Для начала он указал на такое средство угнетения бедняков как использование в присутственных местах непонятного языка, латыни. «Я тех мыслей, что говорить по-латински значит обманывать бедняков; бедный человек не разбирает, что говорят судьи, и оказывается в проигрыше, а когда хочет сам что-то сказать, то не может без адвоката». Это лишь один из примеров тотального притеснения, в котором принимает участие церковь. «И еще я думаю про наши порядки, что у нас папа и кардиналы и епископы такие богатые и сильные, что церковь и попы все захватили и сосут кровь из бедняков; если берешь в аренду клочок земли, то земля эта — церкви или епископа или кардинала». Напомню, что Меноккио арендовал два участка земли, владелец которой нам неизвестен; что касается его латыни, то, видимо, она ограничивалась «Верую» и «Отче наш», усвоенными из церковной службы; адвоката же ему нанял его сын Заннуто, как только Меноккио посадили за решетку. Но эти совпадения или возможные совпадения не следует преувеличивать: Меноккио, даже отправляясь от личных обстоятельств, вкладывал в свои обвинения значительно более широкий смысл. Идея церкви, которая отказывается от всех своих привилегий, которая становится бедной наравне с последним бедняком, была тесно связана с представлением об иной религии, лишенной догматических претензий, сводящейся к нескольким простым практическим положениям. «Надобно, чтобы человек верил в Господа Бога и чтобы не делал зла, надобно поступать, как Иисус Христос, который ответил евреям, спрашивавшим его, какому закону следовать: «Любить Бога и любить ближнего». Эта упрощенная религия не имела, по мнению Меноккио, вероисповедных ограничений. Всем людям в равной степени дано откровение: «Господь Бог всем уделил от духа святого, и христианам, и еретикам, и туркам, и иудеям, он всех любит, и все могут спастись». От этой страстной защиты равенства вер Меноккио переходит к яростному обличению судей и их ученой гордыни: «А вы, попы и монахи, хотите ведать больше, чем сам Бог, и в этом похожи на дьявола; вы, подобно дьяволу, хотите быть как боги на земле и знать все, как Бог; кто думает, что знает больше, тот знает меньше». И отринув какую-либо осторожность, какое-либо благоразумие, Меноккио заявил, что отвергает все таинства, включая крещение, как измышления человеческие, как «барышничество», как орудия угнетения и эксплуатации в руках духовенства: «я думаю, что законы и повеления церкви — все это барышничество и надобны ей, чтобы богатеть». О крещении он сказал: «я думаю, что все новорожденные принимают крещение — их крестит Бог, который все на земле благословляет, а крещение в церкви — это фальшь; попы начинают высасывать соки у детей еще во чреве матери и продолжают до смерти». О миропомазании: «я думаю, это барышничество и фальшь, всем людям дан дух святой, а они хотят знать больше и не знают ничего». О браке: «его создал не Бог, а придумали люди: сначала мужчина и женщина просто давали друг другу слово, и этого было достаточно». О священстве: «я думаю, что дух божий есть во всех людях.., и думаю, что каждый, кто учился, может быть священником, для этого не нужно посвящения, все это барышничество». О елеосвящении: «я думаю, что оно ни на что не годится: помазывают тело, а душу нельзя помазать». Об исповеди он говорил так: «исповедоваться у попов и монахов — все равно, что у дерева». Когда инквизитор вознегодовал, услышав это, Меноккио пояснил свои слова не без некоторого самодовольства: «Если бы дерево могло назначить покаяние, этого было бы достаточно; к попам ходят те, кто не знает, какое положено покаяние за грехи, чтобы они их научили, а если знаешь, то ходить не надо, и те, кто знают, не ходят». Последним достаточно исповедаться «перед Господом Богом в сердце своем и молить Его, чтобы Он отпустил им грехи».
Только на таинство пресуществления не распространялась критика Меноккио, однако и здесь его взгляд был далек от ортодоксального. В показаниях свидетелей его высказывания представали либо прямым богохульством, либо презрительным отрицанием. Навестив викария в Польчениго и застав приготовление гостий, Меноккио воскликнул: «Силы небесные, до чего ж здоровенные бестии!» В другой раз, заспорив с отцом Андреа Бионима, он сказал: «Что это как не кусок теста, откуда там взяться Господу Богу? И что такое Господь Бог? Это земля, вода и воздух». Но генеральному викарию он пояснил: «Я говорил, что эта гостия — кусок теста, но Дух святой сходит в него с небес, и так я верю». Викарий, думая, что ослышался: «что, по-вашему, есть Святой Дух?» Меноккио: «Верую, что это Бог». А знает ли он, сколько лиц включает Троица? «Да, господин, Отца, Сына и Духа Святого». — «И в кого из этих лиц, повашему, пресуществляется гостия». — «Я думаю, что в Святого Духа». Викарий не мог поверить в такое невежество. «Когда ваш священник объяснял таинство святого причастия, он говорил, что содержится в гостии?» Дело было, однако, не в невежестве: «Он говорил — тело Христово, но я думал, что это Святой Дух, потому что Святой Дух больше Христа: Христос был человек, а Святой Дух исходит из рук божьих». «Он говорил..., но я думал...», — едва представлялась малейшая возможность, Меноккио даже с некоторой дерзостью демонстрировал независимость своих взглядов, свое право на особую точку зрения. Отвечая инквизитору, он добавил: «Мне нравится это таинство, когда человек исповедался и затем идет причащаться и приобретает Духа Святого и дух радуется...; а само таинство причащения нужно, чтобы править людьми, его придумали люди, а не Святой Дух; они говорят, что мессу сотворил Святой Дух и что нужно поклоняться гостии, чтобы люди не вели себя, как бестии». Этот взгляд на мессу и на таинство пресуществления как на орудия приобщения людей к цивилизации — взгляд, который можно назвать политическим, — излагается языком, поневоле приводящем на память шутку, отпущенную в разговоре с викарием Польчениго («гостии — бестии»).
