторному Ленинградскому шоссе. Где-то в районе станции метро «Сокол» — цель нашего путешествия — неведомый нам, затерявшийся среди многих других Амбулаторный переулок и здание большого госпиталя, эвакуированного на восток. В нем нам предстоит разместиться.

Огромные серые многоэтажные корпуса, как исполинские корабли, встретили нас странной тишиной.

Едва успев разгрузить машины, прибывшие с персоналом и имуществом, распределили этажи и корпуса между отделениями и приступили к приему раненых. Впервые после ста дней фронтовой жизни мы ощутили городской комфорт. Довольные, вымытые, в чистом белье лежали раненые. Около них хлопотали сестры, на каталках развозили горячую пищу… Но на душе тревожно — угнетает сознание, что все эти блага получены в результате вынужденного отхода армии.

Ожесточенные бои на Западном фронте не прекращались. Двадцатого октября в Москве и прилегающих к городу районах было введено осадное положение. Столица жила в эти дни, напряженной жизнью прифронтового города. На улицах и в переулках Москвы молодежь, рабочие и служащие проходили военное обучение. Каждый день на фронт, на защиту Москвы, отправлялись все новые и новые части, сформированные из добровольцев

Госпиталь, помещение которого мы заняли, за три месяца войны обслужил всего две с половиной тысячи раненых. В первый же день нашего приезда в Москву за восемь часов мы, приняли две тысячи триста человек. Потребовалась вся наша полевая выучка и опыт, накопленный в Новоторжской, чтобы не растеряться на новом месте. Как ни странно это прозвучит, складские помещения, пакгаузы и цеха маслозавода Новоторжской нас устраивали больше: для массового приема раненых здесь, в московском госпитале, годился только физкультурный зал. Что касается благоустроенных операционных и перевязочных, то они хороши для приема трех-четырех, но никак не тридцати-сорока человек одновременно.

Не прошло и пяти дней, как нам пришлось переезжать на новое место: наше здание прямым попаданием бомбы было выведено из строя. На развертывание в Лефортово нам дали сутки — срок чрезвычайно короткий, если принять во внимание нелегкую задачу приспособить помещение старинного большого стационара под сортировочно-эвакуационный госпиталь.

В ноябре гитлеровское командование начало новое наступление на Москву. В то время как передовые отряды северной группировки достигли предместий Москвы, механизированные полчища тремя колоннами устремились вглубь страны. Наш госпиталь оказался как бы в центре тетивы лука, на огромной — в несколько сот километров — дуге которого расположился фронт.

Кровопролитные бои на подступах к Москве превратили госпиталь в центр, где сосредоточивались, сортировались, оседали, эвакуировались в глубокий тыл и распределялись по госпиталям огромные массы раненых различных фронтов. На шести московских вокзалах мы создали специальные погрузочно-разгрузочные станции.

Начсанфронта, обойдя отделения, осмотрев коридоры, сплошь забитые ранеными, глянув на врачей с помятыми от ночной работы лицами, распорядился:

— Ставьте добавочные койки, кладите раненых «валетом», но принимайте и принимайте всех безотказно, сколько бы к вам ни прибыло. Своих сил у вас, конечно, не хватит. — Он повернулся к начальнику управления госпиталями: — Прикомандируй к ним два полевых госпиталя, прибывших вчера из Свердловска.

Пчелка уже имел опыт создания прирельсового эвакоприемника в Новоторжской. Несколько дней он подыскивал здание, в котором можно было заблаговременно сосредоточить три-четыре тысячи раненых, предназначенных к эвакуации, и наконец нашел какой-то военный склад, вполне для этого пригодный. Широкая колея железной дороги примыкала к складу с обеих сторон. Асфальтированный перрон-площадка во всю длин здания позволял одновременно производить разгрузку и погрузку. В подвальных помещениях мы оборудовали отличную столовую и кухню. Внутри, вдоль всего здания, тянулись ряды двухэтажных нар вагонного типа, железные печи выдыхали приятное тепло, трубы под потолками пели под напором воздушной тяги. Из подвального помещения аппетитно тянуло запахом жареной картошки.

Самого строгого клинициста мог порадовать перевязочная, окрашенная масляной краской в белый цвет. В ней находилось все необходимое для сложнейших операций.

В канун Великого Октября госпиталь заполнили делегации со множеством подарков для раненых бойцов и командиров. Каждое отделение теперь было закреплено за шефствующим предприятием, учреждением или школой. Подготовку к празднику омрачило сообщение, что на здание Большого театра сброшена бомба. 

Сражение под Москвой принимало все более ожесточенный характер, особенно на северных и южных секторах фронта. Разительные перемены произошли во внешнем облике наших людей за несколько месяцев войны. Теперь уже нельзя бы встретить врача с расстегнутым воротом или с болтающимся где-то ниже пупа поясным ремнем.

И речь стала менее многословной, уплотненной до предела. Воинская подтянутость и деловитость, казалось, вошла в плоть и кровь даже у сугубо «гражданских» людей. 

Наш госпиталь должен был служить основным противоэпидемическим барьер между фронтом и тылом, и это создавало для нас дополнительные трудности. Гора окровавленных и грязных шинелей, сложенных на внутреннем дворе, все росла и грозила завалить площадку перед вещевыми складами. Стирку грязного белья и гимнастерок взяли на себя общественницы, но с чисткой и ремонтом шинелей и обмундирования обстояло неладно.

Мои помощники-хозяйственники — народ беспокойный — сами работали, как все и требовали таких же качеств от своих подчиненных. Трудно было иной раз определить, где у них начиналась хозяйственная и где кончалась организационно-врачебная деятельность. Помощник Степашкина, Иван Матвеевич Штомпель, за двое суток исходил и изъездил десятки ателье мод, пошивочных, починочных мастерских, швейных фабрик. Но руководители этих предприятий на уговоры и увещания Штомпеля поддавались туго: они и так дни и ночи работали на армию.

Все равно, — не падал духом Штомпель, — добьюсь своего.

Где вы достали Штомпеля? — вскоре позвонил мне секретарь райкома партии Это не человек, а динамит. Ему дай волю, так он, того и гляди, весь район в ваш госпиталь перетащит. Ему впору армию снабжать. Держите его крепче, а то как бы я его у вас не забрал.

Степашкин, Штомпель и их помощники не могли, конечно, похвастаться, что произвели столько-то жизненно важных операций, удалили столько-то тысяч осколков, перелили сотни литров крови… Но их скромный труд был неоценим, как неоценим был труд и другого, более многочисленного отряда наших помощников. Я говорю о школьниках, студентках, работницах, общественницах. Они кормили, мыли, стригли, брили, чистили, не отходили от ванн и душевых, обслуживая раненых. По словам одной девушки, проработавшей всю войну в приемном отделении, она одна вымыла столько раненых, сколько Лефортовский госпиталь за двадцать лет своего существования.

Это были напряженные дни. Воздушные тревоги следовали одна за другой, днем и ночью. Фронт придвинулся вплотную к столице.

Кривая выписки из госпиталя в ноябрьские дни неуклонно росла, порой приходилось принимать сдерживающие меры, чтобы не загружать войска первой линии бойцами и командирами, еще нуждавшимися в лечении. Специальная комиссия из врачей и политических работников тщательно изучала заявления каждого, пожелавшего раньше срока выписаться из госпиталя, и почти всегда безошибочно разрешала возникавшие конфликты. Больше всего споров было с курсантами из пехотного училища имени ВЦИК. Они требовали своего, а хирург писал свое. Они не соглашались, спорили, грозясь уйти без документов, хотя великолепно знали, к чему бы привело их появление на дорогах к фронту без медицинских карточек или справок.

Пройдут годы, историки, поэты и художники будут кропотливо изучать героические дела того поколения, которое в огне боев под Москвой отстояло честь нашей Родины.

В незабываемые суровые дни осени 1941 и зимы 1942 года судьба Москвы стала судьбой каждого советского человека: и тех, кто сражался на ее подступах, и тех, кто в далеком тылу всеми силами помогал фронту.

Битва за столицу развертывалась на земле и в воздухе. Войска центра прочно удерживали свои позиции, перемалывая гитлеровцев в изнурительных боях.

Гремят залпы зениток, падают фугаски, но улицы полны людей. На бульварах женщины убирают сугробы снега. Резкий, холодный ветер пролетает по улицам, стоят скрипучие морозы. С трудом поддерживаем сносную температуру в помещениях. Отправили бригаду комсомольцев — двадцать пять лесорубов — добывать дрова.

В открытые ворота безостановочно въезжают одна за другой грузовые машины, крытые брезентом, санитарные автобусы и останавливаются возле приемных отделении, Кажется, им конца не будет. Раненые заполняют все коридоры и свободные углы. Занято подвальное убежище, созданное нашим предшественником. Но стены госпиталя словно гуттаперчевые; заботливые руки подхватывают очередные носилки и вносят их в теплое помещение. А порожние машины все выезжают через ворота, чтобы привезти других… На перекрестках во дворе недавно установленные затемненные семафоры гаснут и зажигаются.

Не знаю, что и придумать, — пожаловался я начальнику сортировочного отделения Ковальчуку. — Нигде ни одного свободного места!

Не отчаивайтесь, — ответил он, — я нашел как будто помещение человек на триста — четыреста.

— Что? Что ты сказал?

— Тут недалеко под нами, пойдемте со мной.

Мы спустились по лестнице и попали в темный подвал. Пока Ковальчук открывал тяжелую дверь, передо мной возникло лицо сестры, которая негодующе говорила: «По-вашему выходит, мои раненые, которые настрадались в дороге, на холоде, теперь должны еще ожидать на улице?..» Тут я с усилием мотнул головой, чтобы отогнать навязчивые мысли, и заметил удивленный взгляд Ковальчука:

— Я вам уже второй раз говорю, что дверь открыта. Входите.

В подвале я распорядился установить телефоны, провести свет, убрать и вымыть все. Эта ночь была рекордной по числу прибывших раненых.

Впоследствии, когда мы получили еще одно помещение — школу фабрично-заводского ученичества, — мы отказались от подвала, но в трудную минуту он нас просто спас.

Мы выставляем мемориальные доски на домах умерших знаменитостей, увековечиваем дома во имя тех или иных событий. Почему бы не повесить мемориальную доску у такого вот подвала с Надписью: «Здесь, в трудную минуту жизни, в декабре сорок первого года, лежали раненые бойцы, защищавшие столицу»?

А раненых все везли и везли. Обширный двор и прилегающие к Лефортовскому госпиталю улицы были сплошь забиты машинами. Легкораненые в одиночку и группами соскакивали по сигналу санитаров и отправлялись в отделение Лященко: они и без нас неплохо находили дорогу в теплое помещение, к шумящему самовару, к горячей воде.

Выбрав свободную минуту, я подошел к одному капитану с перевязанной ногой и спросил:

— Что нового на фронте? Сегодня у нас необычайный наплыв…

— Разве вы не знаете?.- ответил он. — На центральном участке фронта враг в панике бежит. За два дня наши войска продвинулись вперед на тридцать километров, взято много пленных и техники. На дорогах творится что-то невообразимое. Гонят тысячи пленных. Жаль, не вовремя меня ранило, а то бы я сейчас был уже где-нибудь под Можайском…

Проходя мимо отделения Ковальского, я заметил, что из машин разгружают моряков в черных бушлатах. Их было немного, кажется, человек шесть — семь. Возле них хлопотал чем-то озабоченный мичман. Вначале я даже удивился: откуда под Москвой быть морякам? С юношеских лет, как и многие мои сверстники, я мечтал о плавании не кораблях, о далеких путешествиях вокруг света, на Северный полюс, помню, даже пытался бежать из дома в трюме парохода, носившего звучное название «Бештау».

— Откуда моряки? — спросил я мичмана.

— Морской пехоты, вторая дальневосточная бригада, везу из-под Можайска, дралась у Химкинского водохранилища.

— Здорово там, говорят, фашистов покрошили?

— Уж будьте спокойны, век будут моряков помнить, — ответил мичман.

О наших трудностях узнал Московский комитет партии, и меня с Савиновым вызвали в МК. Хорошо знакомый нам заведующий военным отделом ввел нас в большой кабинет и представил товарищу Щербакову:

— Начальник и комиссар Лефортовского госпиталя.

Медленно приподнявшись из-за стола, товарищ Щербаков крепко пожал нам руки и пригласил садиться.

— Говорят, у вас туго с размещением раненых? Приходится задерживать разгрузку машин?

Я молча кивнул головой.

— А вот недалеко от вас, — продолжал товарищ Щербаков, — находится новенькая, только в прошлом году построенная школа ФЗУ. Почему бы вам не использовав ее для увеличения полезных площадей? — Подойдя к большой карте города, он подозвал нас и указал пальцем — Смотрите, она совсем рядом с вами, через две улицы, и трамвайная линия рядом с ней проходит. Надо вам, не теряя времени, осмотреть и занять помещение. А мы вам поможем привести его в порядок. Плохо вы нажимаете на районный комитет партии. Нет для него сейчас дела более ответственного, чем помощь фронту и раненым. Ставили вы свои вопросы там?

— Ставили, товарищ Щербаков, и нам помогли, — ответил Савинов. — Вот только вчера просили прислать женщин ремонтировать белье…

— Не просить надо, а требовать. Вы старый большевик, а растерялись. В Москве да не найти возможностей создать нашим раненым наилучшие условия!

Заглянув в свой блокнот, он обратился ко мне:

— Объясните, почему раненые, разгруженные с поезда № 1048 на Белорусском вокзале в двадцать один час, в течение двух часов оставались там. Когда к вам поступили?

Я тоже заглянул в свой блокнот: — В 23 часа 40 минут.

— Чем вы это объясняете?

— Не хватает закрытого транспорта и горючего.

— А вы не задумывались над возможностью утепления трамваев для перевозки тяжелораненых, как это делали еще в первую мировую войну?

Мы с Савиновым почувствовали себя школьниками, не сумевшими ответить на самый простой вопрос.

А товарищ Щербаков уже звонил кому-то, и через минуту-другую пришел заведующий транспортным отделом.

— Распорядитесь немедленно утеплить трамваи, переоборудовать и приспособить для перевозки раненых от Белорусского, Киевского, Ленинградского и Курского вокзалов до Лефортова. — Положив руку на тренькающий телефон, Щербаков продолжал: — Наш госпиталь должен бесперебойно принимать раненых, и не только своего, Западного фронта, но и других фронтов… Не будет хватать места — занимайте школы и другие помещения в районе.

В полутора — двух километрах от госпиталя находилось большое, прекрасной архитектуры четырехэтажное здание школы ФЗУ. Старушка-сторожиха повела нас в пустующие помещения. Все стояло на своих местах, классы чисто вымыты, цветные нетронутые мелки лежали на досках, повсюду царил образцовый порядок.

— Хоть садись и начинай заниматься, — сказал я.

Сторожиха смахнула слезу. В кабинете биологии молча смотрели на нас чучела сов и филина. Один класс был заполнен цветами.

Кто у вас о них заботится? — спросил Степашкин старуху, грея руки над маленькой «буржуйкой». Недавно политые, цветы ласкали глаз своей свежестью, капельки воды еще не успели высохнуть на листьях.

— Да кому же больше заботиться, кроме меня, — ответила старушка.

Спустившись на второй этаж, мы увидели совсем другую картину.

Тут недалече бомба упала и побила недавно окна, — как бы оправдываясь, сказала сторожиха.

А кто вставил фанерки? — спросил я.

Ребята приходили и помогли мне дыры заткнуть, а то снег набрался и попортил паркет.

Большой физкультурный зал и душевые были залиты солнечным светом. Вот находка для нас!

У нас школа теплая, — рассказывала сторожиха.. — Тут раненым будет очень хорошо. Вы только скажите, я мигом соберу людей вымыть классы. А что насчет досок, то в сарае их много лежит. У нас район рабочий, как узнают, что госпиталь открывается, все набегут, помогут.

Спасибо, мамаша, — говорит ей Степашкин. — Обязательно потребуется помощь женщин, без них нам зарез.

— И хорошо! Я сегодня обойду родителей. Я здесь семнадцать годов без малого всех наперечет знаю.

Для ремонта и переоборудования помещений в мирное время потребовалось бы не менее месяца. Но в школу пришли рабочие и работницы, родители и неродители. Ремонтировали котельную, заменяли батареи, стеклили окна, в будущих операционных поверх паркета укладывали плитки, свозили кровати, матрацы, тумбочки из пустующих студенческих общежитий. Через пять суток новый филиал мог принимать раненых. Было здесь тепло, ярко блестел натертый паркет; ковровые дорожки, настольные лампы, картины создавали уют.

Жизнь госпиталя продолжалась все в том же ритме. Ни днем, ни ночью не стихал шум въезжающих и отъезжающих машин. Наша армия все время находилась в движении. Словно в гигантской мельнице перемалывались гитлеровские полчища, но и наши части несли тяжелые потери. Передышка, отдых, хотя бы на время, были для нас несбыточной мечтой. Всякого рода совещания и конференции сократились до минимума, люди засыпали, едва присев на стул.

В ночное время и в часы больших поступлений раненых приходилось поднимать и отдыхающие смены. Был брошен лозунг: «Каждая сестра, каждая швея, повариха, санитарка, каждая работница-общественница завода-шефа должна выходить по крайней мере одного тяжелораненого». Это полезное начинание вскоре было подхвачено всем коллективом.

Ежедневно начальник нашего штаба Шулаков приносит на доклад рапорты врачей, сестер, санитаров, общественниц с просьбой отправить их на фронт.

Мы произвели своеобразный подсчет.

— Сорок три процента сотрудников подали заявления по одному разу, шестнадцать — по два раза; тринадцать процентов — по три и четыре раза; итого три четверти всего персонала, — сообщил я на общем собрании. — Что случилось бы, если бы мы вняли этим благородным стремлениям? Сегодня нам не с кем было бы лечить раненых. Мне так же, как и вам, хочется быть в самых первых рядах войск, но дисциплина есть дисциплина. Нас поставили там, где мы более нужны, и мы должны порученное дело выполнять с честью.

После собрания Шлыков попросил нас с Шуром немного задержаться:

— Поразительно много за последние дни поступает раненных в голову. У меня есть одно предположение.

— Какое?

— Каска…

— Что каска?

— Не надевают каску перед атакой и во время обстрела.

— Надо как следует проверить у раненых. Вы понимаете, Александр Архипович как могут быть важны для фронта ваши выводы?

В течение полудня Шлыков и Шур с двумя писарями опросили около двухсот раненных в голову, состоявших на лечении у нас и в других госпиталях. Беседовали врачами и установили у некоторой части бойцов пренебрежительное отношение к каске как защитному средству, а в результате непомерное увеличение ранений в голову во время атак, бомбежек и обстрелов… Командующий фронтом Г. К. Жуков проявил большой интерес к нашему сообщению и немедленно издал приказ об обязательном ношении касок. Результаты сказались незамедлительно: кривая роста ранений в голову резко упала.

— Опять привезли неизвестного тяжелораненого, — как-то сообщил мне Ковальчук. — Ничего не удалось у него узнать. Положение его безнадежно. Без сознания.

— Нет ли фамилии на фуражке? Красноармейцы иногда пишут свою фамилии на внутренней стороне фуражки.

— Он поступил без головного убора.

— А других раненых вы не пробовали опросить?'

— Опрашивал, его никто не знает.

— А в вещевом мешке что у него нашли?

— Белье, табак, патроны, капсюли от гранат, консервы и пачку детских рисунков, больше ничего.

— Вы не захватили рисунки?

— Нет, — удивился он. — Там ничего не написано.

— Прикажите принести их.

Через несколько минут Ковальчук принес рисунки.

— Обычные детские рисунки — подарок отцу на фронт.

И вот рисунки, сделанные простым карандашом на листках ученической тетради и акварелью на бумаге для рисования, лежат на столе. Некоторые подписаны, другие без подписи, на некоторых только одно слово «Папочке», на других — «Дорогому папе от сына Сережи. Папочка, приезжай скорее домой. Я тебя очень люблю». Рисунков штук тридцать, видимо, Сережа регулярно писал отцу на фронт. Меня особенно тронул один рисунок: деревня, обрыв, на маленьких санках ребенок с собачонкой в руках внизу подпись: «Наш Тузик».

Как найти сына или жену умирающего от раны красноармейца? А что, если попросить радиокомитет объявить по радио, что разыскивается автор рисунков? Можно попытаться запросить впереди лежащие медицинские пункты, как мы это делали не раз, но вряд ли в настоящее время можно рассчитывать на успех. Желание узнать имя бойца однако, пересилило, и я, не мешкая, набросал письма: одно в радиокомитет, другое в несколько медицинских пунктов, расположенных вокруг нас. Передав Савину письма и рисунки, я объяснил, что надо действовать безотлагательно. Особо понравившийся мне рисунок я положил в свою заветную папку: когда-нибудь, даже если не удастся ничего разузнать, я вспомню о неизвестном мне мальчике и его отце. Из четырех частей прислали списки раненых, отправленных к нам, и список бойцов, пропавших без вести, с адресами их родных.

Мы написали письма по этим адресам, почти не надеясь на ответ. И когда мы уже потеряли всякую надежду, почти в одно время получили ответ из радиокомитета от двух матерей Сереж. Одна мать писала, что она слушала передачу по радио, у нее есть сын Сережа, он действительно посылал отцу на фронт рисунки, их было три или четыре. Ее мужу тридцать шесть лет, на фронте с первых дней войны… Это было не то: возраст не сошелся. «Нашего» Сережу мы нашли, получив второе письмо от его матери из Абакана: она прислала рисунки сына с надписями. Почерк и характер рисунков не оставляли больше сомнений: все совпадало. Но мы боялись проявить неосторожность и снова написали семье. И только тогда, когда мать Сережи прислала фотографию мужа, сомнения исчезли. Все, кто принимал, кормил, лечил сережиного отца, подтвердили тождество. И тогда мы написали семье бойца о последних днях его жизни.

Советские войска уже полностью освободили Московскую и Тульскую области. Бои шли неподалеку от Можайска и Вереи. Не исключалась возможность, что не сегодня-завтра и мы тронемся вперед. Всем нам не терпелось поскорее добраться до до знакомых мест… Вязьма… Новоторжская…

…Из лагеря смерти под Можайском привезли в госпиталь тех, кого удалось там спасти. Чистые, выбритые, одетые в белоснежное белье, освобожденные отличались только необыкновенной худобой и бледностью, какая бывает у людей, долго не видевших света.

Одни из них попросил меня присесть у его койки.

Я командир авиационного звена старший лейтенант Георгиевский. Хочу рассказать вам перед своим полетом в стратосферу, — горько улыбнулся он, — почему я попал плен. Мне все равно не жить. Сегодня ночью или завтра меня не станет.

Наш разговор стоил ему больших усилий, он сразу покрылся потом. Кожа была совсем прозрачной, губы сухие, синие. Но, напрягая все силы, чтобы не потерять нить разговора, летчик сбивчиво рассказывал о своей прошлой жизни, о семье, оставленной в Вольске, о жене и дочери Наташе, родившейся за полгода до войны, о школе летчиков и командире авиационного полка Сарычеве, о боевых полетах по тылам врага…

Сейчас… — сказал он, вытирая полотенцем пот с лица, и, сильно закашлявшись, оставил на полотенце свежие сгустки крови. — В январе летали бомбить порт Пиллау. Подбили меня ночью на обратном пути… Раненным попал в плен, скрыл, что командир звена… Избили, Топтали сапогами, били шомполами… Отправили в лагерь. Два раза бежал, ловили… Присягу не нарушил, чести Родины не продал. — Он опять закашлялся и, прижимая к губам полотенце, устремил на меня тускнеющие глаза.- Партии всегда был верен… напишите матери… жене… Все время, с ними вместе…

Он прилагал последние усилия, торопился сказать о самом главном, о самом святом, что поддерживало его в часы суровых испытаний, — о том, что верность Родине и партии он сохранил до конца, что она неотделима от любви к своим родным — к матери, жене, ребенку.

И сознание до конца выполненного долга наполняло его гордостью в тот последний час, когда не лгут ни себе, ни окружающим.

 

С Малой земли

Как-то мы получили срочный запрос из Центрального партизанского штаба за подписью К Е. Ворошилова: разыскивалась раненая Евгения Павловна Гречкина. Ее доставили к нам прошлой ночью с полевого аэродрома. Девушка лежала в послеоперационной палате и, облокотившись на стоящий рядом с койкой стул, писала левой рукой.

Когда я подошел, она сделала было попытку встать, но на нее набросились Шур и Минин:

— Лежите, лежите. Изволите ли видеть, требует, чтобы ее во что бы то ни стало выписали и, мало того, дали ей письменную справку, что она может продолжать дальнейшую службу.

— Какую службу и где? — поинтересовался я.

— Этого она не говорит. Партизанка, и все. Но вы подумайте сами, — продолжил Минин, разводя руками, — за ней надо понаблюдать хотя бы несколько дней.

— А что показал рентгеновский снимок? — спросил я.

— На рентгене небольшое затемнение в средней доле правого легкого,- ответ Минин и, вынув из папки с историей болезни две рентгенограммы, подал их мне. Пока, к счастью, все идет гладко. Но ведь ранение легкого может дать осложнения.

— Может дать, а может и не дать! — полусмеясь, полусерьезно воскликнула Гречкина. — Что хотите со мной делайте, но через трое суток я должна вылететь обратно. Из-за моего отсутствия могут погибнуть наши люди. О, если бы вы только знали если бы я могла вам все рассказать!

— Знаете что? — еще раз взглянув на снимок, сказал Шур, — Раз вы так настаиваете, мы сообщим в ваш штаб и скажем, что вы можете лететь обратно по завтра при условии, если и там будете находиться под врачебным присмотром.

Рана Гречкиной действительно не внушала особых опасений: пуля прошла через легкое, не задев ни одного крупного кровеносного сосуда.

После нашей телефонограммы в штаб партизанского движения оттуда немедленно приехал известный в военных кругах работник и, поговорив с Гречкиной с глазу на глаз, зашел ко мне, поблагодарил за лечение и внимание к девушке и объяснил, что она очень нужна для выполнения задания в тылу врага.

Эта веселая красивая девушка работала в управлении окружного гебитскомиссара. Там считали, что она уехала к своему жениху в Германию. Вот почему она спешила, боялась опоздать…

Недели за две до празднования Дня Красной Армии в госпиталь пришло распоряжение немедленно направить Щипуна — политрука из отделения Туменюка — в Центральный штаб партизанского движения.

— Заполнял я там всякие анкеты, — уклончиво отвечал он на вопросы любопытных.

Ездил он в штаб по вызову еще несколько раз, но узнать от нашего застенчивого политрука хоть что-нибудь было невозможно. Дисциплинированный, мягкий, я бы сказал, даже чересчур мягкий в обхождении, Щипун пользовался заслуженным уважением у персонала и раненых. Сочетание двух таких индивидуальностей, как горячий, самолюбивый, нетерпеливый Тумешок и мягкий и скромный Щипун, способствовало хорошей, дружной атмосфере в отделении.

Однажды, раскрыв «Правду», читаю Указ о присвоении звания Героя Советского Союза Щипуну Ивану Алексеевичу. Не сразу до меня доходит, что это наш скромный политрук.

В отделение, где работал Щипун, началось всеобщее паломничество. Вопросы так и сыпались на растерявшегося Щипуна: «Ты ли это или однофамилец? Почему ничего не рассказывал раньше? За что?» Он краснел, смущался, наконец, уступая просьбам на одном из собраний рассказал все.

Война застала Щипуна политруком танковой роты, которая прикрывала отход 32-й стрелковой дивизии от Витебска. Мост через Днепр был разрушен, а два понтонных моста часто выходили из строя из-за сильного обстрела вражеской артиллерией. Пятнадцатого июля 1941 года бомбежка была особенно сильной, и одна переправа была совсем разрушена. Рота должна была сдерживать противника до последнего момента, а потом сжечь или взорвать танки, закопанные в землю. Часам к двум переправа почти совсем опустела, и ее разобрали. Для одиночек, в том числе и танкистов, оставалось лишь несколько лодок и плотов. Силой взрывной волны Щипун был отброшен в сторону. Очнулся он в канаве, прополз немного, выглянул — переправы нет, на берегу валяются трупы. Хотел было отползти вниз к обрыву, но услышал голоса, прислушался — немцы. А у него, кроме пистолета, ничего нет. Пополз назад: оказывается, противник установил на этой стороне батарею тяжелых орудий и ведет сильный огонь по нашей стороне. Ночь светлая, лунная, Щипун вспомнил, что, когда полз к обрыву, видел брошенные кем-то гранаты и автомат с дисками. Он опять к обрыву, собрал все это и обратно.

Гитлеровцы впереди, шагах в десяти, ну, самое большее, в пятнадцати, видны как ни ладони.

Был я тогда, надо прямо сказать, как в горячке, — рассказывал Щипун.- Задумал всех перестрелять. Составил себе такой план: расстреливать только во время залпа и начать с крайнего орудия. Лег поплотнее и стал ждать. Прошло минут пять. Начали они, стал щелкать и я. Потом подполз к среднему орудию, уничтожил всю прислугу, а офицера застрелил из автомата и тут же, не давая опомниться немцам, переполз к третьему орудию. Немцы вначале было растерялись. Я их разом двумя гранатами и ухлопал. 

Не мешкая, вынул замки из орудии и спрятал в песок под обрывом. А оружие с убитых и все, что валялось на берегу, собрал и тоже закопал, но подальше, в лесочке. Несколько дней проблуждал по лесам, пока не наткнулся на группу партизан товарища «Деда», бывшего секретаря райкома партии одного из городов Витебской области.

Всю осень Щипун партизанил, командовал ротой. Во время взрыва вражеского склада с боеприпасами он был ранен, и «Дед» отправил его самолетом в Москву. После выздоровления он попал на работу к нам.

Война больно обожгла не одного моего товарища по работе.

У врача Генделева в Лепеле от рук эсэсовцев погибла вся семья: жена и двое детей. Этот скромный, бесхитростный, доверчивый человек не отличался особыми талантами. Но как искренне любил он свое дело, как неутомим был в работе! Жена перед казнью успела передать соседке письмо для него. Получив это письмо, Генделев постарел, густая грива волос стала совершенно белой. Когда я молча обнял его за плечи, он заплакал. Шли месяцы, а он буквально таял на наших глазах.

Чем мог я утешить этого убитого горем человека? Увлечь работой? Он и так не щадил себя. Отправить, как он просил, на передовую, в строй? Место его было у хирургического стола.

— Хотите полететь к партизанам? — спросил я его однажды.

— Хочу, и немедленно.

— С парашютом вы когда-нибудь прыгали? Только честно?

— Прыгал, то есть, не прыгал, но это ничего не значит. За три дня освою эту механику.

— Имейте в виду, что вы там нужны как врач.

— Там видно будет. — Он поторопился закурить, чтобы скрыть волнение.

— Нет, вы дадите мне слово, что замените больного партизанского врача, не более

— Даю, — после некоторого колебания оказал он.

Через неделю я провожал его. А спустя полтора месяца его доставили к нам на самолете с ампутированной ногой. Когда я попробовал его упрекнуть за то, что он не сдержал своего слова, Генделев ухмыльнулся:

— Я и заменил партизанского врача, как мы договорились. А знаете, что такое партизанский врач, когда он защищает своих раненых? Он — боец! 

 

«Функция — величина переменная…»

Приближалась 24-я годовщина Красной Армии. Машина с трудом пробиралась по затемненным, занесенным снегом площадям и улицам Москвы.

В эвакуационном приемнике шла погрузка. Бесшумно ступали санитары-носильщики, обутые в валенки, одетые в белые куртки поверх телогреек. Каждая пара санитаров загружала один вагон. Заблаговременно рассортированные тяжелораненые лежали по отсекам, представлявшим собой точную модель вагона. Фельдшер-эвакуатор Сергей Рыдванов стоял в створе широких дверей и негромко отдавал приказания.

Систему погрузки мы совершенствовали непрестанно: радиофицировали вокзалы и платформы, выдавали плацкартные билеты задолго до прихода поезда, эвакуаторы получали план состава. Все это значительно упростило работу.

По, радио передали команду начать посадку ходячих. Из нескольких дверей одновременно хлынули сотни раненых. Впереди шли санитары, на спине которых висели огромные белые картоны с надписью: «Вагон №…»; картоны освещались закинутыми назад фонариками, и раненые с плацкартами красного цвета в кромешной ночной тьме неотступно следовали за своими провожатыми. В течение часа вся работа была закончена. А через три-четыре минуты раздался голос диктора: «Поезд отправляется…»

— Работают-то носильщики хорошо, — сказал начсанфронта, — но надо облегчить их труд. Используйте вагонетки и автокары, на которых возят грузы к почтовым| вагонам, на крайний случай сгодятся велосипеды. Подумайте об этом.

На третий или четвертый день начсанфронта позвонил мне:

— А я приготовил подарок: шесть прицепов-вагонеток к автокарам, это на первый случай. Можете получить их сегодня на автозаводе.

В конце февраля в госпиталь приехали ведущие хирурги страны — участники пленума, созванного начальником военно-санитарной службы Красной Армии.

Маститые ученые, авторы многих научных трудов, врачи, создавшие свои хирургические школы, главные хирурги фронтов, армий и флотов, главные и ведущие терапевты, эпидемиологи — Бурденко, Вишневский, Гирголав, Болдырев, Кротков, Вовси, Куприянов, Ахутин, Еланский, Егоров, Бакулев — затратили целый день, чтобы ознакомиться со структурой нашего госпиталя и организацией в нем медицинской помощи.

На вяземском этапе оперативно-тактическая обстановка — близость франта — ограничивала наши возможности. Совершенно иное дело было в Москве. К нашим услугам были прекрасные госпитальные помещения, лучшие медицинские силы, неограниченное количество света, газовые плиты, широкая помощь общественности, перевозочный и эвакуационный транспорт, широкая сеть госпиталей-смежников. Что было хорошо для сорок первого и сорок второго годов, то совершенно отпало теперь, да еще здесь, в Москве, когда созданы специализированные госпитали. Никто не позволил бы нам сейчас заниматься кустарщиной в организации лечебно-хирургической помощи. Наш коллектив как бы сдавал экзамен перед крупнейшими учеными и практиками страны.

Начальник отделения для легкораненых Лященко назвал участникам пленума количество раненых, доставленных в госпиталь. Оно превышало трехзначную цифру.

За столами завтракало несколько сот человек.

— Осмотр, сортировка, обмывка, перевязка — все это потом, а сейчас самое главное для усталых, продрогших людей — горячий чай, кофе, легкий завтрак.

Пехотинцы в повидавших виды шинелях, десантники в теплых куртках на меху, разведчики в белых маскировочных халатах курили, ели, блаженно наслаждались теплом и своеобразным уютом; на буфетной стойке кипел огромный, трехведерный самовар. Звуки музыки, транслировавшейся по радио, сливались с говором раненых. Тут же работали врачи-сортировщики. Из нагрудных карманов у них торчали разноцветные талоны. Бегло просмотрев медицинскую карточку передового района, состояние повязки, задав необходимые вопросы, они прикрепляли на грудь раненого сортировочный талон, обозначив на нем час осмотра.

Из всех способов сортировки, известных в прежние войны, наиболее наглядным и верным оказался способ цветной маркировки. Он позволял по цвету талона и обозначенной на нем цифре определить очередность, в какой следовало направить раненого в перевязочную или операционную. В последнем случае выдавался яркокрасный талон с буквой «О». Следом за врачом шел фельдшер: по врачебным отметкам он регулировал направление раненых на санитарную обработку и далее в перевязочно-операционный блок.

У кладовой, где от раненых принимали шинели, полушубки, шапки, боеприпасы, ценности, личные вещи, четыре приемщика выписывали квитанции на сданные вещи. Затем мы вошли в громадный высокий зал с колоннами, в мирное время служивший столовой для больных. От столовой остались только хрустальные люстры да разукрашенные причудливыми цветочками стены. Сейчас Минин развернул здесь перевязочную для ходячих раненых.

Более десяти врачей, двадцати сестер и санитарок одновременно обслуживали перевязками около тридцати человек. I

Николай Иванович Минин сидел за своим столом, напоминающим пульт управления крупной электростанции и. как диспетчер, все видел и оценивал. Даже беседуя с нами, он следил за стремительным потоком раненых, который проходил через зал.

Незнакомый мне врач сказал:

— В свое время мне пришлось работать на Ленинградской станции скорой помощи. Там применялась световая сигнализация. Чего вы достигаете своей диспетчерской системой?

— Мы ежеминутно знаем количество свободных мест, не только по отделениям, по палатам, но и в целом по госпиталю, знаем динамику движения раненых по отделениям, потребность в транспортных средствах, знаем, наконец, какое количество пищи нужно готовить, — ответил я.

В палатах вдоль стен стояли двухэтажные железные койки с тюфяками, обшитыми дерматином. На них отдыхали раненые. Сортировочные талоны на этот раз были привязаны к койкам, что давало возможность, не тревожа сна и отдыха остальных, по мере необходимости направлять раненых в рентгеновский кабинет, в перевязочную или на операцию.

В отделении Ковальского — для носилочных раненых — у дверей стояли три невысоких деревянных станка, отдаленно напоминавших гимнастические брусья. Возле них женщина-врач, одетая в белый комбинезон с небольшими вшитыми карманами, из которых виднелись края цветных талонов для сортировки, энергично распоряжалась санитарами На станках лежали раненые, тут же стояли наготове две пары санитаров в ожидании, когда им придется снимать раненых со станков.

Гости разошлись по палатам. Их интересовало все: и через сколько часов была оказана раненому первая помощь, и на чем его тащили с поля боя, и когда его кормили, и в чем привезли на полковой медицинский пункт, на чем доставили к нам.

Внезапно раздались мощные, оглушающие залпы стоящих против госпиталя зенитных орудий. Грохот батарей поднял с носилок многих раненых. Они молча вопросительно смотрят на врачей. Слышится приглушенный гул самолетов… Гости, как ни в чем не бывало, спокойно продолжают обход. Взрывы сливаются с залпами орудий. Работа в отделении не прекращается; санитарки и общественницы разносят чай.

Гул орудий постепенно стихает. Закончив осмотр, гости прошли в ванную комнату. Пятнадцать ванн были покрыты деревянными щитами с отверстиями для стока. Над каждой ванной висели шланги со смесителем горячей и холодной воды. Несмотря на непрерывную работу, пол был сух и чист. Наши общественницы, девушки и женщины в клеенчатых фартуках и резиновых сапогах, вооруженные губками и мочалками, так старательно мыли раненых, что те только кряхтели от давно не испытанного ими удовольствия.

Вчерашние студентки, домашние хозяйки — молодые и старые москвички все свои силы отдавали уходу за ранеными. Душой всего здесь была тетя Маша, «инструктор» и друг общественниц.

В операционной у одного стола работал Чайков, наш опытный хирург. Чтобы спасти ногу оперируемого, он применил редкий способ, описанный много лет назад профессором Богоразом. Один врач-ассистент переливал кровь, другой следил за деятельностью сердца. Сестра впрыскивала камфору. Столпившись вокруг, стояли наши учителя. Они молчали. Операция уже близилась к концу, когда раненый застонал.

Хорошо бы ему поспать часов двадцать, — высказал свое мнение Еланский. — Пусть отдохнет его нервная система.

И не жалеть ему крови и физиологического раствора, — добавил Ахутин. Тяжело вздохнув, Чайков закончил операцию и стал снимать перчатки. Я понимал волнение: не так уж часто приходится оперировать в присутствии ареопага лучших хирургов страны.

Я вспоминаю, — говорил Бурденко, — сколько ампутировали ног с такими вот он ранениями в первую империалистическую войну. А все потому, что не хватало хирургов. На двадцать две тысячи врачей в царской России приходилось всего лишь две тысячи хирургов. Где же им было справиться!

— А аппаратура разве такая была? — вмешался Гирголав. — Кустарщина…

— А про кровь вы забыли? — напомнил Бакулев.

— Другие времена, другой строй и другое отношение к человеку, — сказал Ахутин.

Пригревает мартовское солнышко. Дворничихи с завидным упорством скребут снег тротуаров. Радует солнце, радуют дворничихи, радуют проходящие мимо танки и их молодые командиры с флажками в руках — высоко подняв головы, они выглядывают из башен. Освобождены города Сухиничи, Мятлево и Юхнов.

Наша «эмочка» пережидает, пока пройдет танковая часть — новое пополнение фронта. Остановилась и старушка, закутанная в теплый платок, с авоськой в руки в авоське из-под мороженой картошки и небольших кульков (наверно, «отоварили карточки!) выглядывают стоптанные детские башмачки. С тяжелым придыханием старушка шепчет вслед танковой колонне: «Господи! Помоги и спаси их!» Ее доброе сморщенное лицо с посиневшим носиком трогательно, трогательны и башмачки. Трудно приходится жителям столицы. А сколько таких старушек помогает еще и нам, облегчает уход за ранеными, стирая для них белье!

В кабинете секретаря МК вижу начальников других госпиталей и члена Военной совета фронта. «Зачем нас позвали?»

Как бы про себя, поглядывая на окно, товарищ Щербаков произносит:

— Весной пахнет. Тепло. Так вот, друзья, вызвал я вас по такому поводу. Плохо кормите раненых. Побывал я в нескольких госпиталях. Спрашиваю: «Молоко раненым даете?» Отвечают: «Только тяжело раненым». «Какими овощами кормите?» «Кроме картошки, и то не всегда доброкачественной, да сушеного лука и моркови, почти ничего». Разве не так? — обратился он ко мне.

Я смущен и молчу.

— Вы все врачи со стажем. Не юноши. Я не собираюсь вам читать лекцию о влиянии свежих овощей и молока и вообще витаминизированного питания на заживление ран. Но вас самих неужели может удовлетворить положение с питанием раненых?

— Простите, — бормочу я, — но обеспечение молоком и овощами не входит функции госпиталя, тем более, что у нас нет своего подсобного хозяйства! Да и вряд ли мы задержимся в Москве надолго. Мы же фронтовой госпиталь!

— Не исключено, что придется и задержаться, — вмешался в разговор член Верховного совета Иван Сергеевич Хохлов. — И придется подумать о расширении подсобного хозяйства. Создали же вы всякого рода мастерские.

Щербаков, пытливо оглядывая нас, улыбнулся и сказал:

— А что касается упомянутой вами функции, то не вредно вспомнить, что в математике функция есть величина переменная. Разве мало новых функций выполняем все мы? Ничего не поделаешь. Война…

— А как же будет с подсобным хозяйством, если придется передвигаться?

— Впереди вас ждут не молочные берега и кисельные реки, — сказал член Военного совета, — а разоренная земля, пустыня, разрушенное вконец хозяйство. Разве плохо будет, если вы двинетесь вслед за фронтом со своим запасом овощей, со своим стадом? Стадо перекинем по железной дороге или погоните по грунту…

— Давайте, товарищи, ближе к делу, — сказал Щербаков.- Мы поможем создать подсобное хозяйство. Вы свяжетесь с колхозами и заключите договор. Только не жадничайте. Многого они вам не дадут. Участки неосвоенной земли предоставят. Молодняк — телок и поросят — тоже. У вас не используются сотни пудов отходов. Считайте создание подсобного хозяйства одной из самых важных задач.

Деловые заботы навалились неожиданно: семена, рассада, инструктаж людей. Шутка сказать, только под овес и картофель предстояло вспахать и засеять более двадцати гектаров! А лук, капуста, свекла, огурцы!.. Медицина — и сельское хозяйство… Я даже развеселился, представив себе Александра Архиповича Шлыкова в докторской шапочке и халате до пят на прикрепленном к его отделению участке. Занятные комбинации возникали во время войны!

Наш «собственный агроном» — секретарь партийной организации Полещук стал душой нового дела, хотя вся организационная сторона легла на плечи Ивана Андревича Степашкина. Руководство хозяйством он предложил возложить на Александру Дмитриевну Куракину.

Куракина, уроженка Смоленщины, была эвакуирована раненной и после выздоровления осталась в госпитале. До войны она работала в колхозе бригадиром, была награждена орденом Ленина за высокий урожай льна. Муж погиб на фронте. Сын в армии. Я рассказал ей о наших планах.

Дело знакомое, — спокойно сказала она.

Весна ожидалась ранняя, приходилось торопиться, чтоб не запоздать с полевыми работами. Молодец завгаражом Дворкин: достал где-то трактор, автоцистерну из-под молока и быстро приспособил ее для перевозки пищевых отходов. Боевые листки, стенгазеты, горячо поддержали новое начинание.

Через два месяца у нас появились первый зеленый лук, редиска и салат, выращенные в подмосковном колхозе «Новая жизнь».

Куракина восстановила парниковое хозяйство колхоза, достала рассаду цветной капусты и помидоров. Каждый день товарищи из отделений после суточного дежурства направлялись к ней в помощь. Работа пришлась многим по сердцу. После душных операционных, перевязочных, мастерских и ванных комнат на воздухе дышалось легко, приятно ласкала глаз молодая поросль зеленых трав, листва деревьев. Вот тебе и школа жизни…

При виде запасов картофеля и капусты, сложенных осенью 1942 года в овощехранилище, оранжевой моркови, бережно упрятанной в сухом песке, ящиков с помидорами, на душе становилось отраднее. Подсобное хозяйство оказалось отличным средством лечения легкораненых, стало своеобразным домом отдыха. Исчезли усталость, бессонница, головные боли, раздражительность врачей и сестер.

Кончился первый год войны: мы накопили уже немалый опыт организационной, хирургической, научно-теоретической и учебной работы. Но потребность в специалистах все росла и росла. Фронт поглощал все молодые кадры. Сеть госпиталей значительно расширилась. Предстояла большая работа — подготовка нейрохирургов, стоматологов, рентгенологов и ортопедов-травматологов для специализированных госпиталей и отделений.

Банайтис все время напоминает нам: Вы основная учебная база фронта! Я прошу у него помощи. Установив возле себя телефон, он начинает созваниваться с другими госпиталями о присылке преподавателей.

— …Знаю, что будет трудно. Все-таки пришлешь Белякова, сейчас он здесь нужнее, Отдам, отдам! Отдам через два месяца. Нет, не раньше. Ни пуха, ни пера!

Болен? Лежит? Странно, вчера был здоров! Приеду проверю. Если обман, смотрите! Ну, то-то! Машину пришлют утром. Пусть собирается. Спокойной ночи!

Будешь жаловаться? На кого? На меня? Не можешь? Некем заменить? Сами виноваты, я говорил неоднократно: готовьте руководителей из молодых! Брак в работе будет? Сам становись к операционному столу. Какой же ты начальник хирургического госпиталя?

Прошло уже более десяти лет после окончания войны. Я внимательно слежу за подготовкой хирургов и бесконечно рад, что в крупных областных городах созданы мощные базы подготовки и переподготовки хирургов различных профилей. В свое время наш госпиталь внес немалый вклад в это дело. Курсы нейрохирургов — раз; стоматологов — два, гипсовальных сестер — три и прочее и прочее. Фронтовые и армейские конференции по обмену опытом тоже принесли немалую пользу.

Молодое поколение врачей, вооруженное таким могучим средством, как пенициллин и стрептомицин, не поймет, может быть, с каким душевным волнением ждали мы возможности применить новые бактериофаги в нашей практике.

А неутомимый Банайтис не переставал твердить:

— Сроки! Сроки решают! Все дело в них. Поздно привезли раненого — начинается битва с микробами. Первые шесть — десять часов они, как новые квартиранты, еще только обживают свою жилплощадь — огнестрельную рану. Тут их и бить: ножом, водой, стрептоцидом… Через шесть — десять часов они уже чувствуют себя по-хозяйски: живут, плодятся, творят безобразия…

В конце 1942 года мы уже твердо знали, что найден новый препарат, способный предотвратить инфекцию. Что нам первым дадут этот препарат, мы не сомневались. Так уж повелось: первая апробация заслуженными мастерами хирургии — Шлыковым, Письменным, Цирлиной, Туменюком, Мининым, людьми зоркими, вдумчивыми, — служила надежной гарантией, что средство испытано.

Это подтвердил простуженным голосом и позвонивший мне Банайтис.

— Есть новости для вас. Прислали новое вооружение

— Вроде «Катюш»? — осторожно спросил я.

— Сравнил! — недовольно проговорил он. — Хотя ты прав! Те больших бандитов лупят а мы будем маленьких крошить!

После вечерней проверки караулов я разыскал Шура, который жадно уминал остывший обед.

Увидев меня, он наскоро обтер губы, отодвинул в сторону тарелку и недовольно пробормотал:

Господи, воля твоя! Отощаешь совсем на Западном фронте!

Оказывается, Банайтис вызывал Шура, чтобы поручить ему проверку растворов и мазей, через которые пропущен ультразвук. Уверяет, что результат должен получиться хороший. Эти мази и растворы всасываются во много раз лучше, чем обычные. Более того, не исключено, что в скором времени мы сумеем облучать раны и поражать находящихся в них микробов при помощи токов высокой частоты.

Во всяком случае, нам первым на фронте поручено испытать это новейшее достижение сорок второго года. Озвученные эмульсии нашли немало приверженцев. Первые результаты были обнадеживающими, эффект поразителен. Препараты с успехом прошли испытания. Мы могли со спокойной совестью применять их.

Прошел месяц, и к нам началось паломничество со всех концов столицы. Приезжали с других фронтов. Банайтис на этом не успокоился.

Блестящий хирург, храбрый, мужественный воин, генерал-майор медицинской службы Банайтис — Банас, как ласково звали мы его, — был первоклассным педагогом и практиком-новатором, неутомимым борцом с косностью в хирургии.

По его приказу к нам съехались ведущие хирурги из всех госпиталей и медсанбатов фронта для обмена опытом. Он внимательно выслушал их мнения. Ведь речь о том, насколько новое средство помогает уменьшить смертность, сократить инвалидность у многих тысяч раненых.

Обычно горячий, здесь он терпеливо ждал, пока все выскажутся.

— Новое средство вовсе не освобождает нас от забот и поисков лучших методов лечения, — учил он. — Наблюдайте за человеком, изучайте ранение, накапливайте факты, сопоставляйте их. Помните, что нет одинаковых ранений: каждое протекает по-своему.

Мы нашли маленькую лазейку в броне микробов. Будем ее расширять и углублять.

 

Друзья — товарищи

Еще в Новоторжской я хорошо узнал своих ближайших помощников и многих настоящему полюбил. Савинова — за его высокую принципиальность, благородство и чуткость, Минина и Шура — за их неутомимость, но больше всех, пожалуй, любил я Леню Туменюка за широту души, за веселый нрав, за горячность в работе.

Кажется, только недавно, в августе 1941 года, мы принимали Туменюка в кандидаты партии, а как изменился он, да и другие мои по работе. Изменился характер, весь стиль их жизни и мышления, а самое главное, выросло мастерство.

Я обвожу взглядом зал, где происходит партийное собрание.

Во втором ряду сидит Солонович, ныне старший ординатор. Робкий, неоперившийся врач, не успевший закончить ординатуру, он возмужал, научился самостоятельно мыслить, стал военным хирургом, хирургом-изобретателем. От прежнего Солоновича, может быть, осталась только простодушная улыбка человека, не утратившего способности краснеть, да так, что иногда у него вся шея заливалась краской.

В первом ряду перелистывает какой-то журнал медицинская сестра Солодухина с двумя орденами Красной Звезды. Член партии с 1919 года, она в госпитале работает со своей дочерью-врачом и внуком. Это потомственная медицинская семья.

Направо от меня, заняв весь ряд, сидят коммунисты нейрохирургического отделения со Шлыковым во главе: санитарки Мильгунова, Ставровская, сестра Рыжикова. Поодаль, у окна, — хозяйственники, среди них повар Никола Баженов с черной повязкой на левом глазу.

Сегодня принимают в члены партии Леонида Туменюка.

— Туменюк — настоящий советский человек. Во всем его поведении: в манере разговаривать с ранеными, оперировать, выхаживать их после операции, в отношении к товарищам — видны и огромная любовь к родному народу и высокая требовательность к самому себе. Я смело поднимаю руку, голосуя за прием товарища Туменюка в партию, — выразил общее мнение Савинов.

Когда подошел черед старшей сестры Кирилловой, поднялся Степашкин.

— Такие люди, как Тося Кириллова, — сказал он, — составляют золотой фонд госпиталя. Есть у нее одна черта: она никогда не говорит «нет» или «не могу», на всякое дело она смотрит с одной точки зрения: как скоро его можно выполнить. И работает она легко, красиво и энергично. 

Уже который раз мне кажется, что кто-то толкает меня в бок, и толкает довольно сильно. Подумав, что это сделано невзначай, я отодвинулся в сторону. Прошло несколько, минут, толчок повторился. Посмотрел на соседа: какой-то моложавый человек в роговых очках с двойными стеклами смотрит вбок и чему-то улыбается. Я снова отодвинулся. Прошло минут пять — опять толчок. «Ну, — думаю, — приятель, скажу я тебе сейчас пару горячих слов!..»

А он уже, смеясь, снял очки, и я увидел знакомое-знакомое лицо. Прозвучал звонок, и председатель объявил перерыв. Мы вышли из зала. В фойе привычным жестом старого курильщика мой сосед вытащил обугленную трубку с искусанным мундштуком, набил ее табаком и сразу стал похож на прежнего аспиранта Ромочку Смелянского, который курил всегда: утром, ночью, ложась спать. Паузы у него были только во время операций, но в перерывах между ними брал он пинцетом трубку и с наслаждением затягивался разок — другой.

Посмотри, посмотри, можешь даже пощупать! Говоришь, помолодел? — Засучив рукава до локтя, он обнажил мускулистые руки. — Ничего общего с прежним Смелянским из клуба толстяков? На фронте, брат, с первого дня. Некогда было сидеть, спал мало, ездил много, еще больше ходил, по суткам выстаивал за операционным столом, это тебе не восхождение на Кисловодские седла!

Звонок возвестил конец перерыва, и мы вернулись в зал, условившись встретиться попозже. Мой товарищ Ромочка Смелянский оказался известным московским окулистом, он прибыл в госпиталь во главе новой группы усиления из резерва фронта.

В бурные дни зимы сорок второго — сорок третьего года раненных в глаза доставляли к нам самолетами с многих участков различных фронтов. При этом использовались не только санитарные, но и боевые самолеты. Порой раненый доставлялся с места, отстоявшего от столицы на тысячи километров.

Смелянский работал не покладая рук сразу на двух столах: на одном он оперировал, и на другом в это время подготавливали нового раненого.

Встретились мы вновь, когда Смелянский осматривал раненого, доставленного из приемно-сортировочного отделения, с тревожным талоном красного цвета. Раненый был без сознания, все время в бреду кричал: «Потушите свет, потушите свет!» — и порывался сорвать повязку.

Прочитав историю болезни, Смелянский передал ее мне, предварительно отчеркнув ногтем несколько строчек. Запись гласила: «Множественное внедрение осколков стекла в оба глаза, видимость равна нулю, общая контузия».

В сознание боец не приходил с момента ранения, врачи дивизии, осмотрев его, немедленно на специальной машине отправили к нам.

Веки раненого были широко раскрыты с помощью миниатюрного расширителя. И без лупы было видно, что оба глазных яблока нафаршированы мельчайшими осколками, вокруг глаза обширные кровоподтеки.

Раненый замолчал и перестал рваться из рук, как бы чувствуя, что сейчас решается его судьба. Посмотрев еще раз через большую лупу, Смелянский мягко спросил его: Тимофей, ты меня слышишь? Раненый не отвечал.

— А дышит ли он? Есть ли у него пульс? — спросил встревоженно Смелянский, прощупывая рукой сердечные толчки.

Посмотрев еще и еще раз его глаза, Смелянский несколько секунд постоял в раздумье, потом прошел в соседнюю комнату, уселся на круглый металлический табурету стал намыливать руки.

— Готовьте раненого к операции! — крикнул он операционной сестре.

Смелянский оперировал классически: движения точные, выверенные — изящная, ювелирная работа. Казалось, он совсем не двигал миниатюрными инструментами. Только пристально вглядевшись, можно было заметить, как он едва-едва прикасался к раненому глазу. Странно не вязалась эта филигранная работа с его довольно неуклюжими пальцами. Закончилась операция вполне благополучно: еще одному человеку спас зрение!

Было совсем поздно, когда я вернулся к себе. По радио долетали обрывки фраз: «Раненые, не толпитесь, входите по одному! Пропустите сперва с носилками!» Жизнь в госпитале и в ночное время текла своим чередом. Ритм ее ничем не нарушался.

— Не хотите ли принять завтра участие в операции? — позвонила мне Дина Лазаревна Цирлина. — Я буду оперировать бойца, у которого пуля застряла в сердце.

— Обязательно приду, — ответил я.

Прежде чем идти на операцию, я перечитал кое-какую литературу. Ранения сердца все еще продолжали оставаться белым пятном в хирургии.

В операционной Дина Лазаревна просматривала у матового экрана многочисленные рентгеновские снимки. Белая косынка, низко опущенная на красивый лоб, полностью закрывала волосы. Кое-кто называл Цирлину за головной убор «сестрой Беатриче», но чаще «мать-настоятельница» — всем была известна ее строгая требовательность. Во время работы Цирлина была придирчива и даже порой грубовата.

— Видите! — Она показала пальцем на тень сердца, на фоне которой чернела маленькая тупоконечная автоматная пуля.

В молчании стояли врачи, внимательно рассматривая снимки, развешанные на окнах операционной. На других столах шли текущие операции, и каждый из нас понимал, как важна здесь тишина. Услыхав шум въехавшей коляски, Цирлина оглянулась и тихо спросила сестру, сопровождавшую раненого:

— Грелками обложили?

— Да. 

Ассистент занялся прилаживанием гибких шнуров от электрокардиографа к ногам и руке оперируемого, затем быстрыми и красивыми движениями укрепил манжетки для измерения кровяного давления. Наконец были прикреплены шнуры и трубочки для регулирования подачи кислорода и подсчета капель переливаемой крови. К этому времени я закончил обезболивание поверхности груди. Цирлина одними губами спросила ответственного за подготовку к операции.

— Все готово?

— Все, — тихо ответил он.

— Начнем. — Обежав глазами столик, на котором правильными рядами лежали инструменты, Цирлина еще раз посмотрела на висевший перед ее глазами большой снимок и взяла скальпель.

Вскрыв осторожными, но сильными движениями грудную клетку, Цирлина обнажила сердце и, взяв из рук операционной сестры шприц, стала откачивать кровь из-под сумки. На наших глазах сердце заработало ровнее. Паузы между сокращениями становились реже. Сделав небольшой разрез, из которого сразу хлынула высокой струйкой кровь, Цирлина прижала пальцем отверстие, и тут же, не теряя времени, стала исследовать рану, в поисках пули, застрявшей в толще мышечной стенки серда.

На какую-то долю секунды сердце вдруг остановилось. Все замерли, перестали дышать… Кровь потемнела…

— Адреналин, эфедрин! — скомандовала, чуть повышая голос, Цирлина и, приняв от сестры шприц, сделала укол в сердце.

Наступило томительное ожидание… Словно ветер пошевелил воздух, так громко вздохнули все мы, увидев, что сердце сперва медленно, потом учащеннее стало работать. Не мешкая, Цирлина удалила пульку, и она пошла по рукам. Маленький кусочек металла был еще горячим, когда я передавал его соседям.

Накладывается шов на мышцу, снова прекращается деятельность сердца. Тишина еще более сгущается. Цирлина начинает очень нежными, почти незаметными движениями массировать сердце, одновременно прижимая пальцем отверстие, из которого сочится кровь. Проходит минута, еще минута, еще… и на наших глазах сердце снова оживает.

Едва хирург успевает завязать крайние нитки и начинает подтягивать бьющееся сердце к поверхности грудной клетки, как один за другим швы начинают прорезывать толщу мышцы.

Черт!.. — срывается у Цирлиной. — Вытрите мне лицо, что вы не видите, что ли? — кричит она, поворачивая в сторону голову.

Услужливые руки начинают вытирать ее вспотевшее лицо. Операция продолжается.

— Ну, теперь, кажется, держат крепко, — говорит она, чуть улыбаясь, и передает второму ассистенту несколько ниток. Операция закончена. Раненого увозят в палату. Нервное напряжение спадает.

Неутомимая Цирлина не раз давала обещание, что будет ложиться не позднее часа ночи, но это были одни слова. Ложилась она постоянно в три, четыре, а то и пять часов утра. И ровно в восемь часов, уже подтянутая, стояла в шеренге своего взвода. Как родная мать, она заботилась, чтобы ее «девочки» вовремя ели и отдыхали. А после отбоя считала непременным условием обойти свой «монастырь» — комнаты-общежития сестер — и поругать их за нескончаемые девичьи беседы, запоздалую штопку чулок, стирку. Строгая была «мать-настоятельница».

Каждому успеху товарища мы радовались всем коллективом. Нечего и говорить, как волновались мы за Николая Ивановича Минина, когда он защищал кандидатскую диссертацию. Тема — «Исследования над ранним швом сухожилий при огнестрельных ранениях пальцев и кисти». Все свои свободные ночи — свободных вечеров у него вообще не бывало — Минин просиживал над диссертацией, подбадривая себя черным кофе, сменяя мокрое полотенце, наподобие чалмы накрученное вокруг головы, чтобы не заснуть над рукописью. Зайдя с Цирлиной к нему вечером после ночного обхода, мы застали его перед зеркалом с часами в руках. Он репетировал выступление с кафедры.

- Николай Иванович, шли бы вы лучше спать, у вас уже язык не ворочается! — смеясь сказала Цирлина.

- Не троньте его, — попросил Туменюк, — все равно он еще тридцать раз прочтет свой труд. Сейчас с ним бесцельно говорить, он за свои действия не отвечает.

Гарантирую: после защиты его немедленно отправят в психиатрическую лечебницу. Там специальное отделение хотят создать для таких «защитников».

— Перестань, Леня, издеваться над человеком! — страдальчески морщась, воскликнул Минин. — Посмотрю, каков ты будешь через три недели на своей собственной защите!

Часам к двенадцати Минина силой увели в столовую, накормили и напоили. А минут через тридцать он с группой «болельщиков» выехал на заседание Ученого совета Центрального института усовершенствования врачей.

Небольшой продолговатый актовый зал был переполнен, преобладали военные. Когда председательствующий предоставил слово Минину, даже у меня екнуло сердце.

Овладев собой, Мишин быстрыми шагами поднялся на кафедру и без всякой аффектации, в четырнадцать минут, доложил основные положения своей работы.

Большинство выступавших отметило важность диссертации Минина, рожденной в дни Отечественной войны. С. И. Спасокукоцкий, старый его учитель, медленными шагами поднялся на кафедру. Голос его, некогда могучий, сейчас был едва слышен. Кто из нас мог в ту минуту предполагать, что его съедает страшный недуг и мы вскоре его потеряем?..

Память сохранила его слова о Минине:

- Хороший хирург должен разуметь две главные вещи: рану человека и душу человека; первое легко, второе сложно, так трудно подобрать ключ к душе! Николай Иванович в совершенстве владеет тем и другим. Скажу одно слово: достоин!

Прошло тайное голосование: ни одного голоса против не было. Раздались аплодисменты. Друзья и товарищи Николая Ивановича бросились к нему со словами приветствия и с поцелуями. Дома его ждала торжественная встреча, празднично накрытый стол, за которым наконец к нему вернулись природный юмор и аппетит.

Мининская диссертация послужила примером для многих других, особенно для тех, кто говорил, что невозможно воевать и писать научную работу. В том же году были защищены еще три диссертации. Накопленный опыт давал огромное количество ценнейших, оригинальнейших мыслей, и было очень важно, чтобы они нашли применение и в других местах огромного фронта.

С большим интересом ждали мы фронтовой конференции хирургов. К конференции была подготовлена выставка, посвященная научным достижениям, изобретательству и рационализации. В клубе все фойе, примыкающие коридоры и соседние подсобные помещения были установлены выставочными экспонатами из полковых, дивизионных медицинских пунктов, полевых госпиталей армии и фронта, авиационных приемников…

Здесь были хитроумные рукомойники из стеклянных банок, спальные мешки для транспортировки раненых в зимнее время, портативные складные печи, меховые унты, светильники из снарядных стаканов, аккумуляторные фонари для операционных, банки со счетчиками для переливания крови, химические грелки, способные долго сохранять тепло, походная аппаратура для наркоза, лыжные носилки для оттаскивания раненых с поля боя, макеты операционных и много других интересных предметов. Всего было собрано более пятисот экспонатов. Выставка пользовалась большим успехом. Надо отдать справедливость устроителю — санитарному управлению фронта: выставка помогла работникам медицинских пунктов, расположенных на пути от переднего края до тыловых госпиталей фронта, понять многое из того, что делают их соседи.

Еще в Новоторжской, как только наступала некоторая передышка, мы все собирались в землянке супругов Туменюков. То ли мы соскучились по семейному уюту, то ли приятно было смотреть на эту дружную супружескую пару, — так или иначе нас тянуло к ним, и мы часто заходили к Туменюкам выпить стакан-другой крепко чаю, побалагурить.

Для своих сорока пяти лет Туменюк хорошо сохранился, на вид ему можно было дать не более тридцати пяти. Коренастый, с тяжелой походкой и сильно развитой мускулатурой, он обладал неиссякаемым украинским юмором. Работяга, неутомимый человек, отзывчивый и бесстрашный, Туменюк был шумливым и веселым. Запевала плясун, он пользовался всеобщей любовью. Раненые в нем души не чаяли.

Нет! Недаром Надежда Даниловна, жена Туменюка, так крепко его любит бережет. Как бомбежка, она бежит с криком: «Леонид, Леня, где ты?» Пройдет бомбежка, она опять нормальным человеком становится, работает. Над этим мы и посмеялись, сидя как-то у Туменюков. 

— Что с ней сделаешь! — говорил Туменюк снисходительно.- Одно пожелаю: дай вам бог жить так дружно, как мы живем с Надеждой.

— Ура, ура! — раздались приветственные крики, и вдруг разом, как по команд все стихли. В дверях появилась бледная жена Туменюка.

— Леня, бомбят, Леня!.. — сказала она. — Бомбят!.. — и закричала: — Потушите свет!

— Вона какое дело! — кротко сказал наш Леня.

Это было просто непостижимо: на работе, в операционной, Туменюк — тигр, а дома — теленок. И заметьте, что Надежда Даниловна никогда голоса на него не повысит, только бровью поведет, и наш Леня сражен.

С некоторого времени наиболее близкие товарищи стали собираться у меня. На стол водружался самовар, раздобытый рачительным Иваном Андреевичем Степанкиным. Являлись два Николы — Минин и Письменный, — приходил Туменюк и строгая майор Кукушкина, Цирлина, Шлыков (как всегда на минуточку); Савинов, не заставляя себя долго упрашивать, начинал подпевать гитаристу Ковальчуку.

Веселье было в разгаре, когда Шур отозвал меня в сторону и сказал:

— У нашего Лейцена все признаки газовой инфекции на руке. Он как-то весь ослаб, видно, очень сильные микроорганизмы попали в рану.

Я похолодел:

— Ты же вчера утверждал, что ничего опасного, просто нарыв после пореза скальпелем!

— Да, так я думал вчера, а за ночь картина резко изменилась. Появилась сильная боль, палец раздуло, рана стала сухой.

— Температура?

— В том-то и дело, поднялась до сорока и двух десятых.

— Немедленно созывай консилиум! Ты меня извини, но я тебя совершенно не узнаю. Противогангренозную сыворотку начали вводить?

- Сыворотку ему еще ночью ввели пять доз, но у врачей ведь всегда что-нибудь не так: у него самый настоящий шок.

— А переливать кровь начали?

— Все время льем.

— Не падай раньше времени духом. Я бы ввел еще раз сыворотку, но не прямо в кровь. а под кожу, внутримышечно. Может быть, сделать еще несколько разрезов вокруг раны? Что говорит сам Лейцен? Он в сознании?

— Он молчит. С утра у него сонливое состояние, вялость, ничего не ест. «Хочу, — говорит — спать, но сильная боль не дает уснуть».

— Хорошо. Не будем терять времени. Собирай консилиум!

Я распорядился послать Лейцену бутылку портвейна, а сам пошел к нему.

В палате собралось много врачей и сестер. За время работы в госпитале Лейцен — начальник отделения, в котором лежали раненые с газовой инфекцией, — сумел снискать всеобщую любовь.

Он, конечно, лучше других понимал, какая над ним нависла опасность, и подсказывал консультирующим врачам, что нужно делать. Его тут же взяли в операционную, сделали еще несколько разрезов.

Всю ночь Лейцен горел, как в огне; несколько раз ему меняли белье. Лишь под утро он забылся тяжелым сном. Вахту около него несли Шур, Туменюк, Письменный и я.

Проснувшись, ов впервые за трое суток попросил есть. Появилась надежда, что бой со смертоносными микробами выигран. Весть о том, что Лейцену лучше и дело, по-видимому, обойдется без ампутации, быстро облетела госпиталь.

Назавтра позвонил Банайтис.

Как здоровье Лейцена? — осведомился он. — Бить вас некому. Не могли сообщить в первый же день!

— Не хотели вас беспокоить…

— А если бы пришлось руку отнять?

— Да мы никак не думали, что так может получиться. Если бы мы…

— Вот именно: если бы… А вы жалость стали проявлять к своему врачу!.. В хирургии не жалость нужна, а решимость.

Однажды Шур рассказал мне историю спасения ефрейтора Суховеркова. Попал в смену старшего хирурга Клецкого. Диагноз не вызывал сомнений: огнестрельное ранение бедра с повреждением кости и шоковое состояние.

Помощник Клецкого, опытный врач, нетерпеливо переминаясь, смотрел осуждающе на своего старшего: «Ну, чего тут терять время, каждому врачу ясно, гнилостный процесс развивается — необратимое явление, — надо поскорее ампутировать, не дожидаясь выведения из шока?! Не потерять бы и раненого». К этому склонялся и Шур.

Попробуем перелить ему кровь, сделаем дополнительные разрезы и пустим в ход последнее средство, — решил Клецкий, — будем все время лить на рану новое средство — посеребренную жидкость. 

Он вымыл руки и принялся сам переливать кровь.

Подождем еще несколько часов, — сказал он, закончив переливание. Литр за литром он начал лить на рану посеребренную жидкость. К этому делу Клецкий привлек двух сестер — Ильину и Барсукову. На ночлег устроился в дежурке. Несколько раз за ночь вскакивал и бежал к кровати Суховеркова, щупал у него лоб, пульс, еще раз переливал кровь, прибавлял или убавлял давление струи посеребренной жидкости, прислушивался к его дыханию, боясь пропустить воспаление легких, вытирал у него лоб, сам поил морсом, вином. Спасение ноги Суховеркова стало делом чести всего отделения. Были израсходованы десятки литров посеребренной жидкости. В палате стояла необыкновенная тишина. Самые заядлые курильщики, обычно таившиеся с папиросой или самокруткой под одеялом, перестали курить. Самые нетерпеливые и беспокойные перестали ворчать. На малейшее движение или стон Суховеркова бросались два-три человека, санитарки, сестры. Это была яростная борьба с невидимым врагом.

Спустя три-четыре дня появился первый проблеск надежды. Температура у Суховеркова стала медленно, но верно снижаться, вернулся аппетит. Клецкий радовался как ребенок. Крупные слезы одна за другой катились по давно не бритому, похудевшему лицу врача. Не стыдясь их, он сказал: «Все же наша взяла!»

Во всех отделениях, столовой, клубе все разговоры вертелись вокруг ефрейтора Суховеркова. Горячие головы высказывали предположение, что теперь открыта новая эра в лечении огнестрельных ран, более сдержанные врачи, постарше, говорили: одна ласточка не делает еще весны; возникали ожесточенные споры, страсти разгорались.

«Балладу о ноге» рассказывали во всех отделениях.

День за днем Суховеркову становилось лучше. Нанесли ему всяческих подарков. Он стал поправляться, ходить на костылях в гипсовой повязке. Когда он улетал в глубокий тыл, его провожала целая толпа. Трогательно было прощание Виктора Суховеркова со своим врачом. Они расцеловались, как братья.

Что знали мы до этого о Клецком? Ничего или, во всяком случае, очень мало. У него было трое ребят, жили они в большой нужде, потому что эвакуировались из приграничной зоны летом, без всяких вещей. Из своего пайка Клецкий старался сберечь для них сладости, консервы, мыло.

Ценили его как хорошего работника, и только. Теперь-то мы узнали, что это за человек. 

Возникла необходимость в создании при госпитале собственного донорского пункта: все время мы считали себя гостями столицы и потому расчеты свои строи учитывая главным образом собственные силы. Ведь каждую минуту мы могли двинуться вперед. И вот тогда-то, в весеннюю распутицу, когда полевые аэродромы превращаются в затопляемые места, мы обязаны были иметь резерв крови для переливания.

Через несколько дней мне представили список пятидесяти девушек с первой группой крови, желающих стать донорами, а на ближайшей врачебной конференции стол были выложены первые десять поллитровых банок в специальной упаковке. Когда Шур стал зачитывать знакомые имена наших товарищей, раздался гром аплодисментов.

Я помню всех моих друзей и товарищей, о каждом из них хотелось бы рассказать много хорошего. Но тогда пришлось бы писать многотомные воспоминания.

 

Люди с оловянными глазами

Есть люди, к которым с первого знакомства бессознательно возникает скрытое чувство неприязни.

По заданию политотдела разбирал я щекотливое дело одного начальника госпиталя, назовем его Дутовым… Если бы мне предложили охарактеризовать его одним словом, я, не колеблясь, ответил бы: «барин» или «вельможа».

Холеное, сытое лицо, равнодушные глаза и слащавая улыбка. Чистенький, словно только от портного, костюм. Новенькая портупея. Аккуратно подстриженные ногти, которые он то и дело подчищал перочинным ножичком. Ровный, как струна, пробор. Xромовые сапоги с модным носком. А как тщательно он разжевывал ломтики мяса! Обедал? Нет, он питался! Где это все происходило? Дома, на даче, в ресторане? Нет, на фронте!.. Как он был не похож на хирургов его же госпиталя, с их зелеными от усталости и ночной работы лицами! Да, он вовремя спал, вовремя ел и, конечно, только отлично и только для него персонально приготовленную пищу. Он жил растительной жизнью, не делая никаких попыток вникнуть в смысл происходящих событий, в судьбы товарищей, не заботясь о раненых. А начальство им любовалось. Его ставили в пример.

И все же его истинная сущность вскоре всем стала очевидной,

— Почему вы отказываете ночным сменам операционных бригад в дополнительном питании? — спросил я.

— А какое они имеют на это право? Они съели свой суточный рацион. — При этом кусочек шоколадки отправился в его рот. — В кипятке им никто не отказывал. Пусть подадут письменное предписание, тогда я буду кормить ночную смену! Не идти же мне за них на скамью подсудимых? Этого еще не хватало!

Я промолчал, хотя мне было известно, как широко он угощает своих дружков из управления, сколько продовольственных посылок он успел отправить своей семье в Ташкент, знал я и о том, что так называемая закрытая столовая для местного командования обеспечивается сверх нормы.

Помилуйте! — воскликнул я. — При чем здесь скамья подсудимых? У вас есть ежедневная и немалая экономия продуктов — ведь тяжелораненые и послеоперационные, кроме глотка воды, в рот ничего не берут!

Он встал. Некоторое время молчал. Размеренным, точным движением отправил в рот очередную порцию шоколада и негромко сказал:

— Я попытаюсь выяснить в интендантстве.

— Полагаю, тут и выяснять нечего. Разрешите, я вместо вас выясню, — и, не дождавшись ответа, тут же позвонил главному интенданту фронта. Коротко изложив ему обстоятельства, попросил разрешения на использование выписанных, но неизрасходованных пайков для питания хирургических бригад, работающих в ночных сменах.

И нарочно громко переспросил: «Писать вам нет надобности? Оформлять актами с ссылкой на устное разрешение? Благодарю! Понял».

Вы, может быть, так оформляете в своем госпитале, а у меня другие порядки! — закусил удила вельможа. — Повторяю, пока у меня не будет письменного указания, расходовать государственные продукты никому не позволю! Я тоже «ученый»!

Что-то все-таки его проняло. С поразительной жадностью он выпил, не отрываясь, стакан воды и вставил в замысловатой формы мундштук папироску, извлеченную из палехской шкатулки.

- Курите! — предложил он мне.

- Курю только собственной набивки. Перейдем к делу! — говорю я. — Не столь давно к вам обращался врач с просьбой отпустить его на трое суток повидаться с семьей. Вы категорически отказали, ссылаясь на запрещение отпусков. Отпуск отпущу рознь. Врач хотел повидаться с семьей, которую едва разыскал. Он непрерывно в течение года с лишним проработал на передовой, был ранен и лечился, не выезжая за пределы своей армии. Врач-труженик, прекрасный работник! Всем это известно!

- Он у меня работает всего два месяца. Пусть себя проявит, покажет мне, каков он есть на самом деле! Проявит себя в общественной, политической и научной работе.

— И в общественной? — переспросил я.

— А как же иначе?

— И в политической?

— Совершенно верно!

— И в научной?

— Не могу понять, почему вас это так удивляет? Должен же он заслужить себе отпуск! Этак все разъедутся, а мне за них отдуваться!

Я едва сдерживал себя:

— По вас не видно, чтобы вы здесь за всех отдувались.

— Вы не смотрите, что у меня такой вид. Я очень больной человек, — отвечал он без малейшего смущения. — У меня стенокардия и радикулит.

Попыхивая папироской, он безмятежно смотрит на меня. От него повеяло такой непробиваемой твердолобостью, что мне вдруг захотелось выйти на свежий воздух.

В мирное время «образцовый» служака, в советско-финскую войну он очень ловко сумел вместо себя послать на фронт своего товарища из гарнизона. Когда началась Отечественная война, по дороге на фронт он «заболел» аппендицитом и через приятеля из управления кадров вернулся в родной город на Волге. Война снова вымела его из города на фронт. Выехал. Но… опять какая-то неведомая сила вернула его к тиши тылового города. Только осенью 1941 года отбыл он на фронт.

Не можете пи вы кратко рассказать, — спрашиваю я его, — что вы сделали, чтобы улучшить работу?

Недовольно выпятив нижнюю губу, он ответил фразой, которую я до сих пор не могу забыть.

— Служил! Этим все сказано. Не воровал, не обманывал! Разве недостаточно?

— Теперь послушайте меня. Сомневаюсь, чтобы вам кто-нибудь и когда-нибудь говорил то, что скажу я. Может быть, это пойдет вам на пользу. Вы считаете себя морально устойчивым, а завели гаремчик из трех сожительниц. Не спорьте, знаю, могу по фамилиям назвать. Одной из них вы ухитрились лично сделать аборт. Не отрицайте! Могу указать день, число и месяц! Пользуясь своим служебным положением, вы через приятелей — начальников санитарных поездов — отправили за три месяца пребывания на фронте пять весьма весомых продовольственных посылок. Никакой болезни сердца у вас не было и нет! Не лгите! Вы здоровый человек. Вспомните ваших трех сожительниц. В ночь на двадцать второе августа, когда санитары, надрываясь от работы, несли мимо вашего кабинета раненого, вы, разъяренный, что они осмелились потревожить ваш покой, выскочили в коридор в нижнем белье и набросились на них бранью. Тоже не было? Ах, было! Вы дошли до такой наглости, что умудрились вызывать к себе секретаря партийного бюро для уплаты взноса!

Он сидел, не шелохнувшись.

Были и другие: самодуры и самоуверенные невежды, претендовавшие на руководящее положение. Один из таких горе-руководителей вспоминается мне до сих пор.

— Зажирели!.. Разжалую!.. На фронт отправлю… в окопы!.. — то и дело стращал новый начальник управления госпиталями своих подчиненных.

Он весь был пропитан той военной кастовостью, которая отличала людей, попавших со школьной скамьи на военную службу в старой русской армии. Мысль его не шла дальше готовых формул. Служил он до войны в небольшом госпитале Смоленского гарнизона. По утрам не спеша занимался физической зарядкой, завтракал и отправлялся на службу. Принимал рапорт дежурного, подписывал немудрящие бумажки, заходил в отделения; так проходил день, второй, неделя, месяц. Так шли годы…

Годы приносили сперва «шпалы» на петлицах, потом появился «ромб», в перспективе был второй. Война принесла новые заботы. На его плечи взвалили тяжелый груз управления госпиталями фронта. Нужно было принимать смелые, твердые решения продиктованные быстро меняющейся боевой обстановкой. А он совершенно не был на это способен.

Он держался правила, что первая правительственная награда должна быть ему а потом уже его подчиненным. В феврале 1942 года принес я на утверждение наградные листы на своих врачей, сестер, санитарок: Минина, Письменного, Кукушкину, тетю Машу, Клаву Голикову и других. Люди были достойные, не раз выполняли свой долг под огнем противника, с первого дня войны работали, не щадя своих сил и жизни, — словом, лучшие из лучших…

— Надо работать, — воскликнул он резко, возвращая мне листы, — а не о наградах думать! Я ведь не меньше ваших людей работаю, однако меня еще никто не наградил орденом. Ступайте! Когда нужно будет награждать, я вам напишу.

— Недобрый и несправедливый он человек! — жаловался я Савинову. — Злобный и завистливый!

— Почему вы задерживаете продвижение в званиях того или иного командира? — спрашивал я его.

— Я служу в армии двадцать семь лет, дослужился до звания военврача первого ранга. Пусть и он послужит. Куда ему торопиться? Потерпит!

— Позвольте! Но есть приказ о порядке и сроках присвоения воинского звания.

— Молоды вы еще меня учить. Я сам знаю, что делать. Запомните: яйца курицу не учат.

— Вы отменяете приказ?

— Не отменяю! — вскипел он. — А разъясняю.

— Что ты от него хочешь? — отвечал мне Шур.- Переделать его? Невозможно. От практической медицины оторвался четверть века тому назад. Лечебного дела чурается, как черт ладана. Людей оценивает лишь по ошибкам.

Я старательно уклонялся от лишних встреч с ним, ограничиваясь бумажными ответами на запросы, звонками по телефону, а в тех случаях, когда встреча с ним была неизбежна, посылал вместо себя нашего искусного дипломата Шура. Боялся: еще одно-два столкновения приведут к крупнейшему скандалу. У него была власть. В армии я привык подчиняться, не обсуждая полученное приказание.

«Долго ли тебя еще земля будет носить?» — думал я про себя, уходя от него. Однажды мне довелось с ним схватиться.

Раненые лежат по два человека на одной кровати… поезда номер 1056 и номер 1061 прибыли без печей… — докладывал я ему.

Расстреляю за эта безобразия! Почему мне не представил об этом акты до сих пор? — Я заставлю вас работать как следует! — закричал он. — Шпалы понацепили… В генералы захотелось!.. Молокососы!.. Разжалую!.. От крика и ругательств у меня начала кружиться голова. И я не выдержал:

Отправляйте куда хотите, хоть к черту на кулички. Фронт не наказание! Я не позволю себя оскорблять! Я такой же, как и вы, командир Красной Армии!

— А… что… ты сказал… повтори!.. Ты что, обиделся?.. Продолжай доклад, — комкая в руках папиросу, проговорил он, осекшись. — Садись, чего стоишь!

Наконец «слава» о нашем начальнике дошла до Военного совета фронта. Однажды член Военного совета фронта по тылу заставил его прождать в приемной около часа. Потом приказал вызвать его к себе. Не успел тот перешагнуть через порог, как член Военного совета, не здороваясь с ним, закричал на него и приказал выйти из кабинета. Тот, недоумевая, вышел. Прошло еще минут двадцать. Снова повторилась та же сцена, после чего член Военного совета совершенно спокойным голосом сказал ему:

Прошу вас, садитесь! Ну, как? Не нравится? Конечно! И мне не нравится. А кому из советских людей может понравиться? Теперь вы, надеюсь, поняли, как надо разговаривать с людьми? Узнали, что значит самолюбие и чувство человеческого достоинства? Советский человек привык, чтобы его уважали. И вам никто не давал права оскорблять людей. Вы лишитесь партийного билета, если осмелитесь еще хоть один раз вести себя так, как вели прежде. Зарубите себе это на носу!

Тем большим уважением проникался я к людям высокого подвижничества и беззаветной работы, каких я наблюдал среди тружеников госпиталя. Письменного и Халистова, например, у нас так и называли «подвижниками».

Прямой, неспособный на половинчатые решения, Письменный жил только интересами и делами своих раненых. В случае неудачной операции, осложнения или гибели он уходил в себя, переставал разговаривать с товарищами, сидел где-нибудь позади всех на утренней конференции и мрачно хранил молчание.

Равнодушный к себе, своему питанию, костюму, забывая об обеде и ужине, Письменный привык всю жизнь думать и заботиться только о других.

Порой Письменный удивлял своих товарищей странной рассеянностью, какой-то погруженностью в себя. Но раненые его любили, чудачества Письменного их совершенно не задевали.

Побывав в нескольких московских клиниках и ознакомившись о лечением огнестрельных ранений груди у профессора Бакулева, Николай Николаевич буквально лишился покоя. Забился в наш архив, где хранились журналы операций и отчеты, и проводил там долгие часы, просматривая истории болезней.

Наконец он заговорил со мной горячо, увлеченно: знаю ли я, каковы исходы операций груди по нашему госпиталю? Я утвердительно кивнул головой.

У меня собраны данные по госпиталям, куда мы направляем таких больных, посоветовался и с Александром Николаевичем Бакулевым, — сказал Письменный. — Результаты ведь неутешительные.

— А по сравнению с первой мировой войной?

— Лучше! Но это не должно нас успокаивать. У Цирлиной и у меня есть десятки писем от раненых, посланных в глубокий тыл. А вот списки, составленные мною по клиникам Казанского и Спасокукоцкого. Итоги довольно грустные.

— Вы по собственной инициативе занялись этим исследованием? — спросил я.

Что вы! Это профессор Банайтис предложил мне собрать материал, но, прежде чем передать ему, я считал своим долгом доложить вам. Мне кажется, что пора нам менять тактику в отношении раненых с повреждениями легких.

— Как вы думаете это осуществить?

— Прежде всего поехать в учреждения передовой линии. Посмотреть, что там делается. Затем подучить их врачей в нашем госпитале — силы и средства для это у нас есть. Доставлять раненых как можно раньше самолетами к нам, — продолжал он. — Я уверяю вас, все это возможно.

— А что говорят московские ученые о необходимости активизации действий при ранениях легких?

— Если можно гарантировать, что в медсанбатах операции легких будут произведены так же хорошо, как в клинике, тогда там, и только там, следовало бы их делать.

— Ну что ж, поезжайте. Недели вам хватит? Только берегите себя. Поезжайте вдвоем с Цирлиной, она давно просилась в творческую командировку. Я позвоню Банайтису, чтоб и он был в курсе дела.

Переговорив с Цирлиной о поездке, я попутно попросил ее последить за Николаем Николаевичем. При свойственном ему пренебрежении к опасности и горячем желании узнать, как оказывается первая помощь в роте, он легко мог попасть в беду.

Прошла неделя, а Цирлина и Письменный не возвращались. На посланный мной запрос я получил печальный ответ: Письменного на обратном пути сильно контузило, и он лежит в полевом госпитале. Я вдруг ощутил такое волнение, какого давно не испытывал. Послав легковую машину, я приказал привезти его к нам, если он в состоянии перенести дорогу. Десятки раз упрекал я себя, что поддался его уговорам.

Материал они с Цирлиной собрали ценнейший.

Банайтис и начсанфронта помогли организовать курсы по повышению квалификации врачей. Были привлечены и москвичи. Бакулев согласился прочитать несколько лекций и провести наиболее типичные операции. До поздней ночи засиживались хирурги в анатомическом театре, изучая тонкости приемов операции при ранениях легких. Вместе с ними трудилась и наша молодежь, с восхищением наблюдая, как оперирует Бакулев.

Как-то к нам в госпиталь приехал врач-майор, прикомандированный к английской военной миссии. Он выразил желание ознакомиться с госпиталем.

— А что бы вы хотели посмотреть у нас? — спросил я майора.

— О… я так много слышал об успехах ваших хирургов, что меня интересует все. Если вас не очень затруднит, может быть, вы покажете нам, как вы лечите раненных в бедро и коленный сустав.

Майор оказался человеком весьма сведущим в вопросах хирургии, но в вопросах организационных, как скажем, доставка раненых с поля боя в транспортных шинах, позволяющих создавать полную неподвижность ноги, использование гипсовых повязок с лечебной целью при транспортировке раненых в тыловые районы, он или на самом деле не имел никакого понятия, или прикидывался наивным простаком.

Туменюка никто не успел предупредить, что к нему пожалует гость из Великобритании. Дверь в операционную оказалась запертой.

— Во время операции мы никого не пускаем туда, — объяснил я майору.

На его лице появилась одобрительная улыбка.

— У нас на островах этому вопросу не придается большого значения, — проговорил он.

— Говорите немного медленнее, — попросил я его. — Иначе нам придется обратиться к помощи переводчика.

Наконец дверь открылась. Стоя возле операционного стола с длинным фартука поверх халата и в белых чулках, Туменюк усердно обвертывал ногу спящего раненого ходами влажного гипсового бинта. На фартуке его виднелись следы крови, брызги гипса. Санитарка вытирала пол, хотя вокруг было совершенно чисто. Подойдя к Туменюку, я представил ему английского майора.

— Очень рад, извините меня за такой вид… не взыщите… Я сейчас закончу, — и, кивнув головой, продолжал работать.

Сделав еще несколько туров гипсовым бинтом, он провел рукой по повязке, ловко отмоделировал выступающие части и, взяв у сестры чернильный карандаш, написал на гипсе день, месяц ранения, день, месяц операции и подписался. Закончив, он отошел на шаг и полюбовался своей работой.

— У вас, как я вижу, прекрасно идет дело… Вы всегда сами накладываете гипсовую повязу? — спросил майор, подходя к столу поближе.

— У нас принято начинать и кончать операцию одному и тому же лицу.

— Ну да, но наложить гипс — это же, так сказать, черная работа, ее можно с ним доверить помощникам.

— А у вас в Англии кто делает эту черную работу? — спросил Туменюк.

Я поспешил вмешаться.

— Доктор Туменюк хотел спросить: вероятно, у вас эту работу делают сестры?

— Да. Конечно! Зачем же хирургу так пачкаться? Это же не столь сложно. Главное — операция, — ответил англичанин.

— А мы считаем, что накладывание гипсовой повязки — неотъемлемая часть операции и никто этого лучше хирурга сделать не может, — объяснил Туменюк.

Посмотрев несколько операций, майор извлек записную книжку и стал делать записи. Как видно, его в самом деле глубоко интересовала постановка лечения огнестрельных ран бедра. Попросив у него записную книжку, которую он с охотой дал, я увидел тщательно сделанные рисунки. Под каждым стояла пояснительная надпись. Карандаш у него был трех цветов, и рисунки были весьма четкими. 

Из операционной мы прошли в огромную палату, которая произвела на английского хирурга большое впечатление. Раньше здесь был спортивный зал, где свободно можно было играть в теннис. Нынче в четыре ряда стояли кровати с раненными в бедро и коленный сустав. В дальнем конце зала на небольшом возвышении инструктор лечебной физкультуры под аккомпанемент показывала упражнения, которые старательно выполняли все раненые.

— Это — прекрасное зрелище! У вас каждый день так занимаются? — с нескрываемым восхищением спросил майор. — Да, — ответил я, — это входит в обязательный комплекс лечения. Раненые так согласно и с таким веселым видом проделывали свои упражнения и музыка была так жизнерадостна, что нельзя было глядеть на них без улыбки.

Не желаете ли пройти посмотреть еще одну палату? — спросил я.

Простите, — отозвался майор, останавливаясь у рояля, — но я хотел бы еще раз взглянуть на ваших офицеров.

— На каких офицеров? — спросил я.

— А разве это не офицеры? — майор указал на раненых.

— Нет, это солдаты и сержанты, — ответил я, и для убедительности извлек историю болезни первого попавшегося раненого.

Я здорово устал от визита вежливости и едва добрался до своей каморки. Поздний зимний вечер. Улечься бы, вытянув усталые, словно чугунные, ноги, но через полчаса предстоит погрузка раненых в санитарный поезд. Против меня за столом сидит Шур и с увлечением что-то читает, мурлыча под нос песенку. Меня раздражает его самодовольный вид… Вообще все меня раздражает… Хочется спать!..

Что я говорил? Ага! Что я говорил? — вдруг раздается торжествующий голос Шура.

Уставившись на него сонными глазами и еще ничего не соображая, я вижу, как он радостно подпрыгивает на стуле, потрясая в воздухе листом бумаги.

— Вот вы с Савиновым все смеялись… А начальство отнеслось иначе к моему сообщению и просит дослать новые материалы опроса пленных врачей. 

Шур, Шлыков и Цирлина, хорошо знавшие немецкий язык, сумели подготовить интереснейшие сведения о состоянии германской полевой медицинской службы на Восточном фронте. В общем, картина получилась потрясающая. В расчете на блицкриг германский генеральный штаб не сумел соответственно подготовить и перестроить свою медицинскую службу. Тяжелейших раненных — в голову, позвоночник, крупные суставы — они отправляли за много сотен и тысяч километров в стационарные госпитали, расположенные как на территории самой Германии, так и на территории оккупированных стран: Франции, Бельгии, Италии, Румынии. Можно себе представить, как велики были смертность и инвалидность этих раненых.

 

Перелом

Оставаясь основной эвако-сортировочной базой Западного фронта, мы в то же время оказывали помощь в организации санитарной службы на других фронтах. Поодиночке, группами, то самостоятельно, то с начальником санитарного управления или с ведущим хирургом фронта время от времени мы выезжали в прифронтовые госпитали, создаваемые на вновь освобожденной земле. Наши группы побывали в медсанбатах и госпиталях Калинина, Калуги. Тулы, Рязани, Сталинграда, передавая свой опыт организационно-врачебной работы. Многому при этом учились и мы сами.

Однажды я поехал в один из полков, чтобы ознакомиться с тем, как оказывается первая помощь и как происходит транспортировка раненых с поля боя. На передовой меня сопровождал старший врач полка.

Пройдя с трудом по дну оврага, мы пошли по ходу сообщения. В высоких окопах с хорошо отделанным бруствером бойцы дежурных подразделений вели наблюдение за противником. Пулеметные точки были надежно укрыты от огня немцев. Кутаясь от пронизывающего холода, прошли разведчики в маскировочных халатах.

Толкнув низенькую дверь с красным крестом и надписью «Ротмедпункт», мы попали в небольшую землянку.

— А где Барсуков и Толстов? — спросил старший врач.

— Сейчас придут, пошли прихорашиваться.

— На минуточку к чистильщику сапог забежали, — смеясь, сказал я.

— Угадали, — ответил фельдшер. — Узнали, что начальство идет и пошли к старшине за ваксой! А вот и они, — сказал он, услышав шарканье ног о ступеньки.

Дверь открылась, и в землянку вбежали два санитара. Первый из них быстро и ловко подскочил, пристукнул каблуками и отрапортовал: командир санитарного отделения, санитарный инструктор Толстов. У него было очень молодое, я бы даже сказал детское, лицо, живые глаза из-под длинных ресниц смотрели чуть насмешливо и дерзко.

— А ты что, Барсуков, прячешься за чужую спину? Выходи вперед, не стесняйся. Прошу любить и жаловать, бывший часовых дел мастер города Кержач, ныне орденоносец, бесстрашный санитар гвардии ефрейтор Барсуков, — представил его старший врач.

Вид у гвардии ефрейтора был, прямо сказать, явно не гвардейский. Невысокого роста, щуплый… «Как же он умудряется вытаскивать раненых с поля боя, да еще с оружием?»

— Будем знакомы! — сказал я ему и, не выпуская его руки, посадил рядом с собой на скамейку. — Расскажите мне о себе: как, на чем и сколько вы всего вынесли раненых? Только давайте предварительно договоримся: чур, не скромничать, не сваливать все на товарищей. Учтите, что мне кое-что известно о вас. Мне рассказали в Военном совете.

— Да вы вроде все и знаете. Люди выносят, и я от них не отстаю. Чего ж тут рассказывать?

Но постепенно Барсуков разговорился, увлекся, вспомнил, как он вынес первого раненого под Старой Руссой, как постепенно усвоил приемы ящерицы, ползая по земле, вместо санитарной сумки приспособил сшитые им брезентовые пояса для перевязочных пакетов, как видоизменил брезентовую лямку.

— Я эту лямку по опыту индейцев Фенимора Купера стал применять как лассо, говорил он, все более оживляясь.

— А письма вы получаете от раненых? — спросил я.

— Он у нас в роте больше всех получает писем, — сказал фельдшер, — даже зависть берет: и кто ему только не пишет. Матери, сестры, дети, отцы, братья, сами раненые. Шутка ли сказать, вынести из-под огня двести тринадцать человек!

Пройдет много лет, и скромный часовщик из Кержача будет рассказывать в кругу своей семьи о том, как в метель, в грязь и ливень, под обстрелом ползал он по смертному полю и, цепляясь за мерзлую землю, спасал своих раненых братьев… И многое даже ему самому, наверное, покажется невероятным. Но так было!

Первые госпитали для легкораненых, или «ГЛР», которые мне довелось видеть осенью сорок первого года, не производили солидного впечатления. Тогда под Вязьмой они еще находились в младенческой стадии организации. Размещались в наскоро устроенных шалашах и землянках. Перевязочные, ютившиеся в маленьких палатках, не в состоянии были обслужить большое количество раненых, да и само лечение проводилось весьма примитивно. Собственно говоря, это были скорее огромные амбулатории с общежитиями при них. Между тем нередко на одного врача приходилось двести-двести пятьдесят раненых.

И вот по заданию начсанфронта я снова еду в госпиталь для легкораненых, и, конечно, никак не предполагаю, что встречусь с тем же самым госпиталем, что был некогда под Вязьмой.

Как зачарованный, смотрю я на обширное хозяйство. Если раньше этот госпиталь походил больше на бивуак, на лагерь туристов, то теперь положение было совсем иное. Я ходил между ровными рядами удобно устроенных землянок, в которых на нарах в один-два этажа лежали матрацы, аккуратно заправленные одеялами; я с удовольствием осмотрел столовую, кухню, стрелковый тир и полигон, где занимались выздоравливающие, портновские, сапожные и столярные мастерские в учебном городке.

«Вот так мы растем и мужаем!» — думал я. Меня удивило и непривычное зрелище: колонны выздоравливающих бойцов под командованием строевых командиров и под звуки гармошек отправлялись на какие-то занятия. Провожая их взглядом, я сказал начальнику госпиталя, доктору Цветковой:

— Как все изменилось!

— Что же вам у нас больше всего понравилось?

— Об этом я вам скажу позднее, а вы мне прежде всего ответьте, откуда у вас взялись строевые командиры.

— У нас теперь все раненые разбиты по ротам, роты — по взводам. А во главе каждой роты стоит кадровый штатный командир. Собственно, рота и отделение у нас — это одно и то же. Начальником отделения — врач, а помощник у него — командир роты.

— А это двоевластие не мешает?

— Что вы, наоборот! Врачам теперь не житье, а масленица. Они с радостью отдали всю полноту власти командиру, а сами занимаются только медициной. У нас все, как в полку: утренний подъем по сигналу трубы, далее физическая зарядка, туалет, завтрак. Я вам хочу еще показать наши мастерские по ремонту обуви и обмундирования, а главное, нашу гордость — мастерскую по ремонту оружия.

— А что это за сигнал? — спросил я, услышав протяжный звук горна.

— Бери ложку, бери хлеб, — пошутила начальник госпиталя.

— А вас за что-нибудь ругают или только хвалят? — как-то само собой вырвалось у меня.

— Нас нещадно ругает только Банайтис, и ругает весьма справедливо, — продолжала Цветова, — за то, что мало занимаемся научной разработкой своего опыта.

— А вы не задумывались над созданием истории вашего госпиталя?

— Задумывалась. Больше того, собираю материал, думаю, если позволит обстановка, защитить диссертацию, — ответила она, и в первый раз улыбка украсила ее строгое лицо. — Без госпиталей такого типа трудно было бы разрешить проблему лечения легкораненых вблизи от передовой линии фронта, и нечего было бы даже помышлять о возвращении в строй такого количества людей, какое возвращается сегодня.

— У вас, должно быть, есть опытные помощники, специалисты — инженеры, техники? — спросил я, заинтересованный всем виденным в госпитале.

— Есть один строитель, он же и хозяйственник.

— Так кто же вам помог соорудить все это?

— Печальный опыт как не надо создавать госпитали для легкораненых, я великолепно усвоила еще в первые месяцы войны. И сделала для себя определенные выводы. Без способности увлекаться, воспламеняться творческим чувством человек не живет, а прозябает. Он превращается в сухаря!..

«Ишь ты, как заговорила, а я чуть-чуть ее сухарем не окрестил. Нечего сказать, хорош сухарь!»

Нечего и говорить о том, с какой тщательностью подбирали мы бригаду, инструментарий, медикаменты для посылки в Сталинград. Прошел месяц, прошло полтора, мы немало переволновались за Шура, который возглавил нашу «группу усиления», и Николая Николаевича Минина, поехавшего с ним.

Наконец в канун нового 1943 года они возвратились.

— А мы тут думали, раз началось наступление, могут задержать вас. Небось пострашнее, чем в Москве или Новоторжской? — тормошил я Шура.

— Ей-богу, не замечали. Работали, как волы, некогда было и думать. Отправили нас в полевой госпиталь. Ну, скажу я тебе, поработали там хирурги здорово! Такого накала человеческой воли, такого трудового напряжения, страстного горения, как там, я на нашем фронте не видел даже в самые горячие дни. Они не только оказывали помощь раненым, это они делали отлично, но и умели развернуть госпиталь через 30–40 минут после прибытия на новое место. Вот где начинаешь понимать смысл названий ППГ — полевой и подвижной госпиталь. Собственный жилой палаточный фонд, приспособленный для работы в любых метеорологических условиях, а равно и собственный автомобильный транспорт позволяют им перемещаться на любое заданное географическое место, было бы только горючее.

Несомненно, эти госпитали — огромное достижение нашей военной медицины. Они оказывали высокоспециализированную хирургическую помощь: госпиталь, в котором работали Шур и Минин, принимал только раненных в крупные суставы и бедра, а неподалеку стояли госпитали для раненных в грудь и живот и отдельно — для раненных в голову. Раненый попадал не просто к хирургу, а к специалисту, к умельцу.

Не приходится говорить о том, с каким волнением выслушали мы сообщения товарищей об их пребывании на Сталинградском фронте.

Войска Западного фронта отогнали врага далеко от столицы. Росла радостная уверенность, что в скором будущем противника погонят еще дальше на запад.

В свое время Николай Иванович Пирогов мечтал сделать госпитали полевыми подвижными, имеющими собственный жилой фонд. Вот мы и начали претворять эти идеи в жизнь. Собирали всевозможные прицепы, фургоны, автобусы, готовясь к развертыванию госпиталя на новом месте. Фронт, конечно, даст нам палатки, но в первую очередь они нужны будут передовым госпиталям, работающим в непосредственной близости к фронту и вынужденным часто менять место расположения. Но найти жилой фонд на разоренной территории — дело нелегкое. Главное, зацепиться за землю на новом месте и развернуть помощь раненым в полном объеме.

Мы усиленно готовились к работе в новых условиях, особое внимание удели переподготовке врачей. Каждый из нас, помимо своей узкой специальности, осваивал новые отрасли хирургии, проходя практику в других отделениях.

Скоро рассвет. На втором этаже через полузакрытые двери операционной слышно потрескивание электродвигателя, глухой стук долота. Это напоминает заводской шум. Тут хозяйничает пятидесятилетний Александр Архипович Шлыков. В длинном, до пят халате в виде мантии, в низко опущенной на лоб белой шапочке и очках он напоминал средневекового алхимика. Закончена операция. Пользуясь несколькими минутам перерыва, пока операционная сестра готовит инструменты, Шлыков обходит ряд операционных столов, за которыми напряженно работают его помощники. Оперируют самое сложное, самое тонкое — головной и спинной мозг, механизм, который управляет всеми жизненными процессами.

Шлыков направляет свой рефлектор на рану того или иного оперируемого. Завидев меня, он говорит:

— Вы обратите внимание, как смело оперирует теперь Вера Михайловна Федяшина. И мыслить стала комплексно: хирургически и неврологически. А помните, как Вера Михайловна нехотя начала изучать невропатологию, даже бунт подняла, заявляя, что сейчас некогда заниматься учебой, надо работать.

Оперировал Шлыков всегда спокойно и точно. Неторопливые, скупые движения рук, я бы сказал даже, нежность движений, отличали его от других хирургов.

Видел ли кто-нибудь, чтобы Шлыков волновался во время операции? Нет. Случалось, иной хирург при неожиданном осложнении повышал голос, начинал суетиться. Шлыков всегда сохранял душевное равновесие и уверенность. Со стороны все в его руках казалось простым и легким. Так могут работать только мастера, полностью овладевшие своим искусством.

Недаром про Шлыкова шла молва, что у него руки все видят. Так оно и было на самом деле… Они много «видели» и много полезного делали, эти умные руки!

— Того, что мы теперь знаем, одними только словами не передашь, — говорил Шлыков. Нужны десятки книг, фильмов, подробнейших инструкций. А самое главное, надо изучить накопленный нами опыт.

— Вы так говорите, будто скоро войне конец и можно уже оглянуться на пройденный нами путь.

— К тому дело идет. По всему видно, гитлеровцам сломали позвоночник, а без станового хребта долго не продержишься. Я как нейрохирург очень хорошо понимаю, что значит разбить спинной мозг. Процесс, как правило, необратимый.

Да, процесс войны для противника принимал необратимый характер. Что ни день, то новая радость. 18 января наши войска прорвали блокаду Ленинграда. Несгибаемые, мужественные ленинградцы с честью выдержали тяжкие испытания двух военных зим. Я пошел поздравлять оставшихся у нас на излечении нескольких ленинградцев. Уже поднимаясь по лестнице, я услышал пение. Коридор, обычно переполненный ранеными и персоналом, был непривычно пуст. Красивый и сильный голос четко выводил слова и мелодию незнакомой, но сразу понравившейся мне песни. У дверей одной палаты толпилось много народу: в палате на стуле один из выздоравливающих ленинградцев с чувством пел, а несколько голосов дружно подхватывало припев:

Редко, друзья, нам встречаться приходится, Но уж, когда довелось, Вспомним, что было, выпьем, как водится, Как на Руси повелось. Пусть вместе с нами семья ленинградская Рядом стоит у стола. Вспомним, как русская сила солдатская Немцев за Тихвин гнала. Пусть вместе с нами навеки прославлены Под пулеметной пургой Наши штыки на высотах Синявина, Наши полки подо Мгой. Выпьем за тех, кто командовал ротами, Кто умирал на снегу. Кто в Ленинград пробирался болотами, Горло сжимая врагу. Выпьем за тех, кто неделями долгими В мерзлых лежал блиндажах, Дрался на Ладоге, дрался на Волхове, Не отступал ни на шаг. Выпьем и чокнемся кружками, стоя Меж братских друзей боевых. Выпьем за мужество павших героев, Выпьем за встречу живых!

Выпьем за встречу живых! — страстно закончил хор. После получения радостных известий о прорыве блокады Ленинграда Совинформбюро чуть ли не каждый день стало сообщать о том, что части Советской Армии освободили то один, то другой крупный город и населенные пункты.

Стремительно развивались события под Сталинградом. Наступил долгожданный день. Свыше трехсот тысяч гитлеровских войск окружены, пленен сам командующий шестой армией генерал-фельдмаршал фон Паулюс. 

В конце февраля 1943 года к нам приехал Банайтис. Он радостно возбужден. Вот-вот будет освобожден его родной город — Ржев.

— Думайте о санитарных машинах с высокой проходимостью, — говорил Банайтис. — Скоро начнется распутица. Будь у нас побольше самолетов, способных взлетать и садится на небольших площадках, можно было бы эвакуировать раненых из полковых или дивизионных медицинских пунктов прямо во фронтовые госпитали или даже дальше. Такая техника позволила бы усовершенствовать военно-полевую хирургию, а то, опасаясь таких осложнений, как газовая инфекция, шок, кровотечение, мы вынуждены перекатывать раненых с одного этапа на другой. Транспорт — одно из условий, решающих успех полевой хирургии.

Озабоченная улыбка бороздила лицо Банайтиса. Ответственность у него велика. Огромный фронт, раскинутый на сотни километров вглубь и вширь, не одна тысяча хирургов, десятки госпиталей, медсанбатов. Хозяйство немалое…

— Жизнь не стоит на месте, — говорил он. — Условия войны изменились, предстоит большое наступление. Впереди Вязьма, Смоленск, Минск… Коммуникации растянуты. Слишком много этапов медицинской эвакуации…

Много этапов — мало порядка, — сказал я. — Подумать только: в роте оказывают первую помощь, в батальоне доврачебную, в полковом медпункте — первую врачебную, в медсанбате — квалифицированную, в армейском тылу — специализированную. И это еще не все. Раненые смеются: «Ну как, скоро нас эвакуируют дальше?»

— Ты что предлагаешь?

— Я не настолько наивен, чтобы не понимать, что войсковые части и соединения, обладающие в настоящее время мобильностью, должны иметь свои собственные медицинские подразделения. Но определенные группы раненых следует без задержки направлять в то место, где они смогут находиться до поправки. Надо заблаговременно создавать солидную госпитальную базу ближе к передовой. Вторые эшелоны армейской базы на месте первой или даже, скажем, фронтовые госпитали на месте армейской госпитальной базы. К примеру, разве наш госпиталь нельзя разместить в армейском тылу, поближе к дивизиям и полкам? Справимся. Только успевайте перемещать, а за нами дело не станет. У нас есть все: и кадры врачей высокой квалификации, и рентгеновские аппараты, и металлоискатели, и своя станция переливания крови.

— Некоторые товарищи выражают сомнение, говорят, наш госпиталь громоздкий стационарный и не способен к быстрому и частому перемещению, — вступила в разговор Валя Муравьева. — Чиновники!

— Это кто же такие? — поинтересовался Банайтис.

— Комиссия. Был среди них один, — ответил я. — Товарищ личного опыта не имел, основывается на том, что у нас нет достаточного количества машин и палаток, как в полевых госпиталях. «Вам, — говорит, — потребуется минимум сотня палаток и двести машин». Я ему отвечаю: «Это, конечно, дело непростое, но ни одна крупная фронтовая операция не может считаться медицински обеспеченной, если не будет надлежащей сортировки раненых. Формы и способы сортировки нами найдены. Структура госпиталя позволяет принимать в сутки несколько тысяч раненых, оказывать им помощь и эвакуировать дальше без опасения за их жизнь…». Не верит.

— Жаль, что он на меня не наскочил! — проговорил Банайтис. — Я бы ему сказал… Не в громоздкости учреждения, а в громоздких людях причина. Сейчас не первая мировая война; армия насыщена моторами, целые дивизии на автомашинах перебрасывают. И вас переместить с места на место за сотни километров не столь сложна задача. Только бы поскорее двинуться вперед! — вырвалось у него.

Первого марта нас вызвал к себе начальник санитарного управления фронта.

— Предупреждаю, что в самые ближайшие дни, как только падет Ржев, будет открыт путь на ваше прежнее место — в Вязьму. Надо немедленно начать готовиться к переезду. Составьте подробный план. Наиболее громоздкое имущество перевезем на санитарных поездах, как только восстановится железнодорожный путь. Часть персонала и все необходимое для немедленного развертывания работы — инструмент оборудование, электродвигатели — подбросим на самолетах, а часть — на машинах.

Вы должны быть наготове. Как только будет дана команда — по коням и вперед! Наступление войск фронта будет стремительное, чтобы использовать дороги до наступления весенней распутицы.

Ждали мы, ждали этого дня. Готовились. Как скопидомы, копили все, что может сгодиться на разоренной, сожженной фашистами земле. Но, как всегда, он наступил неожиданно.

3 марта передовые части освободили Ржев. В прорыв устремились войска Западного фронта, а за ними в путь тронулся и сортировочно-эвакуационный госпиталь 290, основная госпитальная база Западного фронта.