Я вернулся на работу. Я наложил грим, вошел в студию, проинтервьюировал своих гостей, а потом пошел обратно в гримерку. Пришла Джессика, сказала, как хорошо я работал. Потом я стер грим, взял свои заметки — инструкции для шоу на следующий день и ушел домой.
Люди были со мной ласковы. Девушка-гримерша перестала спрашивать, гей Том Круз или нет, звукооператор обошелся без обычных шуточек о том, сколько денег должны получать люди в кадре. Так что я делал свою работу. Я никогда не выходил за рамки сценария, несмотря ни на что, не выходил за рамки десяти аккуратно отпечатанных типовых вопросов, которые Джессика вручала мне каждое утро. Женщина, которая делала мосты из спагетти, израильский политик с микрофоном на плече, телевизионный актер, который только что выпустил свой первый полнометражный фильм, — все это не имело значения. Я задавал свои десять вопросов, а потом говорил «до свидания».
Сначала я думал, что возвращение на телевидение, риск что-то сделать плохо или плохо выглядеть могут отвлечь мое внимание от раны, могут заставить думать о чем-то еще — хотя бы некоторое время. Но это было не так. Это совсем не сработало.
Что сработало, и я некоторое время этого не осознавал, так это тот эпизод, который произошел однажды ночью, когда я вышел прогуляться. Было за полночь, ясная погода, звезды на небе видны очень отчетливо; можно было почувствовать, как холод щиплет в легких. Я шагал вдоль порта Давен — индустриальный участок, без деревьев, такое соседство, от которого сердце сжимает стальной рукой. На южной стороне, неподалеку от пустыря, леса, и я заметил, что в глубине участка была крошечная бытовка и в ней горел свет. Не знаю почему, но я перепрыгнул через цепь ограды и двинулся через парковку к бытовке. Доберман-пинчер, большой, лоснящийся, беззвучно появился передо мной. Ни рычания, ничего. Он просто стоял там, с этими черными глазами-пуговицами, с этими обрезанными ушами, прижатыми к голове, глядя на меня; животное, способное перегрызть глотку, даже не оскалившись. Я начал отходить. Я не сводил с него глаз, один шаг, второй, обратно через парковку, пока спина не уперлась в ограду. Тогда он подошел ближе, достаточно близко, чтобы меня коснуться; все еще без звука. Я не повернулся, я знал, что, если попытаюсь влезть на ограду, он нападет. Так что я стоял там, где стоял, не глядя на него, не двигаясь.
Дверь бытовки осветилась, оттуда неторопливо вышел косматый парень. Не стал кричать, не побежал. Просто подошел ближе, пока не оказался рядом с собакой.
— Могу ли я вам помочь? — спросил он.
— Я ищу своего сына.
— Выйдите на свет.
Я сделал, как он просил. Тогда он сказал:
— Вы — тот парень, который пошел в бар.
— Это так.
— Ну что ж, его здесь нет.
Я сказал:
— Можете открыть для меня ворота?
— Не могу.
— Почему нет?
— Они запираются снаружи.
Я сказал:
— Тогда мне придется перелезть через ограду.
Он ответил:
— Вы ведь так сюда и попали.
— С собакой не будет проблем?
— Нет, с ним все в порядке. Не беспокойтесь о нем. — Это прозвучало как их общая дружеская шутка.
Я перелез через ограду, мои руки тряслись, цепи звенели. Парень даже не попытался помочь. Я спрыгнул вниз, потер руки; они горели.
— Хорошо, — сказал я, — большое спасибо.
— Не заняло много времени, точно? — спросил он. — Вы поворачиваетесь спиной — бах, и оно исчезает.
И, только вернувшись на промерзшую улицу, я осознал, что несколько минут, с того мгновения, как впервые появилась собака, пока она смотрела на меня так, словно готова броситься, я думал о чем-то другом, кроме Саймона.
— Ты еще здесь? — прошептал я, от моего дыхания шел пар. Да, он был здесь.
— Неужели ты думал, что я уйду?
Босс позвал меня в кабинет, спросить, как идут дела. Я сказал: хорошо. Не вышел ли я на работу слишком скоро? Нет, не слишком скоро. Виделся ли я с кем-нибудь, получил ли какую-то помощь? Я сказал: нет, я не нуждаюсь в помощи, я нуждаюсь в том, чтобы вернулся мой сын. Он произнес довольно возвышенную речь; он прямо подразумевал это, я полагаю, но сейчас было не время цитировать Генриха V.
Позже в тот же вечер я остановился у стола Джессики Зиппин. Я искал капиллярную ручку, у нее их всегда была целая куча. Джессики не было, она, может быть, ушла в редакторскую, но она оставила на столе рейтинги за неделю. У нас шло дневное шоу о текущих событиях, довольно легковесное, очень популярное у геев и официанток. Отчего запросто можно было получить столик в любом ресторане города.
Первые несколько дней после того, как я вернулся, рейтинги были огромными, почти миллион человек, это было вдвое выше, чем мы обычно имели. Фактор любопытства, я полагаю. Хозяин ток-шоу теряет ребенка; давайте-ка посмотрим. Но потом рейтинги начали падать.
Наверное, я должен был уволиться, но правда состояла в том, что я не знал, что делать целый день, без работы, что делать по утрам, или после полудня, или на следующий день, или через месяц после, или через год после. Думая об этом все время, становишься беспомощным.
Однажды утром Джессика вошла в гримерку. Она сказала: в сценарии ошибка. Тут должен быть Ральф Клейн, не Кельвин Кляйн. Этот парень был модельером. И пока я говорил, объясняя, что все это знаю, я заметил, что она смотрит на мои губы, и у меня появилось чувство, в самом деле очень странное, что ей хочется поцеловать меня, что моя бесконечная печаль из-за сына каким-то образом ее привлекает. Может быть, ей просто хотелось спасти меня.
— Моя мать — ваша большая фанатка, — сказала она.
— Угу.
— Она смотрит вас как прикованная.
— Мило.
— Она просила узнать у вас, не еврей ли вы.
— Нет, я не еврей.
— Я ей так и сказала. Но она говорит, что вы должны быть евреем, чтобы так говорить.
— Нет, я не еврей.
— Все равно, она просила меня узнать, может ли она когда-нибудь с вами встретиться. Это по-настоящему ее взволнует.
— Очень лестно.
— Может быть, вы сможете как-нибудь пообедать с нами.
Я видел, что ей хочется быть доброй.
— Обед с вами и вашей мамой?
— Ну, там будет еще один парень.
— Ох.
— У нее новый муж. Он настоящий козел, но они всюду ходят вместе.
— Очень плохо.
— Что именно?
— Иметь козла в качестве отчима.
— Пожалуйста, он не мой отчим. Он просто козел. — Она сделала паузу. — Она хочет, чтобы я вернула ей ключи от дома.
— В самом деле?
— Она сказала, что ей не нравится, когда дети шныряют повсюду, где им только понравится. Позволяют себе входить без спроса.
Я сказал:
— Так что она попросила вернуть ключи.
— Точно.
— Господи Исусе, — сказал я.
— Она уже делала так раньше.
Гримерша ждала. Я сказал:
— Делала раньше что?
— Вышла замуж за парня из Чехословакии. Поселила его в доме, как сейчас. Я три года не выходила из своей комнаты.
— Ничего неподобающего, я надеюсь.
— Нет, просто карманный вор. Просто карманный вор, живущий в моем доме. — Думаю, она смахнула со щеки несколько слезинок. — Я говорила ей, я сказала: «Я выброшу ключи, мама, но я их не отдам».
Вошел директор студии. Увидел, что гримерша красит тушью глаза перед зеркалом, а Джессика вся в слезах.
— Начинаем через пять минут, — сказал он и вышел.
— Вот что я вам скажу, — сказал я, — я пообедаю с вами и вашей мамой. С этим парнем тоже. Я расскажу ему, что вы просто фантастическая.
— Он не станет слушать.
— Я расскажу ему, что вы просто фантастическая, и, если он не ответит как положено, я его прогоню.
— Вместе с его фургоном?
— Точно.
— У него большие уши, — сказала она. — По-настоящему большие уши. Как листы капусты.
Прошло уже приблизительно шесть недель, снег по большей части сошел, убегая в сточные трубы; это было первое, что слышалось поутру, — бегущая вода и мокрые автомобили шипят шинами по асфальту. Как-то утром, когда я выглянул в окно и был еще один серый день, я подумал, что Бог делает это со мной намеренно, делает все таким плохим, как только возможно, чтобы, когда Саймон вернется домой, все стало, намного лучше. Выйдет солнце, вода перестанет бежать по канавам. Странная вещь: Саймон обожал дождь. Он был единственным ребенком, которого я когда-либо встречал, кто действительно его любил. Он сидел у окна, его легкое дыхание туманило стекло, и смотрел, как идет дождь. Один раз я спросил его, я сказал: «На что ты там смотришь, Саймон?» Но он не ответил, он просто смотрел и смотрел, так, как смотрят кино. Словно дождь делал кино в его маленькой голове более живым и ярким. Я не знаю. Когда он сидел у окна и шел дождь, было трудно чем-то привлечь его внимание.
Полиция звонила каждые три-четыре дня, но они больше не приезжали. В газете появился новый пропавший ребенок. Новый фаворит. Это ужасно, но казалось, это что-то вроде состязания. Его родители разошлись; отец взял его в поездку на Карибы и не вернулся. Мать обезумела от горя. Она выступала по телевидению. Давала слишком много интервью. Было похоже, что она специально работала на камеру. Помню, как я смотрел на нее и думал, что они козлы, не смогли правильно распределить роли, мать и отец. Во всяком случае, он у них был, во всяком случае, они знали, где он.
В ту ночь я вышел из дому. Стал посреди улицы, а потом повернул к северу. Я шел, и шел, и шел, но не мог ничего почувствовать. Остановился у своего старого дома на Форест-Хилл. Посмотрел на окна своей старой спальни. Что я здесь делаю? Следую по старому маршруту. Через улицу, где жил умерший Джонни Бест, дверь открыта; желтая полоса света легла на подъездную дорожку. Там стояла женщина и смотрела. Я повернулся к ней спиной. Потом услышал ее шаги: клак, клак, клак по подъездной дорожке.
— Могу ли я вам помочь? — сказала она.
— Я когда-то жил здесь.
— Теперь здесь живет кто-то еще.
— Уверен, что так оно и есть.
— Ну, их сейчас нет. Они в Ирландии. Они вас ждут?
— Нет.
— Когда я увидела, как вы стоите здесь, то подумала, что, может быть, вы грабитель.
— Нет, я не грабитель.
— Когда вы стоите здесь вот так, глядя на дом, люди могут подумать, что вы грабитель. Что вы изучаете место преступления.
— Я просто вернулся, чтобы посмотреть.
— Странная ночь для того, чтобы бродить по дороге воспоминаний, — сказала женщина, теперь она была меньше уверена в себе.
— Но вы идете.
— Я вас знаю? — спросила она.
— Нет.
— Ваше лицо выглядит знакомым.
Я сказал:
— Вы знаете, что тот парень, который жил в вашем доме, перерезал себе горло опасной бритвой?
Это ее заткнуло.
Я продолжал:
— Он хотел стать концертирующим пианистом. Практиковался так усердно, что его мать вынуждена была по утрам вытирать кровь с клавиш.
Она застыла.
— Откуда вы это знаете?
— Как я уже сказал, я когда-то жил здесь. Видите эту спальню вон там? Это спальня моей мамы. Она уже тоже умерла.
— Я пойду, — сказала женщина. — Не могу слишком долго быть на улице. Люди будут удивляться, зачем вы здесь торчите. Они могут даже позвонить в полицию.
Я слышал ее «клак, клак, клак» по дорожке, ведущей к дому; потом дверь открылась и закрылась. Я знал, что она наблюдает за мной, что стоит мне повернуть голову, и я увижу ее маленькое лицо в окне. Но я не стал смотреть. Это было бы похоже на признание вины. Я просто простоял достаточно долго, чтобы не быть пойманным, и потом ушел.
Что, если бы я действительно ограбил дом? Как бы это было — красться по старым комнатам, воздух словно темный бархат, заранее зная свой путь? Холл, семнадцать ступенек на второй этаж; моя старая спальня, ванная, комната матери, где по ночам она лежала на горке белых подушек, смотрела телевизор и курила сигареты. Ее дверь открыта. О, Роман, это ты.
Я взял такси до фамильного кладбища. Оно было закрыто, но я перелез через железную ограду с острыми шипами поверху. Никогда раньше не был здесь ночью. Снег лежал на могильных камнях тающими тусклыми шапками; здесь тоже было слышно, как журчит вода. В каменном коттедже на краю владения горел свет. Я медленно пошел по узкой, формой напоминающей косу дорожке в самое сердце кладбищенского двора. Ночь была сырой, облака мчались мимо луны, словно злые тетки. Слева от меня возвышался каменный монумент, маленькое надгробие, большой крест; я прошел еще сотню ярдов, и там он был, фамильный участок, имена умерших дядюшек, и моей бедной сестры, и моих отца и матери — все выгравированы на черном мраморе. Мать уже двадцать лет как умерла. С ее смерти прошло больше времени, чем то, которое мы провели вместе, пока она была жива. И все же какой близкой она кажется, какой живой. Красный шарф вокруг шеи, танцует в гостиной с чернокожим мужчиной; окна открыты настежь, соленый воздух дует с моря. Она прекрасно танцевала, и знала это. Ох уж эта музыка, глупые, дурацкие стишки, низкопробные вирши, которые она обожала. Роман, Роман, иди к нам, никто не смотрит. Слаксы закатаны, словно у сборщиков моллюсков, рубашка завязана на талии. Ты никогда не научишься танцевать, если не перестанешь быть таким застенчивым, черт. Танцует на ковре с чернокожим мужчиной в голубых штанах.
Я сказал плите черного мрамора:
— Мама, я должен вернуться туда.
Африканская музыка стихла.
— Просто отправляйся спать, дорогой. Тогда придет Санта-Клаус.
— Это не работает. Ты должна мне помочь.
Она танцевала снова, чернокожий мужчина улыбался, глядя на нее.
— Твоя мать танцует лучше, чем моя жена, — сказал он.
Я отозвался:
— Скажи мне, как мне туда попасть, мама. Скажи мне. Сделай для меня одну вещь. Я никогда больше тебя ни о чем не попрошу.
— Просто отправляйся спать, — сказала она. — Это просто. Иди спать. И оставь окно открытым. Ты всегда лучше спишь, когда открыто окно.
Перепрыгнув обратно через железную ограду, я заметил пару горящих фар в другом конце улицы. Я не двинулся; я знал, что они проедут здесь, что они остановятся.
— Что поделываете? — спросил он. Это был коп с грязными волосами. И до меня неожиданно дошло, что я уже видел этот автомобиль (его старомодные, скучные линии) сегодня ночью, когда выходил из дома, и потом снова, когда переходил улицу у кладбища.
Я сказал:
— Вы следите за мной.
— Не совсем.
— Вы следите.
Он вздохнул:
— Мы просто следим за тем, чтобы трудная ситуация не стала еще хуже.
— Что вы имеете в виду?
— Садитесь. Я отвезу вас домой.
Я обошел машину, сел, между нами лежала газета маленького формата. Мы медленно тронулись с места, щелкнули подфарники. На дороге никого не было; асфальт слабо мерцал пятнами то тут, то там.
Я сказал:
— Вы думаете, вам нужны подфарники в такое время ночи?
— Закон есть закон, — ответил он. Он извинялся или шутил? Вода журчала под колесами. Автомобиль пах словно маленький город. В противоположном направлении проехало такси, темнокожий водитель посмотрел на нас и прибавил газу. Мы повернули направо на Сент-Клер, направились к Спадина, проехали через тот зевающий парк, через мост, вокруг Каза-Лома и вниз, в Чайнатаун.
Он остановился у моего дома. Включил аварийные огни, повернулся ко мне. Но ничего не сказал.
Я спросил:
— Теперь я могу выйти?
— За вами есть кое-что, Роман. Я не могу совать нос в это дело. Но я суну.
— Совать нос во что?
— Вы вломились к мужчине в дом. Вы вломились на кладбище…
— Я не вламывался на кладбище.
— Как вы туда попали?
— Вы знаете как.
— Это — нарушение и проникновение. Я могу арестовать вас за это.
— Тогда почему не арестуете?
Он хихикнул:
— Я не боюсь газетчиков, Роман. Если бы боялся, я бы не мог делать свою работу.
— Понятно. Вы собираетесь меня арестовать?
Одно мгновение он смотрел вдоль улицы, словно увидел там что-то, у бара; потом, осознав, куда смотрит, повернулся обратно ко мне:
— Где вы его держите, Роман?
Я отправился к доктору Марвину Рикману. Это был стройный, красивый человек. Вы не могли бы назвать его возраст — может быть, пятьдесят, а может быть, шестьдесят. Он был доктор-шоумен; вы никогда не знали, кого встретите у него в приемной. Может быть, Рэнди Куэйда, Кристофера Пламмера, Брайана Деннехи, Сюзан Сэрандон, всех этих ребят, снимающих в городе кино, ожидающих в холле с историями болезни в руках. Отлично, мисс Сэрандон, вы уходите. Можно было услышать, как она говорит: «Привет, Марв» — веселым, профессиональным голосом; затем Марвин, прохладно, его отнюдь не прошибал пот от такого количества звезд вокруг: «Привет, Сюзан». И дверь затворялась. Это были просто бездельники, которые заставляли его обходить вокруг стойки, люди, которые думали, что они могут толпиться в его комнате ожидания. С них он брал тысячу долларов за прием, и не имело значения, в чем состояла суть визита — укол витамина В в задницу, больное горло или актер слишком высоко взлетел, чтобы помнить свою роль.
Когда дверь закрылась, я сказал:
— Мне нужны пилюли, Марв.
Он спросил:
— Как идут дела? — не поднимая глаз от моей истории болезни. Что-то записал в нее. Он был похож на судью. Вечно писал. Но и всегда слушал тоже.
Я сказал:
— Не могу вынести боли. Она оголила меня до самых костей.
— Полиция добилась каких-нибудь успехов?
Я сказал:
— Они допросили мою старую подружку.
— Неужели?
— Я побежал за ней прямо в полицейский участок. У нее под мышками были пятна от пота. Должно быть, они ее по-настоящему поджарили.
Он продолжал писать. Я сказал:
— Они разговаривали с людьми, которые иногда приходили в дом. Друзья М. Все такое. Это не мог быть один из них. Я знаю.
Он сочувственно кивнул. Спросил, как М. Не слишком хорошо. Как мы оба? Я сказал — все нормально. В подобных обстоятельствах. Я повернул разговор обратно к пилюлям.
Он поднял глаза:
— Не уверен, что это — хорошая идея.
Я сказал:
— Марв, это не для развлечения.
Он улыбнулся себе под нос, так чтобы я мог заметить. Он был очень классный парень — вот почему все эти кинозвезды его любили.
— Примешь одну, если дела пойдут совсем плохо, — сказал он, открыл свой шкафчик и протянул мне пачку-пробник. Двенадцать таблеток.
Я сказал:
— Они теперь всегда идут плохо, Марв. Не можешь дать мне что-нибудь, что действует подольше?
Он не обратил на мои слова внимания.
— Но будь осторожен, они дают побочный эффект. На мгновение ты чувствуешь себя лучше, а на следующий день будет даже хуже, чем было.
В тот день я принял все пилюли; клянусь, они действовали не дольше чем несколько минут каждая. На следующий день я позвонил ему снова и попросил еще — что-нибудь, что можно купить.
На том конце трубки была тишина. Потом он сказал:
— Ты должен был знать ответ еще до того, как позвонил мне. — Он назвал мне имя своего друга-психиатра. — У тебя есть ручка? — спросил он.
У меня ее не было, но я сказал: конечно.
Он продиктовал мне имя и номер телефона, и я притворился, что записал их, а потом повесил трубку.
Странная вещь: когда я пытался раздобыть себе пилюли, у меня было такое чувство, что я предаю Саймона. Словно жульничаешь на экзамене.