Но на чем же основывалась эта радикальная критика церковных таинств? Во всяком случае, не на Священном писании. Писание само было подвергнуто Меноккио пристрастному экзамену и свелось в итоге к некоему элементарному ядру, к «двум словам»: «Я думаю, что Священное писание дано Богом, но потом к нему много добавили люди; для этого Священного писания достаточно было двух слов, но потом оно выросло, как растут книги о сражениях...» Даже евангелия с их разноречиями удалились, по мнению Меноккио, от краткости и простоты слова божьего: «А о евангелиях я думаю, что частью в них правда, а частью евангелисты добавили в них от себя: это видно по страстям — один говорит о них так, а другой иначе». Неудивительно поэтому, что Меноккио мог говорить односельчанам (и повторять уже на процессе), что «Священное писание выдумали, чтобы морочить людей». Отрицание догматики, отрицание священных книг, акцент исключительно на практической стороне религии: «а еще он мне говорил, что верит только в добрые дела», — это показание Франческо Фассета. А в другой раз, обращаясь к тому же Франческо, воскликнул: «я хочу только делать добро». Понятно, что святость представлялась ему идеальным образом жизни, практического поведения, и ничем другим: «я думаю, что святые были хорошими людьми и творили добрые дела, и за это Господь Бог сделал их святыми и они молятся за нас». Ни мощи, ни образы святых почитать не следует: «а мощи их, разные там руки, ноги, головы, пальцы, думаю, что такие же, как у нас, и им не нужно поклоняться..., не нужно поклоняться их образам, но одному Богу, который сотворил небо и землю; разве вы не помните, — воскликнул Меноккио, обращаясь к судьям, — как Авраам разбил все кумиры и все образы и поклонился только Богу?» Также и Христос своими страстями преподал людям образец поведения: «он помог... нам, христианам, потому что терпел ради любви к нам, и показал, как нужно терпеть и умирать ради любви к нему; не надо страшиться смерти, потому что Бог захотел, чтобы и сын его умер». Христос был только человек, и все люди — сыны божьи, в них «то же естество, что в том, которого распяли». Следуя этой логике, Меноккио отказывался верить, что Христос умер во искупление грехов человечества: «если кто-то согрешил, он и должен каяться».
Большинство этих утверждений было сделано Меноккио в ходе одного очень долго продолжавшегося допроса. «Я скажу такое, что всех приведу в удивление», — обещал он односельчанам: действительно, и инквизитор, и генеральный викарий, и подеста Портогруаро должны были онеметь от изумления при виде какого-то мельника, который с такой уверенностью и напором излагал свои идеи. На их оригинальности Меноккио особенно настаивал: «Я никогда не имел дела ни с каким еретиком — сказал он, отвечая на конкретный вопрос судей, — но я не без смысла в голове, и я хотел разузнать великое и неизвестное; может быть, все то, что я говорил, — ошибка, и я покоряюсь святой церкви. Может быть, я согрешил, но Святой Дух меня просветил, и я прошу смерти у Господа Бога, у Господа Иисуса Христа и у Духа Святого, если в чем-нибудь солгал». В конце концов он решил последовать совету сына, но в начале ему хотелось, как он давно уже задумал, «много чего сказать о дурных делах тех, кто наверху». Он, конечно, знал, чем рискует. Когда его уводили в камеру, он попросил судей о снисхождении: «Пощадите меня, синьоры, ради Господа нашего Иисуса Христа: если я повинен смерти, казните меня, но если я заслуживаю милосердия, окажите мне его, потому что я хочу быть добрым христианином». Но до конца процесса было еще далеко. Через несколько дней (1 мая) допросы возобновились; подеста пришлось уехать из Портогруаро, но судьям не терпелось еще раз послушать Меноккио. «Из прежних заседаний, — сказал ему инквизитор, — явствует, и об этом вам было заявлено, что дух ваш шаток и исполнен нечестивых мнений, и ныне святой суд желает, чтобы вы закончили перед ним изложение всех ваших мыслей». Меноккио в ответ: «Дух мой был объят гордыней, я желал нового мира и нового устройства всей жизни, я думал, что церковь идет по неправому пути и хулил ее за роскошество».