По пути в Грозный остановился в Харькове. За прошедшие со времени моего отъезда две недели Сёма не изменился к лучшему. Чувствовалось, что усилия медицины и защитные силы организма не в силах побороть коварную болезнь. Он тяжело дышал и почти не подымался с постели. Всё больших усилий стоило заставить его что-нибудь поесть.
Я пересмотрел свои планы на отъезд и пробыл у Сёмы около месяца. Ежедневно ходил на рынок и покупал ему самые вкусные фрукты и овощи. Главврач госпиталя дал указание готовить Сёме любые блюда, какие он пожелает. Для аппетита ему давали вино, всевозможные закуски и специи. Всё свободное от рынка и магазинов время проводил я у постели больного, читал ему газеты и журналы, рассказывал о Красилове и трагической гибели всего еврейского населения, включая и всех без исключения наших близких родственников.
Сёма внимательно слушал мои рассказы. Он детально расспрашивал о подробностях расстрела евреев и отношении к этому местных жителей. Я не стал пересказывать ему всё, о чём говорила мне Клара и другие жители Красилова, которые были свидетелями издевательств украинских и польских полицаев над евреями, о грабежах еврейских домов и глумлении над могилами на кладбище, об участии украинских националистов и антисемитов в массовых расстрелах узников гетто. Я считал, что страшные подробности могут отразиться на его здоровье, но полностью скрыть это от брата не мог. Я сказал ему, что мы глубоко заблуждались, когда верили советской пропаганде о нерушимой дружбе народов, о горячем патриотизме всех советских людей и их преданности социалистической Родине. Далеко не все наши люди обладали такими качествами и многие из тех, что остались на оккупированной немцами территории, открыто способствовали нацистам и непосредственно участвовали в уничтожении еврейского населения.
Конечно, я и на сей раз не сказал ему о предательстве Шуры по отношению к Полечке, о её служении немцам и измене ему с немецкими офицерами. Я скрыл от него эту ужасную быль, считая, что это нанесёт ему смертельную травму и ускорит фатальный исход его болезни.
Часто, возвращаясь мыслями к тем дням, я теперь всё более сожалею, что Сёма так до конца дней своих не узнал всю правду, но тогда мне казалось, что я не имею морального права поведать ему об этом.
Несколько раз Сёма перебирал при мне содержимое своего вещмешка, как бы обучая меня обращению с различными предметами, которые он хранил, как самые дорогие реликвии. Среди них были трофейные ручные часы швейцарского производства, немецкий складной ножик со множеством приспособлений различного назначения, правительственные награды, которых он был удостоен за ратные подвиги в боях, удостоверение личности офицера и другие ценные документы и публикации.
С интересом прочёл корреспонденции из фронтовых газет об участии артиллерийской батареи, которой командовал Сёма, в сражениях у стен Сталинграда, многих боевых операциях с его участинем и обратил внимание на то, что ни разу в них не названа Сёмина фамилия. Его называли старшим лейтенантом, командиром батареи, просто Семёном, наделяя многими положительными эпитетами, но во всех случаях старались обходиться без фамилии. Не принято тогда было восхвалять подвиги солдат и офицеров с чисто еврейскими фамилиями.
Мы рассматривали вместе сохранившиеся у Сёмы довоенные фотографии родителей и всей нашей семьи. Больше всего оказалось фотографий Шуры, которые он рассматривал дольше других и расспрашивал об известных мне подробностях её жизни в годы оккупации Немирова. Я старался, как только мог, уходить от ответов на эти вопросы, убеждая его в том, что об этом ему уже всё известно от меня и из рассказов его жены.
Из фотографий узнал многое о его фронтовых друзьях, с которыми он не терял связь и до сих пор обменивался письмами.
Сёма подробно расспрашивал меня о студенческой жизни и планах на будущее. Его радовало моё активное участие в общественной жизни института и успехи в учёбе, но он настоятельно советовал поменять специальность с учётом состояния здоровья. Брат отдал мне все свои сбережения, которые оказались небольшими в связи с уменьшением денежного довольствия на сумму отданного Шуре аттестата. Их еле хватало для моего проживания в Харькове и покупки фруктов и овощей на рынке.
Я всё откладывал свой отъезд в Грозный из-за тяжелого состояния здоровья Сёмы. После трёхнедельного моего пребывания в Харькове он заявил, что чувствует себя значительно лучше и что в моём уходе за ним уже нет необходимости.
Дора Абрамовна подтвердила, что Сёме действительно стало лучше, советовала возвращаться в институт и пообещала держать меня в курсе дела письмами. Я и сам заметил, что цвет его лица приобрёл чуть розовый оттенок, он стал лучше есть и даже мог уже выходить на улицу чтобы подышать свежим воздухом.
Мой отъезд диктовался также экономическими соображениями. Столь долгое пребывание в Харькове стоило немалых средств, которые не вписывались ни в мой, ни в Сёмин бюджет и, когда Дора Абрамовна в очередной раз дала мне добро на отъезд, я, скрепя сердце, стал собираться в дорогу.
Была середина августа, когда я пришёл, как оказалось в последний раз, попрощаться с Сёмой. Я застал его в кровати после принятого им душа, чисто выбритым, в свежем, тщательно отутюженном белье. Он ждал меня и усадил возле себя на кровать.
Сёма просил не беспокоиться о нём, так как ему, якобы, уже намного лучше, велел больше уделять внимания учебе и готовиться к самостоятельной жизни. Он просил помочь Шуре, Андрею и Полечке перебраться в Красилов, куда и он собирался приехать весной. Говорил он спокойно и уверенно, но меня не покидала мысль, что это может быть последний с ним разговор. Я с трудом сдерживал слёзы, спазмы
сжимали горло и я не мог произнести ни единого слова. В знак согласия я только кивал головой, обещая выполнить его поручения и просьбы.
Когда время прощания подошло к концу и мне нужно было уже торопиться к вечернему поезду на Ростов, Сёма открыл прикроватную тумбочку и велел забрать подготовленный им вещмешок со всем тем, с чем он не расставался всю войну.
Я и на сей раз отказался выполнить эту его просьбу, считая, что это может отрицательно повлиять на его оптимистический настрой и пообещал приехать после первого семестра, чтобы сопроводить его из госпиталя домой.
Не раз потом я сожалел о том, что тогда не послушался Сёму и не забрал ценные семейные реликвии, лишив себя и Полечку драгоценных для нас предметов памяти о самом дорогом и любимом нами человеке.
В минуту прощания мы оба не сдержали слёз, но Сёма и на этот раз оказался сильней и мужественней меня и, улыбаясь, произнёс:
-Всего тебе доброго, Нюсик